ID работы: 13847450

Думы окаянные, мысли потаённые

Джен
PG-13
Завершён
18
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
18 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Петр Каховский не был глупым человеком. Хотя сейчас, сидя прямо напротив Всемилостивейшего Государя Николая I, он начинал крепко сомневаться в собственной сообразительности. И ведь, казалось бы, 27 лет стукнуло, но нет — пустился в такую авантюру… и проиграл. Некоторые члены их кружка заговорщиков, который именовался то «Союзом Спасения», то «Союзом Благоденствия», то еще непойми как, что было, в общем-то, не важно, всерьез хотели убить Императора. В данном случае — Николая, хотя предполагалось, что Александра, если бы тот не скончался так внезапно. За убийство царской фамилии выступали особо радикальные — например, Павел Пестель. Хотя Каховский сильно сомневался, что дело пошло бы дальше слов — ведь Пестель сдался властям, так может, обойтись бы и без кровопролития? Но нет. На роль боевика выбран был именно Петр. Ведь у него не было средств (и это тоже произошло по собственной глупости, где-то на краю своего сознания отметил мужчина), жил он на деньги литератора-мечтателя-заговорщика и очень занятного человека Кондратия Рылеева. Может, все бы и ничего, но кто платит — тот, как известно, и заказывает музыку. Вот и пришлось Каховскому бегать с пистолетом наперевес на Сенатской площади, что называется, «на всякий случай». А вдруг все сложилось так, что — страшно сказать — пришлось бы убить Николая. И слава Богу, что не пришлось. Вот же он, сидит здесь за столом, обитым зеленым сукном. Если чуть сдвинуться — его лицо загородит золотой подсвечник с красивыми, будто такими же золотыми свечами. Лампа с теплым светом. Так легче — не видеть лица Императора. Потому что ты видишь, как поднимается и опускается его грудная клетка, и, как можешь предположить, размеренно бьется живое сердце. А могло бы не биться именно по твоей вине. И эти глаза цвета Невы… да что ж такое, от Рылеева, что ли, нахватался? Эти глаза бы закрылись навсегда. Легче думать о Николае, чем о случившемся. Вот же он — выживший, напряженный и очень сосредоточенный. Теперь главное не думать ни о чем. — Так, значит, не отрицаете, что стреляли в графа Милорадовича и Бенкендорфа? — Даже голос Николая звучал сдавленно, хотя и спокойно. — Не отрицаю. Я не помню, зачем стрелял, — Петр все помнил, конечно. Он просто не хотел помнить. Гораздо легче солгать Императору, чем позволить себе думать о том, что случилось. — Но как кричали «ура, Конституция» — помните? — Металлический вызов в голосе. — Это помню. — Зачем вам Конституция? — Конституция нужна всем. — Конституция — это закон. А вы с законом никогда не дружили. — Петр лишь слабо улыбнулся в ответ. В кабинете тепло, лучше бы здесь и оставаться, нежели в крепости, но такими темпами допрос закончится огорчающе скоро. — Вас разжаловали из юнкеров за неуплату денег в кондитерскую фабрику и другие непотребства, — Николай читал по бумажке и, по мере прочтения, его брови поднимались все выше. Петр молчал. А что тут скажешь? Уж точно не закон его волновал, не Конституция. Он не был идейным бунтовщиком, в отличие от того же Пестеля или Рылеева. И даже от сообразительного Трубецкого, который не примкнул к восстанию. Кто бы знал, что он-то и окажется кругом прав? Каховский не особенно интересовался государственным переворотом. Он желал только продлить, по возможности, свою безбедную жизнь за счет денег Рылеева. Некрасиво, конечно, но он жил не за просто так — он готов был платить. И платил своим участием в крайне сомнительном для него лично «Союзе Спасения», своей готовностью совершить убийство… в надежде, что этого никогда не придется сделать. Николай, однако, не хотел ждать, пока Каховский соберется с мыслями: — Вам приличные люди руки не подают, а вы героем хотите стать?! — А вы не думаете, что за вами придут, и очень скоро? — Запальчиво воскликнул Петр. Всего лишь мимолетная обида, горечь, но в глубине души он понимал — Император был прав в своем изумлении. Петр просто жалок. — Мне стоит ждать новых происшествий? Где? Когда? — Ледяным тоном отчеканил Николай. Петр снова промолчал. Он сильно сомневался в том, что Южное общество окажется организованнее Северного, и из их общей затеи получится что-то путное. Да даже если бы получилось — его бы не простили. За то, что он сделал. За то, что стрелял и убил. Лучше бы Муравьев-Апостол никогда не добился своей цели, неожиданно для себя подумал Каховский. — Вы ответите, — выдохнул Николай, который, казалось, хотел заполнить возникшую тишину словами, — вы за все ответите! Граф Милорадович… — Нет! — Вскрикнул вдруг Каховский. Он не успел подумать и сдержаться, единственное, что смог — это не вскочить сразу же со своего стула. Только подался вперед всем корпусом. Если бы он мог, он зажал бы уши, лишь бы не слышать правду, которую и так знал. Николай отпрянул на мгновение и, кажется, даже растерялся, но быстро взял себя в руки. Встал, обошел стол и, облокотившись на столешницу бедром, очень пристально посмотрел на допрашиваемого. Сердце Каховского пропустило удар. — Что — «нет»? — Спросил он очень аккуратно, словно шел по минному полю. А может, так и надо разговаривать, когда ты говоришь с убийцей? — Простите, Ваше Величество, — тихо ответил Каховский, — я растерялся. — Отчего? Тяжесть пистолета в ладони, азарт, а потом — ужас и отчаяние, которое накрыло, словно волна. Выстрел был неправдоподобно оглушительным. Падающий человек с лошади. Если бы Каховский мог не смотреть — он бы не смотрел. Как было бы славно не видеть и не помнить! — Я… — голос предательски сорвался, — не хотел его убивать. Не хотел стать убийцей. Не хотел убивать героя войны 1812 года. Всеобщего любимца, храброго солдата, и, наверное, придворного интригана, который неожиданно выступил однозначно на стороне Николая. Не хотел лишать жизни и любого другого человека, если бы пришлось. — Ваше Величество, вы приняли непростое решение, когда стреляли в солдат, — негромко продолжил Петр, избегая смотреть в глаза Николаю. Только на его руки. Они как раз на уровне его лица — удобно. Лучше так, только не в глаза. — И я принял решение… самое сложное в моей жизни. Они сказали мне убить вас. Я не смог. И здесь я не должен был. Но я растерялся и выстрелил. — Каховский поморщился оттого, насколько жалко звучали его оправдания. Он не был поэтом, как Рылеев, но сказать что-то нужно было. Возможно, это будет последнее, что он скажет. На ум пришло искаженное болью лицо Милорадовича, который лично перед Каховским ничем не провинился. Ни-чем. — Легче бы умереть самому, чем стать убийцей! И, удивительно, после этих слов Каховскому стало самую малость легче. Это было сказано хоть и с пафосом, но очень искренне. Он запрещал себе думать о том, что совершил, но осознание тяжести проступка навалилось на него со страшной силой. — Еще не вполне убийцей. Каховский резко вскинул голову. Он не понимал, что говорит Николай, который, кажется, был мрачен, как никогда. Как это возможно? Ведь все это только в моей голове, правда? Только бы не надеяться напрасно! — Не вполне? — Голос не слушался и отчаянно ломался. — Граф Милорадович жив. Пока. Каховский судорожно выдохнул. Жив!!! Пока. — О, Господи, — Каховский зажал рот рукой, потому что хотелось то ли смеяться, то ли плакать, а скорее и то, и другое, — но я же видел… нет, я понимаю, он не выживет, — горько выдавил Петр наконец. Что. Я. Наделал! Сердце замерло, а в ушах стоял звон — все ровно как тогда, когда он нажимал на курок. Он всегда будет ненавидеть декабрь — сколько ему осталось жить, столько и будет. И себя. Себя самого — это даже не обсуждается. В комнате стало подозрительно сумрачно и глухо, а потом Петр почувствовал, как в его плечи до боли сильно впились чьи-то почти горячие пальцы. Привычно хрустнула шея слева — кажется, голова мотнулась вперед-назад. Зато в глазах сразу прояснилось. Это Николай, словно он и не был Великим Государем, крепко держал Каховского за плечи и тряс, стремясь привести в чувство или в какое-то подобие нормального состояния. Положительно оценив вернувшуюся осмысленность взгляда своего собеседника, Николай медленно убрал руки и чуть отступил, не отходя, однако, слишком далеко. Каховский смотрел на него, как умирающий от жажды на источник воды — только вот непонятно, можно ли добраться до этого источника? Хватит ли сил? — Так, значит, вам есть, в чем каяться? — Вопрос Николая вернул Каховского в реальность. И впервые за долгие годы, полные праздных забав, грандиозных планов, надежд и откровенных глупостей, Петр не мог ответить иначе, чем правдиво: — Есть. — И добавить: — Вина моя огромна. Не знаю, каким покаянием возможно смыть кровь с моих рук. Николай едва заметно дернулся, словно от пощечины. Разрываемый муками совести, Каховский, естественно, этого не заметил. Но вот Император услышал в словах преступника свои собственные слова и свой голос — он безмерно винил себя за то, что приказал стрелять тогда, на площади. За то, что в первый день его царствия все же пролилась кровь. И пусть они не были в полной мере невинны, но Николай понимал Каховского в этот момент как никто другой — дело не только в том, что ты убил. А в том, что стал убийцей. И пусть Государя никто не обвинит в подобном, по крайней мере, этого не скажут в лицо, он сам себя корил. Выхода другого Николай не видел — он поступил сообразно тому, как понимал свой долг перед страной. И очень надеялся, что выполнил его. Этот же бледный мужчина, который сидел, обхватив себя руками и опустив голову, выстрелил не из чувства долга. Господь знает, что там было в его голове, но явно не высокие идеалы и мысли о благе государства. Скорее, о благе собственном, которое оказалось на поверку жесточайшей мукой. Но кое-в-чем они оба оказались похожи. Каждый из них разрушил частичку своей души совершением сознательного убийства. Даже ради благой цели. Даже несмотря на то, что Милорадович пока жив. Так что Николай испытывал не только понимание, но даже сочувствие. Не к поступку, нет. Но когда человек впервые так близко сталкивается с собственной совестью, со своим ангелом — этот свет может быть невыносим. — Я не могу отпустить вам этот грех, — негромко и почти нежно сказал Государь, — но я предлагаю вам послужить Отечеству. Я не потребую от вас ничего недостойного, вы должны понимать, что это ваш долг. И, возможно, вам станет немного легче. — В этом сомневаюсь. — Горестно усмехнулся Каховский. — Что я должен сделать? — Не сделать, а сказать, — поправил Николай. Он тоже сомневался, что Каховскому станет лучше. Но он знал, какие слова говорить, а это уже немало, — расскажите о составе участников вашей организации. Кто, когда, где? Вот теперь Каховский не сомневался ни мгновения. После обстоятельного изложения, во время которого он прерывался на то, чтобы выпить воды, он тяжело вздохнул и добавил самое важное для него сейчас, самое сокровенное: — Я говорю это не потому, что я предатель. То есть, я намного хуже. Просто мне горько оттого, что стрелял я по их почину. Не по собственному. А последняя гнида оказываюсь именно я. Да, я исполнитель, но ведь не я решал! Точнее… и я тоже. Просто… не я один, — с нажимом выделил последнее слово Каховский. — Но вы не просто говорили, а выстрелили. Вашим друзьям удобно вас винить. — Я и сам себя виню. Но в их прощении не нуждаюсь. Каховский был рад уже тому, что к окончанию допроса смог самостоятельно встать и, кажется, даже ровно стоять. И говорить почти нормально. — Тогда в чьем прощении вы нуждаетесь? — Вопрос Николая, заданный таким же ровным голосом, никак не вязался с его понимающим и горестным взглядом. — В его. И в вашем. — Хорошо. Ступай. На сегодня все. — Почти на выдохе сказал Николай. И уже в спину Каховскому почти прошептал. — И в собственном прощении. Только когда дверь за ним закрылась, Петр зарыдал. Он не думал, что вообще способен сейчас плакать — но он просто не мог остановиться. Как хорошо, что его не видит сейчас Император! Хотя, возможно, он что-то слышал. Сердце разрывалось на мелкие кусочки от нежданной боли: от воспоминаний о том роковом выстреле, от практически несбыточной надежде на выздоровление Милорадовича, от осознания, что даже если его каким-то чудом простят — он сам себя не простит. Не сейчас. Пока Каховский послушно шел вслед за своими конвоирами из Зимнего дворца, не ощущая ни холода и легкого покалывания декабрьских снежинок на лице, ни ветра, не видя и не чувствуя. Спустя три дня Его Величеству доложили о неудавшейся попытке самоубийства одного из мятежников — и не нужно было быть гением, чтобы догадаться, кто это был. В тот день у Каховского изъяли все колющие, режущие и кажущиеся таковыми вещи, а также платки, которыми можно было себя задушить и письма. И впервые напоили вином — крепко, много, так, чтобы уснул, но непременно потом проснулся. Конечно, если бы Петр продолжал упорствовать в своих попытках суицида, он мог бы достигнуть своей цели. Но умирать он не хотел. Как ни парадоксально, он хотел вовсе не этого — и врачам в лазарете равнодушно объяснил, что не знал, как иначе заглушить внутреннюю боль. Позднее он даже позвал священника и исповедовался в том, что едва не совершил страшный грех — помимо одного, уже совершенного. Петр по-прежнему не знал, жив Милорадович или нет. Он думал, что нет. И не хотел знать. Единственное, что его заставляло самостоятельно вставать с постели по утрам и беззвучно кричать всего лишь половину ночи, а не всю целиком — это надежда на еще одну встречу с Николаем. Точнее, надежда на возможность получить прощение. Или хотя бы попросить. Через месяц Каховского вызвали на допрос снова. Он щурился от январского солнца — на этот раз его отвозили в резиденцию Императора не в сумерках. Золотой блеск дверей и потолков некоторых зданий ослеплял не меньше. Но это было даже приятно, потому что отвлекало от собственных непрерывных мыслей. Когда он вошел, обратил внимание на слегка изменившегося внешне Государя — более усталого (хотя куда же еще?), но при этом и более спокойного, уверенного. Он примирялся потихоньку с наступившей действительностью. А вот Каховский выглядел куда хуже, чем при их первой встрече. Николай почувствовал, как у него сжалось сердце — не то, чтобы от сожаления, но от сочувствия определенно. Двадцатисемилетний мужчина, стоящий перед ним, постарел разом лет на десять. Бледный, с замученным выражением лица, синими кругами под глазами от бессонницы и потухшим взглядом. И ведь нельзя, нельзя было назвать его невиновным! Но по-человечески было все-таки тяжело смотреть на то, как Петр расплачивается за свой проступок. Почти так же тяжело, как смотреть на… — Ваше Императорское Вели… — начал было Каховский, но Николай жестом руки остановил его. Решение было уже принято и, хотя оно казалось спорным, все же было единственно верным. — Подожди-ка. Мне докладывали о твоих безумных подвигах с попыткой самоубийства. — Виноват, — почти безразлично заметил Каховский. Конечно, он был виноват. В первую очередь перед самим собой, и лучше бы не делать этого. Хотя в тот страшный вечер он подумал, что нет иного выхода из своей внутренней тюрьмы. — Сейчас мы пойдем вместе. — Продолжил Николай. — Тебя бы заковали в наручники, но учитывая твою неспособность принимать обдуманные решения, полагаю, ты упадешь, не сделав и двух шагов. Поэтому спрашиваю: если я оставлю тебя как есть, ты будешь выкидывать новые фокусы? — Не буду, Ваше Величество. — Не попытаешься напасть на меня или на кого-либо, или вновь покончить с собой? — Голос Государя был серьезен, хотя сама ситуация уже начинала казаться ему немного абсурдной. — Нет, Ваше Величество. — Что ж, хорошо. Идем. — Николай постучал в дверь, чтобы постовые их выпустили. Почти сразу к Государю и Каховскому подошел Бенкендорф. Петр болезненно поморщился — хорошо хоть тогда он промахнулся. Опустил взгляд. — Государь… Николай Палыч, смею заметить, идея неоднозначна, — Александр Христофорович, кажется, продолжал ранее прервавшийся диалог. На Каховского он взглянул мельком, почти не замечая. Однако его лицо выдавало сдерживаемое волнение. — Я разделяю ваши опасения, но мы взяли ситуаицю под контроль, — на этих словах Каховский, разглядывая, быть может, в последний раз интерьеры дворца, едва не споткнулся. Это было бы даже смешно, если бы ему хотелось смеяться. Кажется, только Бенкендорфу или, по крайней мере, очень ограниченному кругу лиц, было позволено так красноречиво смотреть на Императора и выразительно кивать головой на его сопровождающего. — Петр Григорьевич, не отставайте, — только и сказал Николай. Бенкендорф замыкал эту странную процессию. Остановились они довольно скоро возле покоев, которых прежде Каховский не видел. Впрочем, многое ли он вообще видел в Зимнем дворце? В спину светило солнце, отраженное от льдов, сковавших Неву. А впереди… не на расстрел же ведут, рассудил Каховский. Так куда? Может быть, очная ставка с другими заговорщиками? Это было, кажется, наиболее вероятным, хотя и необоснованным решением. Тем временем Николай постучал в дверь, но, услышав тихое «войдите», почему-то не спешил открывать. Странный какой-то голос, механически отметил про себя Каховский. Не похож на голос кого-то знакомого из их кружка. Разве что тот человек разом постарел на много лет, возможно, от такого же непомерного чувства вины. Хотя кто из них мог сделать нечто подобное, кроме него? Никто. Кроме Петра — никто. — Прежде, чем мы войдем, вспомните, что вы обещали вести себя пристойно, — обратился Николай к Каховскому. Тот быстро кивнул, впервые за все это время испытав какие-то эмоции, кроме отупляющего отчаяния. Что-то было весьма необычно. И Бенкендорф, который явно не собирался никуда уходить и лишь ждать снаружи, и предупреждение Императора, все это намекало на что-то значительное и непонятное. Николай открыл дверь, пропуская Каховского перед собой и закрывая за ними двери. В небольшой, очень светлой комнате, в глубоком кресле полусидел-полулежал человек. Тот, кого Каховский и не надеялся увидеть при жизни, но отчаянно желал получить его прощение после смерти. То был граф Михаил Андреевич Милорадович. Раненый, как полагал Петр, смертельно, причем его оружием. Но вот же, живой! Инстинктивно Каховский отпрянул назад и непременно упал бы, если бы не врезался спиной во что-то теплое, твердое и мягкое одновременно. Руки, которые снова удержали его за плечи, подсказали, что врезался Петр именно в Великого Государя. И, сколь поразительно и даже смешно ситуация ни выглядела, сейчас Каховский едва ли обратил на это внимание. Сама мысль о том, что он впечатался в живот Николаю, проплыла по краешку сознания и растворилась, будто дым от папиросы в воздухе. Все его мысли были прикованы к сидящему в глубине комнаты мужчине. — Ну, здравствуй, — голос Михаила Андреевича звучал тихо, но твердо, без дрожи. Даже издалека было видно, насколько он бледен, губы его были почти под цвет лица, а под глазами залегли тени не менее глубокие, чем у самого Каховского. Последний сделал два шага вперед и нерешительно остановился. Сделать еще два шага — и окажешься слишком близко, а это страшно. Сердце так и норовило проломить грудную клетку и выскочить наружу. Руки мгновенно похолодели. Что ж тогда они поднялись? Что же в тот страшный день он их не опустил? — Вы… живой, — озвучил очевидную мысль Петр. Впрочем, перед кем ему теперь чиниться? Перед теми, кто вывернул его душу наизнанку и аккуратно засунул обратно? В том не было никакого смысла. — Милостью Божией. — Слабо улыбнулся граф в ответ. — Помнишь ли ты, что я сказал тогда, на площади? — Нет, — честно ответил Петр, понимая, что не припомнит сейчас даже своего имени от избытка чувств, — я все забыть пытался. Не мог жить с таким грузом. — Не мог жить, — задумчиво повторил его фразу Милорадович, — я сказал: «детки мои, не губите душу свою», — на этих словах Каховский дернулся, словно от удара. Он не хотел вспоминать тот день, — вы же не послушали, остались. А что ты творишь сейчас? Петр сделал крошечный шаг вперед, непонимающе глядя на Милорадовича. Сейчас? Что он имеет в виду? — Даже если б я умер, как ты мог так поступить со своей душой? Как мог пойти на суицид? — Я… виноват перед вами, — сбивчиво заговорил Каховский, чувствуя, что если не сейчас, то через минуту он упадет в обморок, словно девица на балу — то, чего с ним не происходило прежде, — и я не хотел так жить. И, сделав еще шаг, он упал на колени перед Михаилом Андреевичем. Ноги не держали совершенно, да и никак иначе Каховский не был в силах выразить свое раскаяние. — Государь, Николай Павлыч, пожалуйста… — все так же тихо сказал Милорадович и замлок, однако, сделав неопределенное движение руками — очевидно, за спиной Каховского проходил некий безмолвный диалог. Скрип шагов и звуки открывающейся двери. Значит, Николай вышел, оставив их вдвоем. — Просите меня, — отчаянно прошептал Каховский. Он не смел поднять взгляд на мужчину, которого едва не убил. Просто смотрел на полы зеленого халата, теплые кальсоны и домашние кожаные тапочки. И на кресло, обтянутое коричневым бархатом. Красиво. Главное, что не красный, не под цвет крови. — Простите, — повторил он, цепляяссь за уголок кресла и склоняя голову ниже, к чужим коленям. Так говорить было легче, — я не заслуживаю… мне так жаль… я понимаю, что не имею права даже просить у вас прощения. Но я-то себя не прощу! Не смогу просто. Но вы… хороший человек, вы не как я. Вы меня, умоляю, простите когда-нибудь. Потому что я себя — не могу. И тут сверху раздался голос. Три слова, сказанные с отеческой теплотой: — Я прощаю тебя. Каховский вскинул голову, чтобы поймать взгляд, удостовериться — это правда, это не сон и не видение? Но нет, взгляд льдистых синих глаз был спокойным и даже умиротворенным. — Полно же, Петр. Не кори себя. Вставай. Каховский судорожно всхлипнул. Это было слишком даже для него. Он верил, что граф простил его, и от этой веры было сладко и больно одновременно. Хотелось смеяться или кричать, но единственное, что он смог, это упасть головой в колени Милорадовичу. — Я не могу стоять перед вами, — да, теперь для него, дерзнувшего покуситься на жизнь самого Императора, даже стоять перед Михаилом Андреевичем казалось чрезмерной вольностью, — и… теперь вовсе не могу встать. От этого признания Каховскому сделалось смешно, вот только короткий смешок перешел в длинный всхлип — и отчаянный, но в то же время полный надежды. Ноги не держали, какое уж тут встать. Не свалиться бы совсем на пол. Милорадович, тем не менее, понимал Каховского. Он видел, что стоящий перед ним на коленях, едва ли не в обмороке, молодой мужчина уже горько наказан за свой проступок. Добивать его не было и в мыслях, даже если бы он не покаялся. А здесь, возможно, впервые в жизни, Петр проливал искренние и чистые слезы раскаяния. Потому что душа человеческая — всегда чиста. Как бы сам человек ее не рвал. И здесь, в этих самых покоях, возможно, и происходило маленькое чудо — раскаяние и возвращение тепла и света в человеческое сердце. Это было такое же чудо, как-то, что Михаил Андреевич выжил после смертельного ранения — в этом сомнений не было. Милорадович положил руку на склоненную голову и несколько раз успокаивающе провел рукой по темным прямым волосам. Опыт подсказывал ему, что, даже раненый, он сейчас, вероятно, находится в лучшей физической и психической форме, чем Каховский. — Ну-ну, успокойся. Все хорошо. А то чего удумал! Покончить с собой, страшное дело! — Это я не подумавши сделал… — Оно и видно. Ты в следующий раз, когда что-то намеришься сделать, прежде подумай хорошенько. Ведь ты не плохой человек. Просто запутавшийся да и слишком горячный — хочешь все и сразу. Или не все, но лишь бы сразу получить. Видишь, к чему такое отношение приводит? — Мягко продолжил Милорадович. — Понял ты меня? — Да, понял, — тихо отозвался Каховский. Рука уже не гладила его волосы, но оставалась лежать на прежнем месте приятной тяжестью. И так от этого было спокойно, что Петр смог, наконец, ровно дышать. Не с трудом через раз — а так, словно никогда и не было того дня — 14 декабря 1825 года. Слезы, наконец, перестали орошать полы халата Милорадовича — может, все же не придется его стирать прямо в тот же день? Итак, все прошлые планы и идеи были благополучно забыты. Сейчас Каховскому казалось, что он не просто поверхностно изменился, а стал полностью другим человеком — и не важно, что его ждет. Он предполагал, что дело закончится расстрелом, но сейчас его это не тревожило. Главное, отчего пело сердце, — его простили! Да, Каховский был убийцей — этого клейма уже не свести. Но он бывший убийца. Бывший. Это было самым главным его достижением. Кто-то скажет — подумаешь, велика ли заслуга! Но, значит, этот «кто-то» не был на Сенатской и не знает — да, велика. Прощение, которое один человек может подарить другому — это дар. — Могу я сделать для вас что-то? — Спросил Каховский. — Чтобы вы быстрее поправились? Денег у меня своих нет, но… там немного осталось. От Рылеева. Это один человек, он мне помогал. Не знаю, что еще… — Мальчишка, — в голосе Милорадовича послышался добрый смех, не обидный, скорее, и вправду веселый. Он убрал руку, и Каховский медленно и осторожно встал — голова от впечатлений еще кружилась, но совсем немного, — не хочу расстраивать, но, наверное, и тех денег у тебя уже нет. Ты ведь знаешь, в чем тебя обвиняют. Но спасибо. Ты сам только не делай глупостей. Не зови смерть. Два раза она обошла нас и вернется в свое время. Не стоит с ней играть, поверь мне. — Я понял, Михаил Андреевич, — тихо сказал Каховский. Кто бы мог подумать, что этот разговор он будет почитать за счастье! А впрочем, чем это счастье хуже, чем его прежние пустые забавы, которые и радостью-то не были никогда в полном смысле этого слова? И тут в комнату зашел Николай Павлович. Улыбнулся Михаилу Андреевичу — и улыбка эта была очень искренней и теплой. Он на мгновение словно стал не знающим забот юношей, привычным уже самому себе Великим Князем, а вся комната будто осветилась яркими лучами — не зимними, нет, — лучами летнего солнца. — Мы пойдем, Михал Андреич, — сказал он, — поправляйтесь. — Конечно. Идите, — Милорадович улыбнулся одними глазами и ободряюще кивнул Петру в ответ на его сбивчивое прощание. И этот кивок стоил дороже самых элитных сладостей, которые Каховский в свое время крал то ли из своей молодецкой удали, то ли из необдуманного, как верно намекнул ему Николай Павлович, равнодушия к закону. В кабинет, где проходили допросы, Государь и Петр Каховский вернулись молча. Это было не тягостное, разрывающее душу молчание, а тихая благодарность Богу за то, что Он помог, спас, вытащил Петра с того дна, на котором он находился. Над этим дном — все двадцать метров Невы сверху. На этом дне тяжело даже дышать. Самому — не выплыть. Каховский никогда не был религиозен, но как же быстро может измениться жизнь! — Граф Милорадович простил вас, — нарушил молчание Николай. — Да. — Отозвался Каховский. И с робкой надеждой взглянул на Государя. — А вы? Сможете? — Если он смог, как я могу этого не сделать? Каховский судорожно сглотнул. Два прощения — это чересчур щедро. Но остро необходимо и желанно. Наверное, надо было что-то сделать, поклониться, поцеловать кисть Николая, поблагодарить, в конце-концов. Однако Петр, прежде не мешкавший в своих ответах, теперь молчал, словно рыба. — Но перед законом вы должны ответить. — Мягко продолжил Николай. Вздохнул устало, сел, приглашающе кивнув на соседний стул. — Из всех заговорщиков я теснее всего общался с вами. Я не одобряю ваших мотивов и поступков. Но сейчас понимаю вас. — Я и сам себя теперь не одобряю, — невесело усмехнулся Каховский. — Вы правы. Но что со мной будет? Все-таки… расстрел? Брови Николая взлетели вверх, кажется, еще выше, чем когда он читал о том, как Каховский обокрал лавку со сластями. — Знаете, Петр Григорьевич, в вас присутствует нездоровое сосредоточение на холодном оружии. Вас никто не будет расстреливать. Я надеюсь и рассчитываю, что вы все еще сможете принести пользу Отечеству. Каховский быстро кивнул. Он и сам понимал, что только трудом сможет искупить то, что совершил. Раньше он смеялся над судьбой, жизнью и смертью, а теперь готов был на коленях вымаливать у Бога прощение. Как сказал тюремный священник, Бог простил. Он прощал и более тяжкие грехи. А теперь простил и Милорадович. Чего же еще желать? Только встать, пусть и попытаться, на путь исправления. И надеяться, что этот запал труженика останется гореть в его душе ровным незатухающим огнем. — А… скажите, граф будет жить? — Доктора полагают, что да, — не сразу ответил Николай. — Спасибо. Спасибо, что разрешили мне встретиться с ним. — Он сам того желал. И я также не видел причин возражать. Каховский улыбнулся — так, словно не было всех этих месяцев нравственных мучений. — Полагаю, теперь вы можете идти. — Подождите, пожалуйста. Если это уместно, прошу, передайте ему… я смешался, не мог толкового сказать ничего… передайте, что я очень ему благодарен. Николай задумчиво кивнул. — Я передам. Но разве же он сам этого не знает? Вы могли и не говорить ничего — все и так видно. И, признаться, чисто по-человечески Николай хотел бы простить Каховского в тот же день, как увидел ужас и отчаяние в глазах того, кто боялся смерти графа Милорадовича. — Надеюсь на это. — Что ж, хорошо, Петр Григорьевич. Вы в самом деле можете идти… И вот что, все-таки лечите нервы, — немного помолчав, добавил Николай. Не его была забота о моральном состоянии заключенного — но это стало его заботой и даже ответственностью. По крайней мере, отчеты от лекарей он получал. Каховский ушел, а в скором времени, насколько помнил Николай свое расписание, ему будет необходимо принять Сергея Трубецкого. Схожая ведь ситуация — вот только, в отличии от Каховского, Трубецкой быстро понял, что вся затея обречена на провал и потому не захотел брать на себя ответственность за кровь солдат. То, что князь взял самоотвод, показалось малодушием многим горячим головам, но, по крайней мере, это позволило ему не сгореть в том огне самообвинения, в котором до недавнего времени жил Каховский. А ведь по сути-то хороший Трубецкой человек, порядочный — и оттого вдвойне больно и горько его судить. И пусть от Сергея он вряд ли дождется такого горячего раскаяния, но тот ведь и не нажимал на курок, стреляя в безоружного. По нынешним временам — уже слава Богу. Только все равно больно. Даже несмотря на то, что Николай справедливо судил тех, кто намеревался лишь жизни его детей, жену, да и его самого, наконец. Он уже понимал, что революцию затеяла вчерашняя ребятня. Жестокости и продуманности на подобный поступок не хватило бы никому из них — разве что Павлу Пестелю, который сам и сдался. А ведь хотелось их помиловать! Не большинство, нет. Всех до одного. Но нельзя, потому что жестокость Государю как раз простят. Слабость — нет. Абсолютная монархия ведь в стране — и до Конституции, наверное, им как до луны пешком, правильно тревожился покойный брат Александр. Теперь просто остается жить с тем, что есть и делать, что должно. А Каховский, покидая Зимний дворец, думал о том, что Бог дал ему второй шанс на жизнь более достойную, чем прежде. И ее ни за что нельзя упустить — какой бы ни была эта жизнь. Только теперь Каховский мог сказать: все хорошо. Он пока не знал, что казнь через повешение ему заменят на ссылку на Кавказ, не знал, что он даже вернется назад по амнистии. Он не знал, что нескольких заговорщиков, которых потом будут называть «декабристами», приговорят к смертной казни через повешение. Каховский наверняка знал лишь, что Николай Павлович делал то, что должен был — в соответствии со своим пониманием долга и блага для страны. И что, когда никто не видел, Государь так же беззвучно кричал, зажимая рот руками, как и сам Каховский когда-то. Петр прекрасно понимал его по одной причине — Николай тоже не был убийцей. Но он тоже был вынужден соприкоснуться с тем, чего не пожелаешь и злейшему врагу. А Михаил Андреевич Милорадович и правда выжил. Это и стало искуплением Каховского.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.