ID работы: 13858800

В паутине пустых стремлений

Гет
PG-13
Завершён
2
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Город утопал в неоне и сером густом смоге, что по утрам загораживал солнце, а по ночам душил бледное сияние луны. Темнота одновременно стояла и такая, что глаз проще выколоть, нежели разглядеть в ней, куда идешь, и та, которая лишь подчёркивает, как контур, выведенный черным грифелем, каждое здание, каждый блик, каждую вышку и каждого бредущего по улице человека. Нос щипало, глаза слезились, и Майлзу чудилось, будто ещё немного — и он сам обратится дымом. Уже неделю он скрывался в этой жуткой вселенной, где Зло в чистейшем его проявлении победило и распространилось на весь Нью-Йорк, и он, бывало, пугался, не проникло ли оно в него, через его легкие, через его кожу.       Вдалеке мигнула и погасла кроваво-красная, подсвеченная снизу ядовито-фиолетовым лучом прожектора, вывеска. Плечи сгорбились. Юноша опустил голову, сделал тяжелый вздох, похожий больше на предсмертное сипение, и его снова сотряс кашель. После чего, надев капюшон и закрыв половину лица красным порванным рукавом, поплелся к лестнице, которая вела прочь с крыши. Он лишь на секунду обернулся, и горечь в горел поднялась, обжигая словно бы обугленные гланды. Огромный город, что стелился и на берегу, на кромке моря, и стремился к небесам, пугал и завораживал, навевая воспоминания о доме, о семье, о тех улицах, по которым он, будучи шестилетним шкетом, убегал от дворовых хулиганов вдвое больше него. Этот Нью-Йорк был намного шумнее, пах хуже самых загрязненных районов другого Нью-Йорка и выглядел будто совсем иначе, но Майлз не мог избавиться от ощущения, что моргни — и проснешься там, в своей залитой солнцем комнате.       Здесь, как сказал Майлз-42, рухнула только третья Башня, с тех пор последние две называют Башнями-Близнецами, здесь у Статуи Свободы не хватает головы, её снес Стервятник при крайне жестком падении, здесь залив Ист-Ривер был буквально коричневым и черным, с купающейся в нём химической радугой, здесь Бруклинский мост пару недель висел, согнувшись вбок, так что ездить на нём было невозможно, а все из-за кровавой бойни, устроенной преступными группировками в войне за власть. Здесь отец погиб потому что был единственным настоящим полицейским в до костей коррумпированной полиции, в до молекул коррумпированном городе, и убить его пришел лично Кингпин. Зная все это, Майлз кле больше скучал по дому. Ему катастрофически не хватало тепла материнских рук и грубого, но родного голоса папы. Ему не хватало Ганки. Не хватало своих тетрадей. Не хватало… не хватало друзей, даже Питера из 616В.       Тем более ему не хватало Гвен.       Мысль о ней была похожа на вспышку — резкую, болезненную, слепящую. Сильные переживания, понял Майлз, вызывали новые приступы, но ничего с собой он поделать не мог: он серебряной ниточкой нырнул в глубины своей памяти, чтобы найти в них образ Гвен Стейси, бело-розовой ловкой паучихи, от насмешливого взгляда которой сердце ходило ходуном, а от вида ровной спины — таяли мышцы, превращая его в безвольный кусок подтаявшего желе. Он вспомнил, как они сидели вниз головой, глядя на перевернутый город, как прыгали вместе по крышам, как фотографировались в автобусе, и его захватила такая тоска, что он чуть не расплакался. Он резко поднял голову, глотая слезы, и в то же мгновения острый электрический ток промчался по нему, и всего его затрясло в конвульсиях.       В тот жуткий миг он был и собой из прошлого, и собой из будущего, тем собой, что сейчас помогал маме латать порванный костюм Бродяги, и тем, который умер, не спасенный Человеком-Пауком. Сознание его хрупким стеклом разбилось на кусочки, все его тело разветвилось, как распустившаяся коса, и вывернулось наизнанку. Крик, который звучал лишь в ушах, разорвал грудь, его ослепило и оглушило, а потом он просто упал, больно ударившись коленом о бетонную крышу — и все внезапно кончилось, как и началось, и Майлз безвольно повис на вытянутой руке. После чего, моргнув отяжелевшими веками, рухнул на плечо, и на него навалилась такая сильная усталость, что он чуть не умер.       После каждого приступа Майлз ощущал, как часть него истлевает и рассеивается, будто он был рассыпающимся от ветра песочным замком. Раз, и нет чего-то фундаментально важного, необходимого для живого существа. Он сначала думал, что это его душа раскалывается, затем понял — нет, все же тело. Он стал есть больше сахара, точно ему стало не хватать глюкозы, частое головокружение, по его собственным прикидкам, свидетельствовало и о нехватке гемоглобина в крови. Он отощал, ловкость стала его подводить. Но хуже всего было не это. Самым страшным оказалась проблема паучьего чутья. Оно сбоило, и порой Майлз просыпался, весь залитый потом и покрытый мурашками, глядя, как поднимаются волосы на всей его кожи, как у напуганного зверя. Порой он пропускал довольно ощутимые удары от местного дяди Аарона — он совсем не любил пришельца, — а однажды, впервые выйдя на улицу, он пролетел около метра, когда в него врезалась машина.       Он хотел домой. Господи, как он хотел домой…       Под визг колес и рёв клаксонов Майлз Моралес поднялся на ноги и поплелся к металлической двери. Через несколько секунд его фигура пропала в душной темноте, и он удалился с крыши. На душе у него было паршиво. Он старался идти быстро, даже нарочито громко, но нечто новое в нём, нечто животное говорило: будь тише, будь ниже, будь невидим. В такие моменты он в самом деле сливался с пространством вокруг, словно хамелеон, принимая расцветку серых, изрисованных цветастыми граффити стен и синевато-черных ступеней, но заставить себя и свою одежду пропасть — не значит спрятать звук шагов и дыхания. Майлз боялся. Он боялся, что, увидев его одного, столь уязвимого и напуганного, дядя Аарон (Аарон, просто Аарон) вновь будет докапываться до него — просить пойти с ними на делу, показать, что он ещё может помимо ползания по стенам. Веб-шутеры опустели. Чутье не работало. Он ослабел настолько, что едва ли смог бы, как раньше, поднять пятитонную штангу. И, господи, меньше всего на свете Майлз хотел, чтобы Аарон и его племянник узнали, что он способен источать электричество.       Он знал, как уязвим. Знал, что они найдут рычаг, на который нужный нажать, чтобы заставить его пойти с ними. Он не хотел, он убеждал себя, что не хотел. Он умрет от приступов, от голода, от постоянного страха и одиночества, но не пойдёт с ними, не окунется в мир сумрака и неонового пламени, по которому бродили несчастные, сломленные, от того и жестокие люди. Он знал, что, встретив знакомые лица — Ганки, Питера, Мэй, кого либо ещё, — не выдержит. И морально погибнет, если использует свои силы, чтобы убить человека. Пусть даже плохого. У них с Майлзом и Аароном сразу возникло взаимопонимание. Едва полное понимание ситуации, в которой он оказался, дошло до юноши, он обесточил ток в своих пальцах, поглубже вдохнул грязного воздуха и упрямо посмотрел в глаза самому себе. И что-то сказал, что — Майлз уже не помнил. Он не помнил, как они договорились, на каких условиях. Кажется, он обещал помочь в их деле.       Ведь они были хорошими людьми в мире плохих людей. Они убивали отморозков, казнили от мафиози до извращенцев, от коррупционеров до воров и лгунов, и никто, кто бы встретился с Бродягами, не оставался в живых. Однажды Майлз видел, как Аарон и его племянник, раненый в плечо, ввалились в квартиру, заливая пол кровью, и мама как-то безутешно смотрела на корчащегося сына, точно видела это сотни раз. Однажды Майлз выходил с ними на дело — тогда он договорился с самим собой, что тот соорудит ему новые веб-шутеры, если Майлз незаметно пролезет в здание картеля Мартина Ли, известного как Мистер Негатив, и подложит под каждый из столов по взрывному устройству. Он подложил только три, и то не под столы, а вокруг зала, где бы скопилось большее количество людей. Тем не менее, знал Майлз, это не сорвало планы Бродяг.       Он старался не думать о случившемся. Старался, но не мог. Он участвовал в преступлении. Из-за него погибли люди, плохие, ужасные, но люди, и они умерли, потому что он сотрудничал с убийцами, которые обещали ему помощь. Он убил людей. Он убил их, убил, убил, убил… Убил, как бездомный бы убил за еду, только Майлз был не просто бездомным — он был из другой и бесконечно далёкой вселенной, в которую своими силами он бы уже не смог вернуться. Только если просить помощи. Но смогли бы эти Моралесы создать браслет, который был создан Мигелем О’Хара в конце его двадцать первого века? Конечно, нет. Могли бы они стабилизировать его состояние? Возможно. Или навряд ли.       Майлз был один и он впервые не знал, как ему быть.       Его спальное место находилось на полу возле кровати в комнате Майлза-42, и Майлз никогда не роптал. Вначале, конечно, он просил, чтобы ему отдали диван, но, пригрозив пистолетом, дуло которого незаметно для остальных уткнулось пришельцу в поясницу, Аарон наклонился к нему и настоял: ты будешь спать в комнате моего племянника, парень. Мало ли, что ты можешь сделать, безнаказанно шастая по дому Рио в ночное время? Да и Рио смотрела на него, как на незнакомого и опасного человека, словно ни в одной его черте не угадывала ни себя, ни своего бывшего мужа. И Майлз согласился. И он знал, закрывая глаза, что под подушкой его варианта находился такой же пистолет. Только с глушителем.       Когда он засыпал, то видел лицо матери, и её уста повторяли слова, которые бесприютный маленький мальчик внутри него запомнил навсегда. Там, на дне рождения отца, они вонзились ему в сердце и увязли в нём навсегда. Они растворились в его крови, в его плоти, стали частью него, и отныне вели вперед, где бы он ни оказался и что бы ни делал. Слова Рио Моралес, уроженки Пуэрто-Рико, доброй и ласковой женщины, совсем не похожей на ту сломленную вдову, которую Майлз встретил в этому мире, навеки стали им самим. Они же стали той колыбельной, что успокоила его безжалостные, напоминающие бурю сны. В этих безумных кошмарах он падал во мрак, и там его находил Пятно. Его черное, как червоточина, лицо неумолимо приближалось к летящему в пустоту паучку, и Майлз знал, что сейчас он упадёт прямо в него и либо спасется, переместившись в иную вселенную, либо погибнет, как если бы падал в пасть голодного льва.       Куда бы ты ни пошел, ты должен пообещать позаботиться об этом маленьком мальчике вместо меня. Убедись, что он никогда не забудет, откуда он родом. И пусть никогда не сомневается, что он любим. И никогда никому не позволяй говорить ему, что ему здесь не место…       — Мама… мамочка…       А на утро, сбежав через всегда открытое окно и перешагнув растяжку, Майлз в два неловких прыжка спрыгнул на улицу, запыхавшись, пробежав квартал и пополз вверх, к знакомой часовне. Эту закрыли добрых десять лет назад, когда власть в городе захватил Озборн, и тогда она была прибежищем для малочисленной группы сопротивленцев, в которой, в числе прочих, находились Аарон и Джефферсон Дэвис. Но после года отчаянного сопротивления группа распалась, так как большая её часть была убита, и часовню забили досками, как если бы она хранила в себе некий секрет. Майлз несколько раз хотел найти её и залезть внутрь, и каждый раз закрывал окно и притворялся спящим. Это был первый раз, когда он сам вышел на улицу и смог как следует прорефлексировать, пронести через себя уныние и тоску, которое необъятной серой сетью повисли над любимым Нью-Йорком.       Часовня напоминала о Гвен. О её красивых в своей беспорядочности волосах, о побритом по его вине виске, о голубых, глубоких глазах, в взгляде которых Майлз порой тонул, как брошенный в воду камень. Он помнил, как висели они на этом самом карнизе, украшенном горгульей головой, и любовались перевернуты, словно приснившимся им в причудливых снах, городом, и он хотел дотронуться до её руки, которая лежала так близко к нему… И не смог. Испугался, когда она сказала, что любая её связь с Человеком-Паук кончается плохо, только он тогда не знал, как именно было бы у них, ведь она сама Паук. В любом случае, сейчас, глядя на обычный, не висевший над небом, как нагромождение обрезанных сталактитов, город, Майлз думал о ней и не пытался даже избавиться от чувства абсолютной, разъедающей его грудь грусти. Ему нравилась эта грусть, потому что в ней таились самые настоящие его чувства и самые яркие воспоминания.       У него было три Питера, Пенни и, чего уж греха таить, Хобарт и Павитр, но среди них всегда выделялась эта паучиха в белом хлопковом костюме с розовыми вставками и еле заметными голубыми нитями паутины. Она носила балетки и, как и он, частенько надевала капюшон. При срывании маски её светлые волосы с темным корнями и недавно покрашенными в розовый концами напоминали брыкающуюся птицу с ярким оперением. Пирсинг на брови блестел, как две капельки звезд светят на фоне блеклой луны. И голос, вспоминал Майлз, подставляя лицо неяркому алому свету рассвета, вдыхая носом прогорклый запах утра, голос у неё бархатистый… такой… мягкий, похожий на шелк, в который в пору бы закутаться, но в то же время строгий и насмешливый. С ней он чувствовал себя собой, пока при других он хотел казаться лучше. Со всеми, даже у Питера с Земли 616В, он учился быть не собой, а Человеком-Пауком, которого мир заслуживал. С Гвен он вспоминал, что он ещё и Майлз Моралес, пятнадцатилетний парнишка из Бруклина.       И только теперь он осознал, как это странно. Со всеми он Человек-Паук, и лишь с ней — Майлз. Просто Майлз. Тупой, застенчивый, творческий. С ней ему не хотелось нестись на всех парах в другие миры и спасать тысячи, миллионы людей, останавливая от падения здания и одним ударом разнося кирпичные стены. Он хотел показывать ей свои рисунки и граффити, дать послушать ей свою любимую музыку, сходить в хотдожную, а оттуда сразу в кино… Майлз вздохнул. Думать об этом, сказал он себе наконец, приятно, болезненно и снова приятно, но нельзя окунаться в фантазии надолго. Мечтами сыт не будешь, мечтами ты не заменишь себе реальность. А Гвен не здесь. Она далеко, дальше всех известных карт.       «Перестань думать об этом, придурок».       Поморщившись, отгоняя мысли о ней, Майлз встал и, не глядя, прыгнул вниз, зацепился за висевшую в паре метрах отсюда тоненькую металлическую лестницу и как мог бесшумно взобрался на неё. И пошёл, стараясь и дальше не вспоминать о Гвен, своей розовой и белой паучихе.

***

      Гвен не могла дышать. Кажется, кто-то с ней говорил, стоял перед ней, размахивая руками, чья-то крепкая ладонь сжимала плечо. А Гвен не разбирала лиц, потому что она не могла дышать — в легких словно образовался маленький вакуум, впускающий себя стремительно гаснущий воздух, так что грудь сжалась почти до размеров виноградинки. От нехватки воздуха голова закружилась, и мир поплыл и стал крениться, как корабль на волнах, очень вязких маслянистых волнах… ледяной пот проступил на побелевшей коже… он стекал, смывая слой серой пыли и крошево, вонзившееся в щеки. Звон. Звон заполонил её сознание. Она слышала вместо слов друзей звон, вместо собственных мыслей звон, она слышала, как этот звон наполняет её сворачивающееся, как спираль, тело, и единственные слова, которые она могла услышать, но не хотела, были слова, донесшиеся до нее издалека. Они звучали тихо, тихо шелеста, отговорил их хриплый сухой голос.       Она уставилась на то, что сделала. На руины здания, огромные расколотые камни, куски бетона, море стеклянных осколков и переплетение черных проводов, от которых отскакивали резкие всполохи искр. На руины, руины, что захватили все пространство вокруг, что лежали прямо перед ней и казались бесконечными, словно это был весь её город, все их города, и все они были обращены в это уродливое ничто, под которым многие дни, окрашенные скорбью и страданиями будут искать людей. И живыми их никто не найдет. Пыль, грязно-желтым туманом поднявшаяся к небесам, ещё не осела, но уже сейчас она видела за ней, как за пеленой, тени бегущих людей. Некоторые в стремительном прыжке устремлялись вверх, другие — сгорбившись, бежали, порой падая и не поднимаясь. Натекла вода — она брызгала из водопроводной трубы, которая от давления раскололась на месте сгиба, и теперь вода лужей накапливалась между камнями, похожая в неясном свете уходящего солнца на крупинки алмазов.       Гвен обернулась, плечом толкнула Паука, смутно похожего на Павитра, который до этого мягко держал её и говорил с ней, сосредоточенно глядя на застывшее лицо. И ужас покрыл её толстым ледяным слоем, лишая мышц и костей, выдирая сердце. Казалось, в тот момент ноги её подогнутся, и она трусливо побежит, падая на колени. Мигель О’Хара шел к ней, и его острые, похожие на скорпионьи жала когти отчетливо вырисовывались в тумане, и десятки, нет, сотни теней следовали за ним, наполняя собой горизонт. Алая линия заката скрылась за их спинами, солнце потухло — и остались только они.       — Я же говорил, — произнёс Мигель. — Я не дам вам испортить его ключевой момент.       Он обернулся к Джессике, своей верной помощнице.       Осторожно, словно могла сломаться, Гвен опустила голову на свои руки. На тех ещё не застыла холодеющая липкая кровь человека, которого она клялась Майлзу спасти. Он не знал, не слышал сквозь толщу мультивселенного омута, но она, глядя в тогда ещё блестящие, как голубой лёд, чистые тайские небеса, бессловесно кричала ему, что есть мочи, и обещала: я сделаю все, что в моих силах, чтобы спасти твоего отца!       И не спасла. Он умер. Умер там, под завалами.       — Гвен…       Мигель снова обернулся к ним. Снова взглянул на тело, распростершееся недалеко от девушки, и едва она его увидела — паника, едва схлынувшая, вновь поднялась и набросилась на неё. Хоби Браун был неестественно для себя тих и недвижим, и длинный кровоточащий шрам разорвал не только лицо, но и его маску, и от того кровь, стекающая с его шеи, казалась странно возникшей на земле расселенной. Хоби Браун был мёртв. Он был катастрофически точно мёртв — она знала это, потому что некто, кажется, Нуар, прощупал его пульс, и через звонящее безмолвие до неё дошли его слова: «Пульса нет!».       Мигель склонил голову к плечу. Ему явно нравилось наблюдать за изменениями на лице Гвен, чья маска лежала, впитывая в себя грязь и кровь, под её ногами. Возможно, он выглядывал в ней что-то новое, что могло бы появиться сегодня, когда она не спасла никого из тех, кого хотела спасти, возможно, он искал в ней хотя бы остатки мужества. Но мужества не осталось. Ничего не осталось, и Гвен все падала и падала в вечность, где она то держала своего Питера, прижимаясь к его голой груди, то рассказывала Майлзу о случившемся, то, ни с того ни сего, бросалась стремительно вперед и сталкивалась с сине-красным кошмаром.       — Ох ты ж с…       Время замедлилось, точно Гвен провалилась в цемент, вновь пропали слух, обоняние, любые чувства будто прибило и размазало по её бесполезному, пульсирующему сознание, и осталась только плоть. От мозга до каждого волоска и клеточки кожи, дребезжа, разлился единый мощный разряд, и чувство опасности охватило девушку. Мурашки покрыли её, щекоткой промчавшись по рукам и спине, ком воздуха поднялся к горлу и застрял, и волосы, от длинных и густых, до тонких и почти не видных, все разом выпрямились, и Гвен сотрясла дрожь, с которой встает в струнку намагниченная цепь. Ужас. Ужас сковал её, а потом выбросом ударился о грудь и превратился в панику.       (скоро что-то будет обернись опасность СМЕРТЬ СМЕРТЬ СМ…)       — НАЗАД!       А потом за ней, разрушая звон, выдергивая её из глубин сознания, послышался оглушительный, ревущий взрыв, и последнее, что помнила Гвен — как со спины словно содрали кожу, и она полетела вперед, охваченная черным огненным ветром. Он захлестнул уши, запутался в волосах, как в лошадиной гриве, и боль, которая мгновение напоминала простое касание к месту между лопаток, как обыкновенный толчок, паутиной распустилась по венам. Гвен несколько раз перевернуло, она упала, и плечо вместе с рукой вырвало с мясом, в череп вонзился штык, и она отскочила, как мячик, вновь подпрыгнув в воздух. И только за тем она с громким хрустом рухнула на землю, пропахав порядка четырех метров разбитого камня и золы, и со всей силы врезалась в чудом уцелевшую при взрыве машину. Мелкая стеклянная крошка посыпалась на неё, раня шею и лицо, металл завизжал и смялся одновременно с ослепительно болезненным ломанием костей, и Гвен почувствовала, как голова будто бы отрывается от шеи, или шея отрывается от туловища, и тысячи мелких связей, что соединяли сознание и тело, искря и горя, рвутся.       — Габриэль? Габриэль? Что я говорила про твой внешний вид? Ты же хороший мальчик, Габриэль! Распусти волосы обратно и убери эту блестящую фигню, которую ты называешь заколкой. Ну-ка слезы вытер! Что не так с этим ребенком, почему он не может быть нормальным?       Габриэль открыл глаза. Не то что бы он хотел снова оказаться в этой крохотной кухне, зажатый в угол спорящими отцом и матерью, но отчего-то он всегда оказывался именно здесь — особенно, если его сильно огреть по голове, чтоб прям и в глазах полыхало, и мозг смяло.       — То ли дело их сын, — причитала мать. — Он хотя бы в самолетики и в роботов играет, а это что такое?       — Он тоже любит роботов. Особенно ему нравятся эти, как их там, Могучие Рейнджеры…       — Красный могучий рейнджер! Почему не синий, в конце концов?!       — Слушай, милая, а тебе не все равно?       — Он даже пластиковые пистолеты и автоматы не любит! Ну скажи мне, скажи, как из этого ты собираешься вылепить мужика?       Габриэль почувствовал себя оскорбленным, настолько, что ему захотелось плакать. Ведь он не любит пистолеты и автоматы не потому что он, дескать, не хочет быть мужиком, а потому что папа ему с самого детства объяснял, оружие — не игрушки. Лучше любого пистолета, говорил он, слова, лучше любого пулевого ранения — наручники. Габриэль не хотел убивать, даже понарошку. Габриэлю было противно держать оружие, а ещё противнее — слышать мамины слова, сказанные взвинченным, высоким голосом человека, который вот-вот ударится в истерику. Наблюдая за родителями, он, сам того не понимая, нервно теребил посыпанную блёстками розовую заколку, которую одолжил у подружки из детского сада. Он силился понять, почему маме не нравится заколка и красный могучий рейнджер, как не понимал в полной мере, почему он обязан стрелять из игрушечного пистолета в своих дворовых друзей, изображая себя отцом, расстреливающим бандитов. И не мог. Просто не мог.       — Габриэль! Тебе сколько?       — Двенадцать.       Он прятал свою розовую заколку уже несколько лет. Она хранилась у него под подушкой, как и черный лак для ногтей, и туш — он хотел бы всем этим добром воспользоваться, и каждый раз вспоминал, как после того рокового разговора с отцом шестилетней давности она впервые избила его ремнем.       — Почему у тебя нет девочки?       — Зачем мне девочка, мам? У меня есть друзья, мне их достаточно.       Горло сжалось, как будто кто-то сильный, очень-очень сильный, схватил его и стал душить.       — Но ты ведь большой мальчик, Габи… почему же ты все-таки не можешь привести кого-нибудь домой?       Такой простой, такой тупой, бесячий вопрос. Действительно, почему он до сих пор не в отношениях? Почему он не делает все, как велит ему мать? Почему нельзя, как на словах — просто взять да и привести девочку в дом, как брошенную на улице шавку? Он сдержанно улыбнулся, и под губами его до боли сжались зубы.       — Потому что.       — Габриэль! Габриэль, мальчик мой, как ты мог, как ты мог со мной такой поступить?..       Гвен Стейси открыла глаза, пробуждаясь от кошмара, и её будто бы ударил этот кроваво-красный, истончающий слезоточивый дым свет, который обрушился на неё, стоило лишь поднять веки. Воздух ненадолго, натужно ворвался в её сдавленные легкие, и ей удалось с трудом, но разомкнуть пересохшие губы. Чувство непричастности, словно она была только зрителем, невнимательно наблюдавшим за происходящим на экране, причудливым и жутким образом сплелось со страхом, что зерном расцвел в её груди, и Гвен застыла без движения. Мимо неё пробежали люди, один темный, сгорбленный, нёс на себе женщину, другой, третий, бежавший дальше всех, просто споткнулся и, изогнувшись, словно в спину его ударили кувалдой, безжизненно упал, и всех их закрывал дым. Облако смогла серой полупрозрачной пеленой стелилось от обожженной, неровной земли прямо к небу, которого она не видела, закрадывалось в рот и щипало глаза, точно намеревалось их вырвать с корнем.       На миг над ней нависла невысокая коренастая фигура и руками, которых она до последнего совсем не чувствовала, потрогала её. Волосы, выпавшие из-под маски, нечесаными спутанным клоком свалились на плечо, единственный глаз из-под порванной ткани блеснул в алом свете. Гвен подумала, что спрятанные под маской губы лопочут её собственное имя, и в груди затеплилась невозможная надежда: это Майлз. Он здесь, с ней, он гладит, похлопывая, её щеку, это он ухом жмется к её груди и он пытается безболезненно просунуть руки ей под спину. Она видела ткань его темного, точно ночная тень, костюма и светящихся под руками красными вставками, называемых ею в шутку «кровавыми подмышками», видела даже характерные здоровые плечи — плечи молодого парня, который внезапно для всех подрос и набрал в мышечной массе.       Увалень с подмышками, из которых течет кровь. Эта дурацкая мысль настолько обрадовала Гвен, что лопнувшими окровавленными губами она произнесла его имя. Она потянулась к нему сломанной, горящей рукой. Ей так хотелось дотронуться до его лица, понять, настоящий ли он, а после прильнуть всем телом и раствориться в объятиях… Лишь бы быть не здесь, совсем в ином, лучшем месте… К примеру, на дне рождения его убитого отца. Или на часовне, перевернутые вниз-тормашками, только в этот раз наконец-то соприкоснувшиеся руками. Или в его в комнате, чтобы распаковать все его коллекционные фигурки и посмеяться, глядя в его суровые, и все равно очень добрые глаза…       А потом Майлза словно толкнуло что-то в спину, струйка крови липким кипятком опрыскала лицо Гвен, и безвольное тело упало, головой уткнувшись в её колени.       Её пленил ледяной кокон ужаса, какой появляется только когда самый дорогой тебе человек внезапно и тихо умирает на твоих глазах — чувства, главным из которых был страх, животный страх, вернулись. Судорожно вобрав в себя побольше воздуха, как перед нырком в воду, Гвен с величайшим трудом сжала кулак, и меж её пальцев осталась горячая зола. Из ушей текла кровь, и сквозь неё ничего, кроме криков, не было слышно, и создавалось впечатление, будто кровь уже затекла в мозг и совсем скоро полностью его покроет и парализует. Кровь… она чувствовала кровь на языке, на животе, на плечах, на лице, она чувствовала ее также ясно, как каждую свою сломанную кость и каждую, похожую на учащенное сердцебиение, порванную мышцу и рану на коже. Гвен стиснула зубы, сдерживая стон и плачь, и стала подниматься.       И когда это сделала, захотела умереть обратно.       Качаясь, закрывая рукой живот, в котором пульсировала, сжимая мышцы, острая боль, она обернулась вокруг себя, стремительно теряя и возвращая себе сознание, и слезы потекли по её грязным щекам. Волосы стали пепельными, спутались и слиплись от горячих, как прикосновение к огню, пепла, золы, углей и пыли, и даже ресницы, казалось ей, сделались тяжелее из-за того, сколько много на них было пепла. Он сползал, оставляя вместо белого костюма темно-серую безжизненную пустошь, под которой спрятались обугленные пятна, в других местах он порвался — и оттуда, в отличии от саднящих, но запечатавших кожу, ожогов, текла кровь. Их вкус жил в её рту, их горечь прокралась в горло, горечь кров и пепла, и с нею Гвен наблюдала за черным пламенем, царствующим вокруг, за бегущими во все стороны людьми, за руинами, за воплями. Она ступала по осколкам и мягкому, оплавившемуся металлу, хваталась за острые стекла, что ещё остались в машине, и видела, видела, как над тем, что осталось от лаборатории «Алхимакс» распространяется вверх огромный, обсидианово-черный столб чистой мглы, отбрасывая слабые тени на тела.       Тела мертвых Пауков.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.