ID работы: 13901163

не сотвори себе бога.

Джен
R
Завершён
11
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник Скачать

прости меня

Настройки текста
белые стены, белая скатерть, зрение в белой пелене, белая половина таблетки, холодный, лунный, белый свет через белые занавески. все чистое, словно только что вымытое и выстиранное. глаза тоже будто выстирали изнутри, ошпарили кипятком роговицу и засыпали вместо стекловидного тела токсичный отбеливатель. иначе как объяснить нестерпимую боль, идущую от зрительного нерва прямо к затылочной доле. мир вокруг исказился, размазался, засвистел, запищал, словно несправившийся с основной задачей аппарат жизнеобеспечения. хисына колотит и почти выворачивает. горло давит спазмом так, что кажется, шея сейчас свернет себя самовольно. в ушах звенело примерно на ноте ре-диез пятой октавы с неточностью в четверть тона. хисын сплевывает что-то густое, кисловатое. кажется, падает, хрипит. в легких что-то шевелится. может, чьи-то личинки? возможно, аскариды, о которой он недавно читал. ощущения проясняются. хисын обнаруживает себя лежащим на столе и безвольно тянущим руку со скрюченными пальцами к потолочному вентилятору. чтобы тот перерубил ему длинную шею. он, дрожа, садится. на трясущихся ногах встает на пол, держась за темные спинки стульев, отбрасывающие длинные, страшные тени. на накрахмаленной, смятой скатерти — бордовое, почти черное пятно. тело прошибает электрическим разрядом. они будут недовольны. они — монахини. смотрительницы небольшого приюта при церкви. увидят пятно — отхлестают по спине тяжелым кожаным ремнем. хисыну иногда кажется, что от ударов позвонки медленно проворачиваются, рогами разрывая мышцы спины. послышались шаги. хисын насторожился, словно испуганный олененок, уловивший ухом лай охотничьей собаки. поступь была несмелой, рваной, легкой. значит, скорее всего, не воспитательницы. и верно. в темном дверном проеме — подросток с изящной, даже немного феминной фигурой. в руках сжимает старого плюшевого медведя с почти оторвавшимся ухом. белая, как и у всех приютских, рубашка застегнута неправильно, поэтому висит косо, нарушая силуэт. — ты шумишь, — одними губами шепчет подросток. сону очень чутко спит, словно он — небольшая летучая мышь. — уходи, — так же тихо отвечает хисын. он уже принял решение. сону смотрит на него внимательно, при лунном свете его глаза кажутся черными провалами на идеально белом лице. — предупреди, чтобы они не выходили. сону укоризненно качает головой. ему всего четырнадцать, но уже пришлось ощутить терпкую горечь чужого самопожертвования. сону уходит также тихо, как и пришел. лишь едва-едва слышно, как закрывается дверь. хисын выдыхает, успокаивая неугомонное сердце. надо же, до сих пор страшно. он опрокидывает тяжелый деревянный стул. толкает ногой второй. срывает испорченную скатерть со стола. кровь он отстирать бы не смог. его просчет, его глупость, а поплатиться мог бы чонвон, у которого почти каждое утро обильные носовые кровотечения. от паники легкие будто скручивает, а воздух замирает где-то в области бифуркации трахеи. не стоило, не стоило, не стоило лезть за таблетками. но без них уже и дышать невозможно: трясет, невыносимо трясет и ломает каждую кость. монахини приходят быстро, шурша темными длинными одеяниями. они казались одинаковыми вытянутыми чудовищами, рожденными из теней и детского воображения. хисын шумно втянул носом холодный воздух. ноябрь в этом году выдался с заморозками. уставился на монахинь, как выскочивший из леса олень смотрит на направленное на него ружье. он бросает к ногам монахинь испачканную скатерть. почти сразу хватают под руки. тащат по коридору так, что он едва успевает перебирать ногами, почти падая. заталкивают в одну из дверей. настоятельница яна стоит возле окна, освещенная чистым сиянием почти полной луны. ее высокий силуэт, облаченный в темное, кажется хисыну похожим на шахматную фигурку ферзя. лицо у нее овальное, словно списанное с иконы умелой рукой, испещеренное мелкими морщинами. — зачем ты это сделал, игнатий? — голос у нее скрипучий, всезаглушающий. едва хисын открывает рот, она продолжает: — никакая причина не может оправдать тебя. ты признаешь свою вину? — кажется, звуки вбиваются в череп, как гвозди в крышку гроба. — да, преподобная мать, — покорно откликается хисын, склонив голову к полу. смотреть в глаза настоятельницы яны — это как глядеть в бездну. и она уж точно вглядывается в ответ. — ты понимаешь, что за каждый проступок положено наказание? — спокойно, почти нежно звучат серебристые монетки слов. — да, преподобная мать, — словно заводная кукла повторяет он. — я готов принять наказание, — продолжает, сглотнув ком в горле. дрожащие, заледеневшие пальцы потянулись к пуговицам рубашки. одна, другая — и вот уже голой кожи на спине острыми ногтями коснулся холодный воздух. хисын почти рухнул на колени спиной к настоятельнице яне. его ожидает божья милость, его учение, закалка души. на груди одиноко поблескивает серебристое распятие на тонкой веревочке. трясущимися руками хисын складывает рубашку и кладет перед собой. слышит, как звенит тяжелая пряжка кожаного ремня. — начинай, — голос настоятельницы звучит, как громовой раскат. первый удар обрушивается с гулким шлепком, отдавшись острой болью будто по всей спине. пришлось сжать зубы до скрипа. — помилуй меня, боже, по великой милости твоей, и по множеству щедрот твоих изгладь беззакония мои, — говорит хисын все же четко и спокойно. второй удар оказывается настолько же болезненным, как и первый. ощущение, что ребра готовы сломаться. — многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня, ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною, — чеканит он на одном дыхании, закрыв глаза. при третьем ударе пряжка вышибает из легких весь воздух вместе с тихим вскриком. спина уже словно горела. — тебе, — хисын делает паузу, чтобы судорожно вдохнуть, ремень снова опускается на спину, — тебе единому согрешил я и лукавое пред очами твоими сделал, так что ты праведен в приговоре твоем и чист в суде твоем, — тараторит хисын. из левого лукавого глаза слабовольно скатилась слеза. вновь раздается протяжный свист и хлопок. на этот раз холодная пряжка прилетает прямо по опущенной от недоеданий почке, от чего хисын в беззвучном вопле открывает рот до хруста челюсти. он молчит, стараясь восстановить дыхание. следующая фраза всегда дается особенно тяжело. — вот, — голос срывается, — вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя, — заканчивает он сквозь зубы. сухо и больно. ремень заклепками ощутимо рассек кожу на одном из сильно выступающих от нездоровой худобы позвонков. — вот, ты возлюбил истину в сердце и внутрь меня явил мне мудрость твою, — тело предательски дрожит. — окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее снега. удар по свежерассеченной коже пряжкой заставляет мучительно выгнуться и тихо всхлипнуть. — дай мне услышать радость и веселие, и возрадуются кости, тобою сокрушённые. отврати лице твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои. еще удар по тому же месту пряжкой, и по спине потекло что-то горячее. — сердце чистое сотвори во мне, боже, и дух правый обнови внутри меня, — по свежей ране прилетело еще. — не отвергни меня от лица твоего и духа твоего святаго не отними от меня, — слова даются с трудом. взмах — хлопок, свист — боль, однако спина наконец начает неметь. — возврати мне радость спасения твоего и духом владычественным утверди меня, — новый удар. пришлось остановиться, из-за чего получить еще один. — научу беззаконных путям твоим, и нечестивые к тебе обратятся, — голос оседает, все чаще хисын прерывается на судорожные вдохи. несмотря на то, что онемение началось, боль в мышцах все равно острая. снова пряжкой, но теперь по второй почке. хисын не может сдержать громкого, свистящего вдоха, смешанного с позорным всхлипом. — избавь меня от кровей, боже, боже спасения моего, и язык мой восхвалит правду твою. хлесткий удар по шее. закрутившаяся пряжка попала по ключице, звонко щелкнув. хисын глаза не открывает, но чувствует, как к косточке будто прислоняется раскаленная кочерга. — господи! — хисын задыхается. — отверзи уста мои, и уста мои возвестят хвалу твою: ибо жертвы ты не желаешь, — я дал бы её; к всесожжению не благоволишь, — его слышно едва-едва, поэтому удары сыплются беспощадно, около десятка сразу, по разным местам спины. господа нужно почитать громче. шепот никуда не годится. это кощунство. сильный шлепок по плечу. пряжка бьет в живот. боль разливается, будто дойдя до самых бронхиол, из-за чего хисын издает непонятный булькающий звук. — жертва богу — дух сокрушённый; сердца сокрушённого и смиренного ты не презришь, боже, — бог, похоже, хисына любит. ведь наказание — признак любви, так говорит матушка. поэтому на спину обрушивается несколько сильных ударов. — облагодетельствуй, господи, по благоволению твоему сион, — хлопок, импульс, судорога по телу. — воздвигни стены иерусалима: тогда благоугодны будут тебе жертвы правды, возношение и всесожжение, — шлепок, захваченное холодными руками боли дыхние. — тогда возложат на алтарь твой тельцов, — заканчивает хисын. пересохшие губы шевелятся еле-еле. последние удары всегда особенно явственные, сокрушительные. пряжка рассекает спину в нескольких местах. ремень звенит, когда матушка сматывает его за спиной у мальчишки. ему уже шестнадцать, но все также, как в детстве, бессильные слезы льются по щекам. заслужил. он заслужил. бог покарал его руками матушки. помиловал, простил ему грех. возлюбил. а сам хисын его уже кажется, не может любить, как бы ни старался. вечно тянущие почки сейчас ощущаются так, словно в них воткнули по раскаленному гвоздю. кровь тонкой струей течет по спине, охлаждаемая густым воздухом. — ты усвоил урок, игнатий? — режет тишину голос настоятельницы. в ответ хисын тихо-тихо воет. нейроны словно сходили с ума. — ты усвоил урок? — повторяет настоятельница яна опасно тихо. — да, преподобная мать, — отвечает хисын, мучительно сглотнув. — тогда можешь идти в свою комнату. приходится собрать всю волю, чтобы плохо гнущимися пальцами ухватить рубашку и подняться. руки трясутся так, что кажется, они совсем не могут слушаться приказов от мозга. однако титаническим усилием хисын накидывает рубашку на плечи. чтобы соседи по комнате не увидели истерзанную спину. кое-как просовывает руки в рукава. вероятно, на рубашке появятся пятна крови, но в комнате есть запасная такая же. раз матушка позволяет, то можно. хочется принять таблетку, но он уже поплатился за последствия поступка. придется терпеть до утра без сна. — до свидания, преподобная мать, — говорит хисын в дверях. оказывается, монахини уже ушли, а он и не заметил, принимая заслуженную кару, представляющую и милость божию в то же время. — храни тебя бог, — отвечает матушка. хисын идет по темному коридору кое-как: от каждого движения болит спина, а почки ноют непрерывно и иногда заставляют останавливаться. но все же добирается до комнаты. тихо распахивает деревянную дверь. там его уже ждали две пары глаз, мерцающих в лунном свете. одна — строгая, где-то глубоко внутри обеспокоенная, блестящая гневом; другая — слегка напуганная, сонная, встревоженная, внимательная. первая принадлежала джею — пятнадцатилетнему мальчику, которого лет десят назад забрали в приют, когда он по детской глупости забрел далеко от цыганского табора и заблудился в городе, вторая же — джейку. подростку одного возраста с джеем, попавшему в приют в шесть лет, будучи беженцем из соседней страны. сам хисын не помнит как оказался здесь, но в детстве слышал, как монахини говорили, что нашли его на пороге церкви. странно тихого ребенка с огромными глазами, напоминающими пуговицы у куклы. — что ты уже натворил? — шипит джей. его кровать прямо у левой стены, поэтому он встает и подходит ближе, хватая хисына за так и не прекратившую трястись ладонь. — было слышно, — сухо шепчет он. — показывай, — хисын отчаянно мотает головой, а джей хмурит выразительные брови. заметно даже в тусклом свете луны. — показывай, — повторяет он настойчиво, отпуская чужую руку. она не прекращала невротически подергиваться. давно зная, что с джеем спорить бесполезно, хисын лишь закусывает губу, стыдясь. медленно спускает рубашку с плеч, сутулится, поворачивается спиной к соседям. джейк еле-слышно охает. джей тихонько ругается. хисын чувствует, что он укоризненно качает головой. — хуже, чем в прошлый раз, — заключает джей шепотом. в голосе даже так сквозит сожаление. становится мерзко, вина съедает внутренние органы. — заслужил, — отвечает хисын резко, но так же тихо. — я испортил скатерть, — о том, что ходил брать красно-белые капсулы-таблетки рассказывать было бы слишком невыносимо, поэтому лучше умолчать. — идиот, никто не заслуживает такого за скатерть, — возмущается джей. джейк согласно мычит, тоже подойдя ближе. — это урок, — гнет свою линию хисын, снова набрасывая белую ткань на плечи и поворачиваясь к друзьям. — матушка любит нас, — твердо шепчет он, хотя у самого в голове давно роятся сомнения. в книгах не так. дети, попавшие в приют, уже познав родительскую заботу, рассказывают не так. но матушка же не будет врать? — хисын, ты раздражаешь, — сквозь зубы шипит джей, разворачивая того за плечо обратно спиной. — прости, — говорит он, мельком заметив, как друг поморщился. джейк помогает снова стянуть рубашку с хисына, протянув дрожащие кисти того сквозь рукава. — сворее всего, три-четыре новых шрама будет и синяков достаточно, — заключает джей, недовольно цокнув языком. — она опять тебя по почкам лупила? — спрашивает джейк, тоже осмотрев изувеченную спину. хисын решил воспринять вопрос как риторический, поэтому промолчал. горящей кожи касается холодная, влажная ткань. хисын жмурится, хмурится, качает головой. — сону же предупреждал вас не выходить, — укоризненно замечает он, немного дернувшись от тряпки, но цепкие пальцы джея на плече не дали сильно двинуться. — а давай я сам буду принимать решения? — шепотом возмущается джей. — серьезно, вот сейчас вообще молчи, — и хисын правда замолкает, виновато поджав губы. джей прав. — да и я всего лишь сбегал в умывальную, — вмешивается джейк. — они на тот момент были заняты тобой, — добавляет он почти беззвучно. — сейчас бы запачкал простыни, и отхватил еще, — себе под нос бубнит джей, осторожно вытирая уже подсохшую кровь с чужой горячей кожи. хисын упирается взглядом в темное дерево двери. блуждает зрачками по прямоугольнику и старается не думать. интересно, а если приложиться спиной о шершавую древесину, он что-то ощутит? он искупит свою вину? если воткнуть нож себе в живот, будет ли это значить, что он прощен? первородный грех его рождения возможно отмолить? может, стоит умереть? но пока нельзя. нужно дождаться, когда ники станет старше, пряча его от монахинь за спинами, нужно отговаривать деятельных джея и джейка от необдуманных поступков, нужно беречь чонвона от его желания всех защитить, а сону — от него самого, нужно напоминать сонхуну, что он не бесполезный. нужно показать им, что они заслуживают жить. все, кроме хисына. на хисыне слишком много грехов. он почти чувствует, как многоглазые шестикрылые серафимы смотрят на него с укором из углов. как с каждым днем на шее затягивается гаррота. — простите меня, — одними губами говорит хисын, но стоящий рядом джей, едва закончивший оттирать кровь с кожи друга, все же слышит. или угадывает. его догадки обычно поразительно точны. — заткнись, — фыркает джей, обеспокоенно наблюдая за тем, как худое тело хисына мелко колотит. джейк, всегда необыкновенно молчаливый, когда переживает, хватает хисына за трясущиеся руки, стараясь собственными их успокоить. джейк до сих пор помнит ужас, расползшийся по всему телу, от найденного хисына, которому длинную шею перевинтило особо сильной судорогой. рваные вдохи, полопавшиеся сосуды в закатившихся глазах. потом тому пришлось долго убеждать друзей, что все не так плохо, как кажется со стороны. — пожалуйста, — у джейка шрамы на ладонях от осколков, впившихся в кожу еще в детстве. — пожалуйста, — повторяет он чуть ли не по слогам, — перестань думать, что мы тебя не видим. сонхун как-то признался хисыну, что хотел бы стать хрустальной пустотой. никто ее не видит, никто о ней не беспокоится, никто даже не знает о ее существовании, ведь по сути ее нет. кусок мироздания, который и вовсе не создавали, ни на кого не влияющий, не причиняющий боли. и хисын, пытавшийся убедить сонхуна в том, что его любят, что он живет для того, чтобы просто жить, а не быть кем-то для кого-то, на самом деле воспринял эту пустоту как нечто пугающе близкое к его восприятию себя самого. поэтому винил себя еще больше, ведь не мог показать сонхуну пример. потому и придумал второго хисына. казалось бы, это лучший вариант, но первородная, прожорливая, греховная пустота, носящая его имя, поглощала все, не чувствуя насыщения, потому что в ней все исчезало без следа. да и ее самой в общем-то не было. как раз этот парадокс ощутимого, непонятного ничего в хисыне приводил к желанию все закончить. а к этому прибавлялась густая, тяжелым комом осевшая в мозге вина. в их небольшой компании поддерживать словами умеет джейк. мягко улыбаться, складывать разрозненные звуки в добрые предложения, помогающие пережить очередную ночь. джей же с присущей ему предприимчивостью старается найти во всем рациональное зерно. сону — мягкий и полупризрачно легкий — может смотреть так, что кажется, вес собственного перегруженного мозга становится гораздо меньше. сонхун честный и прямой, как лезвие скальпеля. чонвон бьется напролом, решительный и скрытно пугливый. ники же — их рано повзрослевший мальчик — слишком многое понимает для своего возраста и тянется с объятиями. а хисын? хисын, наверное, кто-то вроде пепельницы. жжет его, но больно выкурившему. в какой-то мере это убивает. чужие мучительные откровения алчная пустота хватает и не может проглотить, а застрявшая в глотке правда режется и колотится. — не бойся, — хисын растягивает губы в улыбку, ободряюще сжимает руки джейка и мягко высвобождает свои холодные ладони. забирает рубашку, которую джейк повесил на спаянную из тонких металлических труб спинку своей кровати. все-таки на белой ткани отпечатались небольшие черные в полупризрачном лунном свете пятна. хисын слышит скрип пружин матраса. наверное, кто-то из соседей лег. в наступившем молчании доносились только звуки дыхания и ветра, гуляющего загнанным гепардом по коридорам и свистящего под дверьми. хисын надевает рубашку, застегивает на все пуговицы. быть может, она задушит его во сне тугим воротником. забирается под белое одеяло. его кровать придвинута прямо к стене, обклеенной грязно-мятными обоями, усыпанными темными узорами. в нынешнем освещении стены кажутся белыми с едва заметными темными червями рисунка на них. в углах скалит острые зубы густая чернота. хисын сворачивается калачиком спиной к соседям, упершись взглядом в собственную, но будто искалеченную тень. даже под одеялом холодно. спать хочется, но страшно. вдруг мозг снова подкинет порцию кошмаров, где они не успевают вытащить сонхуна из петли, чонвон залит кровью, джея избивают до мессива под ногами, джейк бросается грудью на пулемет, ники находят мертвым в карцере, сону грызет плюшевого медведя, раскачиваясь из стороны в сторону и разрывает себе кожу, а сам хисын давится пятнадцатой таблеткой. и еще настоятельница яна. если остальные кошмары помнятся смутно, размыто, путанно, моментами и болью, то она была везде. хисын старается подавить притяжение к небольшим красно-белым капсулам, но как обычно проваливается. казалось бы, она еще должна действовать, однако из-за наказания эффект почти сошел на нет. ранее онемевшая спина теперь словно начинает гореть. позабытые удары по ключице и животу тоже напоминают о себе тугой, вязкой болью. держаться. надо держаться. мысли ворохом мятых карт заполонили черепную коробку, единственный способ не сойти с ума — начать игру. джей как-то притащил им колоду, и, лелея мутные воспоминания из детства, рассказывал им о толковании некоторых карт. те, которые запомнил. и которые не выбили удары ремнем по спине от рук матушки, призванные выкорчевать его грешную, богопротивную, цыганскую сущность. но пока поверх всех переживаний хисына лежит отвратительный, засаленный пиковый туз. *** в итоге хисын пролежал до самого подъема, стараясь уловить хоть тень самого себя, словно груда разрозненных деталей давно не используемого механизма пытается собраться в единое целое. в окне — серовато-желтый мир, будто пораженный лихорадкой. наверное, сегодня будет гроза. обои кажутся еще более грязными, чем обычно. звенит колокольчик, оповещающий о скором сборе на утреннюю молитву. хисын трет лицо руками. чудится, что его облепила паутина липкой тоски. он снимает рубашку. крови совсем немного. сейчас, даже в тусклом утреннем свете видно, что пятна рыжие, а не черные, как обманно показывала луна. на животе хисына, ближе к правому подреберью расплылась фиолетовая туманность, переходящая в некоторых местах в грязные желтые оттенки. ключицу и спину осмотреть не удастся, но чувствуется, что там расцвели подобные отметины. возле позвоночника точно проходят уродливые длинные полосы от тяжелого кожаного ремня и кривые разрозненные рубцы от пряжки. в тумбочке возле кровати — идентичная белая рубашка, только чистая и слегка пахнущая пылью и сыростью. джей, уже полностью готовый, хмуро смотрит на друга. лицо у него резкое, напоминающее хисыну искусно выточенного деревянного орла. джей — нечто переломанное и искалеченное, но сложенное, словно головоломка из железных изогнутых прутьев. дабы разобрать компоненты нужно извернуть самого себя. джей — восклицательный знак, потому что и он включает в себя твердую точку опоры, от которой взмывает указательный палец эмоциональной перегрузки. — поднимайся, — сухо говорит джей, переведя взгляд с хисына на джейка. тот в ответ лишь сжимается, жмурится, тяжело дышит. наверное, снова кошмары. где его соседей давит обвалившейся стеной дома, а мама говорит ему прятаться. где звенит и грохочет, топчет и держит винтовки, воет и корчится в муках. в противовес резкозти тона джей присаживается на корточки и мягко сжимает чужое худое предплечье. джейк наконец открывает глаза. кажется, они покрылись паутинкой прозрачных воспоминаний. — сегодня пятница, да? — уточняет джейк хриплым после сна голосом. — ну, соответственно, как и всегда после четверга, — качает головой джей, мгновенно покрываясь колючками. — господи, — стонет джейк, с головой накрываясь одеялом. — он не услышит, — тихо говорит хисын полу, завязывая шнурки черных туфель. но джей настороженно, совсем как хищная птица, поворачивает к нему голову. и кивает. форменные, черные, укороченные брюки словно стали еще свободнее, хотя за ночь это статистически невозможно. с утра трясутся колени, и, кажется, даже внутренние органы мучительно дергаются. в голове шумно. сгибаться к туфлям больно, нужно действовать осторожно, чтобы раны не открылись снова и кровь не испачкала рубашку. умывальная у них небольшая. в приюте всего четырнадцать детей. с недавнего времени. позавчера было пятнадцать. труп кая, переломанный неестественной позой, теперь покоится на погосте. сказали, лихорадка. но хисын помнит широкие, затопившие радужку зрачки, вечно по чему-то бегающие пальцы. например, умело по клавишам фортепиано. кай был милым, теплым, терпеливым. научившим хисына извлекать из инструмента «вальс ми минор» грига, таскающим с собой тетрадку, исчерченную нотным станом. а еще кай был нервным, дерганным, тикозным и от того посаженным на красно-белые таблетки. в итоге — кай был чертовски зависимым. и хисын понимает, что его ждет подобный конец. в зеленоватой от плохого освещения и желтизны за окном плитке лица бликовали искаженно. вытянутые, будто их припечатали подошвой. хисыну кажется, что желтый — страшный цвет, ведь в кошмарах он его преследовал. глаза слипаются. он брызгает холодной водой себе в лицо, чтобы отогнать сон. щеки будто обжигает. в голове — непонятное гудение и звук, словно пальцем водят по мокрой кромке стакана. даже не понятно: реальный ли он или нет. оттого страшно. рвотные позывы сотрясают его тело, но блевать нечем, поэтому он сплевывает густую слюну, смешанную с рыжей ниткой крови, возникшей из-за слабых десен. нужно дышать на счет и не забывать моргать. настойчивый колокольчик прозвенел еще раз, созывая каждого ребенка на утреннюю молитву. хисын бегло оглядывает умывальную. кроме него в ней джейк, чонин, субин и монахиня луиза, следящая за тем, чтобы дети не разговаривали и не нарушали правил. позвонки при каждом движении словно скрипели друг о друга, мышцы спины отдавали тупой болью. под острым взором сестры луизы строем они выходят из умывальной, направляясь в молельную. это небольшая комната с потолком, повторяющим силуэт пирамиды башенной крыши. из окон, расположенных по два на каждой из боковых беленых стен, льется неприятно-желтое. наверняка солнце только наполовину выглянуло под тяжелыми тучами. из-за этого непонятного свечения казалось, что скоро огромный глаз провидения прорежется в густо-сером небе и зальет человечество кислотой слез. настоятельница яна темной, в сознании огромной фигурой, словно коршун нависает над всей комнатой, хотя и стоит сбоку, а не за небольшой кафедрой у дальней стены, над которой висит кроткое деревянное распятие. молитвы же читает каноник — сухой, дряхлый, говорящий совершенно невнятно мужчина. в приюте поговаривали, что ему лет девяносто, и он продал душу дьяволу, чтобы жить вечно, но притворяется священнослужителем, чтобы отравить церковь. и иногда хисыну кажется, что если бы это было правдой, он бы к нему примкнул. в комнате не хватает чонвона, сонхуна и сону. из-за этого тревога с неприятным скрежетом скребет пустое внутри стеклянное сердце. судя по часам над дверью, у них остается всего минута. хисын бросает на них быстрые взгляды украдкой, боковым зрением, чтобы не наругали за то, что он вертится. секундная стрелка неумолимо ползет по циферблату, преодолевая деление за делением, обгоняя неподвижные цифры. вот она преодолевает шестерку. шестикрылый серафим из угла шипит что-то невнятное. у хисына подрагивают пальцы и дрожит нижнее веко. в этот момент в комнату влетает сону. глаза у него покрасневшие, блестящие, сбитое дыхание слышно даже с места хисына. сону мечется зрачками по комнате. взгляд на мгновение застывает на джее, обеспокоенно нахмуренному, медленно скользит по ники, нервно мнущему полы собственной рубашки, скачет к побледневшему джейку и наконец достигает хисына. в грудной клетке тянет и режется. догадка обожигает извилины, но хисын старается, правда старается надеяться на лучшее. однако перед глазами сама собой всплывает картинка из кошмара. сонхун с обвитой крепким объятием петли шеей, безвольно повисшими конечностями, обращенным к полу изможденным лицом. сонхун никогда не хотел умирать — он не хотел жить. он вечно жаловался на холод, засыпал на уроках, как-то раз вместо уборки два часа пролежал на полу, не способный даже открыть глаза, а потом получил пятьдесят ремней от матушки. спина была похожа на маленький космос. сонхун никогда не дорожил своим телом: искалывал себе руки украденной иглой, высовывался на мороз в одной рубашке. однажды, после того, как месяца три назад сону заперли в карцере на трое суток без еды, сонхун украл хлеб из кухни, но его заметили уже на выходе. для наказания и устрашения созвали всех. матушка яна приволокла сонхуна за волосы к плите, выкрутила газ, поднесла спичку, от чего вокруг конфорки разрослись сине-фиолетовые лепестки. и сунула руку сонхуна в огонь. — чтобы ожог остался не только на коже, но и на душе, — объяснила она онемевшему от боли сонхуну и не успевшим даже среагировать остальным детям в кухне. хисын как сейчас помнит глаза сону: стеклянные, замерзшие, с лопнувшими сосудами от перенапряжения. ему пришлось ощутить боль чужого самопожертвования. у сонхуна же в зрачках — чернильная пустота. сонхун не хочет умирать. сонхун испытывает: способен ли он заглушить все чувства в физической боли? хисын хватается за «не хочет умирать», как утопающий за соломинку. секундная стрелка пересекла цифру двенадцать, и хисыну думается, что лучше бы они были у дьявола, чтобы после нее пошла чертова дюжина. ведь каждый апостол от них отвернулся. проходит тягучая, кислая минута. ноздри у настоятельницы яны раздуваются, темные брови сдвигаются к переносице. ники, кажется, едва-заметно страется приблизиться к старшим. если бы он был щенком, то прижал бы уши. его тонкое чутье никогда не подводило. сону замерший, замерзший, втягивающий холодный воздух с хрипом и свистом. он после того инцидента изменился. почти перестал есть, как бы они ни старались его уговорить, начал чаще уходить в себя и как-то хисын, пробираясь в столовую, мельком видел, как сону в маленькой гостиной беззвучно рыдал, иссеченный холодным светом голодной луны и сжимающий в пальцах старого плюшевого медведя, с которым поступил в приют еще лет девять назад. но тогда хисына больше влекли красно-белые капсулы, а подгоняло собственное сотрясающееся тело, безвольно задыхающееся от желания скорее избавиться от боли. вторая длинная минута сопровождается чьими-то тяжелыми шагами по коридору, холодным волнением и жгучим гневом матушки, ощутимым по всей молельной. старый каноник, пребывая в своем отрешенном, богоугодном мирке, искаженном старостью и провалами в памяти, дрожащим от разболтавшихся за годы работы связок голосом начал читать молитвы. отражаясь от стен, звуки размножались, дробились, искажались. от этого в ушах зазвенело. в голове тяжелым боем гудели чужие приближающиеся шаги. колени снова затрясло, дыхание участилось, сердце заколотилось в неправильном, скором, болезненном ритме. в глазах потемнело, кислорода стало не хватать. держаться, держаться, надо держаться. хисын промаргивается, старается успокоиться, трясет головой. в дверях показывается чонвон, у которого из аккуратного носа течет кровь, явно попадая и в рот. он идет тяжело, потому что несет на спине сонхуна. у того разметавшиеся темные волосы, закрытые глаза, нездорово бледная кожа. на ней еще более заметен фиолетовый, как свежая гроздь винограда, кровоподтек. тело хисына бьет крупная дрожь, кости будто выламывают по одной, разрывая густую нервную сетку в надкостнице, от чего боль жужжащая, захватывающая вдохи в свой немой плен. перед глазами сонхун, раскачивающийся в петле. украденная веревка, привязанная к рассохшейся балке потолка. фатальный прыжок с кровати, чтобы повиснуть в неизвестной невесомости, невечности, невнятности, нереальности. куда ни кинь взгляд — сонхун, везде мертвый сонхун. поэтому хисын долго не замечает кротко вздымающуюся спину сонхуна. живого. едва-теплого, худого, замученного анемией, но живого. его худые, длинные руки-ветки свисают с шеи согнувшегося чонвона, правая кисть покрыта рубцами шрамов от ожога. в молельной слышно тяжелое дыхание чонвона, редкие всхлипы сону и дребезжащие, словно монетки в жестяной банке для пожертвований, молитвы каноника, но у хисына в ушах — колокола и собственное сердцебиение. сонхун все еще дышит. сонхун живой, но с ярким фиолетовым на тонкой шее. сонхун живой, но лежащий на хрупкой спине чонвона, как один из тяжелых мешков, которые они таскают летом по пять часов. сонхун живой, но даже несмотря на то, что его глаз не видно из-за длинной челки, хисын уверен — они закрыты. сонхун живой, а мог бы не быть. сонхун пока живой. сонхун попытался умереть. и хисын не успел. не успел остановить, оттащить за руки и за ноги от фантомного эшафота. не успел доказать сонхуну, что он достоин лучшей жизни и никогда не был и не будет чавкающей пустотой. не успел помочь сонхуну услышать, что он важен, что его любят. не успел показать, как он им дорог. не успел. хисын не успел ничего. хисын ненавидит свои таблетки, но так хочет запихнуть в рот бело-красную капсулу и наконец успокоить верещащие голоса в голове. чонвон беспомощно озирается, сплевывает на пол густую слюну, смешанную с темной кровью. но крепко держит ноги сонхуна, согнувшись едва ли не к полу, потому что сонхун выше почти на пол головы. хисын так чертовски зависим, и так ненавидит это, но не может противостоять навязчивым мыслям. перед глазами расплывается желтое и красное, кислотное и ядовитое. он почти ничего не видит, кроме нечеткой бессознательной фигурки, болтающейся в несуществующей петле. таблеток рядом нет, а визг в мозге поглощает все иные звуки. кажется, он падает, кажется, тело с хрустом выгибается в неестесственную дугу, кажется, все нереально. мир искажается, всасывается в самого себя и наконец схлопывается. *** глаз в глаз с крохотным окошком почти у самого низкого потолка. холодно так, что зубы стучат друг о дружку. измученное тело не хочет подчиняться приказам, а лишь тягуче болит. хисыну стыдно за собственную слабость. неудивительно, что он оказался в карцере, все же сорвал молитву своим невнятным обмороком. он с трудом садится. на полу в углу — стакан воды и знакомая красно-белая таблетка. что-то внутри твердит, что от них нужно отказаться, но тело будто само ползет по направлению к капсуле. хисын презирает себя, глотая предмет своей зависимости даже без воды. из-за привлекшей все внимание таблетки, он не сразу замечает, что в карцере не один. совсем рядом — чонвон с нестертым бордовым подтеком на подбородке и испачканным в крови воротником рубашки. но на лице — кроткая улыбка, от которой на щеках пролегли неглубокие ямочки. — ты вовремя, — шепчет чонвон. — сейчас придет сестра арабелла, она ушла за вторым бревиарием, — несмотря на улыбку, голос друга дрожит от неприкрытого страха. хисын молчит, не зная, какие подобрать слова. чонвон, сону, сонхун и ники живут в одной комнате. так как ники был в молельной до того, как пришли остальные, вероятно, старшие вытолкали его из комнаты, чтобы он не увидел то, что было внутри. хисын хорош в логических выводах, но абсолютно ужасен в человеческих отношениях, как бы ни старался. — чонвон, — начинает он сипло, — ты не виноват, — он надеется, что это нельзя истолковать привратно. — сонхун жив, и это главное, спасибо, что вы успели, — хисын не смотрит на чонвона: слишком стыдно. он не должен был в свои тринадцать решать такие проблемы. хисын обязан был взять все на себя, но как обычно не справился. — мне так страшно, — почти неслышно шелестит чонвон. — мне кажется, единственный путь вас защитить — убить вас. но я не могу. чонвон панически боится собак и терять. весь его жизненный путь окроплен кровью и припорошен неконструктивным чувством вины. до него у его матери было три выкидыша, а он сам родился немного раньше срока, но все же выжил. а вот мама — нет. чонвон о ней совсем ничего не помнит, только чувствует что-то по-собачьи тоскливое и хлипкое, когда упоминает ее имя. оставшийся отец, как бы ни старался не винить ребенка в смерти матери, время от времени срывался, размазывал чонвона по полу одними словами. возможно, и это повлияло на то, что сосуды у чонвона постоянно лопаются. то в носу разливается кровавое море, то невнятные гематомы возникают по всему телу, то белки глаз заплывают рыжим. дети сторонились его — вечно окровавленного мальчика, в слухах превратившегося в убийцу собственной матери. а потом отец, у которого зрачки замерли, остекленели от алкоголя, глухой ненависти, боли и обвинения, спустил на чонвона капающую слюной собаку. она бежала за ним несколько километров, рыча и подвывая, загоняя все дальше и дальше от места, которое он никак не мог назвать домом. пришлось взбираться на дерево, разодрав все колени и ладони, чтобы охотничья, выдрессированная отцом на длительное преследование собака наконец, утробно ворча, почти беззвучно ушла. или притаилась в кустах, сверкая темными глазами, ожидая, когда замученная жертва спустится. сгущались сумерки. а у чонвона в области груди густел страх и крутились жернова, перемалывая сердце в кровавую кашицу. чонвон — это желание, чтобы никто не страдал, и сосущая вина за каждое действие или бездействие. чонвон боится собак, но встанет перед друзьями, если на них нападет стая. хисын смотрит на своих друзей, как чернь на королевскую семью. из глубин, далеко снизу — морально незрелый, неполноценный, маленький получеловек. маленькое нечто ничто. низкая дверь в карцер открывается и заходит сестра арабелла — очень худая, в неизменном темном, длинном облачении, с беглого взгляда делающим ее похожей на трость с набалдашником в виде горбатой вороны — настолько ее покрытая голова была опущена к полу. она тоже была в приюте, но в другом монастыре. хисын как-то подслушал этот факт, пока пробирался в столовую. в руках у нее — две потрепанных книжицы с крестами на темных, потрескавшихся обложках. хисыну хочется заплакать. слабовольно, по-детски. обреченно. облезлые стены, еле-пробивающийся из окошка все еще желтый свет, холодный бетонный пол, от которого уже болят колени — это сбивало дыхание, заставляло лопнувшее сердце хаотично выплескивать кровь, болезненно трепетать кусками ткани так сильно, что казалось, внутри грохочет целый поезд, сотрясая ребра. хисын и чонвон на сестру арабеллу не смотрят прямо — запрещено. пронзают взглядами ненавистную книгу о божественной любви и всепрощении. книга врет. и бог, наверное, тоже. никто и никогда не прощает. все нужно искупить, отринуть, пожертвовать, выстрадать. а иначе — хисын даже не знает, что случится. держись стрункой, маленькая дрянь, спрячь глаза в полу, будь хорошим мальчиком и тогда, может быть, бог простит тебя. но бог не прощал. бог был в судорогах и невыносимой боли, в ударах ремня, в матушкиных гвоздях-зрачках, кошмарах, голоде, ударах головой о стену. бог наказывал и корил за грехи. далекий, далекий бог, как хисыну бы хотелось сказать тебе, как он тебя любит. и как безмерно, ядовито, хрипяще ненавидит. но никак. хисын нашел себе личного бога. и у бога хисына было красно-белое вытянутое лицо. матушка, похоже, этого бога подельница. его плеть и топор, его выжигающий огонь. а маленькие ангелы-таблетки скользят из божественной длани, даруя недлительное забытие. хисын — порождение самого насилия. его плоть и кровь, его материя и сознание. отравленные слезы катятся и катятся по лицу, помечая сухую кожу воспаленными дорожками. бревиарии приземляются на пол прямо у их колен. шлепки громкие в закрытом пространстве, разбившиеся еле-слышным эхом и обертонами. перекрестья стен и потолка, границ окошка, краев книги расплываются в зрении до вездесущих распятий. давят на сетчатку до кислотных, лимонных линеек отскочившей реальности. — открывайте, — скомандовала сестра аребелла. голос у нее звучный, но слова все позаимствованы с чужого языка и инъектированы в мозг. сонхун говорил, что для него в бревиарии — сплошь «судьба-судьба-судьба», выведенное темной кровью, джей утверждал, что там одни дурные предзнаменования, джейк видел стройные ряды оружия, ники отмечал, что книга составлена из подвисших в неестесственных позах людей. сону робко обмолвился, что глядит на изъеденные кариесом зубы. для чонвона в бреварии рычали собаки. для хисына — сжимали челюсти пустые, голодные страницы. щелк-щелк, страница за страницей. убивает, давит, рвет в клочья. — бог, пожалуйста, услышь. бог, пожалуйста, убей меня, — хисын шевелит губами, но не издает ни единого звука. — сто поклонов, — говорит сестра арабелла. — читаете псалом сто девятнадцать по очереди. его придется повторять раз за разом, ударяя лоб об пол до крови. к концу молитвы голова будет гудеть. выдох. длинный вдох. взгляд на чонвона, уставившегося в книгу. по его лицу — дорожки слез. хисын должен. — сестра, можно ли прочесть всю молитву самому? — как бы ни старался, голос дрожит. монахиня арабелла смотрит на него резко, остро. ее темные, с бурым оттенком глаза напоминали копошащихся тараканов. — читай, — выплюнула она. хисын мысленно твердит себе «camminare sulla linea», чтобы не сойти с ума. идти четко, не отвлекаясь на ненужные мысли и голоса. — canticum graduum ad dominum cum tribularer clamavi et exaudivit me, — читать на латыни уже давно не тяжело. слишком много раз. головой об пол. хисын слышит, как чонвон делает то же самое и стискивает зубы. нужно быть сильным ради него. ради всех них. — domine libera animam meam a labiis iniquis a lingua dolosa, — лоб снова касается холодного бетона. гулкий звук наполняет карцер и уши хисына. даже почти не больно. так он убеждает себя — quid detur tibi et quid adponatur tibi ad linguam dolosam, — удар. — sagittae potentis acutae cum carbonibus desolatoriis, — хисыну кажется, что мир немного подплывает, хотя они сделали всего четыре поклона. — heu mihi quia incolatus meus prolongatus est habitavi cum habitationibus cedar, — он быстро глядит на чонвона. у него снова из носа течет кровь густой струей. сердце перехватывает леской. — multum incola fuit anima mea, — тупая боль. они должны управиться за четырнадцать повторений молитвы. и доделать два. хисын считает, считает, считает, идет по линии, чтобы не провалиться в блаженное, безумное никуда. — cum his qui oderant pacem eram pacificus cum loquebar illis inpugnabant me gratis, — контакт с холодной поверхностью. это только одна молитва. хисын читает и опускает лоб к полу, иногда поглядывает на чонвона. с его подбородка капает кровь на ворот рубашки. он дышит шумно, негромко хрипя. с уголка губ — слюна с примесью алого, потому что он сплевывал кровь изо рта на бетон. на лбу — бордовое пятно. у хисына наверняка такое же. удар, движение губами, удар, слова, удар, взгляд в книгу, удар, текст молитвы. хисын уже вызубрил ее наизусть. перед глазами туман, а в ушах неумолимо звенит колоколом. но надо закончить. ради друзей. ради джея, ежеминутно вправляющему им мозги и идущего напролом. ради сону, понимающего каждый полувзгляд. ради ники, улыбающегося даже сквозь слезы, чтобы не беспокоить. ради джейка, неблагоразумно вспыльчивого, когда видит несправедливость. ради сонхуна. ради сонхуна, который все же выжил. ради чонвона, который каждый раз жертвует всем собой. он не должен, он не может их подвести в который раз. но где-то в глубине ваты, скопившейся в черепной коробки рождается мысль. мерзкая, перебирающая тонкими лапками, липкая. ради своего бога. ради медикаментозного упокоения. и хисын снова себе отвратителен. пустота хрустит челюстью и истекает ядовитой слюной. хочется кричать, разрывать себя в клочья, калечить. он не заслуживает даже смерти. он вечно должен мучиться. последний удар. сотый. особенно болезненный и гулкий. голова словно распухла. мир перед глазами кружится и подпрыгивает в вычурной чаконе с самим собой. хисын невидяще уставился перед собой. книга давно выскользнула из пальцев. — еще, — набатом бьет голос сестры арабеллы по барабанным перепонкам, а мерещится корявая фигура и текуче-скрипучий, журчащий монетами голос настоятельницы яны. — вы же сказали сто, — отчаянно противится чонвон. — еще, ублюдок! — шипит монахиня. — твоя мамочка уж точно не придет защитить тебя, я исполняю божественный приказ. она тоже рождена и слеплена из искрящегося, мерзкого насилия. тяжелым ремнем и мучительными молитвами выкованная в трость, бьющую других по коленям металлическим набалдашником-птицей. чонвон хрипит. кричит надрывно, больно, оглушающе. хисын плохо видит, но ощущает как он вскакивает на ноги и бросается на сестру арабеллу. она — их будущее. им никогда не сбежать. они останутся здесь навечно, преследуемые тяжелыми взглядами, криками новых и новых детей, укоризной божественного взора. поэтому, когда зрение наконец проясняется, хисын видит, как чонвон вгрызается сестре арабелле в шею, повиснув на ней всем своим маленьким, худым телом. чонвон в крови. а хисын в бреду. вокруг глухо, он не слышит звука капель густой жидкости и хруста плоти. только тяжелый колокол бьет по вискам. тело сестры арабеллы беззвучно падает на пол, а на нее заваливается чонвон. встает, утирает багряные губы рукавом рубашки, тяжело сглатывает. пошатывается, переламывается в пояснице. его рвет прямо на тело. смотрит на хисына своими большими блестящими глазами, разрезом напоминающими кошачьи. — прости, хисын, — шепчет чонвон. кровь на его лице мешается с обильно текущими слезами. разъехавшаяся плоть, брызжущая алым, темное одеяние, выглянувший серебряный крест, такой же по форме ожог у чонвона на щеке. не только на коже, но и на душе, истерзанной богом и его слугами. бог их не любит. бог их ненавидит еще с момента рождения. бог им врал. бог. их. предал. чонвона сотрясает рыданиями и рвотными позывами, а из-под верхней губы видны острые, немного выдающиеся вперед клыки. соберись, хисын. им не на кого надеяться и некому верить. и пока в ушах стоит надоеливый колокольный звон, хисын идет вперед, хватая чонвона за руку. ничего не видя перед собой шарит руками по краманам одеяния переломанной трости на полу. онемевшей рукой достает ключ. холодно, но рука чонвона все еще теплая. даже несмотря на то, что сердце перестало биться, разорванное в клочья охотничьей собакой-верой. — сону, — доносится с опозданием. — сону укусил меня вчера. доктор сказал, что я не жилец, а он услышал, — путанно бормочет чонвон, всхлипывая и в ужасе задыхаясь. — но ничего не произошло, и я подумал, что он просто… — речь перерывается криком. хисын не сразу понимает, что кричит он сам. сжимая волосы и вырывая их клочьями, широко распахнув почти ослепшие глаза, согнувшись, трясясь и судорожно дергаясь. колокол не переставал отбывать последние секунды его жизни. его ведет в столовую — плевать кто там и сколько. главное — банка с красно-белыми таблетками. хисын едва не опрокидывает ее на себя, глотает пилюли одну за другой, уже совсем вкоре дойдя до пятнадцатой. давится, сгибается пополам. мягкая, легкая рука ложится на плечо, словно снежное покрывало. мама сону повесилась. поцеловала его на прощание куда-то в макушку, улыбнулась, сказала быть хорошим мальчиком, выпроводила за дверь, но забыла ее запереть. дергающееся в конвульсиях, синеющее тело, хрип и сдавившая горло веревка. качающися на петле труп, который раньше был дорогим человеком. сону говорит, что не помнит, что было дальше. именно сону привел ники не так давно, почти сразу после того, как неуловимо изменился. нашел его в сарае недалеко от террирори монастыря, проскользнув через дырку в заборе. страшно худого, маленького мальчика, против заветов божьих рожденного сына неизвестной монахини. мама не приходила к нему уже два месяца, заперев в этом пропахшем гнилью сарае. он ел попадающихся под руку сырых крыс и пил грязную воду из мелкого ручейка, протекшего из соседней реки в сарай, потому и заброшенный. ники едва не умер от дизентерии и воспаления легких. вообще непонятно, как он тогда выжил. именно сону тащил джея, переломавшего около двадцати костей, до комнаты, когда преподобная мать столкнула его с каменной лестницы, обнаружив карты и сохраненную еще с самого детства джеем золотую, цыганскую, материнскую серьгу. не ясно, как он не умер. именно сону увидел позеленевшего джейка, когда матушка за неподобающее поведение и попытки защитить ники от карцера заставила его, имеющего слабый желудок, съесть целую упаковку соли без воды и проглотить кусок мыла. джейк говорил что в его подреберье словно прикатили пулемет. не известно, почему он жив. и именно сону наверняка снимал каким-то образом не задохнувшегося в петле сонхуна. только все это сону знает. когда руку сонхуна опустили в синеющий, острозубый огонь, у сону прорезались клыки и остановилось слабое, сострадательное сердце. чужая жертва сону уничтожила, обглодала и превратила в сущность, охочую до крови. ведь ради него она пролилась. сону — потерянный ребенок, сону себя ненавидит, сону предпочел бы смерть, знанию того, что стал причиной чужой боли. для сону всегда высшей ценностью была жизнь. она его и отвергла. «мы выберемся отсюда,» — говорил он как никогда уверенно. хисын смотрит ему в глаза. мягкие, покрасневшие, влажные от слез. собственное тело не слушается, трясется, дрожит. он глупо всхлипывает и притягивает сону в объятия, рыдая ему в плечо. у друга на губах еще не высохшая кровь, а в ладошке зажато невыносимо жгущее кожу серебристое, крупное распятие настоятельницы яны. хисын бы хотел умереть. закончить вялое существования пустоты, погрязшей во грехе чревоугодия. но сону смотрит на него долго и спокойно, пока кожа его ладони дымится от обманщика-бога. — прости, хисын, — шепчет сону и кусает его в шею.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.