***
В комнатке становится темнее. Свет гаснет. Отбой. Когда ничьи любопытные глаза не могут увидеть происходящего в камере, Достоевский захлопывает книгу и оборачивается. Ну конечно, он пришел. Из малой точки где-то в воздухе раскручивается вихрем белый плащ, осыпая все вокруг ярко-желтыми, колючими, ядовитыми искрами. И, сопровождаемый типичными спецэффектами от использования дара, из плаща, все еще кружась в этом бешеном танце телепортации, выкручивается он собственной персоной. Ожидаемо. Достоевский не любит наблюдать, как Клоун использует свой дар. От этого вертящегося без конца потока кружится голова. Гоголь, появившись в камере, не медлит — почти падает на своего друга с объятиями. Тот же, уже оказавшись в тисках чужих рук, в ответ совершает лишь легкое движение, лишь ведет изящной ладонью в воздухе в миллиметре от белых прядей волос, убирая их с чужого лба, едва касаясь кончиками тонких пальцев, будто случайно и будто незаметно. Обладатель этих самых прядей замечает это, но молчит. Так принято. Они всегда молчат. Но и без слов понятен первый жест — Гоголь отстраняется, отдаляется от Достоевского, отсаживается на край кровати, увеличивая дистанцию между ними до метра. Этого расстояния много, чтобы натянувшееся в нем молчание могло стать комфортным. Этого расстояния мало, чтобы натянувшееся в нем молчание можно было прервать. И они молчат. Молчат так долго, что, кажется, закладывает уши. Ни звука не слышно вокруг. Собственное и чужое дыхание громкое, удивительно громкое в привычной тишине, но слышится будто издалека. А стук сердец не слышится вовсе. А бьются ли эти сердца?.. Гоголь тяжело вздыхает — звук мягко растекается по камере с минуту, пытается отпечататься на каждой стене, на каждом предмете — пытается остаться. Но это всего лишь звук — и он затухает медленно и мучительно, до последнего борясь за существование. Гоголь ложится на колени Достоевскому — жест непривычный, но не непредвиденный. Тот в ответ и не дергается, лишь убирает с колен руки. Сменив позу, они снова молчат.***
Никто и никогда не узнает про эти встречи. Это не план Смерти Небожителей, это не очередная уловка, чтобы переиграть Дазая, это не приведет к неминуемой гибели человечества — это просто пожелание двух уставших от суеты душ. Им просто хочется. Хочется посмотреть в чужие глаза, не выражающие никаких эмоций, хочется вот так вот полежать на чужих коленях, хочется сбросить натирающие дешевые маски. Хочется побыть собой. Собой — побыть пустым, наполненным настолько смутными желаниями, мечтами, эмоциями, что они кажутся легкой серовато-сизой дымкой, что всегда рассеивается с рассветом. Кто сказал, что душевная пустота — не качество человека? Тогда откуда у людей взгляды, смотрящие через стену, откуда разбитые и бессвязные действия и поступки, откуда, наконец, полет души налегке? Ведь пустая душа — самая легкая. И им хотелось побыть попросту пустыми, не обременяя себя никакими рамками и масками. Это молчание обо всем и ни о чем. Каждый раз после отбоя они встречаются в этой комнатке, просто чтобы помолчать вот так. Увидеть напротив себя глаза, которые осматривают тебя, в самой-самой глубине своей затаив искорку беспокойства. Та скрылась так глубоко, что даже владелец тех глаз не замечает этого своего волнения. Не замечает, и при этом равнодушно осматривает чужое тело на предмет даже самых незначительных ранений. Молчание — дороже золота? Тогда они сказочно богаты. Тишина накрывает с головой черным одеялом, она смотрит из угла камеры своими огромными пустыми холодными глазищами. Гоголь смотрит в угол и усмехается. А глазища-то совсем как у Демона. Пугающие, но притягательные. Клоун опять вздыхает, протягивает руку к чужим прядям цвета вороного пера. Перебирает их аккуратно, нежно, почти любовно. Достоевский позволяет. Обычно они такого не делают — к черту, сегодня все как-то не так. Так что он позволяет.***
Когда тишина, кажется, накрывает уже всю комнатку, когда она перекрывает доступ к кислороду, когда глаза в углу смотрят, коварно ухмыляясь — тогда Гоголь задает вопрос, опять вздыхая: — И кто же нам с тобой таким поможет, а, Дост-кун? — слова даются тяжело. Они вертятся на языке, так и просятся наконец быть озвученными — а тишина не дает. Она подбирается и срывает с губ каждый еще не произнесенный звук. Достоевский наконец опускает на Клоуна глаза, равнодушные и все еще ничего не выражающие. Он пожимает плечами и говорит медленно, искусно вплавляя слова в тишину: — А должен ли? Кто-то должен нам помогать? Грешнику может помочь только он сам. Гоголь с упоением вслушивается в этот голос, а коварная тишина поглощает звуки, соскабливает их с уст человеческих и отправляет в свою собственную черную бездну. — А если грешнику поможет грешник? Достоевский молчит с минуту, но наконец отвечает на тон тише: — А захочет ли помогать? Гоголь усмехается, поднимается с чужих колен, отпускает черные локоны. Всем видом показывает, что уходит. — А вдруг. — говорит он с ехидной ноткой веселья в голосе, с легкой улыбкой, таящейся в уголках губ. И в ту же минуту, как по щелчку, переключаются маски, он снова становится собой — Клоуном. Хватает Достоевского за руки быстрым движением. А у того в аметистовых глазах мелькает на долю секунды искра страха, и эта искра слетает с губ прерванным на полуслове «Не трогай!». Гоголь смеется. И все еще держит чужие холодные руки, потому что знает — не убьют. Никогда. Только не его. И вновь щелкают маски, и взгляд его наполняется легкой грустью в дымке пустоты. И он повторяет: — А вдруг захочет помочь? — и, перед тем, как закружиться в бешеном танце с желтыми искрами в темноте, он подносит руки Достоевского к своим губам, будто хочет поцеловать. Он обрывает движение — не позволят. Этого ему не позволят. Оба смущаются, молчат. Фёдор ждет продолжения этого закрывающего сегодняшнюю программу жеста все с тем же холодом в глазах и с волнением на душе, а Николай отводит взгляд, меняя медленнее обычного маски. Но вот, все готово, он улыбается ослепительно, целует-таки чужие руки — и это уже не то. Жест, прикрытый маской, не жест искренности, которого оба так ждали. Но — что было, то было. Клоун собирается уходить, ныряет было в ворох желтых искр, но его тянут за руку. Не легко и невесомо, что обычно для жестов Демона, но ощутимо. Задерживают. И он оборачивается с неприкрытым вопросом во взгляде. — Во сколько сегодня закат? — спрашивает Фёдор тихо, но будто с неощутимым трепетом, придавая этим словам какой то особенный, свой личный смысл. — Закат был два с половиной часа назад, Феденька. — Николай не знает, почему именно такое обращение он выбрал — но он выговаривает чужое имя с тихой, невесомой, затаенной нежностью, которую можно почувствовать, только если сильно вслушиваться в слова. Получив в ответ легкий кивок головой, Гоголь наконец раскручивается в своем плаще, оставляя лишь колючие желтые искры, которые, впрочем, тоже быстро растворяются. Достоевский сидит с минуту неподвижно, но потом моргает и падает на жесткую кровать. В глазах его лед, колющий в ответ на прикосновения. А на сердце… А сердце бьется, то пропуская удары, то делая лишние.