*
Шмель, если суметь выловить его и, вдоволь налюбовавшись пушистыми полосатыми его боками, обвязать ниточкой да привязать к кувшину, явит все скрытые свои силы. Направив все эти яростные волны в отчаянные попытки вырваться из плена, шмель будет биться в воздухе, натягивая нить и выделывая быстрые полудуги, очерчивать воздух всполохами; нить станет дрожать и дергаться, обматываться вокруг кувшина и у ручки, если насекомое в скупой надежде узрит в этом отверстии единственно верный выход. Даже если шмель поймет, что его держит, то вряд ли сумеет вырваться — да и не понять ему ни за что, как справиться с узлом своего удила. Так и будет беспочвенно пытаться освободиться, может быть, осознавая какой-то общечувственной сутью, что так же и приговоренный к казни смотрит на последний для него рассвет, так же влюбленный раз и навсегда смотрит вслед своей любви. Базаров ниткой тонкой обвивал каждую фразу Александра и связывал в единый пучок, положительно раздражающий сознание и эмоциональное, внутреннее. Удачно смех Александра и вид его поджатых губ уместились под стопками заученных навеки медицинских учебников. Днями — презирать и уничижать, сдувая крохи искренних попыток, а ночами — признавать все ошибки и всю низость, размягчаться и лепить из себя же самого что-то другое, чуткое до сжатых в жалости к самому себе челюстей. Ночами же вспоминались все-все взгляды Александра, тона и выражения, жесты пальцев и рук, движения бровей и морщинок на лице. В дневном свете все это принимало сомкнутый вид, трактуемый смятенным Базаровым крайне однобоко и ясно неверно; он видел свои ошибки, видел благодаря луне, забирающейся в душу и стирающей солнечный налет самообмана. Явственная глупость терзала Базарова изнутри, от желудка и до мочевого, вдоль всей груди, напоказ, как в анатомическом театре. Раскаленная сталь этого осознания неловкости раздражала Базарову все нервы. Расстроенное его душевное состояние не скрывалось ни от кого, и если Аркадий, понимая общий характер и друга, и его терзаний старался не обращать на то внимания, то Локтев расставлял все акценты вкруг этого. Однажды, в пылу неясных, тускло раздраженных речей Базаров обронил, что Локтеву не помешало бы приглядеть за Аркадием. Только высказав эту фразу и порезавшись о взгляд мужчины, Базаров осознал всю ревностную суть своих слов. Локтев попытался скрыть свое понимание и обернул его фразу в неловкую шутку — одну из тех, какие ценятся среди азартного угара за свою иронию и неясные полунамеки. — От меня не скрывается его скромная увлеченность, — добавил Александр. Под сенью дуба он более всего напоминал неукротимую, животную, степную сущность. Базаров поразмыслил над этой его речью, вместе с тем стараясь выгнать из головы всю двусмысленность, о какой помнил еще с ночи самоуничижения. — Да… — пробормотал Базаров, только чтобы не молчать. Уже после вскинул на мужчину ясный взгляд и увидел в них то самое отрезвляющее выражение понимания. — Так вы видите, что он… за вами следует? — Конечно, вижу, как подобное можно не заприметить? — Завладел вниманием Базарова — как нить хрупким телом насекомого — и скромно усмехнулся. — Мы не дети давно, все понимаем. Вы так смотрите… — Ничего странного. Осознав потребность в том, чтобы вытянуть из себя неловкость, Базаров вынул папиросу и спички — удовлетворительную замену родной трубки, при том еще и являющуюся залогом взаимоуважения. — Курите? — как-то больше из желания говорить поинтересовался Базаров. — Не то, чтобы. — Александр принял папиросу и качнулся чуть ближе, к еще не успевшей погаснуть спичке. Как завороженный, Евгений покорно придержал спичку, крошечный огонек на которой быстро подбирался к его пальцам. Кончик папиросы пыхнул янтарной, раскаленной росой, и отблески ее окатили жидкое серебро глаз Одинцова. Все под трепещущими ресницами разлилось закатными красками, скромными и скрытыми для не распахнутых, нечутких сердец. Великое, необъятно чарующее наваждение длилось ничтожно мало — пока горела спичка, пока меж приоткрытых губ Александра текли легкие ручейки дыма. Чернеющее дерево подобралось к ногтям и обожгло подушечки. Базаров только вдохнул — и так же, как ночью, в грудь вмялся тяжелый молот. Хуже, того хуже, что Базаров отвлекся прочь не сразу, а только после своего очередного невнятного жеста, насквозь пропитанного кричащим смятением. — Аркадий, надеюсь, образумится вскорости, — выдохнул Александр дым. Базаров мысленно проклял эту древесную сень, эту спичку, укусившую его пальцы, Аркадия и эти ртутные, ядовитые глаза, пропитанные вывернутым пониманием. Евгений выбрал ощериться и промолчать. Поддерживать это — все равно, что обнажиться. Хранить в себе — мучить нервную систему.*
— Уезжайте, — отрезал Александр. Приоткрытое окно холодило его правую сторону лица. — Хочу прежде объясниться. — Об чем же таком? — уже с расположением позволил мужчина — даже плечи, успокоившись, расслабил. Ртуть окатила Базарова с ног до головы, наградила липким потом, капельки которого сбежали по спине вниз, так гадливо и совсем не утешающе. Не к месту Базаров вспомнил неприятный вид: крестьянские дети душат кошку, чтобы потом быть выпоротыми своими родителями за сей грех. Кошке не вышло спокойной и счастливой жизни, и умерла она в муках страшных и горьких, горестных, таких, каких и самому злейшему недругу не пожелаешь. Базарову сделалось душно, он открыл пошире окно, впустив в комнату поболе свежести. Удавка из бечевки пережимала воздух. — Добились вы своего. Аккуратные брови скакнули вверх, словно бы в холодном механизме случился сбой какой-нибудь крохотной пружинки. — Чего же я добивался? — Будто вы… Мы дети с вами, право слово, — не без иронического раздражения вспыхнул Базаров. — Вы нынче спрашивали, как я к Аркадию и его страсти отношусь. — Помню, — внимательные глаза сузились. — Вы сказали, помнится, что не считаете это чем-либо недостойным. Как мне показалось, вы и в общем никакие полюбовные связи за исток искусства не считаете. — Я не дал вам ясного ответа, и вы, я точно заметил, оскорбились. — Быть может, лишь отчасти, — примирительно усмехнулся Александр. — Понимали вы тогда, что оскорбляетесь на мою ревность? — Базаров отшагнул от окна и рухнул в кресло напротив Локтева, на самый край. — Я влюблен в вас, — неприлично громко для подобного заявления признал Базаров. Признал — именно что признал, как больной — неотвратимость близкой смерти при выслушивании диагноза. С тем же гневом и отрешенностью. — Господи, — выдохнул Александр; не было в его голосе и лице ни злобы, ни печали. Зато в глазах пылали молнии, в пальцах, сжимающих друг друга, поселилась дрожь. Локтев отпрянул назад, к спинке кресла. — Точно, вы утомились… Нам следует с вами разойтись до утра, оно уж мудренее выйдет… Базаров подался ближе — Локтев поднялся, и Базаров, точно привязанный, встал следом. — Не уйду, пока не изобьете; так оно решатся, — с неожиданным желанием отрезал Базаров. — Мы с вами не дети, нам нельзя — просто так. — Евгений… — Аркадия, будь он хоть чуточку мужественнее и собраннее, тоже стали бы прогонять? — Локтев отвернулся, подставив пылающее лицо холодной ночи. Базаров с силой сжал его кисть, с той силой, от какой женщина уже возмутилась бы, но Локтев понимал в ней свое мужское наказание, и потому стерпел. И не было в нем сострадания к Базарову, иначе поступил бы по правде, отринув делано кисейные мотивы, навеянные младшей сестрой и вдовьей жизнью. — Вы так решаете? Властвуете и считаете, что горбатого могила исправит, запрещая себе все, что только можете? — Да прекрати же ты… Шепот пришелся уже в самые губы Базарова, развернувшего мужчину к себе и притянувшего к себе за пояс, как в танце. После лепестки их губ нашли друг друга и мягко сложились в единую, влажную природу. Все-таки нужно было затеять драку. Евгений любезно ангажировал Александра на этот поцелуй, сплетение дыхания и прикосновений. Тишина лунного света заливала их фигуры, трепещущие от внутреннего раскаяния и страшного, сильного, ревущего внутри чувства, которому они не позволяли вырываться наружу, чтобы не утопить друг друга. Звуки фортепиано с первого этажа глухо уплывали вверх, к усыпанному бриллиантами бархату, к крупному алмазу луны. Музыка странным образом овладела двумя мужчинами, очаровала их колдовским угаром, раздувшимся свежестью ночи и взаимными ласками. Отстранившись, Александр поймал взгляд Базарова — и пихнул его в кресло, сев сверху наездником и вынудив Евгения подавить стон от одного только вида распахнутой сорочки, какая так невинно-пошло приоткрывала свои занавеси, открывая безволосую грудь и твердый живот; неведомо от чего пьяный румянец на скулах и ошалелый от возбуждения взгляд только дополняли открывшуюся картину. Последние мазки довершились вместе с чутким прикосновением тонкими пальцами к пуговицам брюк. Музыка, плавная и нежная, резала по сердечным струнам, дрожала на них в раздражении, распаляла, развязывала руки; шуршала одежда, глушились постанывания в горячих, влажных губах, лепестки которых налились теплым млечным соком, тяжелое дыхание переливалось розовым смущением. Евгений одаривал поцелуями уязвимую, жертвенную шею, изрисовывал фарфор алыми пятнами, рисовал страсть, признания в любви, почти юношеской, практически первой… Страсть отгорела, осыпалась пеплом. Александр обмяк на Базарове, оставив руку на его плече. Евгений мирно поглаживал его взмокшие на затылке волосы, закручивая тут же распускающиеся спирали. Минуты две мужчины боролись со сном и отыскивали трезвость. — Евгений, я просил вас пойти прочь. — Вы не оттолкнули меня. — Ежели оттолкнул бы? — Напугал бы вас собой, — тихо шепнул Евгений, и внутри у Александра эти слова отозвались долгим, долгим эхом. Напугал бы. Забрал бы, как есть забрал, все до капли, но сам. Вдох запнулся глубоко в груди и защемил особенно высокие душевные струны, отозвавшиеся натужным скрипом; Локтев отвлекся от плеча Базарова и заглянул ему в глаза. Ладонь Евгения, странно горячая внутри и холодная на тыльной ее стороне, легла на загривок, и пальцы, подернутые шершавостью, вызывали тянущие мурашки, от каких Александру разом, единым моментом стало противно и неестественно, как если бы медик залез ему под кожу и принялся ногтями расслаивать мышцы. — Нам… нам нельзя об это думать, — сбивчиво зашептал Александр. — Ни думать, ни мыслить. — Я все же уеду. — После такого?.. Базаров сморщился и отвел в извинении взгляд, и Локтев, смешавшись побитым псом, скользнул с его коленей и, тронув свой висок, указал легким жестом на дверь: — Ежели так желаешь, то уходи сию же минуту. Плотское ты забрал, так будь удовлетворен малым и не оборачивайся в грех. — Грех — миф. — С тобой — истина и кара. Горбатому могила, так ты сказал. Ступай же, ну!.. Базаров вышел, поплотнее сжав зубы. В двери он обернулся на краткий миг и запомнил расстегнутую сорочку, белую руку на спинке кресла и хмуро сведенные стрелки бровей на все таком же непокорном фризском лице.*
Грудь, блестящая от пота и водки, тяжело вздымалась — легкие трепетали от боли. Базаров снял со лба Кирсанова смоченный в холодной воде платок, ставший за десять минут почти горячим, и сполоснул его в воде, до того выжав прямо в открытое окно, на растущую под окнами малину. Поддавшись тусклой искорке порыва, Базаров положил шейный галстук Кирсанова, лежащий мертвой змейкой на столе, себе в карман. Потом Базаров выпил водки — прямиком из горлышка. Ресницы Кирсанова затрепетали, и он открыл глаза. — Как видите? — Мутно… — хрипловато произнес Павел Петрович. — Глаза протрите; яснее станет. Базаров скорее своему волнению это сказал. — Жить будете. Я все тщательно обработал, так что ноги по самый вертлюг не лишитесь. В тишине Базаров покинул его, прихватив штоф водки. Червонное из-за крови золото затопило тоску, вместе с солнцем. Подмывало последовать примеру живого и пылающего Аркадия. Тот сорвался — как лист с ветви по осени. Уцепился за ветер и понесся по волнам холодного, влажного воздуха, чтобы задохнуться в ртути чужих глаз. И пускай. Разве будет Базаров винить его? Не к чему и незачем, это его глупая ошибка, тлеющая молодость. Да и кто по юности не обжигался о первые влюбленности? Пускай и о греховные и не имеющие никакого будущего или осмысленности. Одно не давало покоя Базарову — до дуэли и во время нее, когда он, сжимая рукоять, примирился с любым исходом, — как бы на гибель или рану среагировал Локтев? Стал бы хоть чуть теплее? Станет ли Локтев сейчас награждать Аркадия своим вниманием? Одарит ли такой же греховной негой? И нужно ли Аркадию плотское? Такому румяному и светлому, любящему кончиками пальцев упираться в грудь, под рубашкой на которой теплеет крестик. Базарову это казалось глупостью, но он сам с недавних пор сдирал гниль с мыслей и вырывал всеми силами искреннее желание не уходить никуда от этого рожденного в тенях таинственного существа. Если бы можно было осознать человеческие мысли без долгих и интимных разговоров, попыток подобраться друг к другу и избрать лучшие пути для сближения, поиска общих волнующих тем, какие покоятся обыкновенно там, на дне сознания, для тех, кто готов руку по локоть засунуть и обжечь плоть об яростно ревущее пламя. Базаров возненавидел последние две недели, свое натужное рвение узреть в Фенечке отголоски Локтева и его серебряного холода, Павла Петровича с его мужской, не дружеской властностью завистливого мужчины, ведь в нем Базаров узнал и себя, и эту ревность возненавидел в себе со страшной силою. Шел он по дороге вдоль оврага, слушая ветер, не замечая застилающей небеса и землю ночи; по левую руку текла река, скрывающаяся в березовой рощице, и белые, стройные стволы укрывали своими мягкими кудрями одинокое строение темного дерева. Кабы не водка, Базаров бы мягче выбрал себе путь, а не полез бы через чертополох и колючки прямиком к покосившейся, распахнутой двери. Крыльцо застлали чуть угрожающие побеги крапивы, переплетающиеся корнями с белыми звездочками клевера. В часовне было тихо, пахло затхлостью и прелым, ночным лесом. На небесах, хоть Базаров не мог сейчас этого заприметить и не обратил на то внимания чуть раньше, не было ни единой тучи; алмазы звезд окутывали каждый сантиметр ледяного и бесконечно далекого бархата. И пока такая знакомая ночь, серебром поющая по незримым струнам травы и ткущегося холодным воздухом тумана, окутывала часовню на берегу реки, заплутавшая душа металась в смертном, побледневшем от внутренней борьбы теле. Решительно Базаров достал зажигалку и зажег одинокий огарок свечи, оставленный кем-то на алтаре, после — выложил на скамью, бывшую замену алтарю, легкую ткань галстука. Водка потянула Базарова за язык; водка же облила уставшее сердце. — Господи, помилуй мя грешного, — шепнули губы Базарова. Посидев немного среди едва ли рассеивающегося мрака, окрасившегося в теплые тени из-за янтарного огонька свечи, Базаров покинул часовню. Отдаляясь, мерзнувшая фигура все больше сливалась с тенями, рожденными лунной ночью.