ID работы: 13889711

Витсена. Шагом назад

Слэш
PG-13
Завершён
24
автор
Размер:
68 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
24 Нравится 2 Отзывы 9 В сборник Скачать

Любовь — лучшее, что случается с людьми.

Настройки текста
Примечания:

17 февраля 1807 года.

В Андреевском дворце слишком холодно. Так холодно, что до выкручивающихся костей из-за обстановки, до скрипящих зубов, до тускнеющих глаз. И тихо. До звона в ушах, до могильности, до страха вдохнуть и нарушить это единение молчания. Лишний раз слуги стараются не шуметь и мимо императорского кабинета без нужды не проходить, а на этаж — не заглядывать лишний раз. Придворные избегают его, грозного, тяжелого взглядом и жестами, злящегося, томящегося, и невозможно даже представить себе, что кто-то посмеет просить аудиенции. К нему и члены Совета не заявляются — шлют посыльных с документами и письмами, а Андрей, в общем, и не приглашает их — заперевшись, изучает ход военных действий, разбирается с депешами, отдает приказ за приказом и курит трубку в разы больше, чем в самом начале второй для него русско-турецкой войны, чем вообще когда-либо, чем в разгар его бурной молодости, когда он был счастлив лишь оттого, что позволял себе курение и красивых женщин в руках. По общему эмоциональному состоянию, совершенно избитому годом войны, сильно ударяет Анна Федоровна, женщина, от которой не ожидаются подлости и гадости такого масштаба, потому что ее уровень — мелкие мерзости в виде оскорблений или ссор, требований впустить в спальню утром для скандала и издевок, сокрытых под вуалью шуток и понимания своего достоинства. Она, эта несчастная француженка, оказавшаяся в России только благодаря существованию Андрея, только благодаря нужде женить его и получить наследника, пытается восстать против него, императора, Божьего посланника, супруга. Она уговаривает члена Кабинета реформаторов Сергея Павловича Светова встать на свою сторону и поднимает несколько полков — шестнадцатый Тверской и восьмой Астраханский (хотя как раз таки Астрахани и положено защищать границы и города Родины), не принимающие участия в войне с Турцией по причине элитности — против Андрея, надеясь на то, что остальные присоединятся в процессе или будут уговорены за несколько часов до ее провозглашения себя принимающей решения императрицей. Она смеет даже начать шествие с частями к Андреевскому дворцу, где находится не только Андрей, но и Антон, в эту воронку попадающий случайно, несправедливо: он еще ребенок, ему бы любить мать, отца и жизнь, учиться. Но он оказывается в водовороте ненависти, погружается в грязь и гадость целиком, захлебывается в ней, не зная ничего про происходящее, но понимая душой и чутьем, что ничего не будет как прежде. После такого ничего не бывает так, как прежде, и Антон это осознает прекрасно — он рожден дворцом, он все эти нюансы получает с молоком матери, которой теперь лишен несправедливо и больно, которая, какой бы ни была женой и каким бы ни была человеком, всегда была лучшей матерью. Как ужасно, что месть оставленной жены застилает глаза чуткой матери и ведет ее на смерть. А бунт — очевидная смерть. Только она, выгадывающая наилучший момент, промахивается так глупо и по-детски, что впору бы разрыдаться и просить второй шанс то ли у Бога, то ли у судьбы, — турки отступают, и отношение к власти в империи становится прежним, более стабильным. Да и люди за ней не идут: им бывает трудно вспомнить имя императрицы (теперь уже бывшей), а тут необходимо, предавая императора, поддержать ее в восстании? Никому это не нужно, по крайней мере, сейчас. Да и бунт быстро подавляется, хотя Андрея успевает пробрать мыслями самыми разными за это время. Единственное, в чем он ведет себя по-царски тогда, — не покидает Андреевского, только Антона отправляет в Династические дворцы к родственникам тайным составом. Он уверен тогда был, что до Андреевского ей не добраться вовсе. Анну Федоровну (вместе с Световым и военными, но они мало волнуют Андрея теперь, потому что предательство относительно покорной женщины и жены, клявшейся в верности перед Богом больше десятка лет назад на венчании, задевает его самолюбие за живое) задерживают, везут в здание Совета, где оставляют под мощной охраной и куда приезжает Андрей, внутри разорванный в клочья, но внешне выглядящий уверенно и роскошно, словно не его свергать хотели, словно в нем не пошатывается вера в человечество, словно он не хочет остановить время и подумать. Приезжает, чтобы издеваться над ней словами, смеясь в лицо после каждой ее гневной реплики и наматывая ее нервы на кулак собственной силы, и обозначить для членов Совета дату, когда он станет решать ее судьбу. А Велесский, занятый теперь войной, углубленный в карты и военное дело, получает едва ли не первым известия о восстании, выезжает с приграничных территорий на юге и направляется в Москву для участия в этом действии, потому что Андрей готовит ему пост главного государственного советника и требует его явиться всеми правдами и неправдами: Велесский нужен ему здесь не только как деятель, но и как любимый мужчина. В момент сильного ужаса, в момент потрясения, каким бы ни был Андрей сильным и уверенным альфой, он до слез нуждается в нем и, наверное, более всего волнуется от мысли, что переживать это придется одному. Да, он говорит с Павлом Петровичем, пишет общую записку в Династические дворцы, но он не может показать себя настоящего никому, давит в себе отчаяние и ужас и унижает себя собственными размышлениями. Он, безусловно, прав в каждом своем слове для нее сейчас, но внутри пожарами горят напоминания о том, кто превращает эту спокойную уравновешенную женщину с любящим взглядом в человека, который готов уничтожить даже собственного ребенка (а в этом у Андрея нет сомнений) и вгрызться в глотку кому угодно, лишь бы добиться своего. Он делает ее такой, шлифуют сплетни и факты — есть люди, стоящие в шторме прямо и с высоко поднятой головой, а есть те, кто стыдливо прячутся и закрывают лицо, зная, что их силы не хватит и на дуновение ветра. Анна Федоровна сдается сплетням и действительности небыстро, но ярко — сложно оставаться милой и чуткой, когда твой супруг не скрывает связей с твоими подругами, а они сверкают ему глазами и намекают. Но это закаляет ее поначалу, она признает главенство его эмоциональности, отлично осознавая, что однодневная любовница императора не стоит и мизинца императрицы, матери наследника престола. А потом появился Велесский — и все встало с ног на голову. Впервые она поняла, что проиграет ему в любом случае, когда Андрей заступился за него в личном разговоре и с ненавистью осмотрел ее. Доказательство грядущего проигрыша она видела во всем — в их редких совместных танцах (прежде Андрей легко приглашал разных женщин и мужчин танцевать, заигрывал, вел себя на грани прекрасного и развязного, а Велесского старательно прятал и лишь иногда позволял себе открытость с ним); во встречах Антона и Велесского; в строгом запрете приближаться к спальной части императорских комнат, когда Велесский в Москве; в ненавидящих взглядах, когда она задевала намеренно Велесского; в постоянных указах не приближаться к Велесскому; в сером лице Андрея, когда Велесский либо долго был занят на военных сборах, либо воевал столько, сколько необходимо для победы российской армии над турецкой. Она понимала, что проиграла, и, как крыса, загнанная в угол, бросилась в лицо — биться насмерть. Она бы никогда не выбрала второе между «биться насмерть» и «покорно ждать конца», потому что муж и жена — одна Сатана. Война исполняет свой «долг» отлично и дает Анне Федоровне возможность биться, но, помимо этого, она разлучает — Андрей и Велесский видятся так редко, что уже боятся не узнать друг друга, если окажутся в толпе, только переписываются, да и то редко для них — пока письмо дойдет до адресата, пока его прочтут, пока на него ответят, пока ответ доберется до столицы или города, поселения у линии сражений... В общем, война в их любовь добавляет трагизма, и Андрею военные сборы Велесского продолжительностью в месяц кажутся мгновением. Тогда Велесского можно было вытребовать на какие-нибудь дела или для знакомств в Москву и остаться с ним надолго в Андреевском, радуясь любви, а теперь он сам не хочет возвращаться и лишь пишет о том, как скорбит по нему и как стремится вернуться к нему в Москву после победы над турками. Велесский как человек, посвятивший юность военной гимназии, а молодость — службе, не имеет права уехать, да и не желает иметь его, потому что в нем все возбуждено, ярко, невероятно огненно во время войн, он весь в действиях, картах, советах военных лиц, выездах и сражениях, в которых, кажется, есть та жуткая сила, полученная им чрез воздух и закрепившаяся у него в легких навсегда. Ему не страшно, не боязно вскакивать на лошадь, оголять саблю и сражаться, зная, за что он там, с турками в битвах. И если раньше, еще во время первой для него (и Андрея) русско-турецкой войны, он смутно понимал все эти героические возгласы про Родину и императора, считая это постоянным и требующим доказательств звуком, то теперь он четко знает, за чью власть и за чью жизнь он борется с турецкими захватчиками. И его разум не столь возбуждает осознание того, сколько людей он укрывает и спасает, а то, что выступившим вперед звеном обороняющейся армии может быть он, стоящий за Андрея и его власть. Если бы Андрей мог, он бы, конечно же, сумел его отговорить, оставить наглым обманом или определить мгновенно на любую государственную должность, не думая долго и не ища хороших вариантов. Он бы просто его сохранил от войны: одно дело — смерти чужих молодых мужчин, о которых плакать будут далекие ему матери, жены и дочери, а другое — его единственный и неповторимый Велесский, которого никогда не создадут даже самые лучшие родители и воспитатели. Людей, как Велесский, уже не делают и вряд ли научатся: сколько в лошади от птицы, столько в Велесском от родителей, которых у него нет с четырех лет. Чтобы получить такого же хотя бы наполовину человека, как он, необходимо единение обстоятельств, мест, слов, решений, а на это — шанс крошечный. Да и десяток точно таких же мужчин никогда не заменят Андрею единственного и неповторимого. Никогда. Все, что Андрей сейчас может себе позволить, — злость. На всех и вся. На себя и других. На жизнь и на Бога. Он злится даже на Антона за глупые вопросы, потому что потерянность и замкнутость наконец дают о себе знать — и Андрей, вспыхнув, не затухает, а медленно тлеет. Через такой костер никогда не прыгают даже самые смелые: он способен в любое мгновение воспламениться в разы сильнее и сжечь того, кто окажется рядом. Только одному человеку доступно это. Тому, кто этот костер зажигает и умеет усмирять. Велесский приезжает в Москву. И именно сегодня — какая невероятная удача за последний год! — Андрей обращается к окну своего просторного, холодного кабинета ровно в тот момент, когда Велесский въезжает на территорию Андреевского дворца, в сияющие под ледяным солнцем ворота, на стройной, воронового цвета, с белой полосой на шее лошади, видимо, оставив карету из-за ненадобности и желания скорее оказаться здесь, и наблюдает его путь нечитаемым взвинченным взором, а потом мысленно считает до трех минут, за которые Велесский обыкновенно бегом преодолевает лестницы, коридоры и, не прося представить себя или напомнить о приезде, входит в кабинет шагами государственного мужа. Его ведь всегда ждут, потому и камердинер может не утруждать себя, не представлять того, кого вожделеют увидеть в этом кабинете теперь. — Andreas, я прибыл так скоро, как только мог, — Стоит швейцарам отпустить двери и позволить им закрыться без единого звука, Велесский, отстегнув крепления для устойчивости при езде, снимает с головы алую шляпу с плюмажем, который, в отличие от других, не такой уж и пышный, и прижимает ее к груди, словно оберег. — Что сейчас? Я все хочу слышать и знать, Андрей. — Я просил тебя приехать еще в январе. Я чувствовал. Ты в эти страшные часы был нужен мне здесь. Твое присутствие бы... Холодом обдает таким, что Велесский морщится и расправляет руки, сдаваясь этому льду. И в глаза Андрею не посмотреть — он стоит, отвернутый от двери и смотрящий за окно, в сад, на дорогу, на подъезд к основному входу, на ворота, но только не на Велесского, к которому тянутся и взор, и сердце, и душа. К тому же, Андрей замолкает — требует думать и искать ход его мысли самостоятельно. — Прости, я... Mon amoureux, я был действительно занят и увлечен. Я не мог оставить полк, когда мы в таком ответственном положении. Горячие воды освобождены, к Нальчику возвращается армия, и ты знаешь, что... — Ты был необходим мне здесь, — повторяет, как заведенный, Андрей с выступающей на лбу веной и совсем трагично обнимает свои плечи руками, словно на них сейчас нет эполет высшего по всей России ранга. — Ich brauchte dich hier, als diese verrückte Frau plante, meine Macht zu übernehmen. Meine Macht. — Es tut mir leid,— шепчет на опечаленном выдохе Велесский, опуская шляпу на кофейный столик в стороне, стягивает кожаные перчатки, беспричинно оглаживает их, когда держит, и все-таки кладет следом. — Я должен был защитить твою власть там. У тебя здесь достаточно поддержки, а там турок мракобесит. Ты должен понять меня, Андрей, я теперь здесь, и... — Плевать мне на турка, удушу, wie ein Hund, этого султана, ежели увижу когда! — Андрей настроен так зло, что Велесский опасается к нему приближаться, хотя ему это совершенно несвойственно в отношении Андрея, но теперь из него как из альфы хлещет ярой злостью и раздраженностью. — Я нуждался не в прекрасно разодетых гвардейцах, которые быстро подавили мятеж, а в мужчине, который подставит мне свое плечо в такое трудное время. А я тебе сообщал, что что-то произойдет скоро! Я все чувствовал, я знал, что она предаст меня, что продаст меня и мою благосклонность за тридцать сребреников. Я чувствовал и просил тебя быть рядом!... А ты не приехал, не приехал ко мне! Ты выбрал войну, которая без тебя сложится, а не меня, ты понимаешь, что ты сотворил? Быть может, твой приезд бы сорвал ее мерзкие планы, и она бы... Господи, прости меня, но я желаю ее кончины и даже возьму эту кровь на свои руки, но ты!... Ты не приехал ко мне тогда, когда я просил тебя об этом, как несчастная битая хозяином собака! Ты в дурное положение ставил меня своим отсутствием. — Я не предавал тебя. — Тебя не было здесь! И ты при этом единственный, кто мог помочь мне в эти часы, кто мог меня направить и успокоить лучше других! И я выглядел оставленным тобой, как будто я этого заслужил! И все смотрели на меня с сожалением, потому что я оставался один, и никто не мог мне подать руки тогда, когда она, эта позорная, мерзкая сволочь, ударила меня в спину за всю ту мою благосклонность, которую я ей даровал! За то, что мой безумный отец когда-то принял ее мне в жены и обрек меня на это предательство, на эту боль! Все смотрели и жалели меня, хотя в душе не испытывали ко мне и капли того сострадания, которое обязаны испытывать! И тебя здесь не было, ты не защитил меня ни от нее, ни от мелочной жалости! Я хотел видеть тебя подле себя, я все чувствовал и предупреждал тебя, но ты!... Обвинениями, страхами и предположениями Андрей будет его забрасывать, пока не услышит мало-мальских извинений или не увидит в глазах такого честного раскаяния, что заплачет от искренности. Но стоит он все еще спиной, и Велесскому остается только извиняться. Вслух цедить каждое слово четко и громко, чтобы удовлетворить его самодовольство и сгладить обиду, которая, откровенно говоря, не стоит, по его мнению, и выеденного яйца. Во-первых, Велесский не может покинуть без уважительной причины полк во время серьезных сражений. Во-вторых, тоска по нему у Андрея накладывается на бунт Анны Федоровны, образовывая огненный яростный шар, который уничтожит любого, кто попадет под него по случайности. И скоро его милый, ласковый, целующий аккуратно в щеку Андрей вернется, заменив этого злого, раздраженного и накрученного альфу без разумности, без здравого восприятия реальности. Это пройдет, и только Велесский способен ускорить этот процесс: он здесь. Но не один Андрей такой принципиальный — вслух извиняться Велесский не хочет намеренно, потому что ему не за что. Он не мог угадать, что на уме у Анны Федоровны, не мог переместиться из Горячих вод в Москву по щелчку пальцев, как только узнал про мятеж, не мог оказаться рядом с Андреем в нужный момент и также не имел сил превратить ее восстание в легкую вспышку. Но сейчас он здесь, а время безбожно тратится на ссору, на выяснение правого и виноватого. Велесскому не нравится такой ход событий, и он приближается, намеренно громко ступая блистающими военными сапогами по полу и через несколько шагов по ковру касается обнаженными, сухими, с потрескавшейся от холода кожей ладонями чужой напряженной спины и жмется лбом в место между лопаток, жмурясь. — Я так скорбел, сходил с ума, что видеть и слышать тебя не могу, — Велесский идет другим (единственно правильным) путем — проникает сразу в сердце, объясняясь, но не извиняясь напрямую. — Твои письма все у меня здесь, со мной, под мундиром. Так греют сердце. Тогда лучше знается, за что я сражаюсь, за что рискую жизнью. Долг не сравнится с любовью, и ты знаешь об этом. Я хотел бы... — Не уходи, будь так ласков, от объяснений. Велесский хмыкает, качает головой и отстраняется. В то же мгновение Андрею думается, что он перегибает, и ему хочется обернуться, взять за руки, поцеловать самым крепким и нежным образом — как он этого ждет! — и не разыгрывать этот спектакль, но Велесский обходит его сам и ластится к груди, опуская щеку на чужое плечо и прижимаясь примятыми шляпой волосами к его шее, щекоча кожу. — Для чего ты так со мной? Тебе разве любо смотреть, как я страдаю? Я приехал, я пред тобой, и ты способен поговорить обо всем, но выбираешь этот ужасный разговор? Почему, Андрей? Разве я виновен? На эти вопросы у Андрея нет никакого ответа — от войны, предательства Анны Федоровны и такой долгой мучительной разлуки с Велесским он становится жестким, бескомпромиссным и тяжелым по характеру, что даже члены Совета лишний раз стараются не попадаться ему на глаза и не приглашать его на собрания, мол, «да вы, государь, и без нас про Россию все знаете, а ежели новое что будет, так мы тут же посыльных отправим!», только чтобы не видеть его осунувшегося лица и серых глаз, мироточащих беспокойством. И все, кто хоть десяток раз видели, как светится Андрей с Велесским, понимали: дело не в затянувшейся войне, а в том, что Андрей лишается любимого человека подле себя и вынужден показывать себя счастливым, несмотря на это. — Я должен защитить империю, я присягал, а теперь я приехал к тебе, весь ждущий ласки, оскорбевший по твоему взгляду, по твоему жару, по твоему голосу, по твоим рукам, по тебе всему, а ты со мною так несправедливо и горько, ты винишь меня в том, на что я не имею влияния. А ведь я томился. Это тебе отсюда кажется, что я поглощен войною и не смотрю дальше карт еще не освобожденных земель, а я каждую ночь думал о тебе, вспоминал все, что сохранил в разуме, перечитывал снова и снова твои письма, целовал их... Я скорбел по тебе, я не мог жить без мысли о тебе и дня, потому что я люблю тебя до смерти и готов без раздумий сложить за тебя голову. Но я не позволю себе оставить полк в разгар страшных битв, я же не трус. Помедлив, Андрей наконец опускает на его макушку взор, поджимает виновато губы и, скользнув ладонью по его обмотанной платком шее, приподнимает пальцами его гладкий подбородок. И глядит так пронзительно, что у Велесского сердце останавливается, а после нескольких мгновений снова начинает биться. Миг назад Велесский считает, что вечер окончательно испорчен, что война все между ними меняет, что никакой любви здесь он не находит, по крайней мере сейчас, а теперь вдруг становится твердо уверен в том, как сильно ошибался, — Андрей любит его еще больше прежнего и топнет, как забредший в болото. Глупость какая, наконец думает Андрей, еще тратить наше время на склоку, ведь скоро возвращаться на войну. Эта мысль добавляет трагизма — или его воспаленному восприятию так кажется. Понимающий все грядущие риски, Андрей не позволяет себе больше ждать — они виделись коротко еще в том году, когда Велесского потребовали в столицу безотлагательным императорским (не вынес Андрей больше жизни без него и сдался использованию своего положения, захотев видеть его на своих именинах) указом — и целует его, наклонившись вперед, чувственно, трепетно, а сам весь груз со своих плеч сбрасывает. Внутри него вспыхивает такой фонтан чувств, какой даже в садах у него за окном летом не разбрасывается, а ведь достаточно средств и возможностей для самого роскошного зрелища. Только вот неповторимые эмоции у него лишь от Велесского, который обнимает руками его пояс и приподнимается в порыве отвечать на поцелуй и не терять ни секунды ласки. — Я боле не отпущу тебя. — Служить я обязан, ты и сам это знаешь, — Морщась от того, как Велесский уничтожает всю нежность момента, Андрей прижимается к его лбу своим и устало выдыхает. — Отменю это обязательство для тебя. Ты скоро будешь главным, — он смакует каждую букву в словах и примеряет сочетание звуков на язык, — государственным советником. Будешь. Захочу — рядом с собой на трон посажу. — А что Антон? Вопрос разом захватывает и то, что будет с престолонаследием, если Велесский станет его супругом и примет трон, и то, как Антон переносит такой удар, как потерю матери, судьба которой еще не решена, но легко предсказуема. И увидеть ее у Антона не возможности, ему остается лишь слушать разговоры вокруг себя и периодически на ужинах встречаться с убитым взглядом Андрея. А еще думать и пытаться сделать юношеский вывод о том, где теперь его мать и улыбается ли она своей теплой улыбкой, как всегда улыбалась ему, выдавливая показушное счастье, чтобы в детской картине мира не создавать тоски и несчастья, чтобы Антон в будущем не увяз в такой семейности. — Он умный мальчик, уж тебе ли не знать, — по привычке язвит Андрей, а затем, коротко улыбнувшись, целует Велесского в висок. — Нет, не пущу тебя никуда. Здесь оставлю. Господи, мне жизнь моя не нужна, даром отдам, ежели без тебя. Как вовсе возможно без тебя? Это существование, не жизнь. Алеш, никогда больше не опускай мои предчувствия и не оставляй меня, я с ума схожу один здесь. Только ты меня понимаешь так, как положено понимать меня, чтобы я не лишался рассудка. Велесский отлично понимает, что он преувеличивает, нагоняет трагизма, трогает душу словами намеренно. Но возражать он не собирается: слишком уж Андрей пугает его переменой. За несколько минут он от ярости переходит к нежности, ласкает его лицо поцелуями, обнимает, говорит мягче и тише. Это плохой знак, долго такого человека придется приводить в себя, но и Велесский не на час прибывает теперь в Москву. У них есть время на то, чтобы успокоить друг друга, как положено любящим друг другу людям.

***

18 февраля 1807 года.

Из Андреевского дворца Андрей выезжать не собирается, оттого заседание Совета проходит в одном из дворцовых заседательных залов, предназначенных ровно для подобных мероприятий. Правда, Андрей задерживается даже при том, что ему необходимо всего лишь спуститься из своего крыла, пройти несколько коридоров и войти в двери. А также для членов Совета становится сюрпризом появление Велесского. Им до момента было неизвестно его возвращение с войны — как бы ни пытались скрывать, они не любят, когда на собраниях появляется Велесский: он как-то слишком легко уравновешивает Андрея, что может негативно сказываться на отношении того к ним, мыслит четко, быстро и при этом верно, его все чаще делают правым, а их — неправыми. Это не может их не волновать. К тому же, влияние Велесского, великое, мощное, всеобъемлющее, может угрожать их положению самым непосредственным образом. Еще за несколько десятков секунд до открытия дверей в зал становятся слышны удары каблуков о мраморный пол, блистающий и слепящий, и члены Совета, единогласно тяжело вздохнув, поднимаются из кресел и обращают взоры ко входу. И, стоит швейцарам привычно распахнуть массивные дубовые двери, удивление отражается на лицах всех, кроме Владимира Павловича Веренцова, члена Армейского комитета: он наблюдает за Велесским, чувствуя от него опасность по отношению к себе, и ночью уже знает о том, что он в Москве, получив записку от своего адъютанта. Лучше всех он понимает, что вместе они провели ночь и теперь Андрей в другом состоянии. Да, второе кресло возле императорского места во главе стола несомненно сразу вызывает некоторые подозрения, но все мысленно приходят к умозаключению, что Андрей — праведный безумец, который решил привести на это собрание Антона, чтобы закрепить в его разуме негативный образ матери и доказать взрослыми мыслями и решениями ее неправоту и низость. Просто даже в мыслях никто не хочет считать, что Андрей так нуждается в Велесском, что указывает ему приехать из центра военных действий для присутствия на собрании по поводу судьбы Анны Федоровны. Кто-то от ощущения опасности, кто-то от неверия в то, что Андрей становится таким зависимым от беты альфой. Вместо излюбленных повторяющихся обращений-приветствий все члены Совета склоняют голову — только перед Андреем — и дожидаются, пока Андрей, с непривычно светящимися глазами, и Велесский, одетый с иголочки и выглядящий моложе своих двадцати девяти лет, пройдут по залу до своих мест. Кивком Андрей позволяет всем садиться, сам опускается в кресло, которое в десятки раз роскошнее остальных, и сразу откидывается на спинку, выдавая защитную реакцию — «мне-то на Анну Федоровну плевать, советуйте, что делать станем, а я подумаю». Несмотря на то, что война, очевидно, изматывает всех, кто в ней участвует, Велесский выглядит свежо, бодро, даже юно, и кажется, что вечный бой и риск приносят ему физическое удовольствие (духовного — никакого, потому что убивать людей, даже если они пришли на твою землю, страшно и очень влиятельно на психическое состояние). А все они, включая Андрея, в Москве старятся, пока он один молодеет от действий и огня. Трудно не заметить, как ярко горят глаза Велесского и как что-то редкое проблесками появляется во взгляде Андрея, который словно забирает часть чужой энергии и дышит ей, чтобы суметь выдержать и пройти эти испытания, чтобы когда-то наконец стать счастливым. Велесский напитывает его своими силами, и сложно не увидеть, что Андрей наполняется ими почти целиком за одну совместную ночь. — Приятно видеть Вас в здравии, Ваше Высокоблагородие, — замечает Роман Алексеевич, член Политического комитета Совета, и осматривает с дружеским прищуром Велесского, который, опустив руки на подлокотники, пытается вспомнить, каково это, решать государственные дела, а не с саблей мчаться на лошади. — Мне радостно, что я могу возвратиться сюда. Все это — честь для меня. — Без мужа империи невозможно решать вопросов, ее касающихся, — с тяжелой усмешкой говорит Андрей перед тем, как на несколько мгновений глянуть на Велесского и выдать свою любовь в тысячный раз. — Но мы здесь не для высказывания своей любви друг к другу. У нас есть серьезный вопрос, который необходимо решать в ближайшие дни. Анна Федоровна находится под арестом, попыток к побегу или смерти не делает. Я был у нее — раскаяния нет, но и прежней резвости — тоже. Соглашается со всем. Как император Всероссийский, как отец будущего императора, власти которого она может угрожать, я выступаю за ссылку Анны Федоровны в Сибирь. Титулов она уже лишена. Если станет супротив снова, то я отдам, быть может, жестокий, но при этом справедливый приказ. От него зависит судьба не только моя, но и России, Антона. А Антон — величайшая ценность для меня. — Не легче заточить ее в крепости? В Петербурге. Подальше отсюда, — предлагает Владимир Павлович, продолжающий взглядом изучать Велесского, который, как и обыкновенно, сначала оценивает ситуацию, выслушивает всех и только после высказывается сам. — Это дает ей шанс. Или прощения моего вымолить, или видеть Его Высочество, или при внезапных обстоятельствах захватить власть. Ее нужно отдалить от Москвы, от моего Антона, от меня, в конце концов. Монастырь — отличная возможность заставить ее лишиться имени и народной памяти и дать ей шанс отмолить свою грешную душу, чтобы Господь не покарал ее за восстание против его воли. А если понадобится устранение, то в Сибири это проще. Нечего марать кровью Петербург. Этот город для прекрасного, для чистого. В отличие от поддержавших ее, она еще может отмолить грехи перед Господом, и я дам ей этот шанс как то последнее, что мне не противно бросить ей в лицо как матери моего сына и наследника. И начинается последовательное высказывание длительных и растянутых мнений. Так принято — если говоришь мало, то плохо аргументируешь свою позицию и в память Андрею не забиваешься, теряя шансы на благой для себя исход дела и отношение на уровне не простого уважения, а действительного внимания к своей персоне. Андрею это особенно не по нраву, когда решение необходимо принимать срочно, когда время уже и без того упущено, когда хочется сделать и забыть про проблему, а все члены Совета высказываются без конца и без края, спорят между собой и редко приходят к общему мнению, которое может быть выдвинуто для легкого разрешения вопроса от Совета едино. И в таких ситуациях Андрей чувствует, что теряет слишком много времени — столько он не может себе позволить. Особенно, сейчас. Да, он слушает обсуждение вариантов дальнейшей судьбы Анны Федоровны и имеет возможность выбрать оптимальный, чтобы она больше не вредила ни императорской семье, ни империи, но ведь это время он может потратить на что-то более важное сейчас! Разве без него не обсудят свои мнения, чтобы потом вынести ему самые популярные в докладе? А Велесскому уезжать скоро — еще не решено, поздно ли ночью или рано утром. И как мужчине, появляющемуся в часы и минуты невероятной тяги и любви, ему хочется уйти наконец ото всех, уединиться и говорить, целуя, обо всем. Но Андрей понимает: он император, ему нужно выслушать и вынести решение. Если уйдет, то какой толк от него? Если он не примет решение по Анне Федоровне, то кто это сделает? И что может произойти, если она возложит надежды на то, что у нее остаются сторонники, сумевшие уговорить Андрея ждать и не бить по ней самым жестоким вариантом? И каково будет чувство вины, если Андрей не придушит в рождении этот мятеж, эту опасную линию, которая если не с ним, то с Антоном сыграет злую шутку? Наконец, спустя час бурных обсуждений и споров слово переходит к Велесскому, который здесь, очевидно, не для фактического присутствия. Он наравне с членами Совета должен высказаться, а затем о решении объявит Андрей — если будет сомневаться, что в этом вопросе очень вряд ли, то возьмет время на раздумья и вернется позже, когда, по его словам, подумает, но на самом деле снова переговорит с Велесским как с человеком, которому он способен вверить себя, страну и судьбы миллионов. Члены Совета недовольны тем, что Велесского легко поднимают до их уровня, а иногда и возвышают над ними, пусть и все понимают. Это неправильно и бьет по их самолюбиям крепче открытых оскорблений. Какой-то очередной императорский любовник, задержавшись, начинает вмешиваться в дела России и имеет вес не только в решениях, но и в личной, семейной жизни. Им, получавшим эти места учением и стараниями, гадко думать о том, что их умы равняют с его талантом в постели или возможностью дать Андрею то, что еще никто не смог, раз не задержалась ни одна и не задержался ни один. Это оскорбляет их самолюбие, их веру в собственном могуществе, потому что они за эти годы не находят точек влияния на Андрея, а Велесский — отыскивает их слишком быстро и чутко, как будто рожден для понимания людей и их внутренних порывов. У Велесского, как ни крути и что ни думай, своя внутренняя борьба — он не может поддерживать радикальное крыло мнений, потому что разом это будет списано на ревность и желание уничтожить соперницу, но считает именно радикальные предложения истинно верными. Анна Федоровна действительно несет опасность императорскому дому, семье, выстроенной власти, Антону — он может быть ей необходим для того, чтобы заявить о себе как о регентше, — и, что самое понятное и пугающее, Андрею. Велесский опасается за Андрея, ведь он сам не сможет удостовериться в его безопасности, вернувшись на войну, но не считает Анну Федоровну соперницей — любовь-то легко заметить, особенно по отношению к себе от человека, которого любишь сам. Но внутри он как самый обычный человек иногда теряется в размышлениях и тонет в страхе остаться любовником. Не сколько теперь, в жизни, сколько где-то там, куда души уходят после смерти. Ему очень страшно навсегда остаться одному в темноте, если после смерти что-нибудь и есть. Мнение уже сейчас необходимо озвучить, что, конечно же, очень напрягает и раздражает. Да, у него было время в пути до Москвы на то, чтобы обмыслить ситуацию, и он раздумывал обо всем, но ни к чему не смог прийти: он думал как любящий мужчина и как человек, думающий об империи и ее положении в мире, а эти два взгляда совершенно между собой отличаются! Велесскому необходимо иметь холодную голову, чтобы принимать подобные решения о собственном мнении, а в нем говорит любовь, страх и тот военный жар, привезенный с земель, граничащих с Турцией. Несомненно, Анна Федоровна виновата, и Велесский как любовник Андрея готов лично везти ее до Сибири, лишь бы отдалить от семьи, от столицы. Но как мужчина, как бета и как размышляющий человек он понимает: она настолько угнетена была и теперь есть, что ее стремление уничтожить Андрея и что-то изменить человечески понятно. Обиженная, потерявшая все женщина способна на многое — и на то, на что иногда не способны мужчины, кричащие о том, какой они сильный пол. Зная власть Андрея и видя стабилизацию хода военных действий, она решается выступать, не тянет и проигрывает с безумием, которое есть в ней последние годы. И где-то она теперь проклинает их всех, засыпая беспокойным сном и видя в нем матушку, отца или свой родной дом. Как женщина она, безусловно, была права, но как императрица — нет. И Велесский не станет ее защитником. Ни за что. Он все еще безумно любит Андрея, Антона и Россию и будет любить до последнего вздоха, поэтому... — Я соглашусь с Его Величеством, Романом Алексеевичем, Павлом Ярославовичем, Сергеем Степановичем и Иваном Ивановичем, — Пробегаясь взглядом по называемым, Велесский мысленно останавливает себя от объяснений того, почему именно такое мнение ему близко и понятно. — Анне Федоровне стоит быть отдаленной от центральной части России. Что там в Сибири можно устроить? Даже если захочется ей попробовать снова, не будет сильных волнений — быстро подавлено будет. Я предлагаю отправить в монастырь. Это будет лучше и для нас всех, и для нее. Пускай отмаливает свои грехи, пускай с Господом беседует. Это ей подарок последний от вас, Андрей Андреевич, будет. Вы, конечно же, благосклонны ко всем, и она знает об этом, потому... Потому, Андрей Андреевич, я верую в то, что вы отправите ее в монастырь и дадите окончить жизнь так, как она того возжелает. Никак иначе Велесский говорить не хочет, потому что отталкивается — впервые за долгое время — от чувств. Если бы не возможная опасность, грозящая Андрею от нее, то он бы высказался, вероятно, за ее возвращение во Францию, на действительную Родину. Это было бы правильно с его стороны как со стороны уверенного и милого мужчины. Но не всегда империя может быть под властью милых мужчин — их милость быстро разбивают, свергнув. И Велесский впервые чувствует то, что покрывается этой ледяной коркой, присутствующей у Андрея, членов Совета, членов Региональных комитетов и других высоких лиц. Ему бы обзавестись глыбой, чтобы не ранили, но пока он ощущает только слабую хрупкую корку, ломающуюся при ударах и столкновениях Кивнув с удовольствием, Андрей рассматривает Велесского спокойным любящим взглядом, словно они говорят вовсе не о мятеже Анны Федоровны и ее судьбе, словно в зале нет никого, кроме них двоих, и незаметно касается его колена ладонью. Рука его привычным жестом соскальзывает со стола, будто бы на его собственное колено, но на деле гладит чужое, одобряя, и Велесский выдыхает, не показывает ни словом, ни взглядом, ни мимикой происходящего. Он принимает решение в тон Андрею — и Андрей удовлетворен, что его чувствуют так истинно отлично. — Да, так будет хорошо, конечно... Я заставлю ее молить Бога о своем здравии ежедневно, чтобы она не забывала, кто после этой мерзости, после восстания против меня, а значит и Бога, даровал ей жизнь. Пусть помнит каждую минуту, что я под вашим влиянием не лишаю ее того единственного, что дает Господь. Она и без этого достаточно будет наказана, вы все правы... Не видеть Antonie в его расцвет, в его прекрасные годы — боль. И я хочу, чтобы она испытывала эту боль, поэтому она будет жить. Antonie — прекрасный мальчик теперь. Пускай она страдает, не имея шанса даже узнать про своего сына мелочей, необходимых для матери. — Ваше Величество, Андрей Андреевич, вы невероятно умеете прощать, — спокойно замечает Владимир Павлович, не показывая взором своих мыслей и желаний по поводу решения об Анне Федоровне. — Это ценится Господом. — Я не простил ее, — строго, с нажимом произносит Андрей, сжимая свои пальцы и хрустя ими в нервной, беспокойной привычке. — Я дал ей шанс. И да, я мечтаю о том, чтобы эта дрянь каждый день, дарованный нам Господом, молилась о моем здравии, о здравии Antonie, о России. Это лучшее наказание для нее. Ей оттого придется жить в агонии, а это лучшая мысль für mich.

***

Стоит Андрею и Велесскому, закончившим с Советом и дальнейшим коротким разговором о ходе войны, во время которого второй ощущал себя на высоте, в своей тарелке, выйти из зала и отойти к коридорным огромным окнам, чтобы переговорить, камердинер Андрея, откланявшись, прерывает их с виноватым видом: — Ваше Величество, Его Высочество очень просит повидаться с Его Высокоблагородием и позволить ему единожды закончить день без фехтования. Его Высочество и без того неусидчив становится со дня... А теперь и про Его Высокоблагородие узнал, рвется к вам. — Andreas, позволь ему. Мы вместе займемся с ним фехтованием, хочешь? И я расскажу ему что-нибудь о войне, он забудется... — Твоими просьбами, — соглашается нехотя Андрей и положительно взмахивает рукой. — Подготовьте нам небольшой зал, принесите чаю, десертов. Фехтовать не хочу. Просто побудем с ним, как это положено. — Будет сделано, Ваше Величество, — И камердинера сдувает с места, так живо он идет выполнять и устраивать встречу. Осмотревшись и поймав на себе взгляд вышедшего из зала Владимира Павловича, Андрей склоняет голову к плечу в знак прощания, без скрытности берет Велесского под руку и уводит по лестнице к кабинетам, чтобы дождаться встречи и не искать в каждом служащем или придворном того, кто мечтает их увидеть в любовных проявлениях.

***

Антона в зал приводит его камердинер, Георгий Власьевич, откланивается и только затем выходит за двери, не замечаемый взволнованным счастливым Антоном с загоревшимися глазами. Невзирая на этикет, Антон срывается с места, пробегает широкие толстые ковры и врезается всем телом в поднявшегося с дивана Велесского, улыбающегося ему и подхватывающего его в объятия — для рук Антон в свои двенадцать (а скоро тринадцать) слишком тяжел. Да и негоже такого взрослого юношу брать на руки, но от любимого прозвища Велесский просто не удерживается, наполненный тем семейным теплом и любовью к Антону: — Mein Lieblingskind! — Алексей Александрович, я так ждал вас! Вы больше не уедете на такой долгий срок? — Antonie, ein hübscher Junge, мне будет необходимо уехать снова, но я постараюсь быть здесь к твоим именинам. Хочешь, привезу тебе турецкую саблю или орден турецкой армии? — Хочу саблю, только вы приезжайте. Даже без сабли приезжайте поскорее. — А я, Антон? — Papa, — Антон, не отрываясь от груди Велесского, улыбается Андрею по-детски хорошо и трется лбом с растущими кудрями о чужую одежду, — спасибо, что разрешили мне не оканчивать фехтованием. Я так хотел увидеться с вами... Уговорите Алексея Александровича остаться, папа, он точно не откажет тогда. — Идите сюда, ко мне, Alexis, — тихо просит Андрей, не ставший реагировать на просьбу Антона. Склонившись для нежного поцелуя в лоб, Велесский прижимается губами к светлой коже Антона, затем направляет его к дивану, садится сам и приятным взором своих темных глаз блестит на Андрея: появление Антона скрашивает день. Но как только образовывается молчание, Велесский спешит оглядеть и Антона — тот выглядит намного старше, крепче, выше, но в глазах у него что-то странное, пугающее... Наверное, он теперь думает об Анне Федоровне: она для него лишь любимая матушка, никакая не мятежница и не предательница. Чтобы сбить эти мысли и не дать Антону углубиться в них, Велесский берет его ладонь в свою и начинает рассказывать ему про войну под благодарный успокаивающийся взгляд Андрея.

***

Когда они благополучно отпускают Антона после общения, он возвращается в свой ученический кабинет размером с большую гостиную. Ему преподносят чай, несколько книг в кожаных обложках с выбитыми заглавиями, и Георгий Власьевич, откланявшись головой, выходит в коридор и оставляет его наедине с собой. Обыкновенно Антон читает в это время, как положено будущему императору, и ответственность за будущее России, за гордость Андрея каждый день заставляет его читать совсем неинтересные и слишком тяжелые для ребенка книги. Ему бы теперь остаться с Велесским, заняться фехтованием, попрактиковать с ним немецкий, но Андрей его отправляет к выполнению обычных дневных дел: ему самому требуется быть с Велесским, и он не намерен делить его теперь. И ведь Антон осознает, что им необходимо время только для двоих, но все равно тянется и хочет остаться. Но уходит, садится за книги и, пытаясь вникнуть в представленный ему текст про черноморский флот, думает совсем не о том, что читает, бегая глазами по ровным темным строкам. Ему сложно учиться, мыслить и жить ту свою прекрасную детскую жизнь, оставленную ему Андреем и наполненную встречами, уроками, чтениями и занятиями на физическую форму. Сложно: Антону ничего не объясняют о матери. Он любит ее, как любит любой ребенок свою мать, какой бы она ни была. Антон еще слишком юн для того, чтобы понять это решение Андрея, но чувствует обстановку и, подобно флагу под дождем, впитывает ее, опадая. Ему ясно, что она боле в Андреевский не вернется, что ему не будет дозволено видеть ее. Но он не понимает одного — почему? Почему его любимую, родную матушку забирают у него? Разве есть что-то, что позволяет лишать детей матерей? Да, быть может, она не всегда была с ним чрезвычайно мила, но она точно любила его, уделяла ему внимание, читала ему книги перед сном, несмотря на запрет Андрея, и пела красивые французские песни. Антону нравилось лежать на ее руке, улыбаясь и слушая ее легкое, грудное пение. И Антон, собственно, как любой ребенок его лет, не понимает того, почему Андрей так относится к ней и почему она всегда шептала ему про то, какой тот плохой и жестокий. Ему не хочется любить их раздельно — он любит их двоих детской ранимой любовью. Антону требуется семья в тех прекрасных книжных проявлениях, но ему удается получать эту любовь лишь раздельно до этого момента. Матери его лишают. Придворные, кланяясь, косятся на него с жалостью, а редким друзьям и подругам запрещено заговаривать о ней — и он узнает об этом запрете, когда дочь Владимира Павловича получает выговор за то, что намекает на потерю матери совсем по-детски и не специально, как будто бы из желания посочувствовать и по-девичьи пожалеть друга. Антону не с кем говорить, и он, будучи еще ребенком, познает в себе возможность тонуть в размышлениях и терять ту жалкую нить книги, которую старается удерживать до последнего. А слишком долгие и печальные раздумья всегда приводят к тому, что человек плачет. И Антон трет нос ребром ладони, всхлипывая, затем захлопывает книгу и валится на свои руки в непонимании, опасении и страхе за мать, которую любит и которую хочет видеть. И будь в нем хоть капля Андреевой смелости, он бы пошел к нему требовать этого, но сейчас в нем, как ему чувствуется, нет ни грамма взрослого юноши, которого так любит Андрей, видящий едва ли не копию себя в нем. Антон внешне — его копия, срисованная с детских портретов. Но внутренне, как считает Антон, не углубленный в детство и юношество Андрея, он на него совсем не похож — слишком слаб, слишком тускл, слишком грустен. Но кто бы объяснил ребенку его лет, что в его годы Андрей не имел смелости даже заплакать посреди дня и что этим они отличаются? Андрея растили грубым, жестоким образом, потому теперь он кажется грозным и решительным, потому Антон не может осознать, почему он сам такой мягкотелый и ласковый. Но сравнивать ведь надо их в одном возрасте. Впрочем, Антону это неясно, потому что, несмотря на годы, он еще ребенок, и он видит себя неправильным и плохим.

***

Подпирая подбородок рукой, Андрей мягким, последовательным взглядом осматривает Велесского и размышляет уже в который раз за день о должности главного государственного советника, готовящейся для него, для оставления Велесского в Москве для государственной службы, которая так ему подходит. Это волнует Андрея, конечно, меньше, чем скорый отъезд Велесского, но не думать об этом не выходит — у него, в целом, Велесский не выходит из головы. Утром ему уезжать на очередной неопределенный срок, хотя исход войны кажется логичным — турки снова потерпят поражение, нанеся непоправимый урон России, и согласятся на мир, чтобы копить силы. И внутри у Андрея красным яблоком наливается то самое тревожное чувство, которое испытывают в самые ответственные моменты жизни. Он, сейчас лежа с расслабленным и мерно дышащим Велесским, думает лишь о том, что может произойти за то время, которое будет потрачено на мирные переговоры, и сколько людей погибнет за эти дни или месяцы. Андрею не свойственно переживание без толку: он ведь император, пример для подражания, светлый ум. А на деле оказывается, что и он способен на высокий уровень тревожности, на жуткое беспокойство, засевшее в груди. Это можно списать на то, что вопрос решать необходимо не императору, а любящему мужчине. Так-то, император может отдать приказ, запретить ему выезд и усадить насильно в кресло рядом с собой, считая это единственно верным решением, до которого доходит только его ум, а любящий мужчина так, к сожалению, не может, потому что уважает, ценит и ищет пути, которые не навредят взаимоотношениям и не дадут трещины. Видимо, из Андрея пока что плохой любящий мужчина, раз он не может разрешить этот вопрос быстро, гладко и разумно. Славно, что при этом из него хороший император. По крайней мере, он сам так считает. С самооцениванием у него никогда не было уж очень сильных проблем. — Я рад, что ты остался еще на ночь, Алеш, — Андрей опускает свободную ладонь ему между лопаток и гладит большим пальцем россыпь родинок, точно доказывая себе очевидное — Велесский еще здесь, с ними, с их любовью все в полном порядке. — Утром я хочу проводить тебя, но было бы так славно, останься ты со мной... — Так не хочется ехать, — скорее сонно чем лениво тянет Велесский, жмурясь из-за упавшей на глаза пряди волос, и шутливо зарывается носом в подушку. Эмоциям Андрей верх старается не давать, но сейчас мысленно цепляется за то, что Велесский не хочет именно ехать, а не уезжать, и устало вздыхает, что можно легко списать на влияние ночи, полутьмы и скорого расставания. В его напряженно-беспокойном состоянии он цепляется за неудачно сказанные слова, за оговорки и жесты, и Велесский, это понимающий, не размышляет о том, как его фраза влияет на Андрея, потому что у него нет желания срывать ласковость ночи на эти непродуктивные, разрушающие мысли. — Но ты, как только я уеду, напиши мне, — шутит, шутит, без конца шутит, как положено человеку, довольному жизнью. — Я в дороге отвечу тебе обязательно, знаешь, мгновенно. Ты и соскучиться по мне не успеешь. — Напишу, конечно, напишу, — Андрей усмехается так тяжело, что приходится порадоваться закрытым глазам Велесского, потому что он обыкновенно осуждает этот напускной трагизм. — Уверен, ты скоро вернешься от ненадобности. Наконец, я закончу с твоей должностью, а там... В этот момент Велесский поднимает голову, отнимая от подушки, переворачивается на спину так, что рука Андрея оказывается на его груди, и с растапливающей взволнованной и напряженной улыбкой глядит со своим любимым прищуром, отражающим подозрение в каких-то глубоких тяжелых мыслях, которые ему в Андрее, к слову, так не нравятся. Он и сам им, бывает, предается, когда скучает в поездке или военной палатке, но чаще всего находит занятие и забывается. Это Велесский способен забыться, увлекшись чем-то сторонним, а Андрея его размышления изнутри едят поедом и не оставляют в нем ничего светлого и чистого, кроме этой любви, потому что Андрей жестокостью соткан из темного, но становится серым, а изредка снежно белым, стоит на него повлиять людям, окрашенным жизнью белым цветом. Есть теперь во взгляде Велесского что-то страшное, осознающее, но Андрей качает головой, отказывается от беспокойств в эту ночь, которую он обязан делить с любимым мужчиной, а не с волнениями, и глядит на него ласково-любяще. Даже брови кончиками, кажется, дрожат от того, как внимательно и чутко он слушает его, как рассматривает его мягкие черты лица, как находит свежесть и легкость в каждом его взоре и движении. Но при всем этом прекрасном есть одно пугающее — Велесский определенно о чем-то теперь думает, постепенно возвращаясь из залюбленно-сонного состояния в разумно-холодное. — Турки не остановятся, — Велесский пожимает плечами таким движением, каким может в этом положении, и перехватывает руку на своей груди, подтягивая к своему лицу. — Будет хуже. Я пригожусь при полку, — И в ласковом жесте целует чужое запястье, чувствуя губами пульс, выступающие вены, грубость кожи, тонкие линии почти у пятерни. — Боже, Алеша, замолчи, — Он морщится губами, носом и лбом одновременно, отстраняется от Велесского и садится на постели, собранной из множеств одеял, подушек и покрывал с вышивками. — Ты должен это знать и понимать wie ein Kaiser. — Я знаю, — Андрей огрызается, но потом оборачивается снова к Велесскому, извинительно ведет плечами, мол, «я слишком нервный стал без тебя», и отворачивается, продолжая уже тише: — Я не хочу говорить об этом с тобой теперь, когда мы имеем ночь пред твоим очередным отъездом. И я бы многое отдал сейчас, чтобы уговорить тебя остаться. Но это невозможно теперь, потому что я не стану запирать тебя, как птицу в клетке, а ты сам не останешься. И я могу попробовать тебя понять, впрочем, я даже понимаю тебя, но альфа во мне настаивает на том, чтобы запретить тебе выезд и лишить военных дел, чтобы ты подле меня жар-птицей сидел и помогал мне. Но я не сделаю этого, не смогу, потому что люблю тебя. И ты играешь с этим, как с огнем, уверенный, нет, даже слишком уверенный в своем главенстве, Алексей. Но я буду ждать тебя с приездом к празднику Антона и остановлюсь говорить теперь. Просто я хотел, чтобы ты знал мои мысли и что мне без тебя здесь нечем дышать. Я чувствую себя маленьким мальчиком, который не может без возлюбленной и дня. Этот год окончательно меня уничтожает, знаешь. Не отвечая, Велесский вслед за ним садится, бесшумно пододвигается ближе, щеку кладет ему на обнаженное, горячее плечо, обнимает его руку двумя своими, обвивая, и вздыхает с намерением показать свое неудовольствие этой темой. Все решено, Велесский завтра возвращается к полку, и Андрею нельзя ничего изменить: насильно он может его оставить, выписать из должности, вынести запрет на выезд из Москвы, но это сломает их обоих. И он осознает это лучше, чем то, что где-то в заключении Анна Федоровна проклинает их и молит Бога о возмездии, о том, чтобы в их спальню ударила молния. Велесский тронут до глубины души этими откровениями, и у него в глазах непривычно встают слезы, потому что его мужчина, его альфа, его Андрей, так невероятно чувственен сейчас под покровом ночи. Таким его редко видит даже Велесский, и это по-настоящему пугает. Сил на гнев, на споры, на уговоры у Андрея просто не остается: он всего себя выкладывает за время войны, разлуки и уже потом бунта. В нем не остается ничего того, что прежде заставляло его биться насмерть за свою мысль, и он готов опустить руки и согласиться, чтобы не тревожить более Велесского требованиями и просьбами. — Я вернусь и стану тем, кем ты хочешь. Позволь мне хотя бы попрощаться с делом моей жизни этими последними днями или месяцами войны, тем более... Тем более, я буду к празднованию дня рождения Антона, я же обещал ему. — А на мой ты опоздал. — Andreas, милый, любимый, прости меня за это. Из-за толп к Москве было не пробиться, все хотели ехать в столицу под празднования, и я даже с выездом заранее не сумел оказаться вовремя: заняты дороги, объезды, и мне приходилось всюду требовать проезда отдельного, объясняться... И я успел, пусть и к балу. — После празднования тринадцатилетия Антона ты останешься здесь. Навсегда, — Жестко и невпопад ставит условие Андрей, оборачивая на него голову. — Даже если турки станут наступать, ты останешься здесь. И я поступлю низко и позорно, но я императорским указом спишу тебя со службы, если ты захочешь уехать, несмотря на запрет. — Да... — чуть-чуть обескуражено и потерянно кивает Велесский, целуя его скулу и чувствуя, что пробивается что-то прежнее сильное из Андрея, как ростки весной. — Я клянусь, что останусь. — Отлично. Словно списавший за одну клятву все обиды, Андрей отвечает на его ласку, очерчивает ладонью его линию бока, останавливается у бедра, едва прикрытого одеялом, и жмурится — Велесский приятно-нежно гладит кончиками пальцев его запястье, внутреннюю сторону ладони, прижимается ближе и совсем привычно, по-родному выдыхает ему на ухо. Носом он трется о его щеку, перебирается на его вытянутые ноги и, уместившись удобнее на бедрах, мелкими касаниями губ покрывает его лоб, виски, закрытые веки, нос и линию подбородка. Губы избегаются намеренно, и Андрей, прикрывший успокоенно глаза, держит свои приоткрытыми в ожидании поцелуя. И Велесский, осмотрев выступающие морщины на его лице и покрыв всю кожу поцелуями, наконец прижимается к его губам своими и зарывается пальцами в кудрявые воздушные пряди на затылке.

***

19 февраля 1807 года.

Очевидно, что это утро одно из самых неприятных и болезненных. И солнце, которое только начинает показываться и пробивать тьму, пуская холодные светлые лучи, не скрашивает его совершенно. Зная, каков сейчас уровень недовольства и расстройства у Андрея, камердинеры не являются напомнить про сборы — крика в свою сторону им не хочется, хоть это и не редкость от вспыльчивого, жесткого моментами Андрея. И хорошо было бы для всех, если бы Велесский остался теперь в Андреевском навсегда и сглаживал углы во всем: только его Андрей способен услышать больше других, только его присутствие в таком размахе может успокаивать и радовать. Но всем ясно то простое и понятное — Велесский сейчас уедет, чтобы возвратиться и все устроить. — Алеш, не торопись, — Андрей сцепляет их пальцы крепче, прижимает к своей груди, в место, где чувствуется биение сердца, и морщит лоб. — Еще успеется уехать. Полчаса ничего не изменят. Мы встанем как раз к завтраку. Откушаешь, а потом уже поедешь. — Ну впервой ли уезжать? — Велесский бы уничтожил волнение шуткой, если бы сам мог справиться с нежеланием уезжать, отрываясь от Андрея, такого ласкового, теплого, желанного, прекрасного и чрезвычайно доброго к нему. — Уеду, а потом возвращусь, когда война кончится. Обещаю, что не буду геройствовать и оставаться на границах до самого момента заключения договора. Вернусь, обязательно вернусь, ты и не заметишь, что время пролетело. — Божишься? — Клянусь своим здравием, — выходит очень тонко, и Андрей, нахмурившийся, осматривает его возмущенно-опечаленным взглядом. — Да что ты, что ты, Andreas? Ты понимаешь, что жизнь моя в твоих руках, кому я могу ее отдать, ежели она твоя? Тебе она принадлежит, хоть живу ее я. Твоя она, Андрей, твоя, и я ей не распоряжаюсь вовсе. Поведя бровью, мол «сил моих нет на это больше, замолчи», Андрей отпускает его руку, приподнимается на постели, чувствуя, как от лопаток до поясницы растекается чувство тяжести после почти бессонной ночи — спать было бы кощунством — и игнорируя золотую кисточку звонка камердинеру, движется ближе, натягивает выше на плечи нижнее теплое одеяло и склоняется к лицу Велесского, при этом не прикасаясь и просто смотря в карие, едва красные в уголках глаза. А затем, не выдержав, все-таки целует его и упирается ладонью по другую от него сторону, предварительно огладив его дальнее плечо и соскользнув пальцами на простыни, одеяла и покрывала. Понимание, что Андрей переключается от переживаний к действиям, позволяет Велесскому выдохнуть, и он, весь спокойный, чуткий к каждому вздоху, обвивает одной рукой его шею, а другую правильно опускает на пояс, притягивая к себе, хотя уже некуда ближе. Велесский перебирает его тонко и легко кудрящиеся волосы, пропускает некоторые пряди через пальцы, приглаживает и снова треплет, словно вносит свои аккуратные изменения в прическу вместо ночи, которая обыкновенно все взбивает и путает. Ему сейчас так спокойно, что отдаленно даже слышны смягчившиеся, сложившиеся в несколько раз свечи в канделябрах, уже догорающие и ждущие своей смены. — Оставайся, я выпишу тебя оттуда приказом, — отстранившись, шепчет ему прямо в губы Андрей. — Задним числом. Никто и не разберется. — Ему так хочется остановить сейчас Велесского, что он готов даже на такие меры, как написание приказа от даты, что давно минула и забылась, пусть это и повлечет репутационные последствия для них обоих. — Не могу. — Велесский знает, что должен отказаться, и понимает, что Андрей тоже это осознает, а предлагает жалостливо и с неуверенностью. — Все быстро кончится. А после я вернусь сразу в Москву, хочешь? Не поеду в Воронеж, сразу к тебе. — Он не пытается торговаться, просто сообщает грядущее с видом, будто решил так поступить только что, в эту уплывающую из рук минуту. — Стану тем, кем назначишь, а потом снова разберусь с турками, если сунутся. Андрей бы рад сказать ему о запрете служить и посещать особенно горячие точки после назначения на высокую должность, но не хочет убивать в минуте всю ласку и превращать это прощальное — вот словно навсегда прощаются, честное слово! — утро в один большой спор, переходящий в ссору. А в планах, конечно же, запрет на посещение территорий, подверженных военным действиям: слишком много Андрей беспокоится попусту из-за его нахождения там, слишком это опасно, потому что для каждого наступит момент, когда привычное станет внезапно-убийственным. И этого дожидаться, заигрывая с судьбой, нет никакого желания. — Вернешься, так поедем в Петербург. — Ему кажется, что жизнь не пойдет против построенных планов и, даже если и планирует подлость, откажется от своего влияния на череду событий. — Хочешь, поедем по городам, узнаем лучших из лучших воинов этой войны? — Хочешь с кем-нибудь молодым и прекрасным завести знакомство? Велесский шутит, отсылаясь к тому, как они познакомились больше семи лет назад. В его голосе нет ни волнения, ни боязни, он будто даже ждет секунды, когда сядет в карету и погрузится снова в карты, сообщения и записки, приходившие ему на протяжении всего его пребывания в Москве. Но, на самом же деле, Велесский просто умеет отлично скрывать свои эмоции: Андрею будет больнее, если он заплачет перед тем, как уехать, или станет жалеть о своем служебном положении. Лучше сейчас Андрей несколько обидится от того, что Велесский внешне не тоскует, чем будет крутить в голове слезный момент прощания следующий месяц до его очередного возвращения. Так будет проще для Андрея, занятого империей и ждущего скорейшего мирного договора, который, конечно же, войну не закончит. Войну закончит одно — чей-нибудь крах, бесповоротный и полный. — Упаси Господь. Мне достаточно тебя, — В этой фразе слишком хорошо читается «я люблю тебя, но не скажу этого, потому что растрогаюсь, и лучше пошучу в ответ, словно не смогу удержать на себе и казне двух любовников-военных». — И никто тебя не заменит. Ты такой единственный, я уже говорил тебе об этом не раз. Слабость все же пробивается, и Андрей, чтобы обеспечить себе отказ от беседы, в которой придется объясняться в своих трепетных любовных чувствах, целует его вновь и прикрывает глаза, ощущая перебирающие его волосы чужие пальцы на затылке. Ему не хочется прерывать момент, отпускать от себя, из этой спальни, из Андреевского дворца Велесского, но необходимость бьет по голове, одновременно с этим опрокидывая на него целую бочку ледяной воды. Скоро Велесский уедет, а перед этим будет завтрак с отчаянными взглядами и сцепленными ладонями и выход на улицу, где сейчас так холодно от печали, что зубы, стуча, могут начать крошиться. Но — это Андрея радует больше всего — сейчас Велесский обнимает его, вверяя всего себя, и у них еще есть время. Есть то бегущее, торопливое время, которое их разлучает и из-за которого им так страдается теперь. И даже самые властные люди планеты, самые уверенные в себе альфы не способны взять и остановить это безжалостное время. Время есть тот самый ценный человеческий ресурс, потому что невозобновимый и невозвратный. Чем старше человек становится, тем лучше он понимает всю катастрофу обычной жизни, наполненной радостями и горестями, — времени отмеряно слишком мало, чтобы насладиться всем чудом. Особенно когда любовь заполняет душу.

***

У главного входа в Андреевский дворец ожидает небольшой каретный состав, а придворные, имеющие свободное время, трут ладони в варежках между собой и ожидают, пока Велесский выйдет. Конечно же, его хотят проводить: даже с учетом таинственности его личности люди к нему тянутся. Он излучает тепло, защиту, что-то сверх нормального и этим, очевидно, побеждает, сам того не понимая. Его любят, не дорисовывая целостной картины, а обсуждают только в тех случаях, когда нельзя уйти от темы. Всем ясно, что между альфой, резко прервавшим при встрече с ним все романы, которых до того было не счесть, и бетой, ставшим вдруг ездить в Москву и посещать все праздники, не найдется той понятной обществу дружбы. Придворным это видно лучше всего, но скрывать любовь от них все же приходится. Из-за такого ажиотажа прощаться искренне им приходится за дверьми Андреевского дворца — Андрей оправляет на нем шляпу с плюмажем, гладит большим пальцем по щеке, целует нежно-выверенно в переносицу и затем в губы, видя, как Велесский подается для этого вперед и ищет ласкового касания приоткрытыми губами. На них из уважения к любви и страха перед разозленным Андреем никто не смотрит, даже швейцары, стоящие в трех метрах от них, уводят взгляд в пол — и смотрятся при этом невероятно комично, словно их задранные подбородки живут отдельной от глаз, воткнутых в пол, жизнью. Взяв обе чужие ладони в свои, Велесский подается ближе и лбом прижимается к линии подбородка, к едва-едва выступающей щетине, словно теперь готов растрогаться и дать волю эмоциям. Но Андрей целует его мягко, совсем невесомо, и они стоят так еще какое-то время, перебирая друг другу пальцы. Но выходить-таки они вынуждены. Несмотря на всех собравшихся придворных, Андрей ведет его до кареты, шепотом говоря на ухо о том, как будет скучать и часто писать ему, там обнимает так крепко, как только умеет, перекрещивает — религиозность не присуща ему вне катастроф, но сейчас он готов уверовать в силу Божью и ее полную власть над миром — и подает руку, когда Велесский поднимается в карету и опускается на внутренний мягкий, с подушками диванчик. Они смотрят друг на друга так выразительно трепетно, что швейцар при карете отворачивает голову на шум крыльев птицы где-то над головами. — Береги себя, Alexis. Я жду тебя, — и, чтобы избежать даже намека на слухи, одними губами признается ему в любви, убедившись, что тот внимательно глядит и способен прочесть каждую бесшумную букву с губ. — До именин Антона. — До именин Антона, Andreas, — кивает Велесский, подается вперед, сжимает его пальцы напоследок и своим ласковым, трепетным взором передает такой же ответ на предшествующее признание в чувствах, сведя брови в чувственном жесте на переносице. А потом Андрей отступает, отворачиваясь, и швейцар закрывает дверь кареты, после чего весь состав одновременно трогается, поднимая светлую пыль и редкие снежинки, не растаявшие на земле. Поборовший в себе слезы, Андрей провожает весь состав взглядом, дожидается, пока он выедет из огромных ворот Андреевского дворца, пока они за ним тихо запахнутся, и, заложив руки за спину, поднимается по лестнице к дверям. Вокруг не смотрит, но ощущает на себе массу взоров, которые мешают ему теперь проявить человеческие эмоции. Только войдя в высоченные, дубовые двери основного входа, он закрывает губы ладонью и скрывается, сопровождаемый камердинером, держащимся на расстоянии, на тайной лестнице за шторами.

***

27 февраля 1807 года.

Андрей любит делать широкие жесты и при этом выбиваться из имеющихся рамок, потому и едет в крепость к Анне Федоровне, которая содержится там последние дни перед ссылкой в Сибирь. Для этой поездки выбираются лучшие лошади, роскошные кареты в состав и увешанные золотом одежды. Он хочет, чтобы все видели, что он приезжает к ней в заключение до одури великолепный, яркий, свежий, словно помолодевший от ее отсутствия. Никому не должно быть дела до его сокрытых эмоций, все обязаны смотреть на то, как блестят драгоценные камни на каретах, как сверкают его сапоги, как за ним медленно движется подол одной из его великолепных, рыжих шуб, как шляпа с плюмаже легко укрывается мягким капюшоном, как кольца вздрагивают ярко на его длинных пальцах... И Анна Федоровна обязана смотреть — это шоу одного актера предназначено и для нее. Когда он поднимается по лестнице в крепости, показательно проехав в карете по центру Москвы, по Кремлевской площади, то думает о том, что возвращаться, судя по всему, придется уже во тьме. Едут специально вечером, чтобы за день Анна Федоровна могла утонуть в ожидании и жажде, чтобы ждала его и проклинала, чтобы не могла выдержать этих часов, чтобы от каждого шороха в коридорах вздрагивала и напрягалась, ожидая увидеть его лицо. Но, несмотря на представления Андрея, она окидывает взглядом камердинера, зашедшего первым, чтобы оповестить о том, кто к ней жалует, и хладнокровно усмехается искривленными бледными губами, стоит Андрею войти в одиночку и взмахом руки удалить всех, кроме двух камер-казаков у внутренней стороны двери. Так ее выворачивает от его самодовольного вида, что губы неприятно саднит, и мимика ее лица успокаивается. Так она ненавидит его теперь, еще лет семь назад чувствовавшая к нему любовь женщины, которой муж изменяет из желаний обретать новые эмоции, но не показывать изменившегося отношения к ней. Так она его проклинает, что готова вонзиться в его шею зубами, как делают сказочные вампиры во всех подпольных романах. Комната вполне подходящая для той, кого еще месяца два назад называли императрицей. Разве что мебель прикручена крепко к полу, чтобы она не стала наносить увечья себе и окружающим. А еще на кровати нет прозрачно-зеленого балдахина — не предназначен, нет зеркал, ящиков и шкатулок с украшениями, гардеробной комнаты с тысячами платьев и костюмов. Она лишена всего, кроме того, что Андрей ей выписывает. А он щедро передает ей только то, что является ее наследством из Франции, то есть брошь, браслеты из серебра, несколько колец, темные зеленые платья, с несколько пар туфель со стертым каблуком да белье. Остальное ей не понадобится ни здесь, ни в Сибири. И она, погруженная в это унижение, хочет его разорвать на клочки за все, что он делает с ней, отдавая приказы, ухмыляясь и показывая, как он велик и как она ничтожна. — Низко ты пала, — оценивающе хмыкает Андрей, с неприязнью осматривая синяки под ее выцветшими карими глазами, впалые щеки, несколько красных полос на коже шеи — попытка задушиться поясом от платья или ее приходилось успокаивать? — и ничтожное платье, если сравнивать его с тем гардеробом, который она имела раньше. — Я считал тебя умнее. По крайней мере, ты казалась мне умнее. Поднимающаяся (когда он вошел, она оставалась сидеть на постели с покорно сложенными на коленях ладонями) и оправляющая сереющие оборки, бывшие когда-то белоснежными, Анна Федоровна глядит на него с такой ненавистью, с которой глядеть может только преданная женщина, и приближается аккуратными, крестьянскими шагами, растеряв вмиг всю свою гордость и позабыв о том, что голубая французская кровь течет в ее венах, несмотря на лишение российских титулов. Покачнувшись на месте от неудобства затвердевших от редкой носки туфель, она вдыхает полную грудь воздуха, привлекая взгляд Андрея к нескольким родинкам под ключицами, и запахивает накидку, спасающую ее от холода, идущего из стен. — Dieu te punira pour tes pêchés, — не говорит, скорее выплевывает со всей яростью, какую имеет, и запрокидывает голову, подойдя практически вплотную. Камер-казаки будут действовать тогда, когда на Андрея будет совершено нападение, а сейчас не имеют права и стоят в двух метрах от них, тщательно наблюдая и держа руки на рукоятках саблей в чехлах, что на поясе. Конечно же, она даже с саблей не посмеет его коснуться: испугается, опешит от представившейся возможности, хотя еще недавно восставала против него со всей смелостью и жесткостью, привитой дворцом и его поступками. А голыми руками она его, ясное дело, не сможет и поцарапать. И камер-казаки, знающие свое место, выжидают, чутким взглядом наблюдая за тем, что происходит между ними. — Твое бывшее Императорское Величество, не много на себя берешь? — Он подцепляет ее подбородок в нарциссическом жесте, заставляя смотреть себе в глаза, и хмурит брови, вкладывая в это действие всю неприязнь. — Господом Богом заделалась? То императрица законная, — припоминает ей ее слова во время бунта, — и единственная, то Господь Бог. А ты всего лишь душевнобольная женщина без дальнейшего смысла жизни. Я отправляю тебя в Сибирь, лишаю имени. Ты уже не Анна, не Антуанетта. Теперь ты верная Господу монахиня Евдокия, что ежечасно молит Господа о моем долголетии, о долголетии Антона, о благе России. Каждый день ты будешь молиться за мое здравие в холоде и голоде, как положено таким, как ты. Каждый день будешь поминать мое имя перед Богом, чтобы прославлять меня. Каждый день, пока не сгинешь наконец. И ты будешь меня ненавидеть, пока я буду счастливо жить и любить. — Tu ne peux pas m'enlever Antonie! Tu ne peux pas, tu ne peux pas le faire! — Кто я и кто ты? — Ее встрепенувшуюся ладонь Андрей ловит, сжимает запястье, встряхивает и наклоняет голову, давя своим испепеляющим взглядом мужчины, который не может видеть эту прекрасную для всех, но ужасную для него женщину. — У Его Высочества нет больше матери. Она мертва, ты сама ее убила, — И указательным пальцем правой руки указывает ей на грудь, где сердце. — Своими руками убила мать Его Высочества. И всех тех солдат, которые пошли за тобой и легли в землю за грязное дело против меня и Господа, что даровал мне престол. На твоих руках кровь. — Je suis une mère! Tu ne comprends pas ce que c’est d’être une mère! Je suis toujours sa mère, il te détestera! — У Его Высочества больше нет матери. Его Высочество во всем хочет быть похожим на меня, и ты это знаешь, Аннушка. — J'aimerais que tu sois mort avec ton bâtard! — Глаза у нее наполняются тяжелыми слезами, лицо краснеет, словно его измазали свеклой для румянца, а нос вздергивается, пока она вся подбирается и пытается выдернуть запястье из крепкой мужской хватки, так хорошо ей знакомой, но так сильно забытой из-за течения времени. — Il est aussi laid que toi! Она знает его чувствительные точки, несмотря на очевидную их отдаленность друг от друга. Она далека душевно, но это не мешает ей нащупывать особенно пробиваемые места в его душе. И Велесский — одна из таких точек. Только вот она сразу же жалеет, что говорит это, — Андрей грубо хватает ее за плечи, трясет, как тряпичную куклу, у которой болтается взад-вперед мягкая головка, выплескивая накопившиеся негативные эмоции, и бегает ненавидящим взглядом от одного ее глаза к другому, пока она, вырываясь и задыхаясь от рыданий, которые внезапно из нее вырываются, продолжает кричать бешеным, громким голосом: — Je voudrais que ton amant meure à la guerre, qu’il meure! — ее колотит, точно она теряет весь рассудок. — Je le déteste, je le déteste! Il a pris ma place! В его руках она вся трясется от злости, хватается ладонями за его шубу, пытаясь то ли ее сдернуть, то ли потянуть на себя его вместе с ней, пилит его яростным взглядом, но рыдает без остановки и хватает ртом воздух, пытаясь продолжить говорить, несмотря на самую настоящую истерику. В таком состоянии Андрей ее еще не видел — это открытие для него. Будь он чутким супругом хотя бы формально, знал бы о том, что последние годы она так проводила свои ночи. Она проводила ночи в рыданиях одна, а он — с любимым мужчиной в ласке. Теперь всегда ему безразлична она с ее истериками, и он только встряхивает ее снова. Ее звонкий голос не только не срывается, но еще и не хрипнет, и она продолжает рыдать, вопить, периодически поднимая ладони к своему лицу и размазывая по нему потоки слез. А Андрей, как завороженный, наблюдает за ее истерикой и только трясет, чтобы сбить ее злость, подчинить, подавить ее волю. Это ему удавалось всегда — и удается сейчас. Но на какое-то время, потому что очень быстро она возвращается в свое разъяренное состояние, тянет свои сыплющиеся на лицо волосы, захлебывается в собственных рыданиях, но сквозь них легко можно услышать всю ту ярость и ненависть, испытываемую к нему, к мужчине, к альфе, которого она когда-то давно любила и спустя время хотела удержать своей постоянностью. Андрею не была нужна тогда и не нужна сейчас эта предлагаемая ею постоянность — ему необходима яркая, страстная любовь с редкими пожарами и постоянными кострами счастья, а не та темнота без искр, но с тишиной и благом на мучениях. — J'ai voudrais de sa mort maintenant! Il mourra tant que tu seras avec moi! Il doit mourir!— громко голосит она, переходя в заливистый смех, и сплевывает волосы, лезущие ей на губы. Стоит Андрею попытаться закрыть ей рот ладонью в страхе проклятий, она только больше беснуется от этого и пихает его в грудь ладонями, тут же падая на колени из-за быстрой реакции камер-казаков — ей подбивают тупыми сторонами сабель колени, резко обойдя, и ей ничего не остается делать, кроме как рухнуть и продолжать в безумстве, не находящимся под властью ни ее, ни Бога. В нее будто вселяется сам дьявол, и Андрей вздрагивает, смотря на нее нечитаемым взглядом альфы, разобравшегося чужими руками с надоедливой женщиной. — Brûle en enfer! — закрывшись волосами, Анна Федоровна растирает пальцами все свое лицо, истерически подвывает с уходом в рыдания, бьется лбом о колени Андрея, так и не сделавшего шага назад, хотя он может предоставить ее камер-казакам и уйти сейчас же. — Brûle en enfer! Андрей стоит посреди этой холодной темной комнаты в роскошной рыжей шубе, весь сияющий, дорого-богатый, а перед его вычищенными и оттого блестящими сапогами ползает на коленях Анна Федоровна, продолжающая то ли кричать, то ли уже просто рыдать от желания умереть прямо здесь или убить его, вырывающая себе из головы волосы, чтобы притупить душевную боль, и изредка касающаяся лбом или пола, или носка его сапога. В этом своем состоянии она выглядит просто ужасно, мерзко до тошноты, и нет никакого сравнения, чтобы точно передать ее облик в эти минуты, которые в будущем станут часами и днями в воспоминаниях. Камер-казаки ждут, пока Андрей даст им отмашку или пока Анна Федоровна решится поднять на него руку — все-таки лежать на полу перед императором и биться лбом о его сапоги не запрещается, даже восхваляется. Но он молча наблюдает за ней, кидающейся в истерическом припадке, и все случившееся укладывает в голове — как говорят, самые эмоционально травмированные люди в стрессовых ситуациях похожи на удавов. И Андрей сейчас может похвастаться тем, как спокоен и удивительно равнодушен к женщине, которая тринадцать лет его жена, которая родила ему единственного ребенка, которая помогала ему в первые годы спасаться душевно от гадких поступков отца, которая поддерживала его и Екатерину Андреевну, его сестру, до ее отъезда и замужества. Сейчас уже, конечно, она ему никто, но сам факт их близости есть, и оспаривать это глупо и бессмысленно. Но, как бы он ни казался уравновешенным под конец их последней ссоры, внутри у него масса негативных эмоций, которые хочется выплеснуть. Но не на нее. Ей надо показать, что он выше ее местами детских истерик, что ее безумство не вызовет его внешней злости, что он удостоверится в ее душевной болезни и уйдет, качнув головой, как положено сдержанному мужчине. Потому он еще несколько минут смотрит на нее свысока, собрав руки перед грудью и наблюдая за тем, как она сходит с ума, а затем делает аккуратный — чтобы она не зацепилась и не потащилась за ним всем телом — шаг назад и кивает камер-казакам. Без раздумий и лишних приказов те подхватывают ее под руки, поднимая и заставляя стоять во весь ее рост, который только красил ее, делая миниатюрной и совсем крошечной. Когда-то это вызывало у Андрея умиление, теперь же ее рост — а для него она совсем-совсем крохотная с его-то ростом под два метра — только вызывает неприязнь. Когда-то красивая, юная, с глубоким взглядом девушка становится безумной, изуродованной изменами и отношением мужа женщиной, потерявшей все собственное достоинство. Кажется, что Андрей ей сейчас скажет что-то своевременное, уместное, но он поступает исконно царски — окидывает ее взглядом, а-ля «как ты все же низко пала», разворачивается одним слитным движением и направляется к дверям, которые ему тут же отпирает один из камер-казаков, оставивший на своего товарища Анну Федоровну, в свою очередь начавшую от безысходности вопить на русском языке и пытаться вырваться из крепкой хватки: — Будь ты проклят! Слышишь меня, Андрей? Слышишь? Андрей, слышишь? Будь ты трижды проклят со своей Россией! — Из-за брыканий и метаний светлые грубые соломенные волосы пучками лезут ей в лицо, застилают глаза, мешают видеть, как Андрей переступает порог и на нее никакого внимания не обращает, делая ее актрисой ее же бедного, никчемного (не то что его) театра. — Гори в аду вместе со своим чертовым любовником! Я знаю, твой Лешка за твое отношение ко мне расплатится жизнью! Будьте вы прокляты! Андрей, слышишь?! Слышишь? Будь проклят! Андрей покидает крепость, ни разу не обернувшись и не засомневавшись в том, правилен ли его поступок: Анна Федоровна принесет беды, если ее сейчас не наказать. И он это понимает так, как не понимает никто другой. В конце концов, власти императора без крови не бывает — кого-то все равно убивают: прошлого императора, наследников-конкурентов или простых людей. И Андрею не нужно размышлять излишне, чтобы это понимать. А еще она зарится не только на его прекрасного маленького Антона, но и на Велесского — после пожеланий смерти для него Андрей еще больше убеждается в том, какая она жалкая, гадкая и отвратительная женщина. Он видал прекрасных, милейших, с добрыми глазами женщин, и она была такой для него, пока не стала тенью себя мягкой и податливой, превратившись за короткий срок в монстра. Ни в одно ее слово он не верит. Она лишь ненавидящая его женщина, и дороже себе — слушать ее истеричные бредни и проклятья, от которых, тем не менее, мороз по коже.

***

1 марта 1807 года.

Сереет. И жизнь, и стремления окрашиваются в мутный цвет, вызывающий головокружение и тошноту, подступающую к горлу, которое словно сжимает невидимая рука, ужасно больно давя на кадык. Собранность и организованность помогают Андрею не проваливаться под своеобразный лед тревог, не оставить государственных дел и продолжить наблюдать за тем, как Турция, ломаясь, точно дама, сама с тобой заигрывающая, не хочет вступать в переговоры, хотя начинает проигрывать. Но Андрей, несмотря на всю свою сдержанность, становится плохим отцом. Нет, не из-за Анны Федоровны (давно не Аннушка, давно не счастливая жена, а теперь еще и не императрица). Из-за мироощущения. Он, подобно душевно больному, коим не является, топит себя своими же руками через волнующие души мысли и еще считает, что может, если захочет, высунуть голову из воды. Письма Велесского приходят исправно, но с очевидной для времени задержкой — не может посыльный просто переместиться с юга страны в столицу, просто не может, поэтому временное отставание характерно. Внутри еще теплеет их недавняя встреча, потому письма так не нравятся Андрею — в них нужно покороче, по делу изъясняться, так еще и сковывать себя, чтобы при внезапном случайном перехвате почты не показать слабых мест (но иногда оба все же углубляются в любовные разговоры и воспоминания). А еще письмо не означает, что именно сейчас, когда Андрей работает с бумагами, привезенными из Совета, Велесский жив и цел. И тревожность Андрея из-за этого растет в геометрической прогрессии — на обедах с Вернандским, своим наставником и преподавателем в юности, он выпадает из бесед, совсем не интересуется Антоном, который переживает тяжелое время из-за потери матери, а его кресло в Совете стабильно пустует. Ему не хочется выезжать из Андреевского, ему тяжело, и второй, менее роскошный каретный состав изредка гоняют по городу полупустым из желания показать, что с Андреем все отлично, чтобы турки не восприняли его затворничество на свой счет и не воспряли духом. И народу кажется, что их деятельный государь занимается империей, посещает собрания Совета, спокойно отдыхает в театре, оттого и жизнь становится проще и легче: раз уж император под конец войны расслабляется, то и людям бояться нечего. С тонущего корабля обычно первым делом бегут затаившиеся крысы, а Андрей остается в своем созданном образе взрослого, уверенного альфы. И люди легко верят. Андрей больше курит трубку, из-за чего их приходится едва ли не ежечасно менять камердинеру, и намного чаще, исчезнув за мехами шубы и великолепно отделанными сапогами, гуляет совершенно один в дворцовом саду, который так ему люб и ценен. Даже к лошадям, которых любит достаточно сильно, чтобы посещать хотя бы раз в неделю, не наведывается, про их дрессировку не спрашивает, не требует их опробовать — они ассоциируются с Велесским слишком сильно, чтобы можно было отключиться от иных мыслей через конный выезд. А в саду тихо, пусто (заранее всех просят перейти в другую часть или вернуться во дворец) и спокойно, именно так, как необходимо для вечно встревоженного Андрея. Когда Андрей по привычке собирается перейти на бессмысленное чтение — что он может уяснять, даже со своей феноменальной собранностью, если думает только о Велесском? — книги английского философа, к нему выверенно трижды стучатся, и он коротко звенит колокольчиком, всегда имеющимся на его столе, разрешая войти. К времени нужно адаптироваться, и камердинер теперь не может просто войти, обязан узнать, может ли он это сделать. — Ваше Величество, к Вам посыльный. Говорит, что-то слишком важное, ждать не может. — Пусти его, — Почему-то тревога унимается, и Андрей легко пожимает плечами, мол «почему б не принять?», как ждущий шута средневековый король. — Сделаю. Камердинер исчезает за дверью, а затем впускает вперед посыльного с красными щеками и глубоким дыханием, точно он бежал по лестницам, в исступлении торопясь. Вид у него взмыленный, взволнованный, но Андреем он не перенимается: чересчур он расслабляется с момента, когда появлением камердинера выпадает из размышлений. — Ваше Императорское Величество, — Поклон у него выходит такой небрежный, что камердинер, стоящий за его спиной несколько секунд перед тем, как уйти, неприятно морщит лоб. — Из-под Андреевки письмо. Велели срочно к Вам мчаться вперед карет. — Указание где? Просто слов недостаточно, должны быть бумаги с печатями, а посыльный только мотает головой, стараясь восстановить дыхание, и протягивает чехол Андрею, подойдя к столу. На пальцах у него мелкие-мелкие ссадины, на щеке красуется давний белый шрам, и от внешности Андрею хочется развернуть его. Не должны же посыльные так выглядеть — их сразу, по древней идиотской традиции, желается казнить за плохую весть. — Это письмо от корпуса военных медиков седьмой кавалерийской дивизии, Ваше Императорское Величество. Мне сказали, Вы поймете и примите мгновением. — Полк? — Внутри Андрея что-то тревожно екает, и он раскрывает порывисто чехол, срывает печать без крючка и разворачивает его дрожащими пальцами, но делает это таким властным жестом, что посыльный, глянув, даже сглатывает от опасения быть обруганным за плохую весть. — По которому полку?! — По двадцать шестому Воронежскому драгунскому полку, Ваше Императорское Величество. А теперь Андрей бледнеет, оценивает посыльного таким ледяным взглядом, что тот ежится и делает шаг назад, почему-то посчитав, что в лучшем случае в него может полететь подставка для перьев или чернильница, а в худшем — смертный приговор: слишком страшное и странное теперь лицо у Андрея. Посыльный одновременно рад тому, что Андрей, не разглаживая, начинает читать письмо, и испуган — новость он сам знает, потому напрягается и ждет, пока все будет прочитано и принято. Пока можно подышать и насладиться стоянием в императорском кабинете в Андреевском дворце, что и раем назвать возможно, а после рая и умирать не так страшно. Посыльному, конечно, кажется, что Андрей за принесенную весть обозлится явно не на него, а на виноватых турок, но надо креститься, когда кажется, — и только из-за того, как может быть воспринят этот жест, он не перекрещивает себя и, ровный, дышащий громко, смотрящий перед собой, ждет. «Пресветлейшему государю, батюшке-императору, великому князю Андрею Андреевичу. Пресветлейший государь, великий князь, милостивейший правитель, Ваше Императорское Величество, мы, то есть медики военного корпуса седьмой кавалерийской дивизии, спешим сообщить Вам, милостивейший государь, пренеприятное известие. Двадцать седьмого февраля в сражении под поселением Андреевка, что на реке Терек, был ранен полковник двадцать шестого Воронежского драгунского полка, Его Высокоблагородие Алексей Александрович Велесский. Двадцать шестой Воронежский драгунский полк имел смелость продолжать продвижение. Полковник двадцать шестого Воронежского драгунского полка, Его Высокоблагородие Алексей Александрович Велесский в бессознательном состоянии отправлен в Москву вместе с двумя медиками седьмой кавалерийской дивизии. В городе-крепости Нальчик был арендован каретный состав, который в скором времени окажется в столице и который постоянно сменяет лошадей для скорого прибытия. Просим Вас, Ваше Императорское Величество, принять каретный состав в своем дворце, Андреевском дворце, куда и был направлен каретный состав за трудностью положения полковника двадцать шестого Воронежского драгунского полка Алексея Александровича Велесского, и до его прибытия обеспечить требуемые условия и медиков, чьим рукам Вы, Ваше Императорское Величество, сможете доверить жизнь полковника двадцать шестого Воронежского драгунского полка Алексея Александровича Велесского, принесшего множество тактических и военных побед в нынешней и уже минувшей русско-турецкой войнах. С уважением и низким поклоном, корпус военных медиков седьмой кавалерийской дивизии.» В тот момент, когда Андрей оканчивает бездумное чтение письма, он выглядит еще хуже прежнего — так, как не должен выглядеть император ни при каких обстоятельствах. Одну ладонь, свободную от письма, он прижимает внутренней стороной к губам и еще раз перечитывает сообщаемое, словно ему мало полученной боли, словно ни слова из прочтенного ему не ясно, словно буквы могут измениться, собрать другие слова и повернуть все. Но ничего из этого, конечно же, не происходит: Андрей снова погружается в то, что его любимый мужчина где-то далеко от него ранен, что ему, естественно, больно теперь... Хотя, если письмо еще актуально, он в бессознательном состоянии — и что лучше: отсутствие боли или присутствие шанса? И ему сразу становятся понятны все его ощущения. Любящее сердце знает о беде раньше разума, потому что души влюбленных соединены тонкой, но жесткой нитью, а Андрей по незнанию списывал эти ужасные ощущения, свое плохое состояние на чрезмерное волнение и общую нервозность после долгой, еще продолжающейся войны и омерзительных слов Анны Федоровны. А теперь все ясно — и ухудшающееся самочувствие Андрея оправдано тем, что где-то далеко Велесский проваливался из разумной жизни в бессознательное состояние. — Почему Его Высокоблагородие остался без вынужденной охраны?! Почему это допущено? Когда состав прибудет сюда? — По словам конюха, если при смене экипажа каждые четыре часа, то к ночи. А смена производится едва ли не в каждом населенном пункте! Торопятся, Ваше Величество. — Что там произошло? Как это допущено? — Андрей, чтобы занять руки, скручивает письмо и снова разворачивает, точно содержание может измениться от этого, словно его пальцы наполнятся магией и мир перевернут. — Его Высокоблагородие Алексей Александрович был сбит с лошади ударом турецкой сабли в спину. Ранения нет, сабля только повела его в сторону, оттого падение... Медики говорят о травме головы, — отчитывается посыльный, стараясь сглаживать углы так, как может, как позволено в ситуации страшной и пугающей. — Когда я отбывал от состава, Его Высокоблагородие был в бессознательном состоянии. Более мне неизвестно. Слушая слова посыльного, напряженного и побелевшего, Андрей закусывает губу, нервно крутит письмо, хмурится до глубоких морщин, затем берет со стола небольшой золотой колокольчик с красивыми драгоценными камнями по низу и, зажав в ладони, звенит им. Он его не отпускает, сжимает до того, что золото поддается его силе, трескается с тихим звуком и какая-то малая часть падает ему на колени, скатываясь сразу на пол с стуком, а несколько камней отпадают и катятся по столу. Вошедший, замерший в наблюдении камердинер покорно склоняет голову к плечу — и под ледяным мертвым взглядом делает неуверенный шаг назад, будто бы в чужом настроении может быть его вина. — Подготовить гостевые спальни с условиями для Алексея Александровича и медиков. Как только состав появится у ворот, тут же мне сообщить. Тут же, — повторяет, чтобы уверить самого себя в том, что он сможет как только, так сразу увидеть Велесского в любом состоянии. — Даже если будет глубокая ночь. Ясно? — Ваше Величество, будет сделано в лучшем виде, — Камердинер кланяется, незаметно подпихивая замершего посыльного, чтобы тот повторил за ним и тоже согнулся ради благого положения их обоих. — Я сообщу Вам, — И выходит из кабинета, предварительно забрав трубку со стола, чтобы заменить, и кивнув посыльному на дверь. Тот, раскланявшись снова в беспамятстве и страхе, бесшумно выскальзывает за дверь и выдыхает так громко, что швейцары по бокам от него неопределенно переглядываются и запирают дверь за вышедшим следом камердинером. Им ясно, что происходит что-то плохое, и они опускают глаза в пол — так обыкновенно делают при трауре.

***

Невзирая на режим сна, который обыкновенно соблюдается при любых обстоятельствах, где его можно соблюсти, Андрей остается в кабинете и насильно над собой работает с бумагами, чтобы точно дождаться каретного состава с Велесским, увидеть его и принять какие-то решения, которые бы по-хорошему надо принимать. Ему важно увидеть его живым, почувствовать тепло его мягкой пыльной после дороги ладони, пройтись любящим взором по его лицу, на котором наверняка отображается сейчас весь жизненный смысл — по крайней мере, весь жизненный смысл Андрея. И он необычайно ждет мгновения встречи, пусть и осознает то, как велик шанс того, что встреча будет горькой. Никто не застрахован от смерти, и это его изрядно пугает именно сейчас — не во времена болезней матери, не в дни родов Анны Федоровны. Андрей, держащий в своих руках огромную страну и власть над ней, не может договориться со смертью, даже если очень захочет этого. А смерть — она забирает все, не спросив, и дает мучения, чтобы человек, близкий к умершему, сгорал от мыслей о другом мире. Куда людские души попадают после того, как тело умирает? Что случается со всеми знаниями, желаниями, мечтами, стремлениями, когда сердце останавливается, последний раз стукнув о ребра? Что дальше? И есть ли вообще это дальше? Может быть, люди просто стираются навечно, как стирается пыль с блестящего стола? А если нет, то бесконечны ли места там? Или когда-то душами переполнится и планета? Он пытается мыслить разумно, думать головой, а не волнениями, и от этого совсем немного проще — не может человек военный погибнуть от простого падения с лошади, даже если присутствует травма голова. В конце концов, погибнуть не может Велесский. Не может — и все там. Скорее империя рухнет, оставляя пепел и осколки, чем он погибнет — он, такой молодой, радостный, дышащий жизнью, улыбающийся, любимый, нежный и родной. Бог обязан оставлять самых светлых людей жить, чтобы самые темные имели противовес. Вдруг в ушах встают крики Анны Федоровны, будто она прямо сейчас за его спиной, будто она тянет свои холодные маленькие ладони к его шее в порыве задушить, будто у нее срывается глотка от истерики, будто ей достаточно распахнуть губы, чтобы завопить. Говорят, слова идут Богу в уши, и он уже решает, слышать человека или нет. Слушать-то всегда слушает, а слышит ли... А Анна Федоровна в последнюю их встречу прокляла Велесского, да и его самого, огромное количество раз, а сколько она кричала эти мерзости голым стенам и двум камер-казакам, за ней следящим, а сколько она думала об этом, стоя перед иконой на коленях? Как часто она засыпала и просыпалась с мыслью о мести? Андрей вдруг находит виновника, а точнее виновницу, и становится только злее. Все в нем срывается, наливается злобой, и он бы, будь она перед ним, не оставил ее, заставил бы муками молить Господа об обратном или выставил бы одетой в одну ночную рубашку на мороз в клетке посреди города, чтобы она познала его боль, чтобы ей отомстить. Она, его должница, еще смеет молить Бога о смерти лучшего человека — а он держал ее во дворце до последнего, оставил ей жизнь, позволил попытку измениться, не пытал до смерти для сдачи скрытых союзников-бунтовщиков. Будь она перед ним, он бы ее растерзал одними руками и не постыдился бы, не побоялся бы Божьей кары за это: ему безразличен очередной страшный грех на его запятнанной душе. Эта его догадка, конечно, равна гаданию по воде, но эмоциям Андрея, которые вдруг главенствуют над мыслями и идеями, некуда бежать, и они тонут в море этой вакханалии. И та ненависть, которую Андрей испытывает к Анне Федоровне, растет в геометрической прогрессии — она могла устраивать ему истерики, рваться на прием, обращаться на «ты», обвинять и гневить Бога своими выброшенными коленцами, но простланное в сторону Велесского, тяжелое слово вызывает у Андрея просто-напросто ярость, помешанную со слепым гневом. Как она смеет говорить так про лучшего мужчину, которого он только встречал, который весь состоит из благородства, честности и достоинства, жизнь которого похожа на вечную борьбу с плющом в саду? Зубы у Андрея скрипят, столкнувшись, и он стискивает кулаки, выбрасывая негативные эмоции в действия, которые никак никому не навредят теперь. Или почти никому, а точнее нечему — он поднимается из мягчайшего кожаного кресла, ударяет кулаками в стол до покраснения кожи и отдающей в плечи боли, махом сбрасывает со стола плохо лежащие бумаги, кубки для перьев, печати, чистые листы, доклады из Совета, цепляет канделябр на самом краю и безразлично наблюдает за тем, как тот покачивается, мелькая огоньками. Не падает — и Андрея отвлекают, постучавшись предварительно: — Ваше Величество, состав с Его Высокоблагородием прибыл во дворец. Будете встречать? — Сию же секунду! И чем же новость, что Велесский здесь, рядом, почти у сердца, не государственная? Она влияет на Андрея, которому еще принимать решения, а значит, вполне государственная! И государственности в ней больше, чем в заключении любого мирного договора — без Велесского не будет и Андрея теперь. — К какому входу подъедут? — К главному, Ваше Величество. Не реагируя внешне и не отдавая приказа об уборке в кабинете, Андрей выходит из-за стола, минует всю комнату и выходит широким большим шагом за двери. Швейцары, держащие двери, продолжают смотреть в пол, но косятся взглядом на его удаляющиеся туфли. — Собрать людей? — Развернувшись на каблуках, камердинер направляется догоняющим шагом за ним, а говорит, естественно, о свите. — Не нужна мне никакая свита, так пойдем. Зачем свита? Кому свита? Не нужно, — Андрей качает головой, ускоряя шаг. В своем порыве увидеть-коснуться-помочь-уберечь Андрей даже не набрасывает шубы или мехового пальто на плечи, хотя мартовские ночи морозные и неприятные в ощущениях, отказывается от сопровождения свитой и предстает перед своим камердинером не императором, отдавшим приказ и решившим то или иное дело, а любящим мужчиной, который в своем волнении сгорает дотла, возрождается и мечется, точно раненый. Такому Андрею — да и, в общем, любому Андрею — перечить не хочется, потому что душа его мчится вперед, торопится, сердце — все к одному, грех прерывать такое искусство, творящееся прямо перед глазами в самом искреннем воплощении. По лестницам Андрей не идет — сбегает в спешке, пальцами легко скользя по перилам для фантомной устойчивости. Его тянет, влечет, словно каждая секунда на счету. Миновав коридоры и спуски, Андрей без помощи пораженных швейцар — они просто не успевают среагировать и открыть ему путь на улицу — толкает ладонями массивные двери и уже с помощью швейцар окончательно их открывает, выскальзывая на улицу первым. Он видит каретный состав, и все внутри него предательски сжимается, подавая сигналы о скачке тревожности, словно сейчас не он идет к любимому мужчине, а его ведут на расстрел мятежники, сумевшие победить. Камердинер, глянув на обескураженных швейцар, выходит следом и едва поспевает спускаться по лестнице за Андреем, который торопится оказаться внизу ровно в тот момент, когда главная карета подъедет и остановится. Лошади неприятно дергаются, взмахивая передними ногами, и по их спинам бьют хлыстом. На их коже остаются следы, и они замирают, понявшие и отказавшиеся от сопротивления. — Ваше Императорское Величество! — здравствует весь экипаж, пока каретные швейцары спрыгивают и второпях распахивают замерзшими руками двери перед медиками. Не кивнув и не одарив довольным взором приветствующий его экипаж, Андрей делает шаг в сторону, позволяя медикам выйти, а лакеям — вынести носилки с Велесским. Молча медики выпрыгивают из кареты, а носилки достают из кареты и предоставляют темноте, взглядам и холоду. Лицо у Андрея искажается от страха, и он замирает, вдохнув и не выдохнув, сторонится на шаг назад носилок, закрывает ладонью губы и пустым, убитым взором смотрит на Велесского. На голове у него окровавленная, видимо, не раз смененная повязка, на щеках ссадины, губы высохшие, потрескавшиеся. К тому же, он переодет из своей красивой формы в обыкновенные его одежды, а сверху — несколько толстенных одеял для сохранения тепла. Он не кажется мертвым, нет, но он кажется проигравшим — это страшно. Так выглядит война. Война, принесенная безумцами на землю тех, кто и не мыслил поднимать оружие против кого-то, начатая ради чужой земли, ради чужих людей, ради идиотских амбиций. И каждый, кто пришел с саблею на чужие земли, от сабли и погибнет — Андрей прямо здесь и прямо сейчас решает, что будет биться с турками до того момента, когда их страна развалится от расприй и нехваток. Даже если сейчас придется остановиться, они нападут снова — и Андрей им отомстит. Туркам будет мстить не император, а любящий мужчина, теперь могущий потерять любовь. А это самое страшное, потому что за любовь к Велесскому Андрей готов руками рвать деревья из земли. Раненный, бессознательный Велесский — отражение войны. На него больно смотреть, его боязно касаться, но Андрей приближается, взмахом руки требует поднять носилки выше и прихватывает его прохладную бледную ладонь, покрытую мелкими ссадинами. Хочет поцеловать, но потерянно осматривает медиков, швейцаров и мотает головой, словно не способен сделать и движения без чьего-нибудь указа. — Что вы скажете? — просевшим, хрипящим голосом спрашивает Андрей, не пуская ладони от себя и следуя быстрым шагом за швейцарами, несущими носилки ко входу во дворец. — Его Высокоблагородие бредил в пути, и... Андрей отвлекается от их слов — у него по щеке скатывается эта одинокая, самая гадкая, ничтожная слеза, выдающая то, как сильно он старается скрыть боль сейчас. И дальше не говорят, его переспрашивают тихим спокойным и понимающим голосом: — Ваше Величество? — Да, да, говорите. — Ваше Величество, Его Высокоблагородие бредил в пути, в сознание практически не приходил, разве что иногда открывал глаза, но взгляд был... стеклянный, да... Глаза у Андрея вспыхивают, кажется, что он готов кого-нибудь разодрать надвое своими руками от бессилия, но он ничего не делает, только поднимается вслед за лакеями с носилками и не может оторвать взгляда от Велесского, который сейчас едва похож на самого себя. Но спустя лестничный пролет он все-таки оборачивается, ища взором камердинера, тут же возникающего перед ним. — Найди мне Его Сиятельство Павла Петровича. Немедленно, — и понижает голос, словно это может скрыть сказанное от швейцар и лейб-медиков, которых он не отпускает, как и ладони Велесского. — Ничего не говорить Антону. Кто проговорится — в Петербург. Пока что так... Господи, за что же мне это все? Кивнув, камердинер испаряется так же быстро, как появляется, и Андрей указывает свободной и поднятой рукой в сторону необходимых комнат, входит в главную спальню вместе с медиками и швейцарами, с уверенностью в каждом своем движении помогает переложить Велесского на кровать, не слушает совсем разговора медиков и прибежавших лейб-медиков с красными, беспокойными лицами. Безразличный к чужому мнению сейчас, Андрей опускает одно колено на ковер подле кровати, лбом укладывается на раскрытую прохладную ладонь Велесского, закрывает глаза и разрешает скатиться еще паре слез — они разбиваются об одежды Велесского, впитываются за мгновение, и Андрей незаметно целует чужое запястье, не сумев совладать со своим желаниям. Где-то под кожей понятно, ощутимо бьется вена, и Андрей прижимается губами к ней, точно умоляет продолжать и хранить эту бесценную жизнь. Подаренное ему золотое кольцо с гравировкой о вечном счастье перевернуто камнем вниз, и Андрей поправляет его, цепляя кончиками пальцев, разворачивает и целует торопливыми, беспокойными прикосновениями. — Что можно сделать? — не поднимаясь, спрашивает Андрей, и тихий разговор за его спиной замолкает. — Что вы будете делать? — Необходимо условия теперь создать, начать лечение, посоветоваться... — Что могу сделать я? — Мы бы советовали Вам, Ваше Величество, отдых, но Вы откажитесь, и... — Я с ним останусь здесь, — указывает сам себе Андрей, поднявшись, ставит у изножья кровати низкое кресло с подушками и трет лицо ладонями, чтобы скрыть застывший на нем страх. — Делайте что-нибудь!

***

2 марта 1807 года.

Этот день, а конкретнее эту ночь Андрей, ненавидит всей своей душой. Да, фактически, он проводит ее с Велесским, но это не его настоящее желание — ему необходим живой Велесский с блестящими глазами, со спокойным дыханием, со здоровым лицом. Ему тяжело проводить эту ночь в подготовленной для Велесского гостевой спальне, обставленной специально для присутствия и деятельности лейб-медиков, но он иначе не может, просто не позволяет себе уйти и оставить Велесского, а потому, передвинув кресло, спит на руках, когда все же не справляется с усталостью на плечах. Но до того Андрей рассматривает его лицо, словно его могли подменить на похожего человека специально, хотя это полный бред, если разумно подумать, гладит ссадину на щеке большим пальцем, касается совсем осторожно его волос, слипшихся на виске из-за крови, посреди ночи укрывает его третьим одеялом, почувствовав, что сам мерзнет, и сцепляет с ним пальцы. Так и засыпает — ладонь его держит, как будто поддерживая в нем жизнь и тепло, и на руках своих спит, согнувшись. Совсем не император — мужчина в тревоге за свою любовь. А утром возвращаются из других гостевых спален медики, приходят лейб-медики — то есть, те, что при императорском доме, которые уже осматривали Велесского ночью, сразу по прибытию. Андрей оставляет Велесского только из-за того, что должен себя и свои мысли привести в порядок, поговорить с Павлом Петровичем и проверить почту. Не дела, так остался бы с ним. Но перед тем он говорит с лейб-медиками и медиками, выслушивает их долго, с пониманием качает головой, разрешает Велесского переодеть его камердинеру в просторное и удобное, отмыть от него пыль и кровь, требует сообщать все мгновенно и уходит, оглядев ее бледное болезненное лицо напоследок и скользнув кончиками пальцев по его обнаженной руке, по редко выступающим венам. Бьется, та самая, из ночи вена бьется.

***

После того, как Андрей завтракает в компании Антона и нескольких приезжих гостей в огромной, пустой столовой комнате с высокими окнами, закрытыми зелеными шторами, и длинными столами в белоснежных скатертях, ему становится еще тоскливее. Антон поглядывает на него понимающе, приборы кладет бесшумно, хотя в спокойной прежней жизни мог опустить маленькую ложечку с тонким скрипом посуды, и не задается никакими вопросами. Ему интересно узнать, что же происходит теперь, когда весь дворец, обесиленно дрогнув посреди ночи, продолжает накаляться, но спрашивать он не станет. Как ребенок, зацикленный на одном, на потере матери, Антон приходит к неутешительному выводу — что-то, наверное, случается с его матерью, оттого Андрей такой невеселый, загруженный и бледный, как полотно скатерти. И Антону, естественно, никогда не расскажут о ней, и ему придется мучиться неведением. А про нее желается узнать хотя бы чего-нибудь, получить писаную ее рукой маленькую записочку или обнять ее платье на манекене, если одно какое-нибудь остается по случайности в складах или гардеробных. Антон сам видел — все ее одежды увозились куда-то огромными крытыми тележками на больших колесах, скорее всего, в детские дома или воспитательные учреждения, где есть нужда в платьях или костюмах. Антон бы посчитал великой милостью то, что Андрей оставил бы ему хотя бы перчаточку, — увы, жизнь не так сладка и предсказуема. За завтраком Андрея ни о чем никто не спрашивает, а он сам едва ли ест — пьет вино из золотого, в камнях кубка и изредка закусывает фруктами из теплиц или сушками в сахаре. Обыкновенно он не отказывается от завтраков: слишком занята первая половина дня, чтобы прерываться. И Антон, чувствующий вину даже за то, какая женщина его родила, тупит взгляд в стол и стыдится той крови, которая в нем течет. И когда Андрей поднимается, чтобы уйти прежде всех, Антон вздрагивает и не сразу встает. Одаренный беспокойным, потерянным и холодным взглядом, Антон отворачивает голову, словно откланивается, и, затаив дыхание, слушает стук чужих небольших каблуков, шум открывающихся дверей и беглый говор на противоположной части основного стола. Не выдерживает этого отцовского напряжения Антон — со скрипом ножек сдвигает кресло назад, выскальзывает из-за стола и быстрыми шагами уходит из столовой, не дающий перехватить себя камердинеру. Ему хочется куда-нибудь спрятаться, чтобы не ощущать этого волнения, чтобы не дышать воздухом тревог, чтобы не соединяться в непонятном страхе со всем дворцом, но у него теперь занятия...

***

На пару минут войдя к Велесскому, чтобы проверить его, Андрей выслушивает каждого лейб-медика отдельно, ничего не отвечает и удаляется бесшумно из комнаты: он не выдержит этого. У камердинера узнает он комнату, где теперь Павел Петрович, и пользуется своим положением — входит без стука. Впрочем, тому уже нечего таить, к тому же, Андрея он ждет. — Ваше Величество, я с ночи ожидал Вас, Вы, верно, были с ним? — Да, я был с ним, — Тенью себя прошлого опускаясь в кресло, Андрей складывает руки на колени и поднимает глаза к своему бывшему воспитателю. — Ночью я не мог, хотя вас отвлек. Не мог я уйти оттуда, понимаете? Это очень страшно... — Как Его Высокоблагородие сейчас? — Все также, — Губы он морщит недовольно, с несчастным выражением лица обводит комнату взором и снова становится холодно-пустым. — Нет, пожалуй, так может быть после такой травмы... Вы знаете, да? — Слухам не хотел бы верить. Вы скажете? Удовлетворенный тем, что можно излить свою душу, поделиться своей болью под прикрытием того, что он сообщает важную информацию, Андрей кивает, собирает пальцы в замок и неприятно для слуха хрустит ими от нервности и волнения. Глаза у него бегают по кофейному столу, по какой-то безызвестной статуэтке, по запечатанным письмам, лежащим стопкой на краю, по чашке с водой, по немецкой книге и по надломленному у основания темному перу. Невозможно сосредоточиться — невозможно отвлечься. Это в нем одновременно, и оттого разрывает на части. Хорошо, когда позволено говорить о своих муках: Андрей не любит откровенничать со своей подачи, ему любо отвечать на вопросы, и Павел Петрович дает ему этого в полной мере. Да и о Велесском ему положено знать, ведь Андрей-то ему не далекий человек, а значит и его личные беды касаются его. — Указано, что сбили с лошади... Die Schurken. Они пришли на мою землю, чтобы убивать моих людей, чтобы лишать меня сна, чтобы забирать у меня его... Нет, я решительно настаивать стану на том, чтобы давить их до конца. Пусть я возьму перерыв, очистив от них российские города, пусть... Но я не оставлю эту пушку подле своей страны. Запомните этот день — я клянусь, что турецкому султану остается менее восьми лет. И пусть Господь меня покарает, ежели он проживет еще восемь лет и один день. — И что же, что сбили? Разве не учено в гимназиях группировкам, техникам? — Я что, был там?! — подаваясь вперед, вскрикивает Андрей и мгновенно успокаивается под понимающим взглядом Павла Петровича. — Учено, но, видимо, что-то случилось. И теперь он не в сознании. Удар весь на голову пришелся, понимаете? Господи, нет, я не переживу... — Андрей Андреевич, миленький, Вы заранее-то... — Да, Господь слышать должен меня, значит я должен веровать. Все образумится, я сделаю его своим главным советником, он подле меня сядет и править станет... И я дождусь, пока он придет в сознание, он же обязательно придет. — Придет, конечно, Андрей Андреевич. — Это Аннушка виновата, — вдруг переводит тему Андрей, щурясь и морщась до глубоких впадин на лбу. — Я был у нее, она столько всего мне сказала... Подлейшая женщина. Я не встречал подобных, она одна такая. Разве может быть женщина такой мерзкой, такой бесчестной? Это не положено, и я видел столько примеров тому. А она... Аннушка, вы знаете это, всегда была какой-то не такой, как надо бы. Сначала мне это даже нравилось, ведь она понимала меня и хранила от моего безумца-отца, а потом... Она, должно быть, душевно заболела. Женщины не такие. Я достаточно знавал, чтобы делать выводы. А она просто душевно заболела... — Жена, теряющая мужа, всегда душевно болеет, ежели любит его. — Она не любила меня, она таила в себе злобу, готовилась... Она хочет и теперь, чтобы и я, и мой алмаз — мы оба отошли в ад. Этого она хочет. Она больна, конечно же, Аннушка душевно больна. — Хорошо, Андрей Андреевич, — спокойно соглашается с этим потоком фраз Павел Петрович и добавляет вкрадчиво: — Вы измените ее слова не злобой, а прощением перед Богом. Поезжайте, это лечит от всех волнений. Когда моя жена была в родах мучительно, я молился, и это помогло, ей полегчало. Быть может... — Да! Конечно! Я поеду теперь, возьму с Антона там прощение за то, что лишил его Аннушки, и... Все точно сладится.

***

Несмотря на желание не покидать дворца, контролировать чужое спокойное и ровное дыхание, знать каждую секунду о происходящем в гостевой спальне, Андрею приходится выехать — его грызет столько мыслей, что некуда идти, кроме как к Богу. Он не настолько набожный, как был его отец, возлагает надежды только на себя, но сейчас нуждается в том, чтобы поговорить с Богом или хотя бы сделать вид. Очевидно, ему это поможет — постарается отмолить свои грехи, которые, откровенно говоря, не посчитать так сразу. Любой душе поможет открытие всех тревожащих фактов пред чужим человеком, это дает успокоения и ложного прощения. Андрею жизненно необходимо теперь заговорить об Аннушке, о войнах, о предательствах и лжи с кем-то, кто может понять его. И этот кто-то должен не иметь языка и рук, чтобы не выдать его метаний и всей правды. Человеку выговориться ни в коем случае нельзя, и набожность, святая вера в послание Богом наполняет Андрея целиком. Дверь главной, сияющей на дневном свете кареты открывают швейцары с пустыми спокойными лицами, и Андрей медлит, оглядывает церковь, к которой они подъехали, и все-таки выходит. Он мысленно борется с противоречиями внутри себя и берет за руку Антона, вышедшего из той же, что и он, кареты, и взятого не только из-за общего непонимания жизни, ее крутых поворотов и сильных ударов. Андрей знает, о чем каяться перед ним: все же он отнял у него мать, пусть и защитой от последствий ее прихода к власти, пусть и спасением других жизней. Отец, Андрей Четвертый Алексеевич, часто брал тогда еще маленького, а позже юного Андрея с собой в церкви и старался сделать так, чтобы он не оторвался от духовности, внезапно попавший в порыв свободного ветра и противоречащий всем политическим направлениям тех лет. В итоге, отбил он будущему — а теперь уже нынешнему — императору все желание посещать церкви и храмы. Андрей их ни в коем случае не закрывал, не проводил реформ, их притесняющих, но сам при этом их не посещал и Антона не принуждал. Крещения в малолетстве и тех редких поездок, политически нужных, достаточно. Только сегодня Андрей по своему желанию его привез в церковь, почувствовав какое-то непреодолимое, непонятное желание и определив его как толчок свыше. Раз ему положено ехать и просить у Бога, то и Антона необходимо взять с собой. К тому же, Андрей надеется остаться в юношеской памяти Антона человеком, который, карая левой рукой, молится правой. И нельзя разрушать для юноши этот прекрасный, путеводный образ отца. Чтобы России цвела и через тридцать лет, Антон обязан перенять все лучшее от Андрея, уничтожить в себе все худшее от Анны Федоровны и украсить получившееся теми редкими индивидуальными качествами, которые ему, вопреки традициям, прививали с детства. А для этого Андрей, как бы ни хотелось, обязан быть немного театральным актером и показывать свое великодушие, свою душевную силу, свое понимание мира и осознание доброго и злого, хорошего и плохого. Что бы себе ни думал Антон, он будет равняться только на Андрея — и это решено было в день, когда он был рожден, когда кричал по-детски пронзительно и требовательно, когда еще не догадывался, где появился на свет и чем будет наполнена его жизнь. — Останьтесь снаружи, — говорит Андрей окружающим, вышедшим из карет вслед за ним, непривычно мягко держа Антона за руку, и кивает камердинеру, намекая на то, чтобы остался снаружи и он. — Идем, пожалуйста, Антон. Не знающий, куда и для чего его везут, теперь Антон с прищуром осматривает сверкающие купола церкви, от которых отлетают яркие солнечные лучи, неловко трет мерзнущие без перчаток пальцы свободной руки о свою детскую, черную, соболиную шубку, кусает нижнюю губу чуть нервно и сжимает пятерню Андрея в ответ, словно есть в этом обязанность. Им открывают двери подоспевшие, склонившиеся швейцары, которые остаются снаружи, на прохладном, режущем воздухе, и они входят в полумрак роскошной, разрастающейся вверх церкви. Пока Андрей крестится на входе, Антон осматривается, бегло открестившись один раз, вдыхает церковный греющий изнутри запах, еще крепче вцепляется в свободную ладонь отца и потом идет на полшага позади него — ему можно довериться, он лучше знает, что положено делать здесь, и Антон предоставляет ему возможность показывать свою гениальность, наблюдая блестящими восхищенными глазами. — Ваше Императорское Величество, Ваше Императорское Высочество. — Ваше Высокопреосвященство. — Ваше Высокопреосвященство, — отзывается хриплым писком Антон, не смея не смотреть на архиепископа, в отличие от Андрея, который, наоборот, с легкостью приветствует его и отводит взор на исписанные, покрытые золотыми узорами стены и иконы в толстых рамах. — Ваше Императорское Величество, Ваше Императорское Высочество, пройдемте. В полном молчании архиепископ ведет их мимо десятков икон, покрытых словно бы маслом, забитых в дубовые выточенные рамы, поставивших перед собой множество кандил, вовремя очищаемых от капель воска, не задерживаясь ни у одной. Все заранее, письмами обсуждено и обговорено, поэтому Андрею не приходится объясняться теперь, хотя Антону в обстановке почти сказочной кажется, что архиепископ прочел мысли Андрея и повел их лишь на этом знании. Они проходят вглубь, ведомые архиепископом, который пропускает их вперед, когда они оказываются у высокой, освещенной со всех сторон, блистающей иконы Николая Чудотворца в обрамлении деревом, покрытом золотым рисунком. Андрей отпускает руку Антона так легко и просто, словно отдаляет его от себя, взглядом благодарит архиепископа за протянутые свечи и подходит ближе к иконе, сжимая губы от волнения и стараясь унять слишком очевидную дрожь в руках и, в целом, в теле. Антон смотрит ему в спину, также тревожится, перехватив настроение и посчитав правильным сделать это, и держит в руках свечи, отданные архиепископом и ему. Впрочем, Антон неинтересно думать о том, как ему придется подходить и ставить свечи, как он станет креститься, он весь увлекается освещенным спереди образом Андрея — и видит в нем именно в эту минуту лучшую икону. Очерченное по контуру светом телом кажется сияющим изнутри, и Антон боится моргать, чтобы не потерять этого великолепного вида. Для Антона, впечатлительного юноши, любящего видеть Андрея великим и безупречным, теперь настает лучший момент — он распахнутыми широко, внимательными глазами наблюдает за Андреем, обведенным светом и божественностью, со спины и едва дышит от волнения, от силы мгновения, от своей любви к нему — пусть грешному, пусть лишившему его матери — человеку. А когда Андрей вполголоса заговаривает хрипло и низко, Антон старается вовсе не двигаться и сжимает свечи в пальцах совсем нежно. — Господи, Всесвятый Николае, помоги мне грешному... — Перехватив огонь из церковной бюветницы на одну из свеч, Андрей ставит ее перед иконой, крестится, смотря то на разыгрывающийся огонь, то в глаза образу на иконе, и делает шаг назад, собирая ладони в десятке сантиметров от лица в просящем жесте. — Умоли Господа Бога даровать мне оставление всех моих грехов, совершенных мною с юности моей до дня сегодняшнего, совершенных за всю жизнь мою, совершенных делом, словом, помышлением и чувствами моими. Умоли Господа Бога, Всесвятый Николае, избавить меня, посланного самим Господом править и вести, от вечного мучения, от болезней — моих близких, от войн — мою империю, от смертей страшных и мученических — мой народ. Умоли, упроси правдами-неправдами Господа Бога, Всесвятый Николае, любовь мою единственную правдивую не забирать. Умоли Господа Бога, Всесвятый Николае, оставить жизнь рабу Твоему Алексию. Умоли Господа Бога, Всесвятый Николае, оставить здравие ума и здравие тела рабу Твоему Алексию. Прошу оставить мне его, прекратить мои страдания и его болезнь, как бы грешен я ни был... Я выбора не имею, я ниспослан Богом на землю для управления и единения, а люди, коих я карал, созданы были для смуты, и я карал их не своим желанием, а правом, данным мне Богом. Всесвятый Николае, пред Господом молю я о прощении ее грешной, предательской души, о прощении души своей, взявшей на себя муки за кару ее. Да всегда прославляю Отца, и Сына, и Святого Духа и твое милостивое представительство, ныне и во веки веков. Аминь. Вновь Андрей крестится сложенными пальцами, закрывает глаза — повторяет свои просьбы и прославление — на несколько минут, и на щеки ему падают тени от ровных загнутых на концах ресниц, и, оглядев икону снова и сморгнув внезапно накатившие слезы, оборачивается к Антону с тем спокойным лицом, которое тот ожидает увидеть сейчас. — Иди ко мне, — Он присаживается, сгибая колени, перед Антоном, гладит его по щеке — он навсегда лишил его матери, и нет ему и его поступку прощения — и заглядывает в глаза, светящиеся осознанностью и понимаем, восхищением и гордостью, любовью и желанием славить его. — Прости меня за все, — Андрей кивает на икону осторожно, будто этот кивок способен осквернить ее. — Помолись, как положено, и мы поставим свечу. Антон кивает, обходит его с аккуратностью человека, идущего мимо единственного экземпляра великой древнегреческой статуи Зевса, перед иконой одними губами шепчет молитву, которой его еще в детстве научила мать вместе с духовным наставником, крестится, как по книжке, и, закончив, неуверенно, с поджатыми губами оборачивается к нему. Очнувшись от своих размышлений, уже поднявшийся, Андрей приближается к нему размеренным шагом, кивает на уже стоящие перед иконой свечи и ждет, пока Антон совсем немного приподнимется, подпалит фитиль свечи, поставит ее перед иконой и во второй раз перекрестится. Андрей кладет ладони ему на плечи и увлекает за собой по церкви, чтобы оставить свечи и у других икон. Только делают они это, как и возвращаются к карете, вдвоем: архиепископ оставляет их, наблюдая из церковной тени и позволяя общение наедине с Богом, со святыми и понимая, как особенно важно Антону это единение с Андреем именно в церкви после той долгой молитвы. Он видел тот воспламенившийся, восторгающийся взгляд Антона, чувствовал в юном человеке невероятную силу от этой любви — и знает, что этого достаточно для отмоления хотя бы одного Андреевого греха — ссылки Анны Федоровны. Как любой ребенок, подверженный восприятию мира, взятому у одного родителя, Антон не винит Андрея ни в чем, за миг прощает ему свои слезы по матери, свою однобокую сиротливость, свои страхи и словно даже забывает про то, что остается без матери решениями Андрея, а не какого-то далекого и ужасного человека. Антон руки теперь готов ему целовать, напитанный любовью к образу альфы, объятого ярким пронзающим светом и молящегося за самое лучшее и праведное. Уже поздно пояснять Антону все дело, да и никто не возьмется: Андрей слишком велик, правдив и мощен для своего времени и для самого себя. В нем теперь достаточно всего: и силы, и честности, и здравости ума, и эмоциональной разумности, и милосердия, и, наконец, трепетной, пугающей любви полная чаша. В нем трудно найти изъян: таково время, таков он в этом времени, и во всем нем есть миллион прекрасного и миллион отвратительного, но каждое его величественное действие, каждое его громкое слово покрывает пылью отвратительное и начищает до блеска прекраснее, оттого он еще лучше. Антон, держа его за ладонь, заглядывая ему в глаза своими точно такими же, уверен в том, что станет таким же, как он, для того, чтобы не стыдиться себя и получить хотя бы часть той народной любви, имеющейся сейчас у Андрея в руках. И это становится ясно всем, кто после их выхода из церкви видит его блаженное, умиротворенное лицо.

***

4 марта 1807 года.

Докладов, прошений, любых иных бумаг слишком много — и Андрею нельзя, по хорошему, оставлять государственную деятельность теперь совсем. Он это понимает ровно на столько же, на сколько осознает свою избранность и свое величие, поэтому и занимается империей даже в те дни, когда ему хочется молча пилить тоскливым, уставшим взглядом серых глаз стену или предмет мебели. Из кабинета своего он, правда, перебирается частично в гостевую спальню с Велесским. Того лучше не беспокоить лишний раз, лейб-медики хотят дать ему времени отлежаться и прийти в себя — и Андрей соглашается с этим, не знающий, как еще возможно исправлять случившееся положение. Переносить его от этого никто не решается, а Андрей как покорный, сдавшийся человек велит камердинеру принести в эту спальню папки, доклады, занимается с ними за небольшим столом, в мягком, высоком кресле. Андрею легче, спокойнее жизнь дается, если он может каждое мгновение обернуть голову и увидеть спокойное, бледное, с проходящими ссадинами, с редко двигающимися под веками глазами лицо. И в этом неприятном от болезненности лице сейчас заключается смысл. Смысл, несомненно, всего. И каждому бы человеку народному надо молиться ежечасно, чтобы Велесский остался жить, чтобы Андрей не потерял голову из-за его ухода, чтобы Россия осталась стоять, несмотря на турок и эти несколько внезапных ударов в спину (и лишь метафорический, от Анны Федоровны, и самый настоящий, от турка, ударившего Велесского в спину, благо, не ранившего его). Но никому не говорится, знают лишь люди дворцовые, приближенные, а остальным имя Велесского пока еще неизвестно — и Андрей готов многое отдать, чтобы он выжил, стал главным государственным советником и его все узнали, восхитившись тому, каких мужей имеет империя в важные для нее годы. Очень часто Андрей отвлекается — подходит к постели, садится на самый край, берется за белую, похудевшую руку, укрывает Велесского одеялами по шею, давая согреться, если тому холодно и он не может сказать об этом теперь, целует пальцы, его умиротворенное лицо, особенно часто он жмется губами к его закрытым векам и вискам, будто бы способен лечить одними прикосновениями. И он остается так на какое-то время. Иногда Андрей кладет голову ему на ноги ниже колен, тихо рассматривает снизу вверх чужое лицо, наблюдает за поднимающейся в дыхании грудью, а потом возвращается в прежнее сидячее положение и продолжает целовать руки. Не император он теперь, вся его напущенность, вся его мощь, вся уверенность — все в нем складывается, как карточный домик, и он остается чистым полем, на котором снова необходимо выстраивать здания. И это особенно пугает близких. Антоном это чувствуется, а особенно в те моменты, когда он просится к Велесскому и получает отказ и бледно-потерянное лицо Андрея, не знающего, как положено жить и как существовать дальше, если случится непоправимое. В моменты самой сильной слабости Андрей уходит от него, чтобы закурить трубку, а затем возвращается, пахнущий табаком, дымом и злостью. Не к Велесскому, естественно. В этом запахе альфы есть смесь горечи с желанием мести туркам, с непониманием жизни, со страхом потерять того единственного человека, которого он может любить, который рассказывает ему каждым действием, что такое любовь, а не накрывающая с головой, путающая, жадная страсть до тела, окончания и нескольких минут после, когда весь мир укрывается за вуалью любви. И эта невероятная, волшебная любовь удивительно легко и свободно соединяется с понимаемым желанием — и Андрей не отдаст никому свой последний шанс на семейную жизнь, даже Богу не отдаст, потому что это все, что в нем остается человеческо-понятного.

***

Укутанный в светлую, блестящую под солнцем шубу, Андрей облокачивается спиной и затылком на высокое садовое кресло в пледах, вытягивает обе ноги вперед, располагаясь удобнее, и молча, с четким желанием следить и делать выводы уже час наблюдает за уроком фехтования Антона. Хотя трудно сказать, что он особенно теперь увлечен. Ему просто-напросто скучно и страшно сидеть во дворце, а покрасоваться хорошим отцом он любит едва ли не больше, чем облачиться в кольца, мантию и корону. — Opposition!Антон, здесь можно было уйти в opposition! — недовольно комментирует Андрей, морща губы. Антон, одетый в теплый костюм для фехтования из меховой внутри курточки, из широких брюк на меху и сапог, сразу опускает рапиру, обращается к Андрею глазами и спокойно выдыхает, словно понимает, что его вины нет, что Андрея он не злит, что виновата в его злости одна лишь жизнь. Золотой ребенок не может думать иначе. — После battemeut здесь ты мог — и был обязан! — сделать opposition! К чему эта детская игра? К чему спорт, ежели ты не способен к такому банальному решению? На экзамене в том году ты был лучше в фехтовании. Matisse, pourquoi? Vous éduquez un héritier, un homme, pas une dame. — Ваше Величество, это так от отсутствия частой практики, — с французским акцентом произносит Матис, преподаватель Антона по фехтованию и танцам, и виновато, пристыженно глядит на Андрея взором человека, который даже после стольких лет жизни в стране не считает себя достойным это делать, особенно после того, как Анна Федоровна, тоже француженка, устраивает попытку восстания. — Plus de pratique! — глядя на Андрея из-под темной пряди волос на лбу, на пробу обещает Матис, ловит удовлетворение на чужом, часто недовольном лице и добавляет, успешно нащупавший точку, о которой стоит говорить: — Çe sera fait. — Антон, ты должен чувствовать рапиру продолжением ладони. Со стороны умного человека это выглядит нетехнично, дурно. — Papa, я чувствую. — Нет, я этого не вижу. Вздохнув, Антон опускает голову, а с ней и взгляд, — и именно в эту секунду он выглядит обиженным, потерянным мальчиком, который не понимает, за что его родитель так жесток и несправедлив к нему, старающемуся, работающему ради минутной похвалы. Кажется, он даже подбирается весь, сжимается. Кончик рапиры дрожит, а Антон дерганно ведет плечами, отворачиваясь к саду и с детским прищуром осматриваясь. Сейчас он невероятное хочет увидеть ее, маму, любимую им и любящую его женщину, которая не позволяла себе грубостей в отношении него. Но Антон не имеет на это права, и в носу от этого щиплет, а щеки розовеют, покрываясь румянцем обиды, а не тренировки или подвижного урока. — Pourquoi tu te comportes comme une fille? Tu es devenu trop tendre et je te traite trop gentiment maintenant parce que... Вспыхнувший, Антон оборачивается к нему с какой-то всепрощающей наивностью во взгляде и потухает сразу, как только видит искривившиеся в недовольстве губы, морщину на лбу, не одобряющий его порыва взор с тоской. Антону все ясно, все понятно, но он все еще ребенок — а ребенок, выращенный в любви матери, всегда захочет к ней возвращаться. Так быстро, к сожалению Андрея, нельзя стереть в труху воспоминания, заменив их одним предсказуемым словом — «предательница». — Матис, — Андрей в расслабленном жесте отмахивается, указывая в сторону главной дороги сада, и Матис, откланявшись, исчезает немедленно. — Антон, ты еще мал понимать меня, но я хочу, чтобы ты опережал свои годы умом. И ты расстраиваешь меня теперь еще больше, чем мог бы, потому что... Потому что не способен к идеальному, а цесаревич должен уметь делать все идеально. Тебе мне передавать страну. Тебе. И что? — Papa, я же не буду фехтовать, правя страной. — Это общее развитие, Antonie, — Продавливает, пиля взглядом, Андрей и поднимается, чтобы медленно, с растягом, с радостью хищника начать приближаться к собранно стоящему Антону с рапирой. — Ты не должен расстраивать меня. Особенно сейчас. Ты, быть может, осознаешь все в старшем возрасте, но ты не смеешь вести себя как-либо иначе из-за незнания. Незнание не освобождает тебя от последствий. — Хорошо, Papa, я все стану делать идеальнее. Вам не придется разочаровываться. — Умница-сын. Отлично знающий, что Андрей сам не сделает этого шага, Антон достигает его несколькими шажками, лбом прижимается к его груди, вдыхает запах шубы, духов, свежести и влажности от погоды, заламывает беспокойно пальцы, хрустя, и Андрей ловит его запястье, разводит ладони, чтобы избавиться от неприятного слуху звука, и обнимает его другой рукой за плечи. Конечно же, теперь, после покорного согласия, он с счастьем покажет свою отцовскую любовь к Антону и предоставит ему доказательство того, что он не зря сдается ему, не начав борьбы. Андрей хвалит его за непротивостояние, гладит по голове, оправляет заботливо мех куртки у горла и приподнимает ласково бровь, стоит Антону потереться виском о мех его шубы и шмыгнуть носом едва слышно. Антон принимает все предложенное, не нашедший сил на слова и прав на протест, и ластится к нему, как давно не встречавший хозяина щенок.

***

5 марта 1807 года.

Все смешивается. Лица сливаются в одно светлое, вздрагивающее пятно. Голоса сливаются воедино, к ним быстро добавляется гром музыки, и хочется зажмуриться, испугавшись, но нельзя. Бояться нельзя вообще, иначе это смерть — испугавшееся животное — мертвое животное. Он считает себя человеком, развитым существом, но в момент опасности все-таки желает дернуться на внутренний зов и сбежать от ужасного. В сотнях голосов он наконец различает хоть что-то — и это басистый, неприятный, такой, как перед смертью, голос отца. Ему что-то велят, и он готов соглашаться, только бы быстрее все окончилось. Но то единственное, что ясно в происходящем, исчезает, и на секунду его поглощает темнота. Затем опять грохочет музыка, уже праздничная, и страшно даже слышать эти мотивы, эти ноты: он знает итоги. — Андрей, ты что, волнуешься? Андрей? Ярость захлестывает, он взмахивает рукой, чтобы приказать ей исчезнуть, но она, как и полагает виденью во сне, становится только яснее. Теперь он может различать ее лицо за белой вуалью, но пугается, стоит ей приподнять вуаль, чтобы заговорить тише. На него глядит не юное, свежее, с улыбкой лицо, а то, которое он видел последний раз, приезжая к ней в заточение для вынесения приговора с глазу на глаз. Ненавидящее его, покрытое морщинами, страшное оскалом, лицо приближается к нему, в одну секунду почти что касается его собственного, но он отдергивается, падает спиной назад и летит так всего мгновение, хотя должен был бы вечность не мочь найти земли или пола. Со страхом в голове, с кашлем на губах, с сжатыми кулаками Андрей поднимается на постели, подтягивает к себе ноги, набирая в легкие воздуха до головокружения, после встает, трет лицо в тусклом свете перед зеркалом, прохаживается от стены к стене с потерянным видом, запахивает халат и, набросив сверху него накидку из шерсти, без предупреждений и объяснений выходит из опочивальни. Камердинер сразу подается к нему, проснувшийся и желающий получить приказания, но выходит только семенить за Андреем, быстрыми шагами идущим по тайным, безлюдным коридорам и переходам, и покорно держать язык закусанным. Уже у общего коридора Андрей замедляет шаг, но не останавливается и тем более не страшится своего сонного, ночного вида. Это его дворец, это его люди — и пусть кто-то посмеет сказать об его неподобающем для императора виде! Миновав общий коридор, оказавшийся, к счастью, пустым, Андрей направляется к гостевым спальням, почти в безумстве распахивает двери одной комнаты сам, безразлично глянув на торопящихся помочь швейцар, и входит внутрь. В свете одного маленького канделябра все смутно, но Андрею точно ясно, куда нужно ступить, чтобы коснуться его живой ладони. Только лейб-медик, поднявшийся из кресла, его спрашивает о чем-то тихим и спокойным голосом, камердинер же послушно молчит, не изъявляя желания попасть под горячую руку и возбужденный разум. Впрочем, лейб-медику не отвечают: Андрей опускается на край постели, подхватывает с покрывала приятную кожей, прохладную ладонь, прижимается к ней щекой, наклонившись, и в потемках разглядывает чужое, мирное лицо, на котором не отражается ничего, кроме сна. Велесский спит, не просыпаясь, но Андрею теперь кажется, что он балансирует между жизнью и смертью, оттого он сюда так бежит и сейчас остается, отмахнувшись от предложений внести еще одну кровать или хотя бы создать условия в креслах. До самого утра он наблюдает за Велесским, прислушивается к его сердцу, ухом ложась на его грудь, укрытую ночной рубашкой, и греет своими ладонями его ладони, будто бы его ответственность — жизнь Велесского. И если он ее упустит, земля надломится, и весь мир рухнет в ад, в муки, в ужасающие котлы с бурлящей водой и ненавистью вместо приправ.

***

6 марта 1807 года.

Сущий кошмар, ад и еще тысяча названий, подходящих для проведенной недели. Андрею кажется, что таких тяжелых времен у него в жизни не было давно, лет двенадцать точно. В Совет он не ездит — это его чересчур выматывает, потому просто заказывает почту с собраний и при желании отправляет ответное, обыкновенно что-то гневное, мол «Вы что, безмозглые совсем? ничего без меня решить не можете?». С Антоном проводит ничтожно мало времени, чтобы не видеть в нем каких-то мелочей, напоминающих об Анне Федоровне, и приказывает увеличить ему количество занятий, особенно после инцидента на фехтовании. Все больше часов Андрей проводит в тишине в своем кабинете, а от того выглядит все хуже, весь сереет, холодеет, старится, и смотреть на него теперь становится больно. А когда он глядит на себя в зеркало, то видит, отчетливо видит в себе своего отца и тщательно пытается его вытравить и уничтожить. Здесь тирана никто не ждет, Андрею нужно просто выстоять, выдержать, собрать всю свою силу и мощь в моменте и дождаться. Время играет против него, конечно, но и он далеко не дурак, научен и смел. Он способен теперь задержать дыхание, претерпеть, чтобы получить в разы больше возможного позже. Его круг общения сужается до невероятных размеров, становится с иголочную головку, и это не может не настораживать — он абстрагируется ото всех и перемещается по Андреевскому дворцу, точно призрак, разве что со свитой, которая приведениям не свойственна. Андрей все также принимает губернаторов, если те приезжают, государственных служащих, но с меньшим энтузиазмом и всем своим видом показывает, что хочет быстрее закончить беседу, узнать у лейб-медиков о состоянии Велесского, побыть с ним в тишине, выкурить трубку и показательно по-отцовски зайти в кабинет — а он-то есть! — к Антону, чтобы поинтересоваться об уроках и настроении и молча кивнуть, уходя через несколько минут с видом, будто бы отцовский долг исправно отдан. Война идет к завершению, переговоры ведут к очередному мирному договору — Андрей понимает, что, соглашаясь с условиями, выдвигая свои, просто замораживает конфликт, но ничего иного не предпринимает. Если войну можно остановить сейчас, если все население твоей страны свободно, ее нужно останавливать. Брать и останавливать, чтобы накопить сил для следующего удара турок. Андрей соглашается с докладами Армейского комитета и Комитета Связи, потому никаких указаний не дает — «следуйте своему дальнейшему плану, я доволен». И жизнь спокойным, понятным шагом идет вперед, пока Андрей догорает позади, глядя в спину. Его часто накрывают воспоминания, и он не может их отогнать — вот еще молодой-молодой Велесский, не сумевший придумать подарка лучше, дарит ему самостоятельно испеченные пряники, вот они с Антоном втроем фехтуют, вот Велесский выигрывает конные скачки, вот Велесский, очень красивый и мягкий, целует его перед отъездом, вот Велесский принимает редкое участие в делах Совета... А теперь он в бессознательном состоянии, и Андрей ничего, совсем ничего не может сделать с этим. — Ваше Величество, — Дверь в кабинет так внезапно распахивается, что Андрей вздрагивает плечами, вырываемый из размышлений, отвлеченный так варварски, и поднимает протрезвляющийся взгляд на камердинера, который в радостях забывает стучать, — Ваше Величество, тут к Вам... — Ваше Величество, Вы просили тотчас сообщить Вам, когда Его Высокоблагородие вернется в сознание. — Лейб-медик потесняет камердинера, втискиваясь в кабинет, и кланяется наскоро с видом человека, который вдруг оживляет своими методами собаку и готов испробовать это на людях. — Да? — Андрей поднимается, опираясь руками на стол в грубом жесте, на несколько мгновений задерживается, укладывая информацию в голове, а затем идет к выходу из кабинета, отлично ощущая, как в горле бьется загнанно сердце, ищущее теперь только пути к гостевой спальне. — Сейчас? Как он? Он говорит? Узнает? — Только оттуда, Ваше Величество, — кивком подтверждает лейб-медик, сторонится вместе с камердинером, когда Андрей вихрем вылетает из дверей, возвращая себе молодость во всех прекрасных ее проявлениях, обдавая всех вокруг ярким, приятным запахом довольного альфы. — Узнает, Ваше Величество. Но... Его Высокоблагородию может стать хуже в любой момент, Ваше Величество. — Не надо перечить императору, — одергивает Андрей его в своей любимой манере, ссылаясь на свое положение со всей уверенностью в том, что сейчас Бог не смеет его карать даже за самые страшные грехи. — Я иду к нему. Сейчас. Пусть все выходят вон. Мне необходимо немедленно к нему. Кивнув, камердинер устремляется за ним, только махнув рукой лейб-медику, чтобы тот догонял их быстрее и не доводил до нервных окриков Андрея, которые особенно участились. До гостевых спален совсем недалеко, но Андрею кажется, что он идет по всем этим наизусть выученным коридорам с век, успевает умереть, возродиться, словно Феникс, и спасти себя и свою любовь ото всех, ограждая и пряча. Лейб-медик что-то с важным выражением лица говорит ему, о чем-то предупреждает, к чему-то взывает, но Андрей не слушает, только кивает для проформы и легко проходит образовавшуюся толпу из придворных, жаждущих удостовериться в том, что Велесский очнулся, — перед ним расступаются. Аргументы, что Велесского сейчас ни в коем случае тревожить нельзя, выдвигаемые еще одним лейб-медиком разрушаются, словно карточный домик от дуновения ветра, когда Андрей минует здравствующую его толпу и майской грозой врывается в запертые двери, распахивая их самостоятельно и едва позволяя швейцарам коснуться ручек, чтобы помочь ему войти. Лейб-медики остаются снаружи, продолжая объяснять, что, мол, государю-батюшке можно всюду, а всем остальным необходимо ждать полного, или хотя бы частичного, здравия Велесского, чтобы иметь шанс поглядеть на него. Или тщательно следить за движениями, чтобы где-то когда-то увидеть его уже после поднятия на ноги. Широкие тяжелые двери бесшумно закрываются за спиной Андрея, глядящего так нежно-устало на Велесского с приоткрытыми глазами и бледно-светлым лицом. Он весь в подушках и одеялах, поэтому не выглядит чересчур жалко и печально, как мог бы, но сердце у Андрея все равно сжимается, опрокидывая душу лучше его учителя по фехтованию из юношества. От счастья Андрей прижимает к губам ладонь, чувствует легкую прохладу золота колец, вдыхает, задыхаясь, и качает головой с тем непониманием своей радости. В нем расцветают первые весенние цветы, распахивается сердце, небо его души покрывается светлыми облаками любви, из глаз льется настоящий солнечный свет, и он наполняется весной — красотой, нежностью, верностью и всем тем, что обыкновенно свойственно мягкой ласковой весне. — Алеша. — Он садится в кресло подле его постели, со всей своей осторожностью подхватывает его ладонь с верхнего покрывала и целует пальцы, не отрывая влюбленного взора от светлеющего лица напротив. — Я более тебя не отпущу. Я был между молотом и наковальней, между небом и землей, пока... Ты мой, Богу я тебя не отдам никогда, ты мой — только мой. Облизывая пересохшие губы, Велесский сквозь ресницы рассматривает его, хоть и трудно глядеть на свет, держать глаза открытыми. Он смотрит, умиротворенно дышит и ждет, пока Андрей прекратит целовать его пальцы, ласкаться и шептать все эти нежные слова, собранные в невероятно любовные предложения, которые, в свою очередь, говорят о том, как велика становится его любовь после случившегося. — Какое число?... — выдавливает Велесский хрипло и низко, облизывает губы снова и смотрит с вопросом на Андрея, надеясь, что их умение говорить глазами не рассеивается, как дымка. — Шестое, шестое число, — Растворенный в любви, успокаивает Андрей и даже успевает поправиться, когда видит, что Велесский собирается с силами, чтобы снова заговорить, разочарованный непониманием. — Март, сейчас март. Ты... Все хорошо. Ты не тревожься, все будет еще лучше. Теперь будет лучше, я все сделаю для нас... — А ты?... — Ему чрезвычайно тяжело говорить предложениями, поэтому он надеется на полное понимание на их высоком уровне. Андрей морщится, как поморщился бы, если бы у него спросили про Анну Федоровну, но не потому что ему не хочется делиться, а потому что Велесскому нужен покой и потому что он мешает высказать все надуманное за эту неделю. Раз ему трудно, пускай молчит, говорить должен и будет Андрей. По крайней мере, сейчас. — Я так тебя люблю, Алеша, Алексей. Я места себе найти не мог, когда узнал, когда существовал всю эту неделю, когда был подле тебя здесь... Свет моих очей, я никуда тебя не отпущу боле. И не пытайся возражать мне, это тебе император, не мужчина говорит. Алеш, позвать лейб-медиков, тебе, быть может, совсем худо? — Нет, — только и отвечает, потому что тяжело, потому что в груди щемит от признания Андрея, потому что на больную, ничего не соображающую голову валится столько любви, что вынести невозможно. — Алеш, Алеша, ты не говори, ежели болит, лучше молчи. Я все понимаю, я чувствую тебя лучше прежнего, я точно знаю, что эту неделю был с тобой душевно вместе. Ты можешь век молчать, но я пойму каждое твое желание, каждую мысль, я люблю тебя до смерти. Боже, какой же я счастливый человек, что могу тебя любить... В Андрее сейчас столько невысказанной любви, столько радости от случившегося, столько тяги к разговорам, что никто этого не способен вынести, и Велесский, кажется, тоже — он прерывает его признания, заговаривая наконец с силою: — Я ненамеренно, — Он вдыхает глубже, точно это поможет ему беседовать, и опять торопливо облизывает пересохшие губы, осматривая лицо Андрея через приоткрытые веки и периодически дергая уголком губ от непривычки и сухости кожи, — с лошади бросился. Я помню это... — Бог с тобой! Я же знаю, что это не твоя вина, я все знаю, все мне доложено было. Молчи, прошу тебя, Алексей, молчи. Андрей гладит его ладонь, прижимаемую им же самим к щеке, целует нежно пальцы, весь расслабляется, выравнивает дыхание и бесконечно долго смотрит, словно эту возможность могут у него отобрать, словно происходящее может оказаться сном. Так проходит с минуту тишины, пока Велесский прикрывает глаза, большим пальцем едва ощутимо касается его брови в каком-то чересчур искреннем и интимном жесте и улыбается так вымученно, что хочется плакать. А затем просит, чувствуя каждое произносимое слово всем телом: — Поцелуй меня. И как может Андрей, так ждавший его сознания, его слов и его тепла на своих руках, отказывать? Прижимая его ладонь уже к своей груди, где сердце, Андрей приподнимается из кресла, наклоняется к изголовью кровати и целует с чуткой лаской и желанием залюбить-оставить-спрятать. Велесский почти не отвечает, но всем своим видом дает понять, что сейчас балансирует между удовольствием и тяжестью бессознательного состояния. У него на щеках ссадины, и Андрей, отстранившись от губ, целует каждую, собирает их так красиво, что Велесский даже находит в себе силы обнять его шею руками (да, ему больно делать это, но ему необходимо ощутить жар от Андрея, согреться, почувствовать Родину) и прижаться ближе в неописуемом порыве — это как плачущие от потерь друзей и прошедшие тернии любовники целуются после последнего боя с какими-то высшими силами, знают, что дальше будет непросто, но друг друга не отпускают, находя в этом космический смысл, зная, что только любовь теперь их спасет от безумия. И Велесский, смутно помнящий последние дни памяти, но отлично, по мгновениям знающий минуту падения и удара, ластится к нему — вот бы так остаться навсегда, чтобы без боли, без страха, без собственной крови на пальцах после потерянного прикосновения к голове, когда он уже оказался на земле... И чтобы Андрей был с ним всегда, любил только его и каждый день, данный им Богом, искренне признавался в высоких чувствах. — Тебе нужен отдых, — делает замечание Андрей, снимая его руки со своих плеч и укладывая их на постель, чтобы податься ближе и, не наваливаясь и не создавая лишнюю тяжесть, обнять поверх одеял. — Ты только не торопись жить, ты мне нужен, слышишь? Нужен, как воздух, как биение сердца. Я все для тебя сделаю, слышишь? Я все отдам, только бы ты со мною оставался живым, здоровым... — Говорю же, — Закрыв глаза и тихо выдохнув, Велесский прижимается лбом к его плечу и вздыхает, — ненамеренно я. Это война. — Замолчи, все, хватит. — Андрею не хочется это слышать и слушать, легче Велесского одернуть и остановить, чем приносить в жертву свое состояние, которое, как во время зимних игр, то скатывается вниз по ледовой горке, то поднимается по скользким ступеням вверх, чтобы опять съехать вниз. — Алеша, будь покорен, помолчи сейчас. Отдыхай, восстанавливайся, а я должность твою окончу, и мы будем навек вместе. Без твоей этой службы, которой ты едва не отдал жизнь. — За тебя же. — Молчи, — требует Андрей, целуя его скулу мелкими прикосновениями. — За меня ты должен жить. Согласно промычав, Велесский затихает, без движения лежит под его касаниями и ласками, а затем все-таки ловит губами его висок, съезжает к уху и шепотом просит воды, уже не способный к громкому внятному разговору. И Андрей, это осознающий, сначала смачивает его сухие, потрескавшиеся губы, а затем наливает в стакан воды из кувшина и, придерживая его голову за затылок, дает выпить несколько глотков. В знак благодарности Велесский прикрывает глаза и ловит его пальцы своими, чтобы сжать. Ему прелестно теперь, и Андрей ощущает это по спокойствию, наполняющему Велесского и передающемуся по воздуху. Столько хочется сказать, обсудить, но Андрей не позволяет себе его утомлять, опускает голову, как слуга, ему на ноги поверх покрывала и одеял, сжимает ласково предоставленные пальцы и с каким-то фанатичным удовольствием смакует чувство взгляда на собственной макушке. Он любит его так, как никто не любил, не любит и не будет любить через сто, двести лет. Такой любви не случится более, если души не способны к перерождению.

***

8 марта 1807 года.

Пока столица и, преимущественно, Андреевский дворец приготавливаются к празднованиям дня рождения Антона, единственного прямого наследника, цесаревича, Андрею не до этого совершенно: он предательски для России выпадает из дел, погружается целиком в жизнь очнувшегося Велесского, который, несмотря на спавшие рамки, их ограничивающие прежде, не соглашается все дни проводить в его опочивальне, лишь ночует с ним, а свободное (то есть, все) время он коротает в своей опочивальне, куда перебирается после относительного пришествия в себя. И Россия, воюющая до сих пор, остается без него сиротой, а он, счастливый, ласковый, со смягчившимися чертами лиц, с блеском глаз, отдается Велесскому и ни мгновения не отдает от их любви. Они много, так много, как никогда прежде, проводят вместе времени — Андрей читает ему, рассказывает про дела государственные, про Антона, принимает с ним в опочивальне завтраки, обеды и ужины, за что получает волны слухов от придворных, его не видящих в роскошных столовых комнатах, и уходит лишь в те моменты, когда необходим до безумия империи. В остальные — он с ним, он позволяет себе быть посреди дня в халате, лишь бы не покидать постели с ним и говорить, говорить, говорить... Велесский чаще, конечно, молча слушает его с преданным, любящим взором, но Андрей просит его шепотом на ухо поделиться чем-нибудь — и тогда говорят с нелюбовью, с ненавистью про турок, к ним пришедших, их любовь едва ли не разорвавших. Как просят лейб-медики, Велесский не поднимается и при нужде передвигается либо с помощью камердинера и основных камер-казаков с носилками, либо с помощью Андрея, который не находит ничего постыдного в том, что перенести его на руках. Но он, преимущественно, лежит — а если не лежит, то сидит с книгой (этого Андрей не любит и старается убрать их, но под непонимающе-отчаянным взглядом человека, который не может подняться и взять, возвращает все к постели), с чашкой, с картами военных действий. Но всю его деятельность Андрей чаще прерывает, чем допускает: раз уж болен, то надо лежать и не дергаться. И теперь он контролирует его, почти не занявшись делом государственным сегодня, гладит его по волосам, отложив книгу немецкого философа (быть может, ему чуточку стыдно, когда он, император, не знает слова, которое легко переводится Велесским) на колени, целует в лоб мелко-мелко и спокойным, цветущим взглядом рассматривает его опочивальню, где они спят, оставляя пустовать императорские покои. Светлая, наполненная чистотой и любовью, комната ему нравится больше собственной — может быть, из-за того, что ее устройством занимался Велесский со всей своей аккуратностью и внимательностью. — Andreas, я ведь совсем забыл тебе рассказать... — Укладывая голову ему на плечо поудобнее, выдыхает Велесский и переплетает свои пальцы с его, улыбаясь уголками губ. — Когда я... Ну, когда я был в бессознательном состоянии, когда мы еще, наверное, ехали до тебя, до сердца России, мне виделось многое. Но я отчетливо помню какого-то мальчика. Знаешь, именно мальчика... С темными волосами, глазами голубыми-голубыми. Он плакал, звал кого-то, быть может, и меня. Совсем кроха. — Мне кажется, ты надумываешь, Алеша, разве возможно помнить что-то из беспамятства? Беспамятство — есть время, когда ты без памяти вовсе. — Ты не понимаешь, — горделиво-уверенно отрезает Велесский, сжимая пальцы их соединенных рук. — Я точно знаю, что возможно. Он плакал очень громко, Андрей, я даже сейчас могу слышать, как он плачет, если очень захочу. Еще музыка... И музыка была, Андрей, точно была. Значит, это бал. Было такое? — Не в оскорбление тебе, Алеш, но это глупости, сущие глупости. Кто бы плакал, во-первых, у меня на балу? Во-вторых, я балов не видал с этими турками, с твоими отлучками, с твоей болезнью. Ежели и было где-то когда-то это, то я не знаю об этом. Мне о таком не докладывают. — Нет, Андрей, это что-то важное. Сердце кровью обливается: он так плакал, Боже, он плакал так отчаянно, что и я готов сейчас заплакать. Что это может быть за мальчик? Быть может, чей-нибудь из Совета? Или... Нет, Андрей, запомни мои слова: этот мальчик что-то значит. И мы должны понять, кто это. Ты обещаешь? — Только после твоего полного выздоровления и создания твоей новой должности, — Если честно, этой фразой Андрей отмахивается от его просьбы, потому что никаких мальчиков знать не хочет сейчас, когда около него самый лучший, выстрадавший жизнь, почти упущенный в лапы смерти мужчина, которого он никуда и никогда не отпустит боле. — Я скучал по твоей заинтересованности. Пусть и в каком-то несуществующем мальчике. Вздохнув, Велесский закрывает глаза — не похож же он на идиота, что в беспамятстве представляет рыдающих детей и всякую ересь! А там, конечно, наберется многого, чего он не раскрывает просто из-за невнимательности и несерьезности к деталям. Все, что для него важно из череды картинок раненой головы, — обливающийся слезами мальчик. И его огромные, голубые глазища, налитые слезами, которые почти-почти хлещут из век водопадами. Думать о нем не случается возможным больше: Андрей отвлекает Велесского поцелуями в лоб, виски, кончик носа, брови, ловит его губы своими, наклонившись и подавшись вперед. И, конечно же, Велесский не станет себя забрасывать в размышления о каком-то мальчишке, когда его любимый мужчина проявляет к нему эту нежную, трепетную ласку, когда так хочется ответить на каждое касание таким же осторожным, ничего не двигающим. Им поцелуев много в эти дни, губы саднит, но скорби друг по другу за месяцы разлуки слишком много на душе — и ее жизненно важно поскорее перекрыть. Благо, нельзя никому разорвать их идиллию — они, успокаивая души друг друга, остаются наедине, могут просто молчать, лежа в объятиях, или быть чем-то легким заняты, но они вдвоем, и от этого в них восполняются утраченные жизненные силы. Душевно — у Андрея, физически — у Велесского. Периодически лейб-медики осматривают Велесского, проверяя состояние, но, получая одобрительные кивки и улыбки, Андрей взором настойчивого альфы их выпроваживает — «я хочу с ним быть наедине, уходите все вон, я хочу любить его тихо».

***

14 марта 1807 года.

— Ну что ж, — От напряженности момента вытянув руки вдоль тела, лейб-медик без какой-либо эмоции на напряженном, с выделяющимися скулами лице пожимает плечами, — попробуйте подняться, Ваше Высокоблагородие. Он подает Велесскому гладкую трость с серебряным набалдашником в узоре герба, делает шаг в сторону и назад и коротко кивает Андрею, когда ловит на себе серьезный упорный взгляд альфы, сосредоточенного теперь на единственном, что может его теперь привлекать. Конечно же, лейб-медик не может не верить в свои силы, особенно, если он так высоко поднимается за свою жизнь — быть лейб-медиком — это не солдат в поле лечить, почетное место в общество, особенно если император позволяет допущение до семьи. И ожидания от него соответствующие: Андрей это всем своим видом показывает уже две недели, мол, «Не вернешь мне его прежнего, я всего тебя лишу, только пальцем двинув для подписи». И все вокруг это понимают. И все это чувствуют. Андрей, наполненный, как высокая стеклянная ваза, любовью до краев, грозится взорваться в отношении любого, кто посмеет пошатнуть его и пролить хотя бы каплю этой священной любви. Он за Велесского, за его здоровье готов своими руками звезды с неба снимать, солнце прятать в шляпу, а луну — под вуаль, чтобы она светила только в их опочивальне по вечерам. Усиление его контроля за Велесским ощущается всеми, и один только Андрей делает вид, будто не дрожит над каждым его движением, которое может быть трудным после травмы. И взор его теперь поедает Велесского, потому что Андрей, напрягшийся телом, готов в любое мгновение ему помочь, но удерживает себя осознанием того, как невыносимо будет Велесскому от понимания, что он все еще не способен на ходьбу. И ведь дело даже не в ногах, не в опоре, а в голове — и все в ней, наверное, перемешивается. Будь в порядке голова, Велесский бы уже мог выезжать на лошади, но голова разрывается, идет кругом, отзывается на резкие звуки или движения, особенно трудно поворачивать ее чересчур быстро. Чуткий к себе, Велесский старается этого не делать, но получается не всегда — и многое ему недоступно именно по этой причине. Голова слишком чувствительна ко всему. Не то чтобы Велесский совсем не передвигается сейчас, нет, он может перейти с постели в кресло или за стол, но не дальше, да и то с помощью Андрея или ближайших слуг. Тяжело: и из-за монотонной головной боли, и из-за тяжести по всему телу от двухнедельного лежания в постели, и из-за вымотанности службой. И потому он не встает, не выходит в сад и коридоры, принимает пищу в спальне, общается с редкими гостями также в комнате, разве что его могут на сидячих носилках перенести в приемную для бесед — а это ему ужасно не по нраву. Как это так, еще месяц назад с лошади не спускался, а теперь вот это все? Он не слаб и чрезвычайно горд, но все это отходит, когда в голову в очередной раз ударяет резкой болью. Можно и потерпеть такие унижения, если организму будет легче переносить этот реабилитационный (а если нет? Если это конец?) период. Велесский скорбит за прежним самим собой, ездящим на лошади, побеждающим на конных соревнованиях, воюющим, отменно фехтующим и бегающим по лестницам дворцов. Ему вся эта новая жизнь так не нравится, что он уже подумывает: лучше было бы там умереть. Хотя... С ним умерла бы Россия — Андрей бы такого удара не вынес, трон бы делили родственники, потому что Антон еще быть императором не может и регента или регентшу не имеет (и как все не вовремя!). Тяжелая ситуация, определенно очень тяжелая. Но от этого желание прекратить собственные страдания никуда не исчезает, монотонно мельтешит фоном, напоминает о себе по ночам, но каждый поцелуй, каждое объятие, каждое нежное касание Андрея оно сокращается. В него так легко вдохнуть жизнь, что даже удивительно. Трость же для Велесского делают дорогую, украшенную, блестящую от солнца и свеч, с серебряной головой, на которой выгравированы герб России и ее южные границы. Как символ причины, почему он не может сейчас быть тем, кем и прежде. Согласный с лейб-медиком, Велесский хочет встать до празднования дня рождения Антона, ему это жизненно необходимо теперь, это цель, которая определяет его жизнь (на два дня). И сейчас он готовится встать. — Не торопись, — замечает Андрей, видя, как Велесский налегает на трость, и подходит ближе, чтобы подхватить под локоть и кивнуть с надеждой. — Вставай. Я верю в тебя. Лейб-медики не понимают, почему Велесскому тяжело передвигаться, и списывают все на травму головы — да все можно списать на травму головы: и бред сумасшедшего, и убийство, и чешущийся нос, и вообще что угодно! Только Андрей не устраивает их прогноз, и он ставит условие: «или Велесский встанет на ноги до апреля (это в планы самого Велесского не входит, он уверенно готовится подняться до тринадцатилетия Антона), или я самолично каждому дам по голове его тростью. Так, для профилактики.». — Давай, я же держу, — когда Велесский медлит, говорит Андрей и показательно крепче сжимает его локоть. — Если что, я помогу тебе опуститься обратно. Велесский кивает — ну еще бы он отказался, когда так просят и так смотрят! — Damit der Türke dreimal verflucht wird, — ругается, очевидно. Кто бы не ругался в его положении? Велесскому стоит сейчас злиться, чтобы боль ушла через слова, а не действия, чтобы выплеснуть из себя яд, чтобы не уподобляться Андрею, способному разрушать духовное равновесие всех вокруг из-за собственных всплесков эмоций, чтобы собраться и встать. Помедлив для проформы, Велесский выдыхает так, словно готовится прыгать через самый высокий барьер для лошадей, переносит вес тела на правую руку, опираемую на трость, и подается вперед и вверх, ощущая всем телом какую-то пространственную недоболь-перечувство. Его встряхивает даже немного, пока он выравнивается и, жмурясь до потерянности в пространстве, погружается в свои ощущения, чтобы вовремя вернуться на постель при возможности рухнуть на пол. Но Андрей держит его так, словно Велесский способен сложиться на месте карточным домиком даже от дуновения ветерка, и глядит на него ласково-взволнованно, из-под кудрявой пряди волос, упавшей на лицо из прически. И весь он сейчас — переживание. — Ну? Чего? — Были бы наедине, Андрей был бы намного многословеннее, чем есть сейчас. Еще с десяток секунд Велесский слушает себя, чтобы определиться с ответом на заданный вопрос, а затем поднимает на Андрея нежный, вопросительный по отношению к самому себе взгляд и передергивает плечами, продолжая держать на трости вес всего своего тела. Если бы он мог здраво оценить свое состояние сейчас, то обязательно оценил бы. Его просто накрывает пониманием, что он стоит, да, с помощью трости и Андрея, но стоит относительно твердо. Ладонь Андрея, откровенно говоря, играет решающую роль после желания подняться — Андрей в него верит, а он возьмет и не встанет? Не на того напали, встанет и еще на лошадь вернется через время, он еще всем покажет, всем докажет свою силу — и возродится, подобно Фениксу. — Вполне себе сносно, — еще через десяток-другой секунд комментирует Велесский, продолжая смотреть на Андрея взглядом снизу вверх и передавать все эмоции через этот канал взоров. — Стоять могу. И я хочу пойти. Вопрос скорее к лейб-медику, чем к Андрею, но в этой завороженности и в этом чувстве Велесский не может от того отвернуться. Влюбленный, он глядит исключительно в его зеленые, с карими крапинками глаза, боковым зрением видит морщинки и шумно сглатывает, непривычно кусая губу от нервозности: каждая секунда на ногах дорога, как золотой рудник. — Да, попробуйте, Ваше Высокоблагородие, — нарочито громко говорит лейб-медик, делая еще шаг назад и открывая больше пространства для шагов. — Только не переусердствуйте. — Попробуй, — согласно кивает Андрей, продолжая стискивать его локоть пальцами, и его слово здесь, конечно, решающее, потому что в стране монета без его ведома не покатится и Велесский после ранения не пойдет. И Велесский снова предсказуемо медлит, пусть и понимает, что чем дольше стоит, тем больше вероятность, что он рухнет или не сделает и шага из-за усталости в отвыкших мышцах, из-за ощущения пустоты в голове. И здесь либо сейчас идти, либо возвращаться на постель и план откладывать как минимум до вечера. А Велесский уже сказал, одобрение получил... Некрасиво получится отказаться. По крайней мере, он считает это неприемлемым для своего положения. Поэтому аккуратно приподнимает сначала одну ногу в мягкой туфле, шагает совсем коротко, передвигает трость, затем то же самое с другой ногой. Андрей смотрит чутко, пытается понять, из каких побуждений тот это делает, но к однозначному выводу так не приходит и только сильнее сжимает его локоть, готовящийся подхватить, удержать, прижать к себе и успокоить. Он-то уверен, что тот, кто не падает, не поднимается. Хотя, учитывая положение Андрея с ранних лет, падать-то ему никак нельзя, а сейчас подниматься и вообще некуда — только к Богу, но он для такого молод и полон сил. — Молодец, — шепотом хвалит Велесского Андрей, беря его под второй локоть и уже откровенно удерживая на ногах. Лейб-медик делает вид, что этого не слышит, и продолжает наблюдать так, как и должен, — внимательно и профессионально. Привык уже к сокрытию своих эмоций за время службы императорской семье. А после отстраненного кивка Андрея на дверь откланивается коротко и быстро, бросает просьбу позвать его, если Велесскому станет хуже, и бесшумно, как призрак, покидает комнату с чувством, словно видел рождение Христа и его ночь в яслях. Довольный уединением, Андрей прижимается к спине Велесского грудью, замирает весь, едва дышит, чтобы не побудить его к движению и последующему падению на пол, держит его под локтями и носом трется о затылок, периодически пропадая в волосах или оставляя смазанный нежный поцелуй. Ему хочется всего Велесского укрыть, чтобы оставить того дальше от несправедливого черствого мира, из-за гадости которого он теперь учится идти заново, и целовать его так долго, чтобы никогда не забыть это ощущение. После того как Велесский чуть не погибает, у Андрея эмоции особенно обостряются, и он, пусть снаружи больше спокоен и рассудителен, как натянутая струна внутри. А сейчас совсем волнуется, ведь жизни не представляет без Велесского и без его этого характерного желания жить быстро и богато на ощущения. Его очень тревожат мысли о том, что Велесский может не вернуться в прошлое состояние. Дело даже не в том, сможет ли Велесский принимать участие в конных скачках или фехтовать с ним в послеобеденный летний час, а в базовых способностях каждого человека — сможет ли он передвигаться так, как раньше, получится ли у него работать на должности, куда Андрей грезит его определить, чтобы закрепить в столице и отказывать ему от любых военных выездов по причине его государственной (а на самом деле, любовной) важности. Если уж только придется отказаться от фехтования и езды на лошади, то это будет, конечно, счастье для Андрея. Что же для Велесского? — Тебе лучше не стоять так долго, — намеренно замечает Андрей, когда тот полностью опирается на него и застывает, точно опасаясь сделать лишнее движение. — Сядем, — приказывает, он сейчас снова император, а не любящий мужчина, который, в свою очередь, в нем не перестает гореть, просто не играет особенной роли. Андрей делает один шаг назад, сам садится на его постель и еще придерживает Велесского за пояс, понимая, что тому может стать хуже в любой момент. И он готов, он согласен, он хочет придержать его: он любит его. И даже если что-то изменится, он будет любить его также ласково и волшебно, как прежде. И Велесский это понимает, чувствует, но сам себя готовится не любить из-за возможных изменений, потому что вся его жизнь — движение. Движение детства — становление после смерти родителей и первые годы в военной гимназии, движение юности — учеба во все той же гимназии, движение молодости — служба и любовь, только начинающая цвести между ними, движение взрослости — теперь. А теперь может и не случиться, это пугает до слез. — Ну же, — нетерпеливо, но не раздраженно требует Андрей. Обернувшись через плечо, Велесский коротко кивает, делает короткий шаг назад, опирается одной рукой на плечо Андрея и медленно, неторопливо опускается на его колени, выдыхая расслабленно. Наконец-то он может не считать секунды до момента, когда вновь будет чувствовать опору. Так еще и Андрей обхватывает рукой его пояс, прижимается щекой к его плечу и целует сквозь ткань одежды, натянуто тяжело улыбаясь. А Велесский так и не отпускает трости, которая уже едва ли может помочь — он держит ее так, что она стоит косо, как будто бы на половине части, упирающейся в пол, и ничем существенным не помогает. Но он держит ее как знак контроля над ситуацией. — Убери ты ее. — Хмыкнув, Андрей свободной рукой перехватывает трость ниже того места, где лежит чужая ладонь, приобретающая цвета жизни и перестающая быть мертвецки бледной, и направляет в сторону, ощущая, как Велесский подается за ней. — Пусти ее. Я же с тобой, Алеш, ну что ты? — Мне не нравится эта жалость ко мне, — вдруг выдает Велесский, отпуская набалдашник. Трость остается удерживаемой Андреем, но тот мгновенно расцепляет пальцы, и она с грохотом падает на ковер, укладываясь. — Милый, это не... — Ты от меня не отходишь, я чувствую тебя слишком хорошо, и... — И, чуть повернувшись, смотрит Андрею прямиком в глаза с таким напором, будто и не болен он совсем, будто сил в нем больше, чем во всех вместе взятых слугах дворца. — Понимаешь? Носишься со мной, как с ребенком, а это мне не нравится. Если ты испытываешь вину, то не нужно, не делай этого по такой причине. Я и сам способен восстановиться, ты только сердце свое тревожишь и Россию ставишь под удар. Любой стране нужен сильный предводитель, а не... Ты понимаешь, ведь так? — Во мне предостаточно сил на то, чтобы управлять Россией и помогать тебе выздороветь. Я делаю это все, потому что хочу. А хочу оттого, что люблю тебя невероятно. Отрезает так, что Велесский чувствует спиной холод от такой четкой фразы. Прямо-таки император, этого никогда уже не изменить в нем. И фраза, обязанная быть наполненной любовью, звучит как выстрел — и это отпечатывается чересчур хорошо в памяти. — И буду делать все, чтобы тебе стало лучше. И прогуливаться с тобой начну, когда разрешат. Ты думаешь, я так тебя оставлю? — В какой-то момент Велесскому кажется, что Андрей обижен на его такой выпад, но, слушая его дальше, он понимает, что в нем говорят волнение и чуткость. — Ну уж нет, mein lieber Freund, перед трудностями я не останавливаюсь. Сейчас — да, тяжело, но это не отменяет того факта, что я жить без тебя не могу, ich liebe dich so sehr. Велесский тяжело вздыхает, не отрывая от него своего внимательного взгляда, и успокоенно прижимается лбом к его виску, трется, ерзает, еще раз вздыхает от очевидного неудобства и желания всем телом чувствовать опору — лежа, постель или, стоя, Андрея и трость. Но и прерывать происходящее он не решится, потому что скучает по близости, по теплу тела, по ласковым касаниям. А Андрей всегда касается его ласково, от того теперь эта ласка приобретает какие-то невозможные и невиданные формы— Андрей готов затопить его своей осторожностью, чуткостью и своим стремлением укрыть, сберечь и расслабить. Сейчас Андрей подается вперед, ближе к нему, касается губами его скулы, поднимает взгляд на его чуть прикрытые ресницами глаза и улыбается уголками губ, дразня и заигрывая лишь для того, чтобы сбить градус напряженности и уделить внимание тому факту, что они вместе, вдвоем, здесь и сейчас, а от этого невероятно прекрасно чувствовать себя. В ответ Велесский не делает ни движения, ни жеста — просто в тишине ждет и наблюдает, держась за чужое плечо так же крепко, как и несколько минут назад. Необходимо ему почувствовать себя немножко под его любовной, а не государственной властью. У него, может, и есть психологическая проблема, связанная с отсутствием в детстве мощной и сильной мужской фигуры, но оправдывать его такой порыв не стоит именно этим. В конце концов, Андрей такой человек, которому трудно не захотеть отдать власть над собой, особенно в делах личных и интимных, соответственно. Государственно Велесский и так ему подчиняется, а вот любовно — нет, и это основная причина появления этого порыва именно сейчас. Быть может, в будущем все будет наоборот, и Андрею понадобиться ощутить себя без власти, которая давит и тяготит его столько лет, но пока только Велесский хочет отдать все, что имеет, в духовном плане и почувствовать себя ведомым. Ведомым в волны прекрасного и мягкого. Трудно человеку вечно нести на собственных плечах жизнь, и каждому — исключительно каждому — необходим этот самый близкий, который будет способен подхватить, помочь и направить в благое русло. И Велесский готов стоять на коленях в церкви за то счастье, которое ему позволяется получать ежедневно от мысли, что он любит и любим таким человеком, как Андрей. Пускай Андрей не безгрешен, пускай в нем все еще много горячности и эмоций, пускай он в меру жесток, воспитанный для принятия престола, пускай он даже бывает плохой отец (а по отцовству человека часто можно сделать вывод о том, какой он человек), Велесский любит его так, как никто никого не любил, не любит и не полюбит, если не существует перерождения душ. До слез радости Велесский Андрея любит, за все он ему благодарен: нет никого мягче, красивее и добрее, чем он. И он такой только с ним — пусть! Зато как великолепно знать, что для избранного Богом человека ты — есть избранный, есть лучший, есть вызывающий восхищение и любовь. Это вдвойне великолепно. И есть в каждом свой грех, есть и не один, но все грехи Андрея кроются тем, как чувственно он любит его. Велесский все готов ему простить теперь, когда, побывав между небом и землей, молотом и наковальней, жизнью и смертью, он остается любимым Андреем. Да, он быстро станет чем-то государственным недоволен, преимущественно в том случае, если займет-таки готовящуюся ему должность, но он все ему будет прощать, снимать начнет с него грехи одним взмахом ресниц и никогда от нынешних мыслей не отречется: он любит его до сумасшествия. И в этом есть смысл, потому что любовь — единственное, в чем есть смысл. — Ты не представляешь, как сильно я тебя люблю, — улыбается Велесским, морща нос почти весело, и Андрей вопросительно-расслабленно глядит на него. — Хорошо, что ты не слушаешь меня в таких речах. Я часто хочу спасти, огородить тебя от того, что сам вижу мучительным, но... Но ты — я за это тебя особенно сильно люблю — никогда не видишь этих представляющихся мне мучений. Разве не ужасно быть здесь в комнатах вместо Совета, залов, подготовки к празднованию Антонового дня? — Ужасно, конечно, — язвит Андрей, считавший такие вопросы глупыми от самого начала до самого конца. — Но ужаснее быть там, видеть все эти лица и знать, что я не могу сейчас же коснуться тебя и сказать тебе, как люблю. Все познается в сравнении. — Да, я понимаю. — И больше всего я, конечно, познал расставание. Как я был предательски глуп, когда винил тебя в отъездах, нас разлучавших! Теперь я понимаю, что эта разлука нас соединяла, что в этом была ледяная вода для закаливания, но я видел и в этом сущий кошмар. Оказалось, что сущий кошмар — ждать карет с тобой, зная про случившееся там... Мне казалось тогда каждую секунду, что я не вдохну больше и умру от страха, веришь? Это ужасно, и я отойти не мог потом, и... Как я счастлив, что все кончилось, что ты со мной, Алеша. — Так легко вы от меня не отделаетесь, — посмеивается Велесский, постепенно приходящий в свое спокойное состояние из-за сидячего положения. — Я еще на свадьбе Антона буду с тобой поздравлять молодых, а потом уж подумаем.... — Нет, нет, Алеш, думать не надо, — Он закрывает его губы ладонью, холодя кожу кольцами и браслетом на запястье, выглядывающим из-под кружева рубашки. — Ты просто будь со мной, живи, улыбайся, и тогда все будет. По-другому не будет, я точно знаю. Хочешь, я на фамильное кольцо с тобой поспорю насчет того, станцуем ли мы на свадьбе Антона когда-нибудь?

***

16 марта 1807 года.

Антону исполняется тринадцать лет. Для этого времени и его положения возраст, когда уже возможно занять престол и в силу молодости делить власть с советом или регентом. Но Антон не чувствует себя ни на секунду старше или умнее, хотя, конечно же, уже пора. Пора становиться взрослым, пора принимать ответственность за что-то большее, чем экзамены за прошедший год обучения, пора включаться во все те дела, положенные цесаревичу и обязанные получать его внимание. Но Антону словно остается двенадцать — и он еще может не думать о том, что ему позволено ездить с Андреем в Совет не ради молчаливого наблюдения со стороны, а ради красивого и гордого сиденья за этим столом с умнейшими людьми империи. С раннего утра его прихорашивают, готовят к поздравлениям, гостям, балу, долгому обеду, и Антон едва ли понимает, зачем так размахиваться, если он — он! — не чувствует никаких изменений в себе совсем. Первыми его, соответственно, приходят поздравить Андрей и Велесский, держащийся за его локоть и другой рукой — за блестящий на свету костыль, прямиком в его опочивальню. Подарков, конечно, не приносят: все собирается в зале, чтобы вечером Антон разбирал вместе с камердинером и слугами сам, наслаждаясь намеками за день. Они говорят с ним — и Велесский, сидя в кресле, обнимает его, резко ставшего одного с ним роста. Андрей более сдержан, но все же он целует Антона в лоб, гладит его пудреные кудри, оправляет воротник, тянет к себе для объятий и улыбается, не сдерживаясь, от того, что Антон радуется их раннему приходу и светится любяще. Они уходят — и Антон до встречи в Главном зале Андреевского дворца их не видит, спустившись на первый этаж, чтобы увидеться сразу с приезжающими из Династических дворцов родственниками, далекими знакомыми, друзьями Андрея и друзьями друзей Андрея. И все Антона любят, и все жмут ему руку, и все склоняют головы, даже вредный двоюродный дядюшка Павел Григорьевич, и все спешат поздороваться с ним и сообщить про переданные подарки. Антону нравится это внимание, но он ощущает от некоторых эту странную, пугающую вынужденность — не все сверкают искренне от того, что подают ему руку. Кто-то действительно, конечно, блистает даже от мысли жать его растущую, сухую ладонь, но есть и те, кому необходимы ужин, бал и видимость приближенности к императорской семье. Антон это, в отличие от Андрея, чувствует до слез хорошо, но не спешит ничего говорить. Да и некому, в общем... Позже в Главном зале Андрей долго говорит для всех и в то же время для одного себя, показушно крепко обнимает Антона (не так, как в опочивальне утром, с нежностью и любовью, а грубо, словно пытается доказать всем присутствующим, какие они оба альфы, несмотря на то, что Антон не ярко проявляется пока что во вторичном поле), бесконечно долго рассказывает про его обучение, про его любовь к животным, хвалит его до смущения, отражающегося на лице Антона алыми пятнами на щеках, и даже замечает, что Антон стойко переносит все выпавшие ему трудности. Не знает же Андрей, что иногда — совсем редко — Антон перед сном вспоминает лучшие дни с матерью и позволяет себе несколько слезинок. Это точно не характеризует Антона рассудительным и взрослым человеком, потому что рациональные люди не плачут по бунтовщицам и предательницам, а Антон плачет, пока никто не можеть видеть и слышать. Во время бала Антон окутан всем тем вниманием девушек и молодых омег, какое ему уже хочется замечать в своем отношении. Он так много танцует, что через полтора часа уже не чувствует ног, но продолжает — и делает это до безумия великолепно, каждое его движенье выверено и легко, каждый жест красив, все его партнерши и партнеры позволяют себя направлять, и Антон танцует исключительно в главной паре, кружась в центре с тем или с той, кого замечает среди толп гостей и зовет на какой-нибудь вид. Очень быстро он теряет из вида и Велесского, и Андрея, из-за чего предсказуемо пропускает танец, имитируя жажду, — сложно становиться взрослым и самостоятельным, когда главные люди воспитания пропадают из поля зрения и не могут более оказать хотя бы душевной поддержки. Но Антон стойко возвращается в танцы, затем даже что-то говорит, давая голосу нарастать с каждой фразой, и ему долго аплодируют, пока он краснеет, бледнеет и сразу торопится вернуться в развлечения.

***

Для ухода у Андрея есть веская причина — заговорив с Романом Алексеевичем, членом Совета, он выпадает на десяток минут из реальности и переговаривается с ним исключительно о государственных делах, а, когда возвращает взор Залу, уже не видит Велесского нигде. Ни в соседнем зале, куда он выходит якобы для дела, ни в коридорах, и подозванный взмахом ладони камердинер, склонив голову, прислушивается к его вопросу сквозь музыку, а затем объясняется покорно и проводит Андрея кратчайшим путем до сокрытой гостиной, куда после ухудшения состояния уходит Велесский со своим камердинером, прервав беседу с каким-то товарищем. Андрей просто исчезает вслед за ним из Залов, проходит все коридоры быстрым, нервным шагом, расстегивает верхнюю пуговицу на белоснежном, в орденах и медалях мундире, врывается в открываемые для него швейцарами двери и выдыхает носом, сжимая губы и позволяя себе совсем чуть-чуть расслабиться. Умирающим Велесский не выглядит, но его бледнота пугает. — Алеш, что, дурно? — Тебе нужно оставаться там с Антоном, он нуждается сегодня в отце. — А я нуждаюсь в своем любимом человеке, Алексей, — одергивает низким голосом Андрей, садится около него на высокий, с позолоченными, витыми ножками диванчик и обхватывает его плечи рукой, прижимая к себе. — Будь ласков, вернись в опочивальню, прими отвар и дождись меня, я приду к тебе. Быть может, на ужине еще выйдет присутствовать. — Тебе обязательно. — Но без тебя... — И без меня обязательно, Андрей, ты все понимаешь, mein Kaiser. — Да, ты прав. — Похолодевший внешне, Андрей мягко целует его в щеку, спускается прикосновениями до губ, целует с лаской и трепетом, а затем, получив мало-мальский физический ответ, поднимается резким движением и кивает с напускной уверенностью: — Да, ты прав, я должен там быть. — И выходит без шума каблуков, без грохота двери, без шороха одежд, как будто просто растворяется в воздухе.

***

Через десять минут Андрей исправно возвращается в Главный зал, где сейчас танцуют вальс, и горячащимся с каждым мгновением все больше взором зеленых, глубоких глаз осматривает Антона, вальсирующего со старшей дочерью Владимира Павловича, члена Совета. Заканчивают отделение выверенно хорошо, как будто для этого рождены все танцующие, и вместо приглашения к закускам или разговорам Андрей молча устремляется через весь зал, минует Антона, впившегося в него влюбленным детским взглядом, хмурой тучей движется к выстроенным оркестром инструментам, останавливается у основного фортепиано, и пианист сию же секунду подскакивает, кажется, готовый к осуждению, но Андрей кивком просит его отойти, сам опускается на пуф с закрепленной черной подушечкой, убирает с пюпитра нотный сборник с проигрышами, с танцами, со всеми произведениями на праздничный день, захлопывает его, отдает пианисту, который через мгновение тенью пятится к стене и становится возле столика с бокалами вина. Оглянувшись через плечо, Андрей хмыкает — как только люди начинают шуметь в Главном зале, все гости собираются именно здесь, толпясь и стараясь увидеть как можно больше. И его даже подкупает этот интерес — он, размяв пальцы короткими торопливыми движениями, начинает играть. «Über die Liebe» все собравшиеся узнают мгновенно с мягкого, ласкающего слух перекатами начала, и те, кто стоят подальше от главного фортепиано, делятся своими мыслями с соседями — о любви он это или о предательстве, которое становится самой обсуждаемой темой после войны, которая непременно остается на первом месте даже в моменты перемирий. Но Андрей и не думает про Анну Федоровну, он играет давным-давно заученными движениями любимое музыкальное произведение. Но посреди он все меняет, вместо плавного перехода к тихой, сходящей на нет игре он ударяет со стуком колец на пальцах по боковым левым клавишам и без движений мускул на лица возвращается к спокойной, правильной игре, но через цикл снова склоняется влево, продолжая играть произведение, и добавляет к гладящей мелодии жесткие вспышки, когда снова и снова берет несколько клавиш слева. И не сбивается ни на секунду, качает головой в такт этим введенным ударениям, стоит только коснуться клавиш по левую сторону. Плечами раскачивается, когда особенно мечется из стороны в сторону. Кудри у него мерно подскакивают, стоит встряхнуть головой на ударении и снова вернуться в статичное положение. Волнами он идет слева направо, другой рукой идеально играя наизусть выученное произведение, затем возвращается к глубоким, низким звукам — и вновь волнами к ласковой игре, когда он едва-едва касается пальцами клавиш, но достаточно этого для громкого, раскатывающегося по залу звука. Музыка его идет по восходящей линии — помимо скромной мелодии он с жестокостью, присущей ему, до отзвука бьет по клавишам без стремления пощадить инструмент, кольца нижними частями стукаются, давая дополнительное эхо, и он укачивает себя, продолжая отрывистыми и четкими движениями правой руки играть само произведение, а левой вводить жестокую новизну низкими страшными звуками, которые, несмотря на всю жуткость, отлично ложатся на имеющееся и делают истинные ударения, которые идут скорее из его души, чем из фортепиано. Ближе к концу он совсем забывает про схему игры произведения, сдвигается корпусом влево, охватывает пальцами одной ладони большую октаву, доигрывает исключительно на клавишах по левой стороне с использованием всех пяти пальцев и, резко оторвав руки от фортепиано после последнего нажатия, опускает голову, полностью замирая и слушая, как громко звучит удаляющееся эхо и как восхищенно и массово ему хлопают. И, конечно же, хлопают и из-за того, что он император, держащий власть в руках, а не какой-то там пианист, большинством не узнанный и забытый теми, кто знал. Внутри Андрей все переворачивается, пока он играет, и теперь он не сразу может подняться. С минуту-две он еще остается сидеть, наклонив корпус к инструменту и закрыв глаза, через веки которых все равно прорывается нещадящий, яркий до слез свет. Улыбаться у него нет никаких сил: он словно отдает себя за эти минуты игры, энергию и ярость выплескивает разом, а теперь и не знает, на чем основать свою жизнь и свое шествие по ней. Наконец Андрей поднимается, закладывает руки за спину и под ливнем оваций проходит к своему обыкновенному месту на балах — к небольшому темно-синему дивану с золотыми ножками и деревянными подлокотниками, с подушками и столиком перед. Безразличный, безэмоциональный, он опускается и взмахом ладони велит продолжить бал, а игры несколько отложить: ему придется говорить, направлять гостей, а сейчас он пуст, как оставленная ваза с трещиной на боку, и поэтому легче молодым сделать еще несколько партий танцев, нарушив, в общем-то, ход дня, но зато Андрей соберется с мыслями и перестанет беззвучно тонуть в собственных страхах и волнениях. Он всего себя там, за фортепиано, отдает, душу открывает без боязни быть пойманным или уличенным, дает поводы для слухов, позволяет обнаружить тему для бесед в себе, а, на самом деле, просто вырывает из себя все самое тревожное, тяжелое — своя ноша-таки тяжела — и страшное до слез, швыряет людям, которые сожрут и это жуткое проявление в порыве найти тему поинтереснее измен какой-нибудь светской дамы, и дает себе вздохнуть полной грудью, пока Антон очередной раз кружит в вальсе Екатерину, дочку Вернандского, наставника и его, и Андрея в юношестве. Танец всегда строится на музыке, кроится при нужде под нее, а теперь вдруг всем, в зале присутствующим, кажется, что ни одна мелодия не будет столько проникновенной и яркой, как играл Андрей: он удивительно хорошо играет с душой, когда расположен настроением к этому. Обыкновенно он играет исключительно на закрытых вечерах или в одиночестве, где-нибудь в музыкальной комнате, для себя, а сегодня впервые представляет — и к тому же измененное произведение про любовь. Многими, конечно, это воспринимается как жест тоски и прощения к Анне Федоровне, но только близкие и сам Андрей знают, про кого сами собой играли его пальцы, кто возбуждает его сознание и из-за кого он морем выплескивает свои волнения в музыку.

***

10 апреля 1807 года.

Несмотря на внушительность запланированных дел и встреч, Андрей находит время на разговор с Вернандским, которого заранее приглашает в Андреевский. Ему необходимо поговорить с человеком, который его действительно понимает и искренне ценит как друга. А Вернандский его отлично понимает — он преподавал ему последние годы обучения философию, являлся его наставником и остается по сей день его хорошим советчиком в делах любого рода. А его мнению Андрей доверяет и при принятии решений считается с ним. И, к удивлению, Вернандский всегда знает, о чем пойдет беседа, какого совета ждет Андрея и что лучше ему сказать. При этом он удивительно искренен, и Андрея это все время подкупает — ему не станут врать, лишь бы остаться в прежнем положении. И уровень прямолинейности у Вернандского едва ли не самый высокий (прямее остальных высказывается Велесский, и Андрей подсознательно не может ставить кого-то выше любимого им мужчины). Вернандский осматривает Андрея внимательным взглядом, кивает на его продолжительный рассказ про Антона и улыбается едва заметно, когда тот переходит на состояние Велесского и для сокрытия нервозности, отраженной в дрожи пальцев, берется обеими ладонями за чашку чая. Если человека долго знать, то читать его очень просто. И Вернандский легко читает его, говорящего с блестящими глазами, отведенными к окну, про Велесского и его выздоровление (если редкие прогулки можно назвать выздоровлением). — Вы воодушевлены. — Павел Петрович, он же далеко не просто приятель для меня. Таких людей терять нельзя. Ни как мужа империи, ни как близкого по духу, ни как... — Он закусывает язык, боясь вдруг заговорить искренне. — Уж и план есть для создания должности главного государственного советника, куда я без Его Высокоблагородия? А ежели и не сложится, то должности не будет. Никого на ней не вижу, кроме него. Только так — главный государственный советник императора Российской империи — Его Сиятельство Алексей Александрович Велесский. А его я обязательно до князя повышу, куда без этого? Не будет же он и дальше полковником. Его будущее положение определяет его как высокое лицо, второе в империи, значит, он обязан стать князем. — Почему не графом? Разве не краше будет? Не считаете так? — Павел Петрович, — Андрей отставляет на кофейный столик чашку и взмахивает рукой в неопределенном жесте, неосознанно добавляя эмоциональности (про Антона так не говорит никогда, хотя стоит), — не в обиду вам сказано, но графов можно есть на ужин, а через десять лет не переведутся. Их достаточно, они все между собой похожи, ежели не отличаются государственной должностью. А его я мечтаю выделить, определить иначе, чем других, ко мне приближенных. Князь Алексей Александрович Велесский прекрасно звучит, а на бумаге будет еще лучше. Пускай члены Совета и дальше будут графы, а он станет князем. Второе лицо в империи будет узнаваемо и отлично от других высших лиц. Правда, только если все получится... Ежели не получится, то и реформу проводить не буду. Лейб-медики говорят, что к маю-июню ему должно стать лучше прежнего, там глядеть буду. Если не сложится, я найду все варианты, которые допускают разрешение моего желания. — Вы тщательно скрываете, но я не мог не узнать. Его Высокоблагородие медленно восстанавливается. От того вы так счастливы подвижкам? Или есть то, о чем мне не доводится узнавать от собственных глаз и ушей? Андрей выдыхает тяжело, неопределенно ведет плечами и снова берется за чашку, намереваясь не показывать всей своей нервозности по поводу здоровья Велесского. До назначенной еще утром прогулки по саду Андреевского еще час, виделись они на обеде, проходившем на балконе второго этажа, где были только вдвоем, но Андрей уже испытывает острую потребность в касаниях и личных удостоверениях в том, что Велесский не чувствует себя хуже. Оставить дела и встречи он не может, потому что за последний месяц достаточно отменил и перенес, а график настолько плотен, что он едва успевает вдохнуть воздуха, высунувшись за распахнутое окно, и принять новый бокал с вином от вошедшего с золотым подносом на мгновение батлера. — Просто я... — он задумывается, как верно будет сформулировать мысль, чтобы себя не сдать окончательно, хотя он предполагает, что Вернандскому за семь лет все становится ясно. — Вы можете посчитать меня выжившим из ума в ранние года, но я дрожу за него, жизни не вижу другой. Ежели что, так всему моему жизненному порядку придет конец. И Россия, вероятно, пострадает от этого — Совет Советом, а не поможет мне вернуться в прежний ритм никоим образом никогда. Отведя глаза на шифоньеры у противоположной стены, Андрей мысленно себя успокаивает, мол, все с Велесским будет хорошо, он уже идет на поправку, пусть и медленно, и хмурится, сводя брови на переносице. Откровенность в беседах с Вернандским ему свойственна, но так в лоб про Велесского он еще не говорил. Остается только пойти в гардеробную при основной спальне, взять кольцо императорского дома с драгоценными камнями и попросить совета — «Павел Петрович, а как лучше предложить Его Высокоблагородию это кольцо? И что, что жену едва сослал, едва брак расторгнут, и что с того? Право на счастье, уж поверьте, я имею. И буду делать то, что захочу. Да, звучит, как детский каприз, но уж поверьте, я заполучу желаемое. Разве что, он откажется... Но не может он отказаться, это глупость несусветная. Так как мне предложить ему себя и свою душу для закрепления Божьего?». Но это, конечно, настоящая мечта, у которой нет на данный момент никакой возможности к воплощению. — Вы не тревожьтесь, сами видите результаты лечения, — для успокоения добавляет к своим дальнейшим словам Вернандский. — А травма все-таки недетская, и такой срок для восстановления вполне себе для нее характерен. Это еще ведь Его Высокоблагородие — кремень, в нем есть стремление подняться и восстановиться, уж поверьте. Как бы вы ни думали, я хорошо его знаю, чтобы так считать и вас в этом убеждать. Его Высокоблагородие еще вам устроит трепку в фехтовании, знаете ли! Таких людей не остановить, сами должны понимать с вашим-то опытом. Им только дай трудность, так они ее перелопатят своим желанием жить, приносить пользу и любить, и никаких боле волнений. — Ваши слова Богу бы в уши. — Вас господь хранит, и не считайте это присказкой для детей императорского дома! А раз вы так тревожны за Его Высокоблагородие, то Господь сделает все, чтобы ваши волнения покинули вас и сменились покоем и тихим счастьем. Будьте в этом уверены. Ваша уверенность даст вам сил, не сомневайтесь. Именно уверенные люди побеждают несчастливую судьбу и изменяют ее. Вы все мною сказанное знаете и понимаете. Просто оставайтесь сильным, и все само окажется в ваших руках, у вас для этого все возможности имеются.

***

Ближе к минутам встречи Велесскому становится хуже прежнего. Не то чтобы он возвращается в состояние прошлых недель, нет, просто чувствует себя не очень хорошо и просит передать Андрею отказ от их прогулки с правдивым раскрытием причин. И почему-то думает, что Андрея это выведет из себя — он весь день ощущает телом напряжение от стен, точно Андрей где-то за ними весь взрывается от волнения и стремления, распространяя вокруг себя энергию требующего альфы. Велесский, несмотря на то, что сам бета, отлично чувствует это и не знает, как исправить положение. Все-таки отказ еще больше Андрея разозлит, а дело не в страхе, а в данном слове. Велесскому-то и самому обидно, что голова начинает кружиться, а пол — уходить из-под ног. В то время за окном сгущается, и пока ни он сам, ни лейб-медики никаких взаимосвязей не видят — дождь и дождь, никакого отношения к Велесскому не имеющий. Голова-то по многим причинам болит (Андрей и сам жалуется часто, особенно в моменты постоянной работы, на давление в висках и пьет вместо вин и шампанских настойки и отвары из трав), и это никак не связано с дождем или непогодой. Правда, в будущем вскроется, что как раз связано, а особенно чувствительным оказывается Велесским после травмы, и ему или до смерти, или до следующего удара головой придется страдать при дождях и обильных снегопадах, как бы он ни ругался. После ужина в обществе Антона, молчаливого и задумчивого, и Вернандского, говорящего столько, что и не запомнить с первого раза, Андрей уходит на второй этаж Андреевского и исчезает в своей спальне, куда за улучшением общего самочувствие Велесский перебирается еще некоторое время назад. — Как твой день? — Андрей еще не раздет, еще не расслаблен, а ему уже задают вопросы, и он только вздыхает. — Прости, что сорвал встречу. Я, к сожалению, не могу определить, когда это снова произойдет, и график тебе тоже не составлю. Придется вот так как-то... — К черту мой день, — богохульствует Андрей, отмахиваясь от камердинера, порывающегося снять с него хотя бы мундир. — Иди, я сам. Оставьте все нас. — Он расстегивает несколько застежек на мундире, затем провожает кивнувшего камердинера взглядом, дожидается закрытия двери и садится на край постели, касаясь ладонью в перчатке чужого бедра сквозь одеяла. — Совсем худо? — Сейчас уже не так, но час назад была катастрофа, — И поясняет: — Иногда кажется, что мне сейчас вдавят глаза в череп, так уж болит. Хоть вешайся. А затылок ноет и ноет без конца, еще и смотреть на свет трудно, хочется навсегда остаться в потемках. Чутко огладив его колено через одеяло, Андрей бесшумно поднимается с постели, проходит до кофейного столика в другой стороне комнаты и задувает свечи на канделябре, оставляя только верхний тусклый свет, который так приятен для глаз им обоим. Ему хочется протянуть руки за окно, выдрать с неба луну и спрятать ее в сундук, чтобы Велесскому было хоть капельку легче, но он только зашторивает плотнее запертые окна и удостоверяется в том, что в комнате достаточно сумрачно. — Спасибо, — выдыхает Велесский, в открытую начиная его рассматривать без опасений того, что вырвет себе глаза из глазниц от света. — А если это так и останется? Я жить так не смогу, клянусь, пойду повешусь лучше. Это же ад, какого его не видал ни один предатель, прости Господи. Чертовы турки, чертова война, чертова моя невнимательность. — Хватит прошлое ворошить, чем тебе это поможет? Ответа он не получает, приближается к зеркалу в полный рост и принимается медленно расстегивать мундир, чтобы закинуть его на ширму для переодеваний и оставить так до прихода камердинера среди ночи или уже ближе к утру. Еще минут десять он растрачивает на то, чтобы снять подмундирную рубашку, штаны, ремни, разуться и выйти из-за ширмы уже в одном халате и меховых массивных спальных туфлях. В этом есть что-то таинственное, и Велесский любит наблюдать вот так из постели за тем, как его руки периодически показываются из-за ширмы, как шумит складками и украшениями одежда, как мелькает тусклая тень на стене. Это завораживает, и никакой камердинер Андрею не нужен, потому что ему нравится чувствовать на себе очарованный плывущий взор. Раньше, когда еще не было второй при Андрее русско-турецкой войны, когда еще была императрицей Анна Федоровна, когда стоило куда-то скорее мчаться утром, Велесский, уставший от службы или военных учений, сонно наблюдал за ним из постели, из куч одеял и подушек, улыбался перекатывающимся мышцам, ловил частые гладящие взгляды, отсчитывал каждую петельку, каждую пуговицу и каждую застежку, только затем приподнимался на локте и ждал, пока Андрей, уже собранный камердинером и гардеробщиками, поцелует его сначала в лоб, затем в губы, пообещает о встрече на обеде и прогулке после него и уедет со своей огромной свитой на роскошном каретном составе из дворца. А Велесский оставался спать еще, пока не начинало ныть тело, потом медленно собирался, завтракал на балкончике, много читал в императорской библиотеке, выезжал на осмотр лошадей, проверял натренированность собак, к которым питает до сих пор нежную любовь, занимался фехтованием с Антоном, устраивая ему настоящую трепку без опасений ранить или задеть моральный дух, чего так боялся его преподаватель Матис Мишель. Периодически, по настроению, он, конечно, выезжал в Совет с Андреем, но было это редко из-за его непопулярности как политической персоны или простого нежелания Андрея втягивать его так скоро в государственные дела (с каждым годом этот аргумент работал все меньше, а сейчас и вовсе исчез из обихода). Велесский смотрит обыкновенно молча, ждет, пока Андрей нальет себе из графина на столе воды, выпьет, оглядит, качая головой, личную почту и оставит ее на завтра: его тянет постель с ее мягкостью и Велесский с его ласковостью. Жить не может он без этого. Но на этот раз заговаривает: — Знаешь, Андрей, я так хочу в сад. Хотя бы на пару минут. Не у окошка, а в сад. Чтобы цвело и пахло рядом-рядом, чтобы дорожка под ногами шумела маленькими камушками, понимаешь? — Сейчас? — Я бы сохранил разговор до утра, если бы это было желание без срока на выполнение. — Приподнявшись на локте в любимой традиции, Велесский склоняет голову к плечу и улыбается уголком губ, когда взгляд Андрея неосознанно скользит по обнаженной коже и останавливается на предплечье, где вновь начинается одеяло. — Или, может, ты устал? Тогда останемся, чего я, дама с капризами, чтобы трагедию устраивать? — Нет уж, я прикажу нас одеть. Тебя — наконец, а меня — опять, — произносит Андрей как-то устало-вымученно, но при этом не скрывает улыбки от того, что Велесский сам предлагает прогулку, а это значит, что ему определенно лучше здоровьем. Андрею как и почти каждому третьему любящему мужчине, честно говоря, совсем не трудно пожертвовать часом сна, пройтись с Велесским немного по саду и вернуться в постель. Лично для него это — что-то из ряда нормального и обыкновенного, и никак не про жертвенность. Раз Велесский, которому стало плохо, сейчас просит его, то он из кожи вылезет, а сделает. Собственно говоря, вот и делает — подходит к постели, коротко целует приподнимающегося навстречу Велесского в губы и дергает золотую тесемку с яркой кисточкой, вызывая в комнату своего камердинера. — Соберите нас, — коротко бросает Андрей, когда тот является и, откланявшись, выжидающе смотрит. — В сад пойдем. Стоит камердинеру выйти, чтобы пригласить в спальню камердинера Велесского и с ним вместе отойти к гардеробщикам за одеждой, Андрей вновь опускается на постель и подхватывает совсем нежно, как будто перед ним сахарный человечек, с одеяла ладонь, чтобы поцеловать запястье и чуть выделяющиеся вены. — А лейб-медики не запретили тебе вставать сегодня? — Нет, что ты? — Врать бы точно не стал. — Мне полегчало, клянусь присягой, и я хочу пройтись с тобой. Ночью мы с момента моего приезда еще не гуляли, ведь так? — Получив утвердительный кивок и поцелуй в плечо, Велесский зарывается пальцами в чужие кудрявые волосы и перебирает их, чувствуя кончиками пальцев пудру. — Потом вернемся, можем выпить вина. У меня к ночи вдруг настроение стало подниматься, вероятно, от твоего прихода. — А кто-то, мой дорогой, — без какого-либо укора, шуточно начинает Андрей и предусмотрительно придерживает его, — до вечера нежился в постели и спал, пока кто-то, — Тут он делает такой взгляд, мол, «этот кто-то — это я, и я устал, но давай выйдем в сад на время, раз ты так хочешь», — разбирался с целой империей. А это тебе не маленькая Япония, а Россия — тут треснешь, но не разберешься, даже с учетом потери Дальнего Востока еще полвека назад. Все равно много. — А этот кто-то, кто разбирался с целой империей, не хочет, например, этого кого-то, кто нежился в постели, просто поцеловать и не затевать свой Abend der staatlichen Leidenschaften? — Und welche Leidenschaften willst du? — Romantisch? — на пробу шепчет Велесский с произнесением последнего слога на выдохе, уже достаточно поднявшись на постели, чтобы самостоятельно поцеловать Андрея и не страдать разговором, и с вызовом смотрит в блистающие зеленые глаза с отливом в карий при необходимом тусклом освещении. — Zuerst der Garten... Dann romantische Leidenschaften, — понизив голос до едва-едва слышного, предлагает Велесский, прижимается своим лбом к чужому и закусывает губу, чтобы практически сразу ее отпустить и с придыханием уточнить: — Ja? — Ich will dir so viel sagen. Aber es ist später. Случившийся настрой Андрей не подхватывает, только целует его, но делает это скорее ласково и нежно, чем заявленно страстно, и Велесский обнимает его шею рукой, прижимаясь ближе и особенно не выступая против такого поворота событий. Если Андрей поступает так, значит, это вынужденная мера или спустя время он объяснится. Да и камердинеры вот-вот должны зайти, а им такое слышать необязательно, несмотря на то, сколько всего они повидали за годы в императорском штабе (камердинер Велесского всегда служил при императорском доме, просто после их сближения перешел на службу Велесскому). Все же не возьмут же неученого на такую должность ответственную, и все, служащие так высоко, знают немецкий, как русский.

***

В саду они оказываются через полчаса: Велесского долго одевают, чтобы не навредить состоянию, а Андрей курит трубку в распахнутое окно спальни и ждет, как и положено в его нынешнем положении. Благо, вокруг иллюминация такая, что можно спутать расходящуюся ночь с ранним, ранним утром, когда солнце едва-едва появляется и тоненько светит, словно не торопится жить. Но для глаз приятно, и Велесский сразу это отмечает, когда они выходят через скрытые двери и тотчас попадают на тропу из камня, с выстроившимися маршем по бокам кустарниками. Он опирается на трость, придерживается шага Андрея, держащего его под руку, и часто глядит на него, возвращая взгляд с родных мест. Они практически не говорят — только медленно-медленно идут по удобной для тяжелой ходьбы тропе, держась друг друга, и периодически перебрасываются фразами насчет сада или общего состояния Велесского, потому что Андрей невероятно волнуется за последствия этого порыва. Мало ли ему станет хуже посреди прогулки? К слову, становится. Только не почти сразу, как предполагает Андрей, а через двадцать минут неторопливой ходьбы. И он так углубляется в переживания, что не сразу чувствует, как Велесский опирается на него, налегая плечом на него и находя опору. — Давай постоим? — просит Велесский, останавливаясь и едва не заваливаясь вперед от того, что Андрей все-таки успевает сделать шаг. — Мне что-то не совсем хорошо. Голова у него идет кругом, от того тропа под ногами расплывается, а виски стискивают двумя молотами с двух сторон, и он, замерший посреди такого роскошного великолепного сада, выглядит маленьким мальчиком, которому нужна помощь, поддержка и настоящее крепкое плечо близкого человека. Видя, как состояние влияет на Велесского, Андрей обхватывает рукой его пояс и прижимает полностью к себе, в целом, соглашаясь с тем, что вернется во дворец с ним на руках, если это понадобится. Уж жаловаться точно не станет, потому что любит безумно и это сочтет за радость, а не за тягость. — Жаль, что мы вышли? — Нет, Андрей, нет, я очень хотел подышать воздухом именно здесь, — уверяет Велесский, жмурящийся и обнимающий его обеими руками одновременно для устойчивости и для близости, которой ему так не хватает, по которой он так скорбит все время после травмы. — Было бы хорошо здесь еще побыть. В беседке, может... Попроси только мне отвара, я не устою так на ногах больше. И пойдем куда-нибудь присядем. Кивая задумчиво, Андрей оборачивается в сторону, откуда пришли, и взмахом руки приглашает своего камердинера, которому отдает разом несколько приказов — отвар от болей и подушек в ближайшую беседку принести, трубку забить покрепче и раскурить, вина налить в два бокала и принести следом, но так, чтобы с отвара прошло не меньше двадцати минут. В этот момент Велесский, конечно, хочет возразить, но утыкается лицом в плечо Андрея, прямиком в мягкую теплую накидку с капюшоном, и мычит что-то неразборчиво-возмущенное, пока его для пущего расслабления гладят по волосам и так крепко прижимают, что трещат ребра за одеждами. — Пройдем сейчас или еще постоим? — Когда камердинер исчезает в потемках и поворотах, Андрей целует Велесского в макушку, не чувствуя на губах привычной пудры, и спускается губами ниже, смазанно касаясь виска через пряди волос. — Или, может, мне тебя донести? — заявляет он шуточно, но намерение такое, естественно, имеется, и хорошо, что Велесский мотает головой и смеется приглушенно, иначе он бы точно поднял его на руки. — Идем уже.

***

14 августа 1807 года.

Спустя две недели, которые императорский каретный состав вовсе не показывается на улицах Москвы и выезжает разве что в Алексеевский дворец, случается долгожданное появление. За два дня до этих событий Андрей отдает приказ развести по всей Москве сообщения о том, что в такое-то время такого-то числа будет важнейшее для империи событие в здании Совета. Некоторые считают, что он хочет, накопив силы и проведя реформу армии (среди всех указаний и запрет на то, чтобы важные для государства лица были без охраны во время военных действий, притом вне зависимости от того, участвует ли это важное для государства лицо в сражениях или просто координирует из приближенных городов), другие видят в этом какой-то сакральный смысл и ждут того, что Андрей объявит о своей женитьбе, потому что хочет иметь при себе императрицу, третьи ничего вслух не говорят, но считают, что тот наконец решается еще больше европеизировать Россию через любые к тому ведущие акты и манифесты. Появившийся наконец на площади перед Советом каретный состав вызывает оживление. Люди, имеющие квартиры или снимающие комнаты в жилых домах возле Совета, сейчас выигрывают многое, за плату пускают посмотреть из своих окон и находят ключи от крыш, чтобы выручить больше сумм. Те, у кого нет возможности платить, с ночи ждут перед Советом, за забором, на улицах, чтобы не упустить возможность оказаться ближе к происходящему. Всех это волнует, и, возможно, действует Андрей от этого только решительнее. Заседание в Совете утреннее, но каретный состав от внутренних причин (Андрей и Велесский какое-то время за завтраком спорили насчет прошений, которые едва-едва удается выплачивать из-за последствий войны) задерживается и прибывает только к обеду. Из-за такой толпы всюду вокруг камер-казаки выстраиваются в две линии, перекрывая любые возможные проходы к лестнице, по которой подниматься Андрею и Велесскому. Все-таки реформы реформами, отношение отношением, но императора нужно беречь от неблагонадежных. Про манифест, назначающий его главным государственным советником и делающий вторым лицом в империи, Велесский знает — они не говорят об этом заранее, просто оба понимают, что скрывать приближение такого особого события у Андрея не получится. И Велесский едет в Совет сегодня с чувством какой-то внутренней победы одновременно с ощущением грядущих проблем. Не каждый же год в империи вдруг любовник, которого тщательно скрывают, становится вторым лицом государства. Оттого Велесский чувствует невероятной силы груз на своих плечах, потому утром и ожесточеннее спорит с Андреем, хотя это ему, особенно после травмы, несвойственно. Выходят из кареты они молча, хоть Андрей и подает ему руку, чем несколько... смущает? Не в тот же момент, когда вокруг столько глаз, в конце концов! Идут через выстроенный коридор, не оглядываясь и не касаясь друг друга совершенно, поднимаются через него по лестнице намеренно медленно. В толпе все больше и больше разговоров, а преимущественно дамы с балкончиков глядят в смотровые бинокли, чтобы различить больше и узнать какую-нибудь важную деталь, которой потом со всеми делиться за чаем. — Смотри, Саша, — Одна из молодых девушек на балконе самой верхней квартиры дергает свою сестру за кружево на рукаве, призывая скорее взяться за бинокль и отвлечься от беседы с матушкой, остающейся внутри квартиры от ненадобности. — Смотри быстрее, Сашка! Там Его Высокоблагородие Велесский, я точно знаю! Вот, гляди туда! С Его Величеством поднимается, понимаешь? Что будет-то? Пошли Тимошку в толпу, пусть вызнает, что говорят. — Да не вызнает, пока Его Величество сам ничего не определит, откуда ж людям знать, Соня? Сейчас вот там побудут с полчаса, выйдут, и посыльные поедут с бумагами, оттуда и узнаем. Поехали бы скорее! — Несмотря на свои слова, Александра все равно исчезает за шторой, отделяющей балкон от квартиры, и зовет Тимофея, их брата, чтобы он сбегал вниз, вызнал хоть чего-нибудь, а затем возвращается и приникает к своему аккуратному черненькому биноклю, чтобы рассмотреть спины Андрея и Велесского. — Прекрасны, глаз не отвести, чего же Его Величество планирует? Вот бы Тимошка вернулся быстрее! За несколько минут Андрей и Велесский поднимаются до массивных дубовых дверей на входе, и парадно одетые швейцары, откланявшись, берутся за золотые ручки и открывают им путь внутрь, снова сгибаясь едва ли не пополам и оставаясь в таком положении до момента, когда те пропадают из поля зрения. — Все будет, — шепчет успокоительно Андрей, сжимая ладонь Велесского, которую берет в свою, выхватив время на лестнице. В коридорах пусто, и им можно позволить себе эту близость, чтобы ощутить себя единым целым, которое сегодня кое-как оформляется, пусть и в государственном ключе. Что-то из разряда грез, но все-таки от главного государственного советника Велесскому не так уж и далеко от супруга. Вероятно, это тоже когда-то случиться, если Андрей разберется со своими внутренними проблемами на этот счет и решится (не будет же Велесский просить его обвенчаться!). — Найдутся новые проблемы, — замечает Велесский в сотый раз. — Или члены Совета решат, что я им не ровня. — Они так и считают, — хмыкает Андрей, поворачивая первым вправо и продолжая держать Велесского за ладонь, несмотря на персонал Совета, выглядывающий из-за дверей и штор, перекрывающих проходы. — Только вот момент — они так считают только из-за того, что ты уже выше их. Оглянувшись, Велесский оказывается чуть ближе к нему и понижает голос совсем, говоря с чуть заметным шевелением губ. Чтобы уж наверняка. — Странно, что они не решили все с тобой провести ночи ради высоких должностей, — Это или оскорбление в сторону членов Советов, или попытка заявить о возможности выбраться на высокую государственную должность через постель, и Андрею стоит обидится или, по крайней мере, высказать свое недовольство, но он только усмехается и качает головой то ли одобрительно, то ли понимающе-шутливо. Но, когда они заворачивают и оказываются перед дверьми одного из Залов, где как раз и проводится заседание Совета, Андрей останавливается, и Велесский, соответственно, тоже. Короткая отмашка, и швейцары, не трогая пока что дверей, исчезают за алыми шторами, чтобы не наблюдать за их разговором. — Алеш, — Голос у Андрея такой низкий и хриплый, что Велесский мысленно уже подбирает слова для объяснения шутки, но прерывается, посчитав, что для высказывания претензий не подходит ласковое обращение. — Я не провожу с тобой ночи. — Говоря это, Андрей сжимает его пальцы и заглядывает прямиком в глаза Велесскому, который, сбитый с толку, приподнимает вверх бровь. — Я люблю тебя. Это совершенно разные суждения. И я хочу, чтобы ты понимал это. Любовника, который мне интересен только как личность для любви, я бы не вел сейчас на заседание Совета, чтобы сделать вторым лицом в империи. Больше ничего Андрей не говорит, да и ответить не позволяет (Велесский бы и не стал, так обескуражен и поражен в моменте) — дважды хлопает в ладоши, вызывая швейцаров, которые тут же выходят из-за штор, откланиваются с благоговением в глазах и открывают им высокие двери с тонкой вырезкой на них мужской фигуры, которая предполагает Андрея, по словам самого мастера. Члены Советы тут же поднимаются, зная об их прибытии. Входя внутрь, Велесский весь меняется — в лице становится серьезным, ухмыляется на чужие взгляды, упершиеся в него, выпрямляет плечи, приподнимает подбородок, точно на него сейчас станут одевать мантию императорского дома, и идет рядом со спокойным, все решившим и взвесившим Андреем вдоль стола и кресел при нем. Во главе стола, как и полагается, одно кресло, которое больше и богаче других и выглядит, и есть. Но швейцары входят внутрь следом за ними, останавливаются у окон, где в ряд стоят несколько похожих кресел для гостей, и ждут приказания. — Господа, — Андрей здоровается с членами Совета одним располагающим к себе кивком, с волнующим любопытством всматривается в лица членов Совета и продолжает: — Сегодня я собрал вас здесь, чтобы озвучить окончательное решение. С вами мы неединожды искали подобающих исходов, но решение остается за мной как за действующим императором, как за посланником Божьим на земле. Сегодня я здесь, чтобы заявить о том, каким же образом будет изменено положение Государственного совета и чьим рукам я доверю частичное управление империей, разделяемое несомненно со мной и вами. Всюду случаются изменения, так называемые Европой реформы, и Российская империя не станет исключением, она встанет на путь изменений и обретения новых возможностей. И встанет она на этот путь через создание нового государственного поста. — Всем все становится очевидно и ясно, как белый день, но он продолжает с удовлетворенной полуулыбкой. — Манифестом от четырнадцатого августа тысяча восемьсот седьмого года я, император Всероссийский, волею, данною мне свыше, утверждаю пост главного государственного советника и расширяю Кабинет реформаторов на одно членское место, отдавая его тому, кто займет пост главного государственного советника. Все обязательства главного государственного советника закреплены мною через Манифест четырнадцатого августа тысяча восемьсот седьмого года и не могут быть неисполнимы. Господа заседающие, члены Государственного совета Российской империи, я, император Всероссийский, клятвенно обязан спросить вас, есть ли те, кто против создания поста главного государственного советника? Ни один из членов Государственного совета не поднимает руки, не подает голоса — все выжидающе смотрят на Андрея, который, одобрительно кивнув, передает ближайшему к себе члену Совета Владимиру Павловичу написанный и принесенный на золотом подносе его адъютантом манифест с императорской печатью и подписью. Он дает им несколько минут — ознакомиться, и в зале рождается полная тишина. — Ваше молчание дает мне право продолжать, — спустя пару минут заявляет Андрей, с неприкрытым уважением осматривает стоящих перед собой членов Совета и встречается практически с каждым взглядом, чувствуя, как доверие пронизывает его, подобно ядовитому плющу, и выпрыскивается в кровь. — Я, император Всероссийский, определяю на пост главного государственного советника Его Высокоблагородие Алексея Александровича Велесского и закрепляю за ним все обязанности, данные главному государственному советнику моим Манифестом четырнадцатого августа тысяча восемьсот седьмого года. Следовательно из всего мною сейчас сказанного, членское место в Кабинете реформаторов предоставляется Его Высокоблагородию Алексею Александровичу Велесскому. Для положения Алексей Александровича необходим громкий титул, и я дарую ему титул князя. В данную минуту империя вступает на реформаторский путь и открывает для себя новые рубежи вместе с созданием поста главного государственного советника и назначения на него Его Сиятельство Алексея Александровича. Как только он заканчивает говорить, швейцары подхватывают одно из кресел, подносят его к столу и ставят во главе, возле место императора, тем самым обозначая настоящее положение дел и внесенное изменение. Андрей, несмотря на запрет сидеть в обществе стоящего императора, отодвигает Велесскому кресло (это скорее красивая формальность, чем действительно нужное действие) и кивает — и Велесский садится первым из всех присутствующих, ощущая всем телом эти перемены и кидая короткий взгляд на Андрея, который, обходит свое кресло и садится в него. Члены Совета, кажется, вздыхают в унисон — кто от приятного исполнения желаний, кто от нового соперника на государственном пути — и только затем опускаются на свои места для окончания заседания. Можно сказать, в начале все великолепно обозначено, а сейчас будет обговорено и открыто со всех сторон, уже без чрезмерного эмоционального возбуждения для всех присутствующих. Обернувшись лицом к Андрею, Велесский ловит его влюбленный, полыхающий взгляд и вслепую протягивает ему руку под столом. Его пальцы хватают, сжимают, не прерывая зрительного контакта, и губы Велесского трогает ласковая, чуткая улыбка любящего беты. В знак твердости решения и от желания всем показать, кто теперь Велесский, Андрей поднимает их соединенные ладони из-под стола и кладет их на свой подлокотник ровным, спокойным жестом альфы, который во всем уверен. У них впереди целая жизнь, наполненная любовью и нежностью, верой и пониманием. Любовь — лучшее, что случается с людьми.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.