💋
16 сентября 2023 г., 03:13
У Минхо коленки колет и пальцы ног немеют. Немеют они еще и из-за того, что он стоит долго в одном положении, потому что ему кажется, что двигаться вообще нельзя. Дернет лишний раз рукой — и все.
Все насмарку.
Когда он наконец-то дожидается своей очереди — не то чтобы скоро, но Минхо знает, что ему еще повезло, потому что многие вообще не дожидаются — Чанбин почти не глядя подзывает его рукой, и Минхо семенит к нему неуверенностью радостного щенка.
Вау. Его берут.
Ночь колкая и с шумом редко проезжающих машин. Минхо семенит в прямом смысле, потому что шпильки ужасные, тонкие, да и не его они — кое-кто одолжил, потому что «Минхо-я, ну что ты, правда, как целочка? Кто тебя такого возьмет?».
Минхо и не брали. А вот со шпильками — берут.
Волосы липнут к щекам (тональник дешевый и липкий, да и хайлайтер не лучше. еще и воняет как-то странно, но Минхо и такому рад — другого все равно не было), лезут в глаза, но рука не поднимается заправить прядь за ухо. Вдруг он что-то не то сделает, оступится или дернется, и парик слетит?
Ужасно получится.
Глаза поднять он тоже не решается. Смотрит в серый асфальт и на кроссовки Чанбина. Чужие — незнакомые — кеды даже случайно взглядом зацепить боится.
Ждет, когда они о чем-то с Чанбином договорятся.
Когда Чанбин мягко хлопает его по заднице — мол, пошел, родимый; удачи, — Минхо дергается, как воробей под упавшей капелькой, бегает взглядом вокруг, избегая насмешливого прищура (не Чанбина), и проходит к машине.
Обычная такая тачка, киа рио. Без наворотов, с дешевым пластиковым салоном. У друга Минхо когда-то такая же была.
Он смотрит в приборную панель, сжимает в руках маленькую сумочку и колени, потому что замерз. Сетка на ногах никак не спасает от осеннего ветра; это чистой воды аксессуар. И красный неоновый баннер.
Возьми меня.
Минхо не думает. По крайней мере — старается не думать. Отвлекается на что-то постороннее: на котов своих дома (вспоминает, обновил ли миску с водой перед выходом, потому что вернется он не скоро. Можно понадеяться на Феликса, но тут уж не факт, что он после смены будет в силах думать о благосостоянии минховских кошек, а звонить при посторонних как-то неловко). Смотрит в окно и пытается припомнить, был ли он в этом районе раньше. Трет остроконечные носки друг о друга, чтобы хоть чуть-чуть почувствовать пальцы и проверить в них тепло кровообращения.
На водителя не смотрит.
Не смотрит и тогда, когда они останавливаются в обычном спальном районе, и он пытается вылезти из машины так, чтобы не порвать ни сетку на ногах, ни джинсовую мини-юбку. Та еще задачка: салон неудобный, сумка в руке мешается, ноги окоченевшие не слушаются.
Мысль о том, что скоро он окажется в теплом помещении, греет душу. И неважно, какое оно.
И неважно, что в нем будет.
В лифте мигает лампочка, и в глазах неприятно рябит. Гудят механизмы, и голова тоже гудит от этого. Но все это должно окупиться.
Непременно окупится.
В квартире темно и пахнет никак. Минхо ловит себя на том, что это странно: чужие дома всегда пахнут как-то по-особенному, своим запахом — приятным или не очень. У кого-то пахнет стиральным порошком, у кого-то — протухшей мусоркой. Кто-то плохо проветривает квартиру, и воздух там спертый и затхлый, а у кого-то свежесть после дождя из дешевого или дорогого освежителя. Иногда пахнет вкусной едой — но это редко.
Минхо не бывает в таких квартирах.
Он разувается, и под звук чужой возни в комнате морщится, вставая голой ступней на прямую гладкую поверхность. Стопа вопит и ноет, и он ставит ее на пробу, не грохнется ли от внезапного облегчения.
Нет. Нормально. Стоит.
У него тоже стоит. У парня.
Минхо смотрит на него дольше, чем секунду, впервые за всю ночь, когда тот карабкается на него сверху и сам сканирует взглядом. Он молодой, может, даже младше Минхо, лет двадцать пять от силы. С волосами каштановыми, скулами очерченными каким-то совершенно непонятным образом, потому что вроде и выразительные, и мягкие черты одновременно. Линия челюсти у него прямая и грациозная, изящная. Минхо часто говорили, что у него точено-скульптурные черты лица, но ему кажется, что этот парень из такой же категории. Просто немного другой.
Он вздрагивает, когда чужая ладонь ведет по его бедру — медленно — и пытается не сбиться в дыхании.
Вспоминает, кто он и где он.
Руки помнят, тело помнит. Руки сами обхватывают его шею, тянут на себя, ноги раздвигаются шире — Минхо морщится, потому что пробка внутри неприятно давит, и, если честно, он не очень понимал, какой в ней смысл, потому что он и так готовый, но ему все говорили, что так легче и приятнее, если вообще можно говорить об удовольствии.
Минхо не чувствовал и не чувствует удовольствия. Он чувствует, как его изнутри давит во все стороны, как что-то инородное и не родное мешает ему ощущать себя спокойным.
Но говорят, что это нормально.
Пальцы гладят плечи, Минхо губами елозит, чтобы убрать налипшие на помаду волосы — они твердые и странные на ощупь, потому что не натуральные (слишком дорого), и вздрагивает, когда ему щекочут щеку.
— Сейчас уберу, — говорят с ним впервые за все время, и Минхо удивляется, какой голос приятный. Низкий, тихий, с бархатцой, не истомно-соблазнительный, а усталый и чуть похрипывающий. Тихий, еще раз тихий. Спокойный. Такой голос приятно слушать.
Щеку — у самого уголочка губ — снова щекочет прикосновением.
— Вот так.
Минхо поджимает губы — и правда, ничего не мешается. Ему улыбаются, и Минхо не знает, как реагировать — сказать спасибо или благодарить, как и нужно в таких ситуациях? — но его опережают.
— Можешь снять, если тебе некомфортно. Мне все равно.
Все равно?
Минхо не знает, выглядит ли он напуганным, но чувствует себя именно таким. Глупо, наверное, если у него сейчас взгляд как у выпрыгнувшей перед тачкой лани, поэтому он прикрывает глаза и мотает головой. Прочищает горло и говорит:
— Нормально.
Он хмыкает. В этом звуке — топорное недоверие и, может, капельку насмешки, но Минхо все равно. Он тут не для хихиканья.
Поэтому напрягает руки и тянет тело на себя.
Оно тяжелое, ложится сверху и обжигает теплом. Веки смыкаются сильно-сильно, давят друг друга, потому что Минхо разрывает пробка в заднем проходе и грудную клетку обжигает отвращением.
Не к парню. К себе.
Это каждый раз так. Каждый раз он лежит и спрашивает себя: зачем? Зачем это все, Минхо? Почему все должно быть так?
Почему блядская нитка сетки должна впиваться между большим и указательным на ноге? Почему корсет под топиком так сильно давит на ребро? Почему он позволяет себе делать то, что он делает, и ничего не может с этим сделать?
Нет, у Минхо нет стереотипов. У Минхо нет предвзятости. Минхо не конченый моралист.
Он просто не понимает. Не понимает, почему.
И почему ничего не происходит — тоже не понимает. Поэтому разлепляет веки и промаргивается. Замирает, когда ловит лобовое-пулевое в зрачки.
Он хмурый — свел брови и выглядит недовольным. Минхо сразу начинает думать, что именно не так, как загладить вину и вернуться в прежнее русло, потому что началось все нормально, как и начиналось всегда. Он лежит, разводит ноги. Он хорошо выглядит, одет в свои лучшие шмотки (лучшее познается в сравнении), не сказал ни слова против или что-то грубое.
Что не так?
А он смотрит — смотрит так, будто Минхо его обманул. Наебал на деньги, предал доверие или типа того. Хотя когда он успел — Минхо и представить себе не может.
Может, Чанбин не предупредил его? Не сказал про Минхо то, что, вообще-то, надо обязательно говорить в первую очередь?
Что Минхо не нуна?
Минхо не шевелится, потому что боится сделать еще хуже. Он думает переждать заминку — пусть тот сам разберется, что к чему. Если что — Минхо уйдет, это не проблема. Такое бывало. Ничего страшного в этом нет.
Минхо не обижается.
(Плакать по дороге домой — это не обижаться.)
Парень смотрит — все еще нахмуренный и замерший. Потом отстраняется, задумчиво отползает, чтобы приподняться и стянуть с себя футболку — Минхо резко-стеснительно окидывает взглядом открывшееся и снова смотрит ему в лицо, чтобы разобраться в ситуации. Чего ему вообще ждать.
На него тоже смотрят с ожиданием.
— Разденешься?
Парень склоняет голову набок и стоит над ним на коленях, держа снятую футболку в руке. Он не напряжен, не выглядит неуверенным или смущенным или таким, что Минхо чувствует себя несовершенным или надоевшим. На него смотрят просто — как на человека, лежащего под ним. Хотя таким же взглядом можно смотреть и на собеседника во время светской беседы ни о чем.
Минхо не знает, что ответить, но раздевается.
Сначала — топ. Облипающая ткань поддается не с первого раза и капризничает, и рука глупо-согнуто застревает в прорезе, и тогда чужие пальцы помогают ее оттянуть и выпутать предплечье из синтетического плена дешевого масс-маркета. Потом — корсет, который Минхо надевает только для того, чтобы сузить талию. Он простенький, без всяких этих рюш или грубых цепочек, которые вошли в моду элементом декора, если надеваешь корсет поверх блузки.
У минховского корсета предназначение другое.
Он расстегивает крючки и снова проваливается — нижний не поддается. Ему без спроса помогают — без спешки, буднично. Минхо находится только благодарным кивком.
Он откладывает вещи в стороны и смотрит нерешительно, застыв рукой над пуговицей юбки.
— Снять? — все-таки спрашивает, чтобы не выглядеть совсем уж идиотом, потому что вдруг он понял что-то не так. Не потому что во время секса желательно быть раздетым, а он этого не догоняет, но вдруг парень все еще не до конца осознает масштаб трагедии.
Типа того, что не у него одного в этой комнате член.
Парень жмет плечом.
— Как хочешь. Как тебе удобнее.
Минхо сам понимает, что хмурится и рот приоткрывает — это возмущенное выражение лица, и Минхо такого себе не позволяет делать; не те обстоятельства и контекст, — но тут он прям хмурится. Потому что это неправильно. Не так должно быть.
— Нет, ты…
— Единственное, — его перебивают, и парень откидывает футболку и снова подползает к нему, и Минхо по инструкции отклоняется назад на локти. Тот замирает над ним и бегает взглядом ему по лицу, прикусывая губу. — Я могу попросить тебя… умыться?
Умыться?
У Минхо испуг в сердце.
— Что?
— Умыться, — повторяет парень и прикусывает губу смущенно. Чуть-чуть выгибает брови и улыбку. — Если для тебя это нормально. Мне кажется… Знаешь, я хочу тебя целовать. Мне кажется, так будет правильнее. Нам обоим.
Обоим.
Минхо не хочет возражать, как и показывать, что у него дрожит губа. Поэтому он наспех поднимается — парень учтиво отодвигается, соблюдая дистанцию, — и торопливо уходит в ванну. Включает свет, чтобы лучше видеть свое отражение.
Лучше бы не видел.
Минхо включает горячий кран и даже не трогает холодный вентиль — руками зачерпывает очень много и вспенивает жидкое мыло для рук. Трет резкими быстрыми движениями лицо, хлюпает водой, чтобы не было слышно, как он хлюпает носом, потому что эта ночь какая-то особенно тяжелая.
Странная. Он не понимает, что должен делать.
Он умывается и смотрит в зеркало. Тон, хайлатер, румяна смылись, а тени и тушь размазались по щекам и вискам, помада уехала куда-то на подбородок. Волосы — синтетические — взъерошились, и Минхо снова ныряет лицом в ладони прежде, чем изо рта хоть звук вырвется.
Когда он выходит из ванны, идет уже не так быстро.
Парень лежит в кровати на боку, вяло елозит ногой по одеялу и встречает его взгляд. Пододвигается на постели — приглашает.
Минхо садится сразу ему на колени. Потому что надо как-то это заканчивать.
Когда он расстегивает ширинку и спускает штаны вместе с трусами, его встречают лучшим общепринятым комплиментом — вертикально. Минхо бы почувствовал удовлетворение, если бы кожу лица не жгло от дешевой косметики и мыла, но отмахивается от этой мысли.
Когда он наклоняет голову, его скулу ловят в ладонь и подталкивают выше — к себе.
Минхо выглядит глупым и растерянным, когда ему так улыбаются.
И еще более глупым он себя чувствует, когда его целуют. Вот так целомудренно — простым прикосновением, теплым и мягким, без напора и намека на контекст их встречи.
Он дает себя целовать вот так, и так же целует в ответ, распробовав схему. Больше не тянется к вставшему члену с красной головкой — просто находит рукам пристанище. Правой — на чужой скуле. Левой — рядом с теплым крепким плечом на простынке.
Он едва сжимает ее пальцами, когда его щеку греют поцелуем. Долгим, замершим.
К нему просто прижались. А потом — прижались по-настоящему. Щекой к щеке.
— Может, все-таки снимешь? — шепчут ему на ухо совсем тихо, с такой осторожной интонацией, что Минхо снова — в который раз за ночь? — не знает, как правильно реагировать. Потому что с ним так не говорили.
И все-таки — снимает.
Это действительно приятно — голова под париком вспрела, и воздух комнаты кажется приятно-прохладным. Прохладе помогают проникать к самым корням его волос — чужие пальцы мягко расчесывают пряди, и Минхо хочется посидеть так немного, хотя бы секунд десять, прикрыв глаза.
Прохлада проникает к его корням. Тепло проникает ему в кости.
Он целует сам — чуть напористее, чем было, потому что языком хочется попробовать то, что ему предлагает ночь. Обычно такого не бывает — это Минхо пробуют, не он. Но тут есть шанс. Тут Минхо — почему-то — судьба позволила.
Его лижут в ответ, и в этом тоже никакого напора. Будто у Минхо не спрашивают согласия, но никак не делают того, на что бы он в принципе не согласился.
А он же согласен. Он должен быть согласным. Он всегда соглашался.
И тут соглашается. Соглашается на то, что его переворачивают — никаких слов, только вопросительные прикосновения, — и тонет лопатками в постели. Он морщится от того, как яичко сдавливают перекрещивающиеся нитки, и смотрят на него встревоженно.
И Минхо — не в своей обычной манере — говорит первым.
— Все в порядке, — он даже улыбается, и подкрепляет улыбку мягким поглаживанием по напряженному предплечью. — Просто колготки.
И не врет же. Потому что правда впилось неприятно.
Еще и пробка давит по-дурацки давяще.
Парень проводит ладонью по бедру — снова. Отпечатывает себе на коже рельеф, и Минхо ежится — не от дискомфорта, а от тягучести момента.
И от того, что член начинает крепнуть.
Плюс еще одно ощущение давления.
— Снимем? — ему выгибают бровь вопросительно, и Минхо кивает.
Его выпутывают из колготок как ребенка — он точно так же дергает ногами, чтобы поскорее стянуть — и выдыхает тихо и отрывисто, когда кожа освобождается от рыболовной херни.
Так ему гораздо лучше.
Сильно лучше. Прям так, что снова хочется целоваться.
Они целуются, и Минхо понимает, что целует осторожно, открыто и доверительно.
Откуда в нем чувство доверия проснулось?
А как ему не проснуться, когда так трогают?
Когда целуют в ямку за ухом с придыханием, и непонятно, чье оно — звуки смешались и сплелись друг с другом.
Руки, ноги — все сплелось.
Джинсовая ткань грубая от стольких стирок и дешевого порошка, поэтому член не может встать полностью, зажатый и несчастный. Пробка по-прежнему распирает его изнутри, но от того, что поцелуи нежатся в ключице, это как-то даже незаметно.
Гораздо заметнее то, как Минхо выгибает в пояснице и заносит куда-то в дебри. Пальцами — в чужие волосы. Вздохами — в воздух нежащейся спальни.
— Мы не познакомились, да? — хихикает ему в шею тихо, и Минхо вдруг тоже хихикает, потому что, черт, ну кто о таком говорит в такой момент? Тем не менее слушает внимательно. — Джисон.
Джисон.
— Минхо, — отвечает Минхо и снова выгибается с новым вздохом, когда ему целуют сосок. Его не кусают, не лижут, не сосут — просто целуют. Губами прижимаются то в одном месте, то в другом. Джисон будто делает какие-то пометки на его коже, будто карандашом на полях библиотечной книги оставляет примечания. Отмечает важные, запоминающиеся моменты. Осторожно.
Джисон нежный. Очень. И Минхо в его руках — тоже.
Но Минхо не только нежный. Он вдруг какой-то жадный. Алчный. Переворачивает Джисона, садится снова сверху и целует сильно, так, что Джисон вспискивает на милисекунду, расслабляясь моментально, отвечая и притягивая ближе. Юбка дурацкая и стискивает движения и член, и Минхо даже думает раздеться до конца, но не решается все-таки. Мало ли вдруг.
Мало ли — думает Минхо — когда Джисон сам начинает неумело копаться на его поясе. Пытаясь вытащить эту сраную пуговицу из тугой петельки.
Минхо забывается, и забывает, что забывается, когда Джисон под ним стонет — он трется о него, носом прячась у него за ухом. Минхо не понимает, что именно сейчас происходит — можно ли назвать сексом то, как они получают удовольствие, — но ему нравится.
Ему нравится.
Минхо деревенеет.
— Все в порядке? — Джисон встревоженный. Отрывает Минхо от своего уха, держит его лицо в ладонях и смотрит напугано. — Я… делаю что-то не то?
— Что? — Минхо хрипит, пугается своего голоса — давно такого не слышал, своего обычного, будничного голоса, которым он перекидывался шутками с одногруппниками в институте или которым говорил с мамой по телефону. Последние два года его голос другой — он привык его слышать на тон тише и на несколько лет старее. А тут — вот вдруг. Его голос. Родной его голос.
Он снова прочищает горло и смаргивает мысли. Джисон напуганный.
— Нет, нет-нет, все хорошо, — он утешает его, отводит ладонью волосы, налипшие на чужой взмокший лоб, и чуть пересаживается, морщась. Оправдание находится просто. — Это пробка.
Джисон молчит две секунды.
— В тебе плаг?
— Да.
— Все это время?
— Да.
— Вытащи, — Джисон снова хмурый. Минхо опять пугается. Но меньше, куда меньше. Он пугается иначе. Это не страшный страх. — Вытаскивай. Или дай я вытащу.
— Лежи. Я сам.
Его распирает еще сильнее — пробка небольшая, но, может, это Минхо какой-то не такой, что ему больновато, — и он морщится, пока вытягивает предмет из себя. Когда он заканчивает и выдыхает, свободно забирая себе воздух в легкие, смотрит на Джисона.
Тот жмет губы и крепко держит его за бедра. Выглядит виноватым.
— Эй, — Минхо хихикает, нагибается и клюет его в губы. — Чего ты?
— Больно?
— Привычно.
Джисон изламывает брови.
— Это звучит еще больнее. Зачем?
Зачем. Тот же самый вопрос, который Минхо задавал себе бесчисленное количество раз.
— Так надо, — говорит он и целует, чтобы с ним, не дай Бог, спорить не начали. А Джисон, может, и не собирался спорить, но все равно целует его тоже. Руками трогает, прижимает к себе.
Минхо сам стягивает с него штаны — так же, как Джисон с него стягивал колготки, и тот тоже болтает ногами, чтобы стряхнуть штанины, — и когда Минхо, целуясь глубже и дольше, подсаживается к нему ближе и теснее, Джисон грубо его хватает с четким:
— Нет.
А Минхо озадачивается.
— Нет?
— Нет, — повторяет Джисон, едва ли не исподлобья, и пальцы в бедра ему втирает. — Это больно. Не надо.
— А как тогда?.. В смысле… Ну…
Джисон не отвечает. Только хмыкает чуть насмешливо, и Минхо вдруг вспоминает какое-то далекое-далекое ощущение — типа когда хочется друга за дурацкую шутку по плечу треснуть, — но не успевает додумать эту мысль.
Джисон берет их двоих — обоих сразу в одну руку, — и гладит медленно. Растяжно.
У Минхо не находится больше никаких слов.
Единственное, что он говорит — уже лежа в постели, когда Джисон дал ему полотенце и отнес одеяло в стирку, — это:
— Спасибо.
Джисон моргает на него непонимающе, а потом сам улыбается. И благодарит в ответ.
Он спускается его проводить. Перед выходом из квартиры Минхо неловко мнется, потому что Джисон протягивает ему деньги, и ему впервые за долгое время странно их принимать.
Это ведь не так работает. Не так должно быть. Деньги надо зарабатывать.
Деньги не просто получать надо.
Тем не менее — он берет. Точнее Джисон просто впихивает их ему в карман юбки. Минхо держит в одной руке парик, в другой — шпильки с колготками.
Он говорит, что поедет дальше работать, и Джисон косит взгляд в сторону, поджимая губы. Потом шмыгает носом неясным жестом, желает удачи, дергается, будто хочет податься навстречу (поцеловать? чмокнуть в губы?), но просто уходит в подъезд.
А Минхо едет домой к котам и спящему Феликсу. Чтобы плакать под горячей струей в попытках смыть с себя чужие поцелуи.
Смыть поцелуи, которые не хочется смывать. Но надо.
На следующую ночь Минхо не выходит работать. И через ночь — тоже.
Он работает еще месяц, а спустя еще два месяца скроллит ленту в своем стареньком разбитом смартфоне, сидя у подъезда, который видел один единственный раз в жизни.
И когда на него смотрят удивленно-неверяще — улыбается.
Без парика, сетчатых колготок и шпилек. В джинсах, худи, которое он откопал в залежах своего шкафа, и в чертовски старых, но таких удобных кроссовках еще со времен первого курса института.
Минхо улыбается.
На него смотрит человек — радостно и с непониманием, замерший в движении и своей эмоции — с рюкзаком на плече и с пакетом из продуктового в руках. На него смотрит человек, чьи поцелуи он стирал жесткой губкой в кипяточной воде до разодранной кожи.
Чтобы очиститься. Не от человека.
От того, в чем Минхо сам себя измарал. Что налипло на него гадким липким слоем отвращения к себе. Что налипло к нему слабостью и недоверием.
От того, что мешает оставить на нем новые отметки. Не карандашом.
Ручкой.