Больница воспоминаний с изрезанными глазами.

PG-13
Завершён
26
автор
Фэндом:
Размер:
15 страниц, 4 927 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник

воскреси часть сердца на шипе тёрна. вновь пообещай.

Настройки
Примечания:

— Есть такая легенда — о птице, что поет лишь один раз за всю свою жизнь, но зато прекраснее всех на свете. Однажды она покидает свое гнездо и летит искать куст терновника и не успокоится, пока не найдет. Среди колючих ветвей запевает она песню и бросается грудью на самый длинный, самый острый шип. И, возвышаясь над несказанной мукой, так поет, умирая, что этой ликующей песни позавидовали бы и жаворонок, и соловей. Единственная, несравненная песнь, и достается она ценою жизни. Но весь мир замирает, прислушиваясь, и сам Бог улыбается в небесах. Ибо все лучшее покупается ценою великого страдания... По крайней мере, так говорит легенда. ...В тот миг, когда шип пронзает ей сердце, она не думает о близкой смерти, она просто поет, поет до тех пор, пока не иссякнет голос и не оборвется дыхание. Но мы, когда бросаемся грудью не тернии, - мы знаем. Мы понимаем. И все равно - грудью на тернии. Так будет всегда. колин маккалоу. поющие в терновнике.

Старая машина времени взорвалась годами и потертыми наклейками из коллекционного альбома по мокрому коридору больницы. У Сынмина ноги — вата, а голова — пустышка с крутящимися колесиками и непрошенные слезы. Места ожогов от чужих губ начинают чесаться, а лицо безжизненно бледное заставляет уронить первую и единственную слезу. Вдох — выдох. И темнота прошлого. На задворках воспоминаний скрипящая дверь туалетной кабинки таила бесконечность недоговоренностей, слёз, вековые разбитые сердца и двух парней, жмущихся друг к другу непозволительно близко. Аморально и неумело размазывают вишневый блеск по щекам, зубам и, — наконец — губам. Смешивают чувства, затоптанные до смерти обществом, и хотят любить. Один страх и одна искренность на двоих. — Джинни, — подрагивающий скулеж прерывает мокрый язык, вылизывающий рот; тихое "люблю" и вода, льющаяся в раковину. Сынмин затихает, пытается отстраниться или отстранить, но ему не дают, прокладывая мокрую дорогу от адамово яблока прямо к губам. Его вжимают в холодный унитаз, усаживаются на колени и дергают болезненно за волосы. Изо рта рвется скулеж, невнятное ещё одно "Джинни" и холодные руки под белую рубашку. Сынмин сдается. Всегда сдавался, сидя на коленях в чужих искусно манящих руках. Любимых. Целует ответно остервенело. Показывает свое недовольство, злость и страх. Оставляет пару пятен на шее — в знак мести. Всё отсчитывает чужие шаги рядом с кабинкой, вслушивается в смех и чужой хриплый голос. Дрожит, но больше от вожделения, исходящего от парня на его бедрах. — Они ушли, Сынмин. Расслабься, — Хёнджин шепчет в губы, натирает до алой и жгучей красноты щеки и мажет губами по носу. Смеётся. И в глубине сердца переживает. — Прости... ты же знаешь, я не... — Знаю, Мин. Выцветшие розовые волосы быстро завязывают в хвостик. Хван Хёнджин — эфемерное месиво. Руки исполосованы канцелярским ножом — карандаши точил: цветные и серые: для черчения. Вечно в волосах носит заколки, пробивает цыганской иглой новые отверстия в ушах и получает по рукам от Сынмина, кричащего: — Заражения крови всё ещё существует! — но сам никогда не возьмётся за это дело. Хёнджин пропадает на старом балконе, рисуя деревья, голубей и маленькие глазки Сынмина, такие невинные и блестящие. Хёнджин всегда припечатывает в темном безлюдном коридоре, сцеловывает усталость и бежит на любимую литературу. Изучать футуризм. А потом бьет морды серым личностям, воспитанных как: "женщина на кухне" — "мужчина всегда прав". Они шлепают по длинному коридору, усыпанному красными чернилами и лезвиями усталости. Стены кричат и впитывают знания, не давая шанса побитым подросткам и первашам. Дверь раздевалки растворяется с характерным скулежом. Кнопа светлых волос машет рукой и ручкой. Пьет воду из крана, сжимая мягкую бутылку и проливая часть на себя. Растрёпанный Хёнджин толкается и усаживается рядом на скамью: — Привет, Нини. Ты что здесь забыл? — Сынмин присаживается возле разгоряченного Джисона. Он отгрызает себе остатки ногтей и смотрит на шахматную доску. — Выгнали. — Откуда? — С химии, — Чонин протягивает вырванный лист дневника и хлопает глазками. Чану бы этого не показывать. У Чонина мама не помнит, что делала пять минут назад, но помнит два брака и, что получать двойки — не ценить материнские страдания! И поэтому Чонин часто выпускает когти, царапает все на своем пути и слушает только Бан Чана, сбегая ночью из дома, который он не может таковым назвать. И закрашивает увечья, причиненные собственными когтями и зубами. Сам себе, и немного другим. Он бы хотел стать священником. Но вокруг себя выстраивает только стены из чистой крови грешников. Он младше на два года, но вырастил свой внутренний мир покрепче остальных, сидящих на скамье потрепанной раздевалки. Каждую ночь, выворачивая себя на изнанку, он молится, чтобы все закончилось. И идёт зашивать тело в старый гараж, доверяя иглу Бан Чану. — Да! Да! Сейчас я тебя трахну! — Джисон вскакивает, хлопает в ладоши и пускает белую шашку прямо в лоб Сынмину. Смотрит испуганно, но радостно. Феликс смахивает доску на пол. — А они... — В чапаева играют. На сигареты. Феликс смотрит на последние рубли в кошельке. И на довольного Джисона. И на очень злого Сынмина. Последнее, хотя бы ободряет. За шашку в лоб Сынмин возьмёт с Джисона шестьдесят процентов. — Сегодня отменили историю. Но хотят сделать классный час, предлагаю свалить, — Джисон собирает шашки по полу. Ползает на коленях и хрипит легкими, когда натыкается на ноги Сынмина. — Чонин, что у тебя последним? — Я с вами, — выжидает пару секунд и, когда Сынмин хочет открыть рот — перебивает: — Всё в порядке. Это информатика, я сдал проект на перед. И они убегают в холодный гараж. Который будет потеплее кровати дома.

***

К телу прилипло лето. А потом начало отклеиваться в начале августа. Где-то на задворках сознания, Сынмин осознавал, что скоро умрет или кого-нибудь убьет. Результат один. Смерть. Теплый и смердящий августовский ветер быстро и без разрешения впитался под кожу. Сынмин вылез ночью из своей коробки, обклеенной тетрадными листами и успокоительным. Несся по знакомым улицам, хрустел пальцами, как битым стеклом, и не всегда замечал, какой цвет светофора мигает впереди. И точно не слышал ругани из окон машин. Повторял химические соединения в голове, тер костяшками, почти закрытые глаза от недосыпа и думал об одном. О смерти. Которая точно ждет его сегодня. Она ходит по пятам фантомом розоволосого парня, хорошо рисующего и мечтающего открыть свою выставку. Обвесить всё одним лицом. Сынмина. И Сынмин считает его сумасшедшим. Любит. Так сильно, что примет смерть. Он, когда встретил впервые Хёнджина не думал, что будет грызть себе локти, пускать слюни в подушку и чужой рот и оттирать кровавые подтёки с чужого лица. Хёнджин был шумным и внутренне свободным. Таких называют — раскрепощенными. И не всегда любят. Сынмин полюбил, взяв билет в один конец. Станция "Общество" и "Непринятие". Полюбил первой подростковой любовью. Болезненно покалечившей его нетронутое никем раньше сердце. Сынмин редко где-то появлялся, был серой вязью, пылью на самых высоких полках библиотеки и с удивительно острым языком. Который имел свойство иступляться: при виде мяса от кулаков на чьем-то лице и выведенное на парте слово "педик". Не его(пока что) парте. Он боялся быть побитым. Больше всего не смог бы вынести словесного унижения, на которое у него не было заготовленных фраз. Но появился Хёнджин. Нашёлся, как потерянная деталь пазла (пусть и не нужная). Хёнджин был новеньким и сразу показал свое место. Плюнете мне в лицо — я размажу ваше по асфальту. Были смельчаки, которые проверили. И не ходили потом в школу неделями. С Сынмином он был добр, просил ручку, пару раз списать и называл щекотливым "Минни". Щекотал бессовестно под ребрами, в желудке и ножом по сердцу. По нетронутому сердцу, пыльным книжным полкам и растаскал доселе не воняющую вязь по коридорам школы — прямо в мозг. И Сынмин духовно разбился. Когда понял, что чувство в животе приятно; нож не такой уж и острый, а дышать стало легче после того, как сняли слой пыли. И потихоньку картинка разбитости и унижения собралась воедино. Сынмина начали называть педиком. Хёнджин сцеловывал с лица грязь, кровавые слова и размазывал чужие носы. Пачкал руки. Сынмин недовольно сопел, но молчал. Он был слаб. Перед Хёнджином. Но окончательно перед самим собой. И он тянул Хёнджина на дно вместе с собой. Хёнджину нужен тот, кто сможет целовать открыто; тот, кто не побоится взять за руку, идя по парку и тот, кто сможет вытащить с несправедливой бойни: бойни за право любить. Сынмин был обузой. А он ненавидел тех, кто слаб. Он ненавидел себя. И август припечатал мозг к асфальту, на который Сынмин саморучно наступил. Сердце болит и медленно угасает, когда в сумерках отпечатываются знакомые улицы. Разбитый район с подростковой жестокостью — где детство продали за свободу, а жизнь с рождения предопределенна. Хёнджин старался выбраться из этих рамок. Выбраться из клетки порочности и материальной слабости, в которую его посадили в первые секунды рождения. Поставили клеймо. Но он был геем. И загнал себя ещё глубже. Но он любил: чисто и открыто. Это делало жизнь счастливее, а грязные порочные районы чище. Сынмин потерянным котёнком вписался сюда. В район и жизнь Хёнджина. Последний бежал, разбивая лужи после дождя, и опережал лучи солнца. Упал прямо в колющие объятия: будто в терновник. — У меня перестал работать наушник... — Хёнджин мямлит в родные губы, лижет щёку и утаскивает в сторону отсыревших скамеек. — Феликс... кажется, чай в столовке пролил. Он как тогда в чапаева проиграл Джисону, — всё расстроенный и неуклюжий ходит. Страшный зверь. Сынмин рассматривает проводки и устало хмыкает. Он будет скучать. Они плетутся по мокрому асфальту, разбрызгивая надежды и будущее. Один теряет веру, другой подбирает осколки. Это предопределенность. Сынмин шмякается на деревянные балки, которые скамейкой неприлично будет назвать. Штаны становятся мокрыми и ткань неприятно липнет. Сверху припечатывается Хёнджин. Он рассказывает про то, что акварель начинает заканчиваться и, какую часть тела нужно продать, чтобы купить новую. Потому что покупать отдельно цвета — отстойно. Рассказывает про потерянную заколку, розовую и ржавую в некоторых местах — любимую. Потерял то, что от сердца сам бы не оторвал. И за наушники жалко — лет пять служили. Переплетает пальцы с Сынмином в собственных волосах. У Сынмина они ужасно холодные — сам он бледный. Сегодня неприлично бледный. Кажется, его знобит. — Милый, ты не заболел? — Хёнджин спохватывается и усаживается на сынминовы бёдра. Целует в меру теплый лоб и обжигает основательно. Губы у него — адовая лава. Сынмин терпит. Взрывается где-то между ласковым Минни и треснувшим сердцем. Тянет Хёнджина ближе к собственному телу и залазит в рот. На деле — в душу. Целует, мнет губы, кусает, зализывает. Сталкивается с чужими зубами и не даёт отстраниться. Сынмин бессовестно и эгоистично сковывает своими выпирающими иглами. Ритуал на крови: страдания ради любви (или любовь ради страдания). Залазит холодным пальцами под футболку, ловит стон и засовывает его языком обратно в глотку. Целует жадно и мокро, не думает о том, что за углом картонные гопники и острые камни. Хёнджин начинает переживать. Чувствует, как сердце его мнут, впиваются грязными и заточенными ногтями и ждёт животного рывка. Попытка вырваться самим — делает хуже. Внутренне. Кажется, он умирает. И рывок никто не делает, но когти оставляют частички и навеки сковывают. Теперь жить будет ещё сложнее. Теперь жалкое "педик" не так страшно. — Я хочу расстаться, Хёнджин, — Сынмин проговаривает медленно и четко. Почти уверенно. Но пальцы сдают с потрохами и свежей кровью: гладят спину тревожно и неконтролируемо стучат по позвонкам. — Ты помнишь, что я тебя просил? — Хёнджин целует губы. Животно старается. Хочет забрать кусок себе, оторвать хоть одну конечность и пришить обратно к сердцу. — Никогда не говорить тебе уйти. — Никогда не говори мне уйти. — Поэтому уйду я, Хёнджин, — и видит, как Хёнджин сгорает. То ли от твердого "Хёнджин", то ли от нарастающей злости. Он смеётся. Больно, гортанно и слабым стоном отчаяния на конце. В душе́ мерзопакостно. Чувствуется вонь. Кто-то открыл подъездную дверь. — Что я сделал не так? — жмётся ближе, хватается за сынминовы щёки и плачет. Тихо, плачет, как в детстве от звона пряжки ремня. Отец умер. Тихий плачь остался. — Что, чёрт возьми, я сделала не так?! — бьет сильно по груди. Сынмин надеется, что выбьет сердце. Оно обмотано строительным вонючим скотчем и неприятно терпнет. Слишком туго замотал, что норовит лопнуть и вылиться скулежом отчаяния на чужие руки. Сынмин обещал себе не плакать. Хотя бы перед Хёнджином. — Полюбил меня. Тебе не стоило этого делать. — Не говори так, Мин, прошу. Давай забудем о твоих словах, пожалуйста, — Хёнджин целует заговорчески за ушком. Пытается удержать и впитать. Хочет сам раствориться в сынминовом, хотя бы теле. Лучше бы в сердце. Потому что Сынмин несправедливо оставил кусок себя в Хёнджине. Слишком много хрустальных страданий для него одного. Он же балбес неуклюжий. — Хёнджин, нет. Я ухожу. В конце августа уезжаю в общагу, меня приняли, — Хёнджин хотел бы зацеловать, оставить на чужих синяках под глазами ожоги и снять эти тяжёлые мешки. Но останавливается. — Ты из-за этого хочешь расстаться? Потому что учиться будешь вдалеке? Я не понимаю, Сынмин, мы это обсуждали. — Нет, не из-за этого. — Тогда объясни мне, черт возьми! — Хёнджин потерянным мальчиком хватается за чужую ветровку, утыкается в грудь и не слышит сердца. У Сынмина оно отказывает. Он точно всё решил. И Хёнджин жалеет. Он не хочет услышать этих ебучих слов. Надо бы заткнуть уши. Как в детстве. — Я больше не люблю тебя, Хёнджин. Но звуки, как всегда быстрее него. И он ощущает на щеке звонкую пощёчину. А любил ли? Хёнджин знает, что да — да, любил. Потому что Сынмин отдал именно ему первый поцелуй. Именно с ним сделал каминг-аут перед друзьями и в первую очередь перед собой. Впервые с ним скурил сигарету на двоих и потерял девственность: в теплой кровати, неуклюже и с красными щеками. Потому что полюбил: во всех значениях этого слова. И воссоздал Хёнджина из пепла. Дал надежду, показал солнце. И сейчас все растоптал, загнав яркое месиво за облака лжи и эгоистичности. Волосы Хёнджина стали тусклее, розоватость больше не выделяет, а цвет глаз, как у слепца. Сынмин их выколол саморучно; уничтожил то, что строил на протяжении года и забрал себе, как трофей. Продаст на барахолке, когда не будет денег на еду. Или пришьет себе, как только уйдет от тела Хёнджина, потому что очки разбились прямо в радужку. Они истекают кровью недосказанности и лживости. Воняют трупами и смешиваются с подъездным мусором. Сынмин сдерживает слёзы и отталкивает от себя Хёнджина. Надеется, что в подворотне его пристрелят. Скидывает Хёнджину наушники проводки. Тот их не ловит, и они утопают в луже: как гордость и стремление. Стремление? Наверное, к будущему. Уже теперь не их будущему. Хёнджин хватает призрачную ветровку. Почти, как надежду. Старается почувствовать былое тепло. Плачет. Скребет ножом по открытой ране. Мстит. — Ты врёшь! — крик боли, но не отчаяния. В нём есть еще вера. Если не на будущее, то хотя бы на настоящее. — Ким Сынмин, ты чертов лжец! Слышишь? О лужи разбивается дождь, липнет к телу, и Сынмин его за это боготворит. Капли дождя смешиваются с обжигающей жидкостью на щеках. Хёнджин последними силами бросается грудью на сынминову спину. Это самоубийство. Он отдает последнюю любовь и медленно умирает в объятиях терновника. Смертельно красиво. Шипы стряхивают бездыханное тело наземь. Залитый в слезах Хёнджин смотрит в след, уходящему дождю. Сынмин заберет даже это. — Эй, Минни... Сынмин не хочет останавливаться. Это будут точно последние слова, уходящего солнца. То будет последняя строчка песни любви. И это будет последняя стрела, выпущенная в хрустальное сердце. Полная любви и смерти. — Не лги сам себе. И шипы терновника опали, оставив его на растерзание диким животным. 28 августа и стертой датой неизвестного года, умерла душа, не способоная больше снова чисто полюбить.

***

Хлопья белёсого снега покрывали подоконники и затеняли вид больничного промерзшего и воняющего смертью двора. Зима поглотила Сынмина резко и жестоко, как изголодавшееся животное: прогрызла бледные, худые щёки; продырявила кисти и облизала колющим языком, оставляя солоноватые дорожки. Кого-то вывозят из реанимации. Над телом маячит белый фантом. Сынмин кусает от нерва большой палец. Думает туманно и почти ни о чем. Сам потерял достаточно крови: физически и эмоционально — отдал всего себя на растерзания ему. Ещё пятнадцать лет назад. Эти воспоминания переключают сердце, напоминая о вонючем скотче, дрожащих руках и обещании. Чужая плоть засела в нём сорняком. Пойти в медицинский было не простым решением, но правильным: ему нужно было забыться — отдать свою жизнь другим, когда не получилось ему. Оправдать свои слова и чужие раны. Это привело к последствиям — раны всё равно открылись; жизни иногда уходили, а тела оставались. Часть сердца всё так же не бьётся. Это было главной проблемой, которую он хотел решить. Не получилось. Отношения ни к чему не приводили. В один момент он понял, что не может дать то, что от него хотят. Он может отнять, помочь и вернуть, но не дать. Хёнджин никогда его не требовал давать. Он просил только одно: никогда не говорить уйти. А Сынмин был трусом и эгоистом. Поэтому смотреть на тяжело дышащего и на половину живого Хёнджина тяжело. И как-то неправильно. Не правильно, что именно Сынмин был на смене. Не правильно, что он отдал половину своей крови, в срочном порядке. И неправильно забегать в чужую палату, каждые полчаса. Потому что она чужая. На кровавых и потных простынях не родное, а чужое — в промежуток пятнадцать лет – тело. Не правильно быть рядом. И неправильно думать, что всё не так плохо. Потому что всё ужасно. И Сынмин наконец увидел хрустальные и острые осколки чужого сердца, разбросанные на бездыханной тропе и разрисованных стен. Мертвое тело, что в один момент прыгнуло в куст терновника, не успев отпеть свою прелестную песню. Пятнадцать лет назад Сынмин сам столкнул такую красивую и волшебную птицу в свои шипы. Забрал душу и потерял самое ценное под кроватью. Тело вывалилось неожиданно, появилось по среди комнаты одиночества, облитое кровью и с шипами в сердце. Надеюсь, Хёнджин всё же полюбил. — Господин Ким, — звонкий, запыхавшийся голос выбегает из поворота, роняя документы. Поскальзывается на молитвах и не падает, благодаря тяжелому кресту на шее. — Он очнулся. Давление повышено, пульс чуть выше нормы, но в принципе все хорошо. Родственники так и не объявились, у него никого в палате нет. Решил сначала сообщить вам, но, если вы заняты, позову медсестру. Всё же ему нужно объяснить... думаю, он может испугаться, все же... — Спасибо, Дживон. Я разберусь. Раскрасневшийся парень быстро кланяется и летит в другое крыло. Когда он скрывается за поворотом, Сынмин роняет руки и собственное сердце. Возможно, это к лучшему, не стоит переживать, что оно разобьётся прямо в палате. Пусть поваляется в коридоре. Путь до палаты был длинною в жизнь. Длиною в школьные годы; длиною в первый поцелуй и первый секс. Он был таким же длинным, как просмотр фильмов Марвел и обсуждений, кто сильнее: Ванда или Капитан Марвел. Длиною в депрессивный период после расставания и беспомощности, которая ходит по пятам и останавливается позади. Рядом с палатой. Рядом с Сынмином. И рядом с будущим. Сынмин переключается: он в первую очередь врач. Врач, спасший жизнь. И врач, который должен всё объяснить. Палата поглощает зиму, заглатывает душу и тело. Хрипящее тело, обвязанное бинтами и затыканное медицинскими острыми иголками, — медленно поворачивает голову в сторону скрипящей двери. Сынмин закрывает глаза и запихивает руки в карманы: старается сам себя поддержать. И снова думает о себе. Снова даёт слабину. Какого будет Хёнджину, узнай его голос? Потом, узнав его имя. А потом, сложив два куска пазла. Какого ему будет видеть треснувшую по швам картину, с надломленными углами и перегрызенную в середине зубами отчаяния и глупости. Но он не увидит. Возможно никогда. Поэтому сердце будет болеть нещадно. — Я... — голос хриплый. Парень задыхается и не может ничего сделать. Возможно, ему хочется плакать, но больно и без этого. Сынмину хочется все отбросить и обнять, сдавить в объятиях, придушить и умереть в них. Чтобы быть вместе. — Не стоит, Вам нужно отдыхать, — формальности, колющие в легкие и в низ живота. Делающие пропасть еще глубже. — Молчите, сейчас буду говорить я. Я Ваш лечащий врач, Хван Хёнджин. Сынмин упускает момент, когда проглатывает собственное имя. Не может он так. Не хочет. — Вы попали в аварию, довольно серьезную. Водитель, который Вас вёз превысил скорость. От гололеда, Вас снесло с обочины, и машина приняла форму дерева вместе с Вами. Мне жаль. Водитель находится в реанимации, в тяжёлом состоянии. У Вас оно не лучше. Мы не смогли связаться с Вашими родственниками, поэтому придётся говорить всё Вам. Если Вы что-то забудете или хотите с этим подождать, дайте какой-то знак и я приду позже: я знаю, двигаться и говорить Вам сейчас очень трудно. А мыслить здраво и подавно. Сынмин строит стену, надеется, что Хёнджин захочет подождать. Сынмин сможет передать его дело в руки своего коллеги. Снова предать? Или дать возможность жить дальше. Ты же справился с этим, Хёнджин. Верно? — П-прошу. Р...кхм... расскажите. Серость улиц давит на мозг. Боль усталости пинает виски. Очки съезжают на нос, и Сынмин нервно их возвращает обратно. Даже забывает, что уже пару лет носит линзы. Он не хочет смотреть на него. Он не хочет ничего говорить, только гортанно плакать. — У Вас сломано пять рёбер: два с правой стороны и три с левой. Закрытый перелом левой руки, раздроблена правая лодыжка и смещена кость на левой ноге. Жизненно важные органы в порядке, пусть и было много осколков в теле, которые могли поспособствовать не хорошему исходу. Ваша голова... — Сынмин всё же поворачивается и смотрит на не движущееся тело. Как труп. Не правильно ему это говорить. Нужно остановиться, но чувство, будто, если он этого не сделает сейчас, что-то потеряет. — Черепно-мозговая травма. Рассечен затылок, пришлось наложить швы. Вы потеряли много крови, пришлось делать переливание. И тут... мне очень жаль… Сынмину хочется заплакать. Порвать грудь, вытащить оттуда то, что уже давно не работает, скормить собакам и закопать свое тело в землю. — У Вас частичный отрыв зрительного нерва. Это не точный диагноз, нам пришлось заниматься более важным сохранением Ваших органов, мы сохранили Вам жизнь, но не смогли сохранить зрение. Но с этим придется разбираться позже, возможно всё не так плохо и... Сынмин его знает. Он не спас ему жизнь. Он загнал его в ад. — Плохо, — голос даже не дрогнул. Сынмин поежился. Захотелось уйти, оставить, бросить и заколоть клином с ядом свой многолетний труд. Растоптать сердце, которое оправдывало, растоптать гордость и совесть. Растоптать собственный смысл. Точно так же бездумно, как он растоптал пролазившую утреннюю траву через снег. Он ушел от Хёнджина не из-за учебы, не из-за угасшей любви. А из-за себялюбия, потому что Хёнджин любил чисто и открыто. А Сынмин, забившись в угол пыльной полки. — Мне жаль, Хёнджин. Теперь отдыхайте, если Вас будет что-то беспокоить — жмите на кнопку, она прямо возле вашей руки. Пять шагов до двери. Пять шагов, до разрушения чужого мира и пять шагов для восстановления шипов. Тело не воскресить. Но можно красиво отпеть. — Я... х-хочу з-знать. Кхм... — Хёнджин смотрит: через тугой слой бинта, через вату и через сынминово тело. Прямо в сердце. — Зачем ты тогда ушел? И почему ты здесь? Чужой голос сдавливает, он хрипит, умирая и убивая. Хёнджин будет мстить. Хёнджин потянет за собой. Хёнджин всегда видел больше, чем другие. И глаза для этого даже не нужны. И сейчас он видит: ушами и сердцем. — Я не понимаю, о чем Вы, — указательный палец подтягивает очки, которых на носу нет. Чертовые линзы. Чертовые привычки. И ходящая на грани паника. — П-понимаешь. Ты всегда был умным. Но трусом. Это ваша участь умников — быть трусами. — Х-хватит, — Сынмин надрывает голос. Ломается. Его кости перекручивает, а желудок сужается до мизерных размеров. Его выпотрошат прямо здесь: на его поле. Мертвый затянет за собой туда, где Сынмин перестанет властвовать. — Даже сейчас ты думаешь о себе, Минни. Но я никогда тебя не винил, — Хёнджин устало вздыхает. Устало так, будто отсидел четыре пары, будто не спал три дня — а не сжег глаза, жизнь и раздробил кости, перемешав с осколками сердца. — Я тебя простил, как только ты скрылся за поворотом. Я устал. — Сейчас придёт медсестра, она вколет обезболивающее. Отдыхайте. Сынмин врывается в коридор, не подозревая, что этой ночью обезболивающее не поможет никому. Потому что сердце не вылечить, а растоптанную душу не поднять саморучно с пола. И убегая в кабинет с лживой строгостью, Сынмин мягким телом опадает на пол, заливаясь истерикой. Той, которую он заслужил. И той, которая преследовала его на протяжении жизни.

***

Сынмин терзал губы, в голове шуршало стационарное сознание будней, и руки мелко подрагивали. Для врача — смерть. Прошел месяц с момента... с момента, название которого Сынмин не может понять. Начался конец. Сынмин чиркает что-то в желтоватой бумаге, жмурит веки до морщинок, и трет стекольные глаза. Выжженные временем. Он к нему старался не заходить. Бросал на произвол судьбы, скидывая в руки коллегам, искусственно улыбающимся медсестрам и Дживону — у него язык подвешен. Хёнджин непривычно для себя молчал. Или просто вырос. Сынмин смог достучаться до какой-то женщины: она была иностранка, уши обвешаны железом, как стеклянные игрушки-морковки на живой елке; пальцы тянутся к полу от количества колец, а на шее пять разных амулетов. Отгоняет злых духов. В стиле Хёнджина. Алисия. Она помогла всем, чем смогла: призрачными слезами и забавными историями. Она была полной противоположностью Сынмина. И она была чем-то эфемерным и временным. Чем-то, что где-то на один раз, а в итоге на всю жизнь. У нее родилась дочь недавно. Маленькое крикливое чудо. Хёнджин улыбался, когда видел (метафорично, конечно) их обеих, а у Сынмина со стороны что-то смещалось и сжималось. Но Алисия была Хёнджину духовно семьёй. Пусть не плотью, не кровью и не по документам. Просто другом. Уступая чему-то место, и вырисовывая солнце на мокром асфальте. Сынмин не дышал, тер переносицу и вернул очки. Чтобы быть уверенней и не таким со стороны дерганым. Что-то умервщленное скреблось в груди, дырявя путь наружу, тянуло руки по коридору и в палату к дьяволу и смерти: без косы и черного плаща, но с прожженными глазами. Им нужно поговорить. Им не нужно давать обещания — Сынмин надеется на это. Он бы дал Хёнджину себя избить, чтобы лечь на койку рядом, чтобы только вместе, как раньше. Изнутри лезет подросток, горсть сыпучих травм и вишневые отпечатки на шее. Сынмин натягивает на тело зимнее пальто, хватает шумный пакет и трещит половицами. Измеряет длину коридора шагами и мыслями. Прочищает горло, скребет сердце и переворачивает мозг. Пытается отключить его, чтобы говорить только сердцем. Чтобы хотелось дышать самим, а не принуждённо. — Господин, Ким. Вы ещё не ушли, что-то случилось? — Дживон передвигается вдоль стены, по правую сторону от Сынмина. Несёт зачем-то зонтик, с желтыми уточками. Странный. — Всё в порядке. Зайду к Хвану, посмотрю, как он и пойду домой. А ты чего так поздно? — Ну... я... по личным делам задержался. Но мне уже нужно бежать! Хорошего вечера! И выбежал в мороз. Сынмин примерз к полу. Теперь он не врач, он закончил смену полчаса назад. Он человек. Человек без сердца. Человек, жаждущий прощения. Человек, который его не достоин. Этого прощения. Но он уверено толкает дверь, забираясь в лето. В август. В дождливую погоду, в сломанные наушники и в убийство души. Хёнджин отмирает и поворачивает голову. На звук, рефлекторно. Навостряет уши и смотрит. Снова смотрит чертовски умело. Даже без глаз. Только ушами и сердцем. У него душа осталась. А зорко одно лишь сердце. — Хорошая погода сегодня. Снежно. И мороз, говорят, не такой колющий, — голос плавно въедается в кожу, растворяясь в крови. Стопорит и настораживает. — Ты чего замер? Проходи раз пришёл. Или уже уходишь? Сынмину на шею змея заползает. И душит. Он не знает, что говорить и какую вазу разбивать. Хёнджин метелью всё снёс. — Хотел поинтересоваться как ты себя чувствуешь. — Я не уверен в этом. Что ты хотел только это узнать. — Почему? — Ты на ты перешёл. Чего тебе, Сынмин? И правда. Что ему нужно? Просто слышать, ощущать и чувствовать. Ему много не нужно. Только прощения. Чтобы Хёнджин разрешил ему простить самого себя. Потому что он давно не слышит собственной души. Он сломался. Пятнадцать лет назад он убил не Хёнджина — он убил себя. На живую, вспоров грудину, достав сердце и растоптав, кинув в лужу с валяющимся парнем, который перебирал наушники и годовые воспоминания. Сынмин сломал себе ноги и руки. Сломал желание чувствовать. У него не было больше крепких отношений. Секс не приносил удовольствия, а родители ждали внуков. А общество с каждым годом давило всё больше, зарываясь в чужое бельё с головой. Сынмин старался полюбить, но оно так не бывает. Если любишь, то чисто и само — не задумываясь. Сынмин не мог. Он ушел в работу, отдал жизнь пациентам и каждой спасенной душе отдавал серую часть сердца, чтобы в их руках она снова забилась чертовски правильно. Хотя бы такой любовью. Где не нужно думать. А потом появился он. В его руки хочется отдать всю оставшуюся, погрызенную временем часть сердца. И он это сделает. Прямо сейчас. Сломаясь окончательно. — Джинни... Валится на пол и ползет к подножию кровати. Утыкается лбом в матрац, задыхаясь хлоркой, хозяйственным мылом и чужим присутствием. Он ломает стену одну за другой, ломает время. Ломает себя, выворачивая на изнанку. Плачет гортанно, создает под собой лужу и тонет, не умея плавать. Пытается выбраться из веревки, повязанной на тело, что камнем тянет вниз, убивает. Больше не будет попыток. Он дошел до обрыва Вселенной. До конца бесконечности. Прикосновение Аида, обинтованной по локоть руки, вырывает из ледяной воды, возвращая на пустынную улицу. На него смотрят жалко, осуждающе, ломают мысленно, зарываясь в открытую душу. Но сердце согревают. Потому что Хёнджин, не смотря на боль, всё равно рядом. И он никогда не уйдёт. Как бы Сынмин не просил. — Поплачь, Минни. И Сынмин плачет. Сбрасывает зимнее пальто, кажется, будто шкуру; из пакета валится противная мучная пища, забивающая желудок — так, как любил Хёнджин. Он зарывается всем существом в чужое тело, топит бинты и больничную одежду в слезах. Топит надежду, которую непременно потом откачают. Но ему нужно снова умереть, чтобы потом начать дышать. — Прости-прости-прости, прошу, прости меня. Я не хотел, правда, я не знал, как по-другому. Мне чертовски было страшно, — он задыхается. Хёнджин стискивает его в дрожащих слабых руках, тихо шипит под нос от нарастающей головной боли и смотрит как кровь выползает из-за бинтов. — Я бросил тебя тогда, потому что думал, что тебе без меня будет лучше. Что тебе нужен тот, кто примет всё это. Кто сможет дать отпор. Но я был эгоистом. Прости, меня! Я не смог, я не справился. — Ты спас меня, Сынмин. И я тебе обещал, что не уйду, как бы ты не просил. — Мне жаль. Мне очень жаль. Я не прошу всё вернуть. Я ничего не хочу тебя попросить. Только, пожалуйста, прости меня. Хёнджин тянет Сынмина на себя, хватается за мокрые горячие щеки. Целует в лоб. Прожигает дыру и воскресает сердце. Восстанавливает потерянные, пробитые и изрезанные части. Вытирает чужие щёки. И пускает болезненную слезу из жгучих кровью глаз. Он простил. Давно. И дал простить сейчас. — Сынмин, пообещай мне впредь одно. Смотрит, долго, болюче и с длинным разговором за плечами будущего. — Никогда не говори мне уйти. Сынмин целует ответно в лоб. Закрепляет соглашение. На крови, плоти и слезах. — И ещё... приходи на выставку. Когда я выйду, я ее организую. Я хочу, чтобы ты там был. И Сынмин, возможно, придет. Он говорит твёрдое "да". И кормит с рук, за долгим разговором ночью. И, возможно, они потом переспят. Когда-нибудь. Когда растает снег, и начнет цвести тёрн. А Хёнджин когда-нибудь снова сможет видеть. Но до этого момента Сынмин попытается стать его глазами. В этот раз глазами не любви, а верности.
Примечания:
26 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (4)