Близость

R
Завершён
613
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 2 851 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
613 Нравится 44 Отзывы 82 В сборник

***

Настройки
Вот в чём дело: Астарион знал о близости всё. Близость — это легко, почти безотчётно; тень улыбки в уголках губ, брошенная между делом шутка, выловленный случайный взгляд и первое прикосновение, тоже случайное, едва коснуться ладони или плеча, словно кто-то толкнул или просто повело — почти невзначай, почти ненамеренно. Все попадались: и женщины с красными от усталости глазами, и юноши с тонкой линией губ, и девушки с бесцветным пушком на щеках, и мужчины с седыми висками. Они улыбались, льнули, касались замаранными руками, сжимали, щупали, тянули, оставляя маслянистые слизкие полосы и багряные пятна. Безвольные головы падали на грудь, грузные тела вдавливали в разбитые, застиранные до прорех простыни, бесплодные слова забивались в горло, обращались шорохами, неразличимыми бормотаниями. Всегда одни и те же слова, одни и те же просьбы, одни и те же надрывные стоны и надорванные вдохи. Астарион знал, как сделать всё правильно, как скользнуть вдоль жестковатого корсета рёбер, чтобы поймать загнанный вдох, как царапнуть по бедру или острому колену, чтобы глаза задёрнуло жаркой влажной поволокой. Астарион знал: близость — это царапины и укусы, вырванные с мясом пуговицы и задушенные ладонью стоны, синяки на бёдрах и пальцы в тугой горячей плоти, заломанные руки и рваные толчки. Но, в конце концов, близость — это лишь средство. И так было всегда, пока не перестало. Вернуться к началу, вычленить секунду, когда реальность вывернуло, не выходило. Он пенял на смещения планет, на происки иллитидов, на сладость крови и неотвратимый ток времени. Сколько было тех взглядов? Он привязывал её к себе, брал раз за разом и проглядел, как она забралась в не тронутые солнцем лакуны его тела. Но, допустим, всё началось с того, что он сглупил. Устал, не заметил засады — мизель подобрался со спины, — и руку до самого локтя рассекла загнутая рана с драными отёкшими краями. Астарион обработал её наспех, но часа не прошло, и бинтовая обмотка съехала к запястью, насквозь пропитавшись жирной мазью. И Тав пришла, конечно. Тав всегда приходила. После ужина, когда остальные разбрелись по палаткам, скользнула к нему, шурша по песку стоптанными подошвами, следом за ней тянулась блёклая тень, ещё хранящая очертания тела. — Соскучилась, красавица? Уголок губы дёрнулся, тихий смешок лёг поверх шелеста листвы и треска костра. — Красавица? Как-то избито, не находишь? Потянула руки к его никудышной перевязи, осторожно, ногтями только подцепила размокший бинт, безнадёжно испорченный, промасленный, сняла так аккуратно, он даже не почувствовал, увидел только, как тот повалился на затоптанный песок грузной змейкой. — Как насчёт «прелесть»? Она смочила тряпицу холодной водой, провела вдоль предплечья, снимая излишки мази, налипшие песчинки и нитки; мокрая ткань цепляла отёчную кожу. — Плоско, — на секунду подняла взгляд, обнажая шкодливый блеск на дне зрачка. — Радость? — Пошло, — Тав зачерпнула желтоватую, липкую мазь. Та влажно, жирно блестела на её руках и ложилась на воспалённую рану неровными толстыми мазками. Улыбка мрела на её губах, и тени веток наперекрёст укрывали лицо. — Любимая? Самое лучшее, оно всем нравилось. Загребая липкий пот и царапая позвонки, прикрыть влажно блестящие глаза и сказать, оборвав на конце, чтобы звучало немного растерянно, нечаянно. Или глубоко внутри шепнуть сбито, безрассудно, прижимаясь губами к вздыбленным волоскам на загривке. Но тогда лучше, конечно, свести до рокота. Так звучит искреннее, так легче поверить. Тав, правда, не верила. Смотрела сквозь него, и взгляд, пронзая лицо, падал за сотни миль позади, под пушистыми ресницами чернели две злых точки зрачка. — А это уже нечестно. Нечестно, конечно, что тут скажешь? Честность вообще не его конёк. В другой вечер он бы её растормошил, задобрил, наверное. Но тогда не смог; она закончила перевязь и ушла. Бледная тень тлела на разворошённом песке. Так всё и посыпалось. Вначале была мысль, слабая, полуоформленная, что-то вроде лёгкого покалывания на языке или зуда под кожей. И мысль эта была страхом. Она обязательно уйдёт однажды, уйдёт насовсем, и Астарион никак этого не изменит. Придёт время, и ничего не останется, кроме выжженного на изнанке век оттиска лица, отголоска смеха или того, как она его отчитывала, и те тоже сотрутся когда-нибудь, так что и от прочих не отличишь. Астарион говорил себе — это неважно. Говорил — ему совсем нет дела, что с ней станется. Астарион давил это, как мог, но выходило плохо. С того вечера в каждом её слове, в каждом мягком прикосновении таились частички утекающего времени, и чем ближе она была, тем сильнее свербило, как она его покинет, как исчезнет, как распадётся крошевом в памяти, как займёт место в бесконечно длинном ряду тех, других. Она приходила, и ломаные тени рассекали лицо надвое, исполосовывали шею, и вся она делалась мерло-серой, болезненно-бледной, а потом, играя с ним злую шутку, тени заливали её лицо, топя и стирая знакомые черты. Они тоже знали, как она конечна. Расступались постепенно, сперва падали в ямку на подбородке, скользили по переносице, очерчивали крылья носа, ложились под глаза, метались по щекам, но распадались, едва забирали за шею; и вот уже из неверного света костра вырастало её лицо: дрожащие ресницы, сухие губы в мелких ранках, впалые щёки и намётки морщинок. А дальше просто, нужно всего-то надорвать налипшую гримасу улыбкой, подхватить растрёпанный локон пальцами или скользнуть вдоль шеи до ложбинки ключиц. И она поверит, она захочет поверить. — Боги, ты прекрасна. Сказать это, скрадывая окончания, чтобы, и правда, казалось — он дар речи потерял. Но улыбка дёргалась, и она видела, конечно. Она всё видела. Иногда едва прищурившись, спрашивала, всё ли хорошо. И он отвечал заученной полуправдой: всё замечательно; и Тав верила. Почти всегда верила. И всё бы хорошо, но вот в чём дело: Астарион верил, что знал о близости всё. Кроме, пожалуй, странного беспокойства, что скреблось изнутри, когда она лежала на нём, обнимая всем телом, с горячей влагой, разлитой по изнанке бедра, когда смотрела, словно пытаясь пробраться глубже, когда шептала, вжимаясь щекой в залом плеча, о каком-то будущем, что непременно настанет, когда они расправятся с Абсолют. Она говорила о маленьком домике в глухом лесу и речке с искрящейся на солнце водой. Тав не понимала, что будущего, о котором она так упоённо мечтала, не существовало. Оно было невозможно, недостижимо, пока Астарион оставался Касадоровым отродьем, а она — лишь человеком. Тав не понимала, что будущее — оно почти уже прошлое. Пусть она пока ещё рядом; лицо, наполовину в тени, наполовину залитое неровным светом, как оттиск, а, может, муляж. Избитая улыбка собиралась всё хуже, пока в один день не рассыпалась совсем. Тогда он всё ей рассказал, про план и как хорошо всё обставил. Горло просто до хрипа иссекло. Думал: прогонит. Думал: возненавидит. Он бы возненавидел, он бы прогнал. А Тав даже не удивилась. Он много наговорил тогда, глупости рвались из горла, сплетаясь с редкими честными словами. Он правда хотел, чтобы стало иначе, чтобы стало по-настоящему. Так всё и завертелось, до боли скручивая нутро. И теперь Тав всегда спрашивала разрешения. — Я могу поцеловать тебя? Приподнималась на носочки и вскидывала подбородок, солнечный зайчик сползал по скуле, выцвечивая раздражённую кожу. Та обгорела на солнце, вдоль переносицы и вниз по щекам тянулись красноватые пятна ожогов, под ними прятался румянец. Она переминалась, прищёлкивала языком и, кажется, не дышала совсем. Спрашивала так трепетно-осторожно, словно одного короткого кроткого поцелуя достаточно, словно в мыслях пальцы не ворошат идеально уложенные кудри, не впиваются в плечо, не сходят вниз по телу, клеймя и пятная. — Как я могу отказать тебе? В зазор полуправды ответ помещался как влитой: иногда хотелось увильнуть в последний момент, позволить губам проехаться по щеке, иногда наоборот — растянуть короткий поцелуй, почувствовать знакомую дрожь в податливом, послушном теле. Отголосок улыбки рассекал лицо, и она тянула к нему обожжённые солнцем руки; красноватые узкие ладони мазали по плечу, намертво смыкались за спиной. Полуденная духота придавливала к земле, ознобом сходила по хребту, заползала в пустоты его давно уже мёртвого тела. Смутно-стремительно, полузабыто. Тепло губ, тень улыбки — Астарион почти научился наслаждаться ими. Но правда в том, что почти никогда не достаточно. И её лицо сквозь полуприкрытые ресницы такое смазанное, смытое, словно он его уже забыл. Шутка ли — решение нашлось у Рафаила, а тот, конечно, не мог без сцены: явился в лагерь, шагнул прямо из разожжённого костра, долго, словно наслаждаясь звуком собственного голоса, рассказывал какой недопустимо ужасный ритуал задумал провести Касадор. Конечно, Астарион вмешается, не допустит этого. Конечно, если есть хоть мизерный шанс, вознестись вместо ублюдочного Касадора, он им воспользуется. Как же иначе? А дьявол всё говорил и говорил, и гадкая улыбка блестела на губах. Он-то всё понимал. Астарион думал, мысли вились и сновали, лихорадочные, отрывистые, их было так много, что они цеплялись друг за друга, сбивались, сходили по кругу. Нужно было добраться до Врат Балдура, найти кого-нибудь из «родственничков», прийти во всеоружии. Простой, надёжный план, в котором, конечно, не было ничего ни простого, ни надёжного. Он рассказал Тав, пока костёр догорал рассыпаясь, а вдалеке, в мёртвых тенях, трепыхалась случайная ворона. Нет, конечно, он рассказал не всё; всякие незначительные детали — вроде той, что хотел вознестись сам — он опустил. Он же не идиот, в конце концов. И Тав почти ему поверила. Но беспокойство на дне её глаз росло и зрело. И чем ближе к Вратам они были, тем чаще донимала, бросала самый худший полный беспокойства и сочувствия взгляд через плечо. Спрашивала, как ты. Подразумевала — хочешь поговорить. Но говорить было не о чем; там впереди — его единственный шанс, их единственный шанс. И Астарион его не упустит. Тав, конечно, не могла этого понять, для неё всё сводилось к милосердию, к жалким бессмысленным жизням его братьев и сестёр. Она не знала ни нестерпимой жажды, ни ужаса, что мокрой ледяной плёнкой окутывает тело, когда в провалы города падают первые желтоватые лучи, ни силы, с которой тянет, придавливает к земле одно лишь слово. Всё это Тав незнакомо, и что хуже всего: она совершенно слепа к тому, как время необратимо иссыпается из неё. И пока Тав прожигала ему спину этим нестерпимым взглядом, Астарион всё чаще думал о монстрах. Он монстром — глупо отрицать,— и монстром его делали не жажда, меловая кожа и налитые кровью глаза. Нет, просто он знал, чего стоит свобода, и ради неё он выгрызет горло любому. Вообще любому. Над размытой ливнем дорогой стоял туман, по прохудившейся крыше непрестанно стучало, пахло размякшим сеном, прелой землёй. За белёсой мутью чернели очертания города, башни и стены. Ливень настиг их после полудня; теперь уже день клонился к вечеру, а дождь всё не переставал. Из-за мокрой, налипшей одежды все мёрзли, тёрли закоченевшие плечи бледными руками, ходили взад-вперёд по крошечному сараю: десять шагов туда, девять обратно. От дождя и чужого дыхания было сыро. Тав стояла рядом: руку протяни, и пальцы проедутся по мокрой свалявшейся ткани, лицо белое, губы синие, ресницы слиплись. Вся смутно-сумрачная, даже сказочная в этом бессильном сероватом свете и белёсом мареве тумана, она часто и глубоко дышала, обдавая ладони влажным, горячим паром. — Никогда во Вратах не была, — едва улыбнулась, бурая корка на губе разошлась кровящей трещиной. — Беспокойно почему-то, ну, не глупо ли? — Ты быстро освоишься, город не такой и большой. Не то усмехнулась, не то фыркнула в ответ. А он, поддаваясь её любимой привычке, сочинял будущее; все эти невозможные, наивные истории, как они останутся во Вратах, как найдут его прежний дом, как помогут его сородичам. Только сперва, конечно, Касадор; пока тот нависал слепой тенью за плечом — никакой жизни и быть не могло. Но стоило вспомнить бывшего мастера, как Тав дёрнулась, полоснула беглым взглядом по его лицу, отвернулась. — Ты уверен, что этого хочешь? — замялась. — Не обязательно ведь. Мы можем сбежать, спрятаться там, где он нас не найдёт. Она говорила это, но в лицо ему уже не смотрела — боялась, взглядом залипала на влажной дымке дождя за распахнутыми воротами. — И что дальше? Бегать до… Всю жизнь бегать предлагаешь? — тупая ядовитая злость текла по телу, заливая глаза и спазмами сводя мышцы. — А вдруг он не станет тебя искать? Ты правда думаешь, что вознёсшийся вампир будет гоняться за беглым отродьем? Горьковатая усмешка затерялась в шуме дождя. Вдруг-вдруг-вдруг. Глупая пустая надежда. Сколько их было, сколько их ещё будет? Конечно, станет. Касадор его не отпустит, никогда на самом деле не отпустит, не стерпит побега и неподчинения. Он найдёт его хотя бы для того, чтобы проучить остальных. И когда Касадор его найдёт, Тав будет рядом. Багряно-красные мысли-вспышки застилали глаза — Астарион знал, чем это закончится. — Я ему не позволю, — выплюнул он в ответ. — Неужели ты… Не договорила, голос оборвался. Губы дрожали, белёсый пар тонкой струйкой поднимался к потолку, по щекам плелись ломаные тени, она смотрела в упор и думала наверняка: неужели вознесётся сам, неужели никого не пожалеет. Но правда в том, что Астарион не верил в жалость. Жалость — это для маленьких детей и брошенных животных, для птенцов с перебитым крылом и потерявших разум стариков. Ни он, ни его братья и сёстры не заслуживали жалости. Они были монстрами, по одному приказанию ломали чужие жизни. Каждый из них поступил бы так же. Тав этого, конечно, не понимала. Она, конечно, думала, какой монстр сделает такое. Но правда в том, что любой. — Я даже не знаю, возможно ли это, — он говорил примирительно, сгоняя лишние мысли и беспокойства. Вот в чём дело: Астарион знал о близости всё. Близость — это обманка, уловка. Она пьянит и дурманит, путает мысли и так кстати уводит их подальше. Её мысли, да и его тоже. Коснуться запястья через мокрый рукав, сжать пальцы, потянуть ближе, на смятые снопы, зарыться в волосы, махнуть ладонью ниже вдоль загривка, прижаться губами к плечу — осторожно, невинно. — Я подумаю над этим, обещаю, — говорил он между отрывистыми поцелуями. Он врал, конечно, но Тав верила. Она хотела верить. Астарион знал: места умели навевать воспоминания, бередить старые раны. Никогда не думал, что будет легко, но всё равно ошибался, недооценивал. Когда перед глазами мелькнули бесконечные красные коридоры, а тело сковало слепящим оцепенением, и мысли заместила пульсирующая белизна, он впервые вспомнил, с какой-то безотчётной радостью даже вспомнил, что они могут просто сбежать. Его тащило вперёд одной простой надеждой — напоследок испортить всё Касадору, вознестись самому, оборвать безразличный бег времени. И в этой надежде не было, конечно, ничего простого. И чем глубже во дворец они пробирались, тем невыносимее делался каждый шаг. Приручённое Касадором, время замерло в этих стенах, здесь не существовало ни прошлого, ни будущего, искажённая пространством память оживала, зацикливалась. Он вспоминал мёртвую хватку чужих рук, опьянённые смешки и улыбки, привкус гнили в крови, брошенные вскользь признания, холодный повелительный тон, надсадный скрип ткани, боль, хруст и чавкающий звук, с которым спину заливало горячим. Он хотел забыть, он забывал, но вспоминал снова. А Тав шла следом, и от тихого перестука её шагов Астариону делалось тошно: она тоже всё видела. И тех, прочих, запертых в подземелье, тех, за кого он раньше так малодушно радовался — их ждала всего-то смерть. Они стояли там, за глухой решёткой, сведённые до жалкого скота, заготовленного на убой. Он обратил их всех, каждого, кого они приводили, обратил и запер дожидаться ритуала. И теперь они говорили, надеясь пробиться сквозь мутное месиво Астарионовой памяти, глядели так, словно верили, словно надеялись — он пришёл их спасти. И наверное, действительно пришёл, ведь это почти милосердие: что им жизнь жалким отродьем? Однажды они уже пожертвовали всем ради него, что им стоит помочь ему один, последний раз? И Касадора он всё-таки не был готов встретить: от одного его вида Астариона трясло и колотило; Астариону ничего так не хотелось, как отнять у него всё, причинить ему боль, сильную, нестерпимую, мучительную, и когда тот упал поверженный, он с какой-то мстительной радостью протащил его к остальным, щедро собирая размякшим телом ступени и сколы плиток. — Помоги мне! В последний раз помоги мне, — он просил Тав, но из теней на него смотрели другие, насильно смытые до пятен лица; их он тоже будто бы немного просил. — Мне не нужен будет паразит, чтобы жить под солнцем. Я буду свободен, по-настоящему, абсолютно свободен. Разве ты не этого хотела? Не будет больше страха: ему ничего и никого не нужно будет бояться. Но Тав колебалась; смазанная линия губ дрожала, сухие тонкие пальцы мяли края плаща. Она, конечно, вспоминала все бесплодные мечты, которые скармливала ему, засыпая. — Чтобы ты стал таким же, как он? — Мотнула головой, взгляд махнул поверх рассыпанных беспокойных огней, распятых тел его собратьев к Касадору. А тот, сгорбленный, придавленный к расколотым плитам, смотрел исподлобья, и гадкая усмешка рассекала разбитые губы, утопала в багряном кровоподтёке у самого подбородка. Он тоже всё понимал. Едкий снисходительный голос звенел в голове, и голос этот звал его мальчишкой, издевался, говорил, как они похожи, как Астарион — как и Касадор когда-то — обязательно уничтожит своими руками всё, что ему дорого. Голос этот говорил, что он маленький сломанный монстр, что он ничего не умеет, кроме как ломать других, ведь монстры вообще больше ничего не умеют, и что он тоже потом обязательно обрастёт отродьями, лишь бы не выносить себя. И — как и Касадор когда-то — тоже никого не спросит. — Не этого я хотела, — она говорила тихо, но Астарион всё равно слышал. Глаза обожгло от тоски и гнева. И он видел себя таким, каким, наверное, видела она: израненным существом, завлечённым и высмеянным собственным страхом. И он, конечно, сломал бы её, как ломал других, и не заметил бы, и потом забыл бы, она бы выцвела в его памяти, как картины и ткани под палящим солнцем, и ему, монстру всех монстров, было бы всё равно. Он был сломанным, и он был монстром, и монстром его делала почти бездумная готовность переломить любого — вообще любого, — лишь бы заглушить собственные прилипчивые страхи. Тав смотрела на него беспокойно, встревоженно. Она и знать не знала, на что он был готов пойти, лишь бы привязать её к себе навечно. Тень облегчения скользнула по её лицу, и она улыбнулась неуверенно, уголки губ дрогнули. Назойливый безотчётный тик времени в его мыслях переломился, распался на части. Вот в чём дело: Астарион знал о близости всё и вместе с тем не знал ничего. Он умел очаровывать, соблазнять, сбивать с толку; знал, как заставить другого голову потерять, но всё же не знал ничего. А Тав близко, ближе не придумаешь, не пожелаешь, и был ещё шанс, чтобы стало иначе. По-настоящему.
613 Нравится 44 Отзывы 82 В сборник
Отзывы (44)