Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
22 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник Скачать

***

Настройки текста
— Мне жаль. Она не поднимала головы. Слова проплыли в воздухе над ароматом чая. Он позаботился, чтобы сюда отправляли лучшие сборы с лучших чайных кустов. Деликатный разворот листа под восходящей летней луной: так двигались вечером ее руки, над чашками и водой, над маленькой жаровней. Чашка звякнула в его пальцах. Обычно она молчала; заваривала и разливала, как должно, и в тишине они сидели, пока не наступало время отбоя. Он был благодарен ее молчанию. Уже почти три без малого года он приходил только в ее уединённый дом — и, изредка, к брату. Брат обычно навещал его сам. Ей выходить не дозволялось. Он пытался объяснять, что только так и возможно. Что он держит данное слово, но клан не вправе прощать легко. Она молчала, и только. Со временем замолчал и он. Довольно было и этого. Ее домик ни в чем не испытывал недостатка. Он был в затворе, но оставался главой. Со временем, возможно, она поняла бы. И сумела бы... отпустить. Надежда — как этот самый чайный туман: невесомая, почти не вещественная. — Мне правда жаль. — Теперь она смотрела из-под бровей в упор, и он был так же слаб перед необыкновенным ее взглядом, как в тот первый день, когда увидел ее — просительницей — у ворот.

*

...Осанка — была первое, что он заметил. Такой прямой, невесомо-легкой стояла она напротив главных ворот, и рукава простого дорожного платья — такое носили в странствиях и женщины, и мужчины, не принадлежавшие к орденам, — казались сложенными крыльями летучей мыши, приносящей удачу. Стражи что-то говорили ей, но он не слышал, не мог прислушиваться — звуки терялись в ветре, который играл ее волосами. И даже с высоты, с тёмных зелёных скал, ее глаза сверкали невозможной, нездешней синью. Если бы сам он не видел Цансэ-санжэнь, то поклялся бы: именно эта девушка могла спуститься в мир из-за возвышенного предела.

*

Он сделал еще глоток; у чая был странный привкус, или, может, виной тому смятение его чувств. — Жаль? — Глухо перестукнуло в грудной клетке: эхом. — Все могло быть иначе. — Ее голос звучал невпопад, сродни расстроенным струнам. — Если бы только… Но это скользило где-то на краю, как неважное; важно было слышать ее, видеть, как откидывает она со лба волосы, открывая ленту — которую обыкновенно прятала: простую, как у приглашенной ученицы, даже без вышивки. Ее губы уронили еще какой-то слог, как тяжелую каплю росы с лепестка. — Подойди. — Прозвучало у него так же глухо, как из колодезной глубины, но она услышала. Выпрямила спину, изящным движением. — Если так просит муж. Остатки чая стекли по чашкам; свою она осушила быстро, прежде чем поднялась. На этот раз он совсем не заметил вкуса. Горечь скользнула по языку, невидимая, в ласковом тихом шуме ее шагов. Время расслоилось. Она была близко, так близко: и пахла чаем, пахла чистотой тела — как если на еще горячие листья плеснуть воды из ледяного источника. Забыто было, что она сказалась больной, когда передавала просьбу прийти: через брата. Как будто думала, будто ему нужен повод, будто дело в этом одном. Клочок мягкой ткани, которым она прикрывалась — от тихого кашля, — прежде чем вспомнила о чае, который будто бы начал ей помогать, распластался на полу, наискось за ее плечом: белое пятно притягивало глаза. Ей было жаль. Она поняла что-то во время болезни. Она готова была искупить перед ним вину. Ее волосы под пальцами были мягче шелка. Он так давно не писал стихов, но готов был вспомнить каждую строфу — как отражаются в них звезды, солнце, искры костра. Ее руки развязывали его пояс, распахивали полы — он не носил теперь ничего, кроме простого покаянно-траурного платья, — стягивали с ног сапоги. Ее глаза глядели на него, снизу вверх, нежные и печальные. С намерением, которого он не мог прочесть, но оно горело — тлело — внутри. Жгло кожу. Ее ладони, музыкальные длинные ее пальцы, обхватили его мужской корень. Он приказал принести ей цинь, но она не играла. Никогда, если приходил он. Брат говорил: иногда она играет для сына. Мальчика с ее скулами, с ее далеким взглядом за горизонт.

*

"Остановись! Не делай этого!" Отчаянный его крик, и ее руки с клинком, направленным к горлу, застыли всего на миг — но мига хватило, чтобы он вспомнил о талисманах, если не об инструменте. Меч вылетел у нее из рук, лег к его ногам. Она обернулась: загнанным зверем. Живот слабо обозначался под поясом — догадка, не больше. Он опустился на мокрую траву коленями. "Умоляю. Я признаю ребенка. Я не позволю тронуть ни тебя, ни его. Только пойдём со мной." От страха, ужаса, что ее может не стать в этом мире — что ее может не быть больше для него, для взгляда, для слуха — он не помнил себя. А она — вздрогнула губами, будто силилась улыбнуться, но только поймала его взгляд — как в силки — цветочными своими глазами. И сказала одно слово: "Клянись".

*

Голова кружилась, словно он падал: словно она врезалась в него, пока он стоял на мече, и вместе они летят в туманную бездну, бурную воду. Гудело в ушах: водопадом. — Дай мне… — пробормотала она ему в плечо, когда они уже лежали: здесь же, на прохладном гладком полу. — Я готова. Его не нужно было просить дважды, и она приподнялась, уже раскрытая, ему навстречу, с одним-единственным стоном, как у подстреленной птицы. Всё было жарко, быстро и спутанно: ее пальцы скребли по его рукавам, будто не могли ухватиться, а он едва смог найти опору по сторонам от ее головы. И продолжал шептать ее нежный голос в расслоенном потоке, в одновременности: да, я сделаю это, сделаю, только дай мне шанс. Он едва удержал свой вес, когда позвоночник пронзила вспышка; она обхватила его ногами, не давая излиться куда-то, кроме как внутрь: словно он был способен отстраниться сейчас. Он потянулся к ней поцелуем, но губы лишь мазнули по краю. Голова качнулась, или она отвернулась на самом деле; отвернулась, когда слушала старейшин, и он держал ее за руку, крепко, чтобы все понимали — он не отдаст. Она виновна была перед кланом, перед его к ней чувствами, но только молчала, молчала, пока зачитывали решение. Кроме маленькой улыбки в конце, печальной, как последний мазок почти истраченной кисти: какое-то время он ещё думал, что этой улыбкой она жалеет его. Не себя. Он приподнялся на локте. Она лежала по его правую руку, как мертвая; глаза смотрели, не мигая. — Чего тебе жаль? Скажи мне. Она подтянула колени к груди, скрывая в тени все непристойное. — Мне... Ее губы вздрагивали, подергивались, как полу-раздавленные насекомые. — Скажи же. Достаточно было одного слова. Двух.

*

Поляна за одну ночь пропиталась ужасом, гневом, игольчато-острой ненавистью. Светлый клинок, гордость-краса оружейников клана Лань, торчал вперед рукоятью, уходя в распоротый книзу живот — и в ствол дерева. Тело его наставника, его двоюродного дяди по отцу, висело пришпиленное, безголовое, безобразное, и эта самая голова — с окровавленным безъязыким ртом, была нанизана на ветку рядом. Кровь и смрад повсюду, и явственный след энергии — ее духовной силы, — и взгляды брата вместе с другим дядей, родным: "Мы ведь предупреждали". Что бы наставник ни сделал ей, какие бы ни выбрал слова… Но она нашла его. И второй раз — найдя, убила.

*

— Я не могу, — выдохом. Грустной тенью невозможной, ушедшей ярости. — Я не могу сказать, что ты хочешь. — А что, — слова выходили из него, будто камни; каждое раздирало в кровь горло, — ты можешь сказать? — Тебе не понравится. Если я скажу, о чем жалею на самом деле. — Ее улыбка, печальная, нежная, не вязалась с ее словами. Она не раскаивалась. Она была одета в обиду, как в парчу. Она была до ядовитой боли прекрасна. Он застонал. Она перевернулась, глядя теперь в потолок. Стены сходились кверху над нею, как бока гроба. Ее далекая близость вонзалась в него как шип. И следовало бы взять ее, отнести на постель хотя бы ради приличия, но гладкие ее волосы рассыпались по темным доскам пола, по светлому льну циновки таким бессмысленным, отнимающим дыхание, контрастом, что оставалось лишь притиснуть ее руки на границе этих света и темноты, сжать — переплести — пальцы. Ее нога скользнула по его ноге, по влажному от нее же бедру. Он вошел в нее снова. Она не сопротивлялась. Это было так, как будто он выпил вино — тонкая ширма вставала между сознанием и действительностью, и он почти видел свое тело со стороны: резкие движения, как удары мечом, и чувствовал, как шевелятся губы — но не мог различить ни слова, и ее глаза — все те же глаза — расцветали в темноте синими цветами, цветами глубочайшей печали. Он вспомнил их имя вместе с последней судорогой, толкаясь в нее так резко, будто казня — хотя всегда хотел лишь спасти. Горечавки. Как уместно. Как поэтично. — Зачем? — слетело, непрошенное; он отстранился, садясь. С этого угла он ещё не видел ее лица. Жаль, что талантом художника он почти не владел; а сейчас, в затворе, ему тем более запрещена кисть. — Сегодня был благоприятный день, — сказала она непонятно. — Стоило попытаться. — Она коснулась его рукава, перебрала в пальцах, будто заигрывала: если бы предзимний ветер был способен играть, как ветер весенний. Ее болезнь, внезапная и загадочная в конце весны, пусть и необычайно холодной в этом году в горах… — Ты солгала мне. Она улыбнулась опять: как будто жалела его. — Я старалась без этого обойтись. Теперь мой муж назначит мне наказание? Он вздрогнул. — Ты ведь хотела стать частью клана, — некстати сорвалось. Она прижалась щекой к подушке, на которой сидел он ещё недавно. Будто там кожа горела; будто он ударил ее. — Точно так же говорил он. Тогда. Какое забавное совпадение. — Он?.. Ее лицо цвело той же горечью, той же тихой обидой. — Ты никогда не спрашивал. Всё уже было сделано, какой прок в расспросах? Наставник ушел, упокоился, несмотря на скверную смерть, и кто бы стал — кто посмел бы — до него дотянуться? И нельзя же было настолько преступить заветы основателя, чтобы... Но разве не поражает его самого каждый раз бессмысленная, бесконечная слабость перед ней, словно созданной так, чтобы... он тоже преступил заветы, отбросил всё? И если так, то... Но ведь он уже приносит самое жестокое из покаяний, и так должно быть для любого, кто преступил, даже если невольно, и так будет впредь. — И не спрошу. Не тревожься за свои тайны, моя жена. — Ее веки опустились безмолвно, скрывая жгучее, преступно-несправедливое. Улыбка так и дрожала на губах, которые он не поцеловал. Почему-то думалось: он нашел бы на них винный привкус. Он поднялся и оделся, не глядя на нее. Знал, что поддастся, если она ещё раз откроет глаза. Сложил вокруг разбросанные подушки: чтобы ей хоть немного было удобней. Уже у порога он заметил что-то — округлое, спрятанное за вазой с высохшими цветами камелии. (Старейшины говорили: ошибкой было позволять ей служанку, чью преданность обеспечивали деньги для семьи в городе, не связь с кланом. Он не послушался. Он был слеп.) В чае все-таки было вино. В груди сжалось, а затем стало липко, легко и пусто, будто лопнуло сердце под невидимой толстой иглой. Но он был жив, будто тень или призрак, а неупокоенным душам не страшно сильнее отступить от пути — и он протянул руку, раскрыл губы, обжигая язык и горло сладковатым и кислым, не смягченным больше деликатностью весенних почек.

*

"Я написал это для тебя". Он стоял на речном берегу с ней рядом, стараясь не видеть, как она очищает кровь с меча. Меч был выкован скверно, чересчур просто; было понятно даже ему. "Хорошо", она улыбнулась — легко было представить эту улыбку, невидимую и нежную. Не снисходительную, конечно. Ничего больше она не сказала. Но это было лучше, чем когда она возвращала листы посвящений, не раскрывая. Шумела река, стучало у него сердце. Он так и не спросил: ждать ли ее на большой охоте ордена Цзян.

*

...Он не помнил, как постучался в дом брата. Уже поднималось утро, и в любом случае: правила запрещают подниматься с постели позже пятого часа, а не раньше. — Ты пьян, — сказал брат, не веря. Его глаза всегда были ясными. Даже со сна. Даже в неразберихе. — Я приму наказание, — отмахнулся он. — Но, послушай, послушай... — Это было очень важно сказать. Он наклонился, чтобы брат слышал лучше. — Как прекрасна она в своей меланхолии. Я вспомнил, что это за цветы. Как я мог удержаться? — Ты пьян, — повторил брат, и встряхнул его, и он позволил это — потому что важно было смотреть. Если без взгляда, он не смог бы сказать. Налобная лента Цижэня ровно блестела в утреннем свете. Слезились глаза. Только от этого. Ни от чего больше. — Посади их. Горечавки у крыльца. Проследи, чтобы они росли там. Так поэтично. Так глупо. Я ничего не могу сделать с этим больше.

***

Когда ему сообщили о рождении сына, он не повернул лица от стены пещеры, где на соляных кристаллах играли блики свечи. — Хорошо, — сказал он. Его улыбку никто не видел. Быть может, он улыбался так, как она в ту ночь. Но есть ли резон соразмерять обиды? Пустое. — Растут ли цветы вокруг ее дома? — спросил он у невидимки. — Сейчас зима, господин глава, — прозвучало опасливо. Неужели думают, что он совсем забыл о времени здесь, под холодным камнем? Порой ему хотелось бы так. — Я не о цветении спрашивал. Растут ли они? Он представлял их порою, синее море в осенней горечи. Представлял ее, бредущую меж цветов, отраженную в них стократно: еще печальней, еще больней. Может, баюкающую между ладоней, в округлом выступающем животе, его подарок внутри нее. Тот, который он не соглашался дать и который она не могла не принять. Ложь оставалась ложью: винной кислинкой поверх чайных почек. — Да, господин. Наставник Лань велел это сделать в исполнение вашей воли. — Передай благодарность моему брату. — Но голос-призрак мира живых ещё медлил. — Что-то ещё? — Нужно ли предпринять какие-то меры относительно положения госпожи, как матери вашего сына? Никакая отрава не исчезает скоро, и эта пока — властна над ними. И он оставался ещё главой ордена, так или иначе. Недопустимо было бы для него поощрять обман. — Не нужно. — Голова качнулась с пламенем догоревшей почти свечи. — Всё оставьте, как есть.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.