***
18 сентября 2023 г. в 17:26
На самом деле, это случилось вовсе не так внезапно и скоропостижно, как причитали и продолжают причитать наши многочисленные тётушки, которые вдруг появляются из ниоткуда всякий раз, когда в семье происходит что-то значительное, и исчезают так же вдруг. Нет, я слишком хорошо помню этот последний месяц, хотя в какой-то момент изо всех сил старался его забыть. Я помню, как он день за днём угасал.
Всё пошло наперекосяк после очередного визита Маргоса и его попытки сделать что-то. Я заметил это сразу, в один из наших ночных разговоров; мы как всегда стояли друг напротив друга, разделённые порталом, и обсуждали события дня, когда у него вдруг закружилась голова и он, не удержавшись на ногах, упал. Тогда он сказал, что просто немного приболел, и я принял это на веру. Я продолжал рассказывать о каком-то бесполезном для меня уроке у Рунаса, продолжал жаловаться на брата, продолжал беспокойную речь о том, что время утекает без толку, а он всё смотрел на меня остекленелыми глазами. Тогда я, конечно, не предполагал, что это было началом конца.
Но с каждым днём ему становилось всё хуже. В последние дни он уже не мог подняться с постели, и я, наплевав на свои же собственные правила, почти все ночи целиком проводил у него, сидя рядом. Ему нужен был сон — я это знал и делал вид, что ухожу, чтобы позволить ему ненадолго забыться. И едва это происходило, я возвращался назад, чтобы быть рядом, когда он снова очнётся и ему что-нибудь понадобится. С каждой ночью время его сна всё сокращалось. Каждую минуту этих сновидений я провёл рядом, сидя на полу у кровати и не позволяя задремать себе. Я просто смотрел на то, как неровно он дышит, как его ноги комкают одеяло, как свисает тонкая рука. Тогда я уже, конечно, понимал, что из этого он не выберется.
Понимал — и ненавидел себя. Потому что я должен был всё исправить. Должен был всё предотвратить. Должен был — и у меня ничего не получалось.
А он всё храбрился и до последнего делал вид, что всё хорошо. Он всё время улыбался, хотя я прекрасно видел, как тяжело ему это даётся. Он был невероятно сильным человеком — я в этом не сомневался никогда, но теперь знаю точно. Таких людей больше нет. Он был последним.
— Помнишь, ты рассказывал, что хочешь построить новый город? — сказал он в ту последнюю ночь. Я тогда снова сидел возле его кровати и держал его за руку. Она была холоднее мрамора.
— Помню, конечно. И всё ещё хочу. А что?
— Думаю… — он зашёлся в приступе гулкого кашля и быстро утёр рот краем одеяла. Он постарался тут же спрятать его поглубже, но я всё равно заметил на нём новое красное пятно. И он продолжил так невозмутимо, что я решил подыграть и не обращать внимания: — Думаю, когда я поправлюсь, я снова захочу вернуться к строительству. Тебе ведь пригодится архитектор?
— Конечно! Конечно, пригодится!
— Это будет прекрасный город, я знаю это, — он улыбнулся. — Мы построим его вместе, если позволишь, и…
— Вместе. Только вместе.
Вместо того, чтобы говорить о прошлом или стенать о настоящем, он всегда строил планы на прекрасное будущее, хотя я знал, что этому будущему не суждено было состояться. И он, безусловно, знал это тоже. После я много раз задавался вопросом зачем. Зачем нужны были все эти последние улыбки, зачем нужны были эти несбыточные проекты, почему он не мог говорить со мной о том, что действительно беспокоило его тогда и что тогда было действительно важно. В конце концов я понял: он просто не хотел, чтобы я запомнил его таким. В те ночи, прекрасно понимая, что они — последние, он хотел остаться в моей памяти улыбчивым и жизнерадостным, а не страдающим и гибнущим. У него это получилось.
Когда я уходил — тёмное небо подёрнулось первым лучом солнца — он смеялся над какой-то глупой шуткой. Я знал, что этот смех вот-вот перейдёт в приступ кашля, и тот будет длиться ещё очень долго, и поспешил шагнуть в портал, бессознательно подыгрывая его замыслу. Он смеялся и обещал, что мы увидимся совсем скоро, но, когда отец в тот день прервал наше с Рунасом занятие и сурово попросил меня зайти к нему немедленно, я уже знал, что он мне скажет.
Я никогда не задумывался о том, как скоро после смерти назначают погребение. Оказалось, что действительно скоро — даже тут он меня не подвёл и не обманул: мы действительно увиделись. Его мать явно не хотела, чтобы я присутствовал там, но к тому обязывал протокол. Всё-таки он был частью и нашей семьи тоже.
Я даже сказал небольшую речь после отца — она вышла скомканной и путанной, совсем не как у него. Не только потому что должен был, но потому что я бы хотел, чтобы он сказал речь, если бы умер я. Думаю, у нас это, как и многие другие вещи, было взаимно. Ещё не вполне рождённые в голове слова застревали в горле, и в итоге я без сил свесил голову над трибуной. Дальше я мало что помню.
— Пойдём, пойдём, — помню этот шёпот над ухом и то, как чья-то сильная рука утаскивала меня за локоть. — Не мучай себя. Пойдём.
Это был Гелос.
— Не трогай меня! — огрызнулся я в ответ со всей возможной яростью, пытаясь скинуть с себя его хватку. — Оставь меня в покое!
— Менас…
— Отстань! — я толкнул его и зашагал прочь.
Я заметил, как он невольно отпрянул от меня, словно обожжённый. Со стороны могло показаться, что в этом нет смысла: моя рука явно не превосходила в силе детский кулачок, и этим толчком я не мог причинить ему боль. Но я понимал его страх, я чувствовал его — и чувствовал так же, что он не был напрасен. Этот страх перед собой я ощущал с детства — с того дня, когда всё началось.
Открыть портал в мои покои никогда не было проблемой — я знал их слишком хорошо. Запереться внутри и никого не пускать — тоже. Разрушить мои чары мог разве что отец, но ему не было до меня дела — я знал, что окажусь в полном одиночестве и недосягаемости. Так я провёл несколько часов, кажется: день сменился ночью, насупило утро. А, значит, надо было идти на занятие.
В классной комнате ничего не изменилось. Ничего не изменилось и в Рунасе. Он зашёл, как ни в чём ни бывало, и как ни в чём ни бывало начал вести урок. Как обычно. Так, будто ничего не произошло. Он не задавал никаких вопросов, даже почти не смотрел на меня; это было больно. Я не понимал, как можно спокойно говорить о магии, как можно чему-то учиться, как может идти обычная жизнь — если его больше нет. Почему планета тут же не сошла с орбиты, почему время не остановилось… почему всё по-прежнему, если его больше нет? Это было возмутительно. Но никто, кроме меня, не обращал на это внимание.
В состоянии какого-то полусна я делал всё, что говорил учитель. Колдовал, отвечал урок, садился и вставал, когда нужно было — совершенно механически. Потому что так нужно было. На деле мне хотелось завопить что есть мочи, кричать о том, что его нет, кричать о том, что в этом виноват я, кричать… чтобы меня услышали. Чтобы меня хоть раз послушали. Вместо этого я сжал розу в ладони с такой силой, что шипы пустили кровь. Это помогло немного успокоиться и прийти в себя.
Чтобы отвлечься, я часто занимался уборкой. В этом плане был один явный недостаток: довольно быстро выяснилось, что личных вещей в моих покоях — а, значит, и у меня в принципе — так мало, что каждый приступ деятельности ограничивался перестановкой чернильницы немного правее или переменой порядка книг и свитков на стеллаже. Отвлекаться это помогало несильно, но в один из таких моментов я услышал скрип со стороны двери. Следовало, конечно, всё время запирать её магией, но я так привык к тому, что никто и не собирался нарушать моё уединение, что совсем потерял хватку. Я резко повернул голову и увидел Гелоса, неловко топчущегося на пороге.
— Брат, я… можно я зайду? — спросил он незнакомым мне робким голосом. — Я не помешаю?
— Нет. Входи, если хочешь. Располагайся.
Я кивнул на кровать, и он послушно сел, теребя пальцами подол своего хитона. На самом деле, у меня не было никакого желания разговаривать с кем бы то ни было, но я отлично знал, чем чреваты отказы Гелосу. Выносить его обиду впоследствии было бы гораздо тяжелее, чем потерпеть несколько минут сейчас.
— В общем, я… я хотел тебе предложить кое-что.
— Что? — чтобы не пересекаться с ним глазами, я сделал вид, будто меня чрезвычайно интересуют разложенные на верхней полке свитки. — Что ты хотел?
— Мы с Амайей едем в путешествие на несколько недель, и я подумал… в общем, если бы ты присоединился к нам, было бы славно.
Это предложение звучало так глупо и неуместно, что я не смог сдержать смех, и, конечно, здорово смутил брата. Меня это, впрочем, несильно беспокоило: в последнее время я начал понимать, что смеяться гораздо лучше, чем плакать. К этому хотя бы ни у кого нет вопросов.
— Хорошо, что ты находишь это забавным, — отметил Гелос слегка обиженно, — но подумай над моим предложением, пожалуйста. Мы были бы очень рады. И тебе… это пошло бы на пользу.
На пользу? Уехать за тридевять земель, бросить здесь всё, забыть о своих обязанностях… на пользу? Я осёкся и озадаченно посмотрел на него. Он осторожно похлопал по кровати рядом с собой, предлагая присоединиться. Я недвусмысленно закатил глаза — эта сцена уже начинала раздражать, — но всё-таки сел рядом. Не знаю, что меня вело в тот момент — наверное, стоило выставить его сразу, но мне отчего-то чрезвычайно не хотелось, чтобы он уходил.
— Послушай, Менас… — он взял мою ладонь и крепко сжал. — Послушай, я думаю… я сейчас уеду, и надолго, а тебе… тебе не стоит оставаться одному. Понимаешь? Я не хочу, чтобы ты был один. Позволь мне быть рядом.
На меня вдруг обрушился поток странных, непонятных и незнакомых доселе чувств. Всё нутро моё будто бы одновременно отторгало его и гнало прочь, но при этом тянулось к нему изо всех сил. Отторгало, потому что было привычно к этому и не хотело подпускать к себе кого-то близко. Тянулось, потому что нуждалось в этом сильнее всего. Я ничего не ответил и только отвёл глаза.
— Я знаю, я всегда был паршивым братом, — продолжал он. — Но сейчас я хочу это исправить. Я хочу… боги, это сложнее, чем кажется. Но я хочу, чтобы мы стали ближе. Я хочу помочь тебе, Менас. Очень хочу. Только… дай мне это сделать. Не закрывайся от меня, прошу тебя, не…
Он умолк, не решаясь докончить. Я прикусил губу, чтобы не начать кричать — не на него, конечно. Мне снова захотелось кричать, беспомощно, бессмысленно и отчаянно — чтобы все услышали, и чтобы это давящее чувство внутри ушло. Или хотя бы ненадолго оставило меня.
— Не уходи, — сказал, наконец, он.
— Я и не ухожу никуда, — бросил я и попытался беспечно усмехнуться. Вышло паршиво. — Вот он я. Здесь. Видишь?
— Ты понимаешь, что я имею в виду.
Да, я понимал. Понимал, представлял это себе чрезвычайно живо каждый день после того, как всё случилось. Думал об этом едва ли не постоянно, строил планы о том, как всё будет происходить, если я уйду. Я это понимал, но гораздо страннее было, что это понимает и Гелос.
— Я не уйду, — пообещал я со всей убедительностью, на которую был способен.
— Пожалуйста. Я… могу только догадываться, как тебе сейчас тяжело, но… но если ты разделишь это с кем-нибудь, тебе станет немного легче. Я обещаю это тебе, брат. Только дай мне помочь тебе. О большем я не могу просить.
В ответ я снова промолчал. Тут не было правильного ответа: если бы я отказался, это сделало бы меня ужасным человеком — хотя, казалось бы, ужаснее и так было некуда, — а если бы согласился, это обязало бы меня к сближению. Мне не хотелось раскрывать перед кем-то душу, не хотелось, чтобы в неё кто-то входил, чтобы кто-то в ней копался. Я брезговал. Даже Гелосом. Я догадывался, что будет дальше: он наверняка захочет поговорить о нём, спросит, как я держусь, попытается подбодрить… от одной только мысли о том, что брат будет вспоминать его, будет ковыряться в моих чувствах к нему и говорить о нём что-то, мне становилось дурно. И, как бы жестоко это ни было, я снова оказался прав.
— Брат, я… я знаю, что ты любил его, и…
— Конечно, я любил его! — я встрепенулся и выдрал свою руку. — Все любили его! Он был хорошим человеком.
— Нет, я не… я знаю, что ты любил его… по-другому, не как другие. А так, как я люблю Амайю.
Меня резко пробрало злостью. Он… он не смел об этом говорить. Не смел вспоминать его, не смел касаться его даже так. И тем более — не смел рассуждать о наших с ним отношениях. Всё, что было между нами, касалось только его и меня. И уж точно не Гелоса. И уж точно не сейчас, когда никаких «нас» уже нет и никогда не будет. Я почувствовал, как ярость разгорается внутри; это было ужасно похоже на то, что я ощущал тогда, в ту роковую минуту. Я понимал, что сейчас наврежу брату — сильно и неисправимо.
— Уйди, — процедил я сквозь зубы, едва сдерживая проклятый порыв. Пытаясь его спасти.
— Менас, послушай…
— Уйди, Гелос, я серьёзно. Тебе лучше сейчас же уйти.
И он послушался. К счастью.
Так прошёл целый год. Вокруг всё время что-то происходило; отец заключал какие-то соглашения, брат уезжал в экспедиции, возвращался из них и уезжал снова, мать постоянно принимала у себя подруг, и только я, кажется, ничего не делал. Жизнь шла своим чередом, но моё время замерло в той конкретной точке. Я продолжал исполнять то, что от меня ждали и то, что я должен был — но смысла в этом не было. Меня в этом не было.
В начале первого месяца весны был назначен традиционный большой приём во дворце. Идти туда ужасно не хотелось, ужасно не хотелось с кем-то говорить и делать вид, что всё хорошо. Но пришлось: обычаи подобны обвязанной вокруг шеи цепи.
Надетый впервые за год парадный хитон пришлось здорово подтягивать: видимо, за последнее время я слишком часто пренебрегаю ужином. Посмотреться в зеркало я не решился: и так было понятно, что картина предстанет слишком плачевная. Пусть так. Одним поводом бояться этого приёма больше. Но по-настоящему я боялся этого приёма по другому поводу; на нём обязательно будет Нокса. И мне придётся смотреть ей в глаза.
И она там действительно была. Среди разномастной толпы празднующих я сразу увидел её: несмотря на то, что прошёл год, она всё ещё носила траур. Видимо, время замерло и для неё. Она заметила меня тоже и, кидая какие-то короткие реплики сочувствующим, двинулась по направлению ко мне. Внутри всё сжалось от сильнейшего чувства стыда, вины и скорби. Мне страшно хотелось убежать, чтобы не слушать её, чтобы с ней не соглашаться. Но я знал: обязан был остаться стоять, обязан был её выслушать и обязан был найти слова покаяния. Теперь она уж точно имела полное право справедливо меня ненавидеть.
Но когда она подошла достаточно близко, я не увидел в её лице ненависти. Она даже, кажется, слегка улыбалась.
— Не могли бы вы… ты. Уделить мне немного времени? — попросила она спокойным приятным тоном.
В своём удивлении я только пару раз кивнул. Мы отошли в один из коридоров, который, на счастье, был пуст и не просматривался из большой залы. Вот сейчас-то, оставшись наедине, она мне всё выскажет. Видимо, не хотела устраивать публичных сцен.
Но вместо этого она поднялась на цыпочки и обняла меня — крепко, нежно и долго. Я нашёлся не сразу; а когда нашёлся, неловко положил руки на её спину в ответ. Кажется, это было моё первое объятие за год. А то и за всю жизнь. Оно было удивительно тёплым. И удивительно приятным. Да и вообще, по правде — удивительным. Мне не хотелось, чтобы оно заканчивалось, но Нокса отстранилась на пару шагов и стала пристально меня разглядывать.
— Ты стал гораздо старше, — произнесла, наконец, она. По её тону было понятно, что она не договорила главного: «старше, чем он когда-либо станет».
Прошёл всего лишь год, а, значит, сейчас я был не намного старше него, когда… жутко было думать, что я буду взрослеть, затем — стареть, а он навсегда останется одного возраста. Жутко и неправильно. Но она была, наверное, права: этот год стоил трёх, а то — и десяти.
— Вы, должно быть, ненавидите меня, — начал я, запинаясь. — И вы имеете на это полное право. Я…
— Нет, — прервала она меня резко. — Нет, послушай. Я уже не могу тебя ненавидеть, потому что…
Она достала из небольшой сумочки объёмную кипу пергамента. Странным образом она туда вмещалась — видимо, здесь не обошлось без магии. Она протянула её мне, и я осторожно взял её, уже догадываясь, что это.
— Это его дневники, — пояснила она. — И он… пускай они будут у тебя. Они помогли мне и, думаю, помогут и тебе. Ведь он… он действительно тебя любил.
— Вы…
— Я никогда этого не понимала. И была к вам слишком строга, к вам обоим, но к тебе — особенно. Я была к тебе несправедлива, и мне… мне очень жаль, Менас. Прости меня.
В её глазах стояли слёзы. В моих — тоже. Почему-то самые главные мысли всегда приходят тогда, когда уже слишком поздно.
— И я благодарна тебе. Ты сделал его жизнь… чудесной. Ты давал ему то, что я дать не могла, чего я боялась, от чего я его отгораживала. Не знаю, стоило ли оно того, но кое в чём я уверена, — она осторожно провела ладонью по пергаменту, который я прижимал к груди. — Его жизнь была исключительной.
Мы стояли ещё долго. И обнимались, плача каждый о своём; об ушедшем сыне, об ушедшем любимом человеке, о том, что было и чего не было. И, главное, о том, чего уже никогда не будет.
Она была права. Его жизнь и правда была исключительной, но не из-за меня. Она была исключительной, потому что исключительным был он сам.