ID работы: 13934664

Дочь Героя Советского Союза

Джен
Перевод
R
В процессе
1
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 22 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится Отзывы 0 В сборник Скачать

1.

Настройки текста
      Как все хрупко и странно здесь, на земле…       Вот так и его жизнь держалась теперь лишь на потускневшем зеркальном блеске и посиневших от холода пальцах худенькой, как подросток, медсестры.       Он лежал на весеннем поле, вспаханном танками, среди сотен заледеневших за ночь плащей. Слева, из черного кратера, щетинились своими зазубренными остриями изломанные балки. А совсем рядом, упираясь колесами в полузасыпанную траншею, вздымалась к небу противотанковая пушка.       До войны, судя по книгам, он представлял себе поле битвы совершенно иначе: солдаты, аккуратно лежащие в нежной траве так, будто перед смертью у них было время принять особенную, осмысленную, подсказанную самой смертью позу. Каждый труп встретил ее в полном одиночестве. Можно было заглянуть в их лица: один обратил взор к облакам, медленно проплывающим в вышине, другой прислонился щекой к черной земле.       Вот почему, впервые пересекая луг, покрытый трупами, он ничего не заметил. Солдат шел, с трудом вытаскивая сапоги из осенней колеи, устремив взгляд в спину человеку, шедшему впереди, в его грязный серый плащ, на котором блестели капельки тумана.       Когда они покидали деревню, от которой остались лишь скелеты сожженных изб, позади него из очереди раздался голос:       — Черт! Они не скупятся на людей!       Он мельком взглянул на луг. В грязной траве была груда серых плащей, где то вперемешку, то поодиночке, прижатые лицами к земле, лежали русские и немцы. Затем он заметил что-то, что не походило более на человеческое тело, но на сгоревшую кашицу, замотанную в мокрые тряпки.       Теперь он был одним из этой мертвой массы. Он лежал; его голова, находившаяся в застывшей лужице крови из затылка, составляла с его телом такой угол, который был невозможен для живого человека. Его локти были так жестоко придавлены к спине, что казалось, будто он хотел оторваться от земли. Солнце едва освещало заиндевевшие заросли. В лесу, на краю поля и в воронках еще можно было различить фиолетовую тень холода.       Медработников было четверо: три женщины и водитель фургона, в который грузили раненых.       Фронт отступал на запад. Утро выдалось невероятно безмятежным. Их голоса, ясные и отдаленные, эхом звучали в ледяном и солнечном воздухе. «Нужно закончить, пока снег не растаял, иначе нам не выбраться!» Все четверо были смертельно уставшими. Их глаза, красные от бессонных ночей, блестели на солнце. Но их работа была эффективной и хорошо организованной. Они перевязывали раненых, клали на носилки и медленно, хрустя ледяным кружевом, обходя мертвых, спотыкаясь в колеях, относили их в фургон.       Шел третий год войны. И это весеннее поле, покрытое заледеневшими плащами, было где-то в растерзанном сердце России.       Проходя мимо солдата, молодая медсестра остановилась. Она мельком посмотрела на лужицу застывшей крови, на стеклянные глаза и опухшие веки, запачканные землей. Мертвец. С такой раной не выжить. Она продолжила обход, но позже вернулась, и, стараясь не смотреть в эти ужасные вытаращенные глаза, достала у раненого военный билет.       — Слушай, Маня, — крикнула она своей напарнице, перевязывавшей раненого в десяти шагах от нее, — это Герой Советского Союза!       — Раненый? — спросила та.       — Нет… Мертвец.       Она склонилась к нему и принялась ломать лед вокруг его волос, чтоб приподнять голову.       — Ладно. Давай, Татьяна. Надо отнести моего в фургон.       И Маня подняла за подмышки своего раненого, чья голова была белой от бинтов.       А Татьяна мокрыми и бесчувственными руками торопливо искала в кармане маленький осколок зеркала, вытерла его кусочком ткани и поднесла к губам солдата. В этом зеркальце отражалась синева неба, куст, чудесно сохранившийся и покрытый кристалликами льда. Восхитительное весеннее утро. Сияющий иней, хрупкий лед, солнечная пустота и мелодия воздуха.       Вдруг этот кусочек стекла смягчился, согрелся, запотел. Татьяна вскочила на ноги и, размахивая им, так, что дымка быстро исчезла, вскрикнула:       — Маня, он дышит!       Госпиталь был организован в одноэтажном здании школы. Столы были свалены под лестницей, бинты и лекарства находились в шкафах, койки стояли в бывших аудиториях. Когда после четырех дней глубокой комы к нему вернулось сознание, сквозь беловатый туман, застилавший глаза вязкой болезненной дымкой, он различил портрет Дарвина. Чуть ниже он увидел карту, окрашенную пятнами трех размытых цветов: красные, символизирующие Советский Союз, зеленые — цвет английских колоний и фиолетовые — французских. Затем это оцепенение начало понемногу рассеиваться. Постепенно ему удалось различить силуэты медсестер и ощутить обжигающую боль, когда меняли бинты.       Через неделю, он смог обменяться несколькими словами со своим соседом — молодым лейтенантом, которому ампутировали обе ноги. Лейтенант много говорил, может быть, чтоб отвлечься или прогнать скуку. Иногда он опускал руку вниз и искал под кроватью свои отсутствующие ноги, а потом, оживленный и даже радостный, с молодецкой удалью говорил то, что герой Советского Союза слышал много раз из уст солдат: «Черт побери! Проклятые мои ноги, но они мне так нужны. Вот оно — чудо природы!»       Этот лейтенант и рассказал ему историю про осколок стекла. Несколько раз он мельком видел ту, что спасла его. Иногда она помогала размещать контуженных, разносила обед, но большую часть времени, как и раньше, пребывала в полях, в фургоне для перевозки раненых.       Когда она входила в их палату, она всегда бросала пугливый взгляд в его сторону, а он с полузакрытыми веками чувствовал, как его боль уменьшалась, пресекалась вспышками.       Он лежал, улыбаясь и думая о чем-то очень простом. Он думал о том, что был Героем Советского Союза; о том, как остался жив, как его ноги и руки остались нетронутыми; вчера в первый раз, сквозь шум сухой и оглушающий рвущейся грубой бумаги, открыли окно, чтоб впустить теплый весенний воздух; завтра он попытается подняться, немного пройти, и, если повезет, познакомится с худенькой девушкой, что украдкой часто смотрела на него.       Послезавтра он встал, наслаждаясь блаженством первых еще неловких шагов, и направился к выходу через палату. В коридоре он остановился у распахнутого окна и посмотрел с жадностью и радостью на дымку первой зелени, маленький запыленный дворик, где гуляли раненые: некоторые с костылями, другие с перевязанными руками.       Он достал сигарету и закурил. Надеялся встретить ее, поймать ее взгляд («ого, с таким ранением и уже на ногах!») и поговорить с ней. Он долго размышлял в течение дней и недель. Может, стоило кивнуть ей, вдохнув дым и щуря глаза, и говоря как бы беззаботно: «Кажется, мы где-то уже виделись…» Но иногда он думал, что разговор следует начать по-другому. Да, начать с той фразы, которую он услышал однажды в спектакле, куда ходил вместе с классом. Актер, одетый в черный плащ, обращался к героине в платье из легкого кружева: «Мадам, вам я обязан жизнью». Эта фраза казалась ему завораживающе благородной.       Она появилась неожиданно. Застигнутый врасплох, он быстро закурил сигарету, сощурив глаза. Парень даже не заметил, что она бежала. Ее большие ботинки и юбка были забрызганы грязью, пряди волос приклеились ко лбу от пота. Из соседней палаты вышел главврач. Он заметил ее и остановился, чтобы что-то ей сказать. Но она бросилась к нему, и в рыдании, которое вырвалось, как смех, крикнула: «Лев Михайлович! Машина… на мине… около ручья… Ручей вышел из берегов… Я вышла, чтобы найти брод…»       Главврач уже толкал ее в свой кабинет, организованный в бывшей учительской. Она продолжала обрывисто рассказывать: «Толя хотел идти через поле. Оно было начинено минами… Так горело, что невозможно было приблизиться… Маня… Маня тоже сгорела…»       В коридоре началось мельтешение. Медсестры бежали с аптечками в руках. Герой Советского Союза высунулся из окна. Через школьный двор спешил главврач, волоча свою искалеченную во время бомбардировки ногу. Раздался гул мотора грузовика, покрытого зелеными деревянными досками.       Познакомились они позднее. Они разговаривали и слушали друг друга с такой радостью, какую никогда не испытывали. И все же о чем они могли рассказать друг другу? Оба они происходили из деревень, одна располагалась недалеко от Смоленска, другая затерялась в болотах Пскова. Их объединял год голода, который они пережили в детстве, теперь, посреди войны, он казался им чем-то обыденным. Лето, давно прошедшее в пионерском лагере и запечатленное на пожелтевшем снимке — тридцать детей с бритыми головами, обездвиженные в вызывающем напряжении, стоящие под Красным Знаменем: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Сам он сидел справа от крепкого и насупившегося пионера вместе с барабаном и, как все его товарищи, завороженный, смотрел в объектив.       Однажды вечером, они вышли из школы-госпиталя, за разговором пересекли наполовину сожженную деревню и остановились перед последней избой. От нее остался лишь почерневший каркас, одно обожженное кружево в холодном весеннем воздухе. Внутри можно было различить серый силуэт огромной печи, покрытой головешками. Но вокруг на земле уже виднелся синий отблеск свежей травы. Над снесенным частоколом в прозрачном сумраке скромно сияла бледная цветущая ветвь яблони.       Они умолкли. Он, словно из любопытства, заглянул внутрь избы. Она рассеянно гладила белые цветы яблони.       — Какая печка! — наконец-то произнес он. — Похожа на нашу. У нас была такая же лежанка.       Потом, без перехода, он принялся разговаривать, не сводя глаз с сожженных внутренностей избы:       — К нам фрицы пришли летом. Они оккупировали деревню, заняли свои места. Два дня спустя, посреди ночи, атаковали партизаны. Они взорвали склад фрицев, убив тем самым многих из них. Но чтобы их выдворить… они не были достаточно вооружены. Они отступили в лес. Утром немцы были в бешенстве, они подожгли оба конца деревни. Тех, кто пытался сбежать, они расстреливали на месте. Хотя остались только женщины и дети. И старики, конечно. Моя мать с младенцем на руках — это был мой брат, Колька — когда увидела все это, вытолкала меня в огород. «Спасайся! — говорила она. — Беги в лес!» Я уже начал бежать, но увидел, что вся деревня была окружена. Я развернулся. Но они уже вошли к нам во двор. Их было трое, с пулеметами. Рядом с нашей избой, на маленьком лужке, был стог сена. Я подумал: «Там они меня не найдут!» И потом, как будто мне кто-то подсказал… я вижу рядом с изгородью большую корзину, знаешь, такую огромную корзину с двумя ручками. Я нырнул в нее. Я не знаю, как туда поместился. Немцы вошли в дом. И застрелили мою мать… Она долго кричала… А я, я одеревенел, так мне было страшно… Я видел, как они выходили. Один из них, я не мог поверить глазам, нес Кольку за ноги вниз головой. Бедный малыш начал плакать… То, что меня спасло был страх. Если бы я был в трезвом уме, я бы бросился на них. Но я даже не осознавал, что происходило. В тот момент я вижу, как один из них достает фотоаппарат, а другой протыкает Кольку штыком… Он позировал, сволочь! Я остался в корзине и ночью сбежал.       Она слушала его, не слыша, заранее зная, что в этом рассказе будет весь ужас, что окружал их и который они встречали на каждом шагу. Она молчала, вспоминала день, когда их грузовик вошел в деревню, захваченную немцами. Принялись ухаживать за ранеными. И, неизвестно откуда, вдруг появилась старая высохшая старуха, наполовину мертвая, которая без слов схватила ее за рукав. Таня последовала за ней. Старуха привела ее в амбар; на сгнившей соломе лежали две девушки, обе убитые выстрелом в голому. И именно там, в полумраке, крестьянка обрела способность говорить. Они были убиты своими, русскими полицаями, которые выстрелили им в голову и изнасиловали еще теплые тела, бьющиеся в агонии.       Несколько мгновений они молчали, потом пошли назад. Он зажег сигарету и издал короткий смешок, как будто вспомнил что-то смешное:       — Когда они покинули наш двор, они прошли совсем рядом со стогом сена. Я наблюдал. Они остановились и начали колоть его ударами штыков. Они думали, что там кто-то спрятался…       Двадцать или тридцать лет спустя, по случаю 9 мая, Татьяне часто задавали этот вопрос: «Татьяна Кузьминична, а как ты встретила твоего Героя?» В тот день вся мастерская по лакировке, десять девушек, трое работниц старше нее и начальник, костлявый мужчина в рабочей одежде, испачканной лаком, организовала маленький праздник. Они собрались в кабинете, наполненном старыми бумагами, старыми стенгазетами и транспарантами «Победители социалистического соревнования» и поспешно принялись есть и пить, произнося тосты в честь Победы.       Дверь кабинета выходит на задний двор мебельной фабрики. Они держат ее открытой. С парами ядовитыми ацетона, это истинный рай. Чувствуется солнечный майский ветерок, еще почти без запаха, легкий и пустой. Вдалеке виднеется машина, оставляющая после себя облако пыли, будто бы уже лето. Женщины достают из сумок скромные пожитки. Начальник, лукаво подмигнув, достает из маленького шкафа потертую бутылку алкоголя, подписанную как «ацетон». Все оживают, мешают алкоголь с вареньем, добавляют туда воду и чокаются: «За Победу!»       — Татьяна Кузьминична, как ты познакомилась со своим Героем?       И она в десятый раз начинает рассказывать о маленьком зеркальце, о школе-госпитале, о той далекой весне. Они уже знали продолжение, но слушали, удивлялись и бунтовали будто слушали это в первый раз. Татьяна не хочет больше вспоминать ни о сожженной деревне с двух сторон, ни о старой крестьянке молча ведущей ее в амбар…       — Это была одна из тех весен, друзья мои, в тот год… Однажды вечером, мы пришли к выходу из деревни, остановились там, все яблони были в цвету, это было так красиво, что перехватывало дыхание. Война, что она может сделать яблоням? Они цветут. И мой Герой зажег сигарету, закурил. Он вот так сощурил глаза и сказал…       И им казалось, что они по-настоящему видели те свидания и те долгие вечера, такие долгие… С каждым годом она все больше об этом думала. Хотя там не было ничего, кроме того ледяного весеннего вечера, сгоревший каркас и сгоревшая крыша, и голодный кот бродивший осторожно вдоль изгороди и смотревший на них загадочно, как звери и птицы, которые в сумерках, кажется, пробуждают человеческие мысли. Был еще один вечер, последний вечер. Теплый, наполненный шелестом и щебетанием стрижей. Они спустились к реке, оставаясь долгое время неподвижными без слов; после, они впервые неловко поцеловались.       — Завтра, Таня, все будет готово… я возвращаюсь в строй… возвращаюсь на фронт, — сказал он каким-то искаженным голосом, в этот раз без подмигивания. — А теперь слушай внимательно: однажды война закончится, мы поженимся и поедем в мою деревню. У нас там будет хорошая земля. Но ты, нужно только, чтобы…       Он замолчал. Опустив глаза, она смотрела на следы их сапог в мягкой глине берега. Вздохнув как ребенок, запыхавшийся от слез, она глухим голосом произнесла:       — Я — ничто… я — это ты…       Летом 1941 года, когда он сбежал из сожженной деревни, чтобы присоединиться к партизанам, ему едва исполнилось семнадцать лет. Лицо немца, убившего маленького Кольку, до сих пор было у него перед глазами. Он держал его так, как держат в тупом и слишком реальном ужасе кошмара качки лестницы, уходящей из-под ног. Он запомнил это лицо по шраму на щеке, словно укушенный изнутри, и по ясному взгляду голубых глаз. Долгое время он был одержим мыслью ужасной мести, желанием свести личные счеты, желанием видеть барахтающимся в жестоких муках того, кто позировал для фото с телом ребенка на конце штыка. Он был уверен, что найдет его.       Их партизанский отряд был раздавлен. Чудом, оставаясь целую ночь в тростнике по шею в воде, ему удалось спастись. В областном военном комитете он состарился на год, и спустя два дня он уже находился на жесткой лавке с другими мальчишками с бритыми головами, худыми, слушающими очень милитаризированную речь младшего офицера, разочарованную, но ясную. Тот говорил о «танкофобии», объясняя, что не нужно бояться танков и что, убегая при их приближении, мы были уверены, что нас поймают. Нужно было уметь хитрить. И сержант даже нарисовал на старой черной доске танк с уязвимыми местами: гусеницами, бензобаком…       — Короче, те, кто боятся танков, не идите на войну! — заключил сержант, полный гордости самим собой.       Два месяца спустя, в ноябре, лежа в заледеневшей траншее, едва поднимая голову над комьями мерзлой земли, Иван смотрел на ряд танков, выходящий из леса и медленно поворачивавшихся. Рядом с ним лежали его винтовка — это была все еще старая модель, разработанная капитаном царской армии Мосином — и две бутылки со взрывчатой жидкостью. На весь их взвод, находившийся на этом клочке мерзлой земли, пришлось всего семь противотанковых гранат.       Позади них, если выпрямиться, можно было увидеть сквозь холодный туман близнецов — две башни Кремля.       — До Москвы один час на машине, — сказал старик-солдат.       — В Москве товарищ Сталин, — ответил ему офицер. — Москва не падет! За Сталина!       И сразу же радостная затяжка. За него, за Родину, можно было нападать на танки с голыми руками. Ради Сталина все обретало смысл: заснеженные траншеи, и плащи солдат, навеки застывшие под серым небом, и хриплый крик офицера, бросающегося под оглушающий грохот гусениц танка, и его граната, зажатая в руке.       Сорок лет спустя, Иван Дмитриевич сидел во влажной серости темной пивнушки, в шуме соседних столов, беседуя с двумя товарищами. Они уже медленно опрокинули три кружки пива и бутылку водки, собираясь перейти ко второй, и так хорошо себя чувствовали, что уже не хотели разговаривать. Они просто слушали друг друга и соглашались.       — Ну и что, эти Панфиловцы… герои? Бросались под танки? А что им еще оставалось делать, Боже правый? «Позади нас, Москва!» говорил политический комиссар. «Ни шагу назад!» Нет, позади была не Москва. Там были пулеметы заградительных команд и эти сволочи из НКВД. Я тоже, Ваня, я оттуда начинал. Только я, я был в передачах…       Иван Дмитриевич одобрительно покачал головой, одаривая собеседника плавающим и почти нежным взглядом. О чем спорить? И потом, кто разберет что было на самом деле?       «И все же, — слова беззвучно складывались в его сознании, — в тот момент я не думал ни о какой заградительной команде. Лейтенант заорал: «Вперед за Сталина! за Родину!» И вдруг все исчезло. Больше холода, больше страха. Мы в это верили…»       Звезду Героя Советского Союза он получил за битву под Сталинградом. Сталинград, в свою очередь, он никогда не видел. Ничего, кроме полосы черного дыма на горизонте, над степью, сухой и перегретой до хруста песка под зубами. Он тоже не видел Волги, а только сероватую пустоту вдалеке, словно повисшую над пропастью на краю земли. Сержант Михалыч махнул рукой в сторону черного дыма на горизонте:       — Это горящий Сталинград. Если немцы пересекут Волгу, городу конец, мы его не отобьем.       Сержант сидел на пустом ящике из и вытягивал последнюю сигарету в своей жизни. Через полчаса, в суматохе и пыли битвы, он вздохнул и медленно свалился на бок, поднеся руку к груди, будто бы пытаясь вырвать из нее кусочек стекла.       Как они оказались со своей артиллерией на такой высоте, в этом редком лесу и овраге, полном ежевики. Почему их оставили одних? Кто отдал приказ занять эту позицию? Кто-то вообще отдавал этот приказ?       Битва длилась столько же, сколько они находились там. Они перестали чувствовать себя независимыми от тяжелых выстрелов пушек, свиста пуль, взрывов. Качающиеся словно корабли над опустошенной гладью воды, нахлынули танки. Позади них, в облаках пыли, двигались черные тени солдат. Пулемет трещал из небольшой траншеи слева. После опустошения всего запаса, пушка выплюнула его, издав «уф» облегчения. Шесть танков уже дымились. Другие удалялись на время, потом возвращались, как примагниченные холмом, нафаршированным металлом. И снова, в нервной суете, с напряженными мускулами, артиллеристы, абсолютно оглушенные, сливались с резкими спазмами пушек. Долгое время они больше не осознавали, сколько их было, топча даже мертвых, неся орудия. Они понимали, что один из товарищей мертв, когда прекращался ритм их тяжелой работы. Время от времени Иван оборачивался, и каждый раз видел раскрасневшегося Сережу, удобно сидящего на пустых ящиках.       «Э! Сергей! Какого черта ты там делаешь?» — каждый раз хотел он крикнуть ему. Но в то же время он замечал, что у сидящего вместо живота было кровавое месиво. Потом, охваченный суматохой битвы и в сутолоке оружия, он забывал, оборачиваясь вновь и вновь, желая снова позвать его и снова видя это красное пятно…       Тем, что их спасло, были два первых танка, которые горели и мешали немцам атаковать прямо. Овраг защищал их слева, небольшая рощица — справа. По крайней мере, они так думали. Поэтому когда, под шум ломающихся стволов, ломающихся кустов, появился танк, у них даже не было времени испугаться. Танк стрелял прицельно, но те, кто были поглощены в его удушающих недрах, слишком торопились.       Взрыв отбросил Ивана на землю. Он скатился в траншею, оторвал рукоять гранаты и, согнув руку, бросил ее. Земля содрогнулась — он не услышал взрыва, но почувствовал его телом. Он высунул голову из траншеи и увидел черный дым и тени, выбегающие из танка. Все это в глухоте одновременно звонкой и ватной. Без пулемета в руке. Он бросил еще одну гранату, последнюю…       В той же искусственной тишине он покинул траншею и увидел пустую степь, дымящиеся танки, хаос вспаханных земель, искромсанные трупы и деревья. В тени пушки сидел пожилой сибиряк, Лагун. Увидев Ивана, он поднялся, кивнул ему и кое-что сказал. Он направился, все еще сквозь эту нереальную тишину, к маленькой траншее пулеметчика. Тот, наполовину лежа на боку, с приоткрытым и искаженным таким страданием ртом, что Иван без звука услышал его крик. На его окровавленных руках остались только большие пальцы. Лагун принялся перевязывать их ему, прыская на обрубки алкоголь из фляги и сильно перетягивая. Пулеметчик еще шире открыл рот и перевернулся на спину.       Иван, пошатываясь, обошел танк, покрытый листьями и сломанными ветками, и прошел в деревья. Две колеи, оставленные гусеницами танка, сияли черным светом в вырванной траве. Он пересек их и направился туда, где сумрак был более густым. Даже в этом перелеске пахло лесом. Мошкара кружила в тонких дрожащих лучах света солнца. Он заметил узкую канаву, наполненную водой чайного цвета и головокружительно прозрачную. На ее поверхности бегали водомерки. Он последовал на ним и через несколько шагов нашел бассейн и источником. Он склонился на колени и жадно напился. Утолив жажду, он поднял голову и «ослеп» от этой прозрачной глубины. Вдруг он увидел свое отражение — лицо, которое он так давно не видел — это молодое покрытое легким пушком первой бородки лицо с обесцвеченными от солнца бровями и ужасно далекими, чужими глазами.       «Это я… — медленно рождались в его голове слова. — Я, Иван Демидов…»       Он долго созерцал черты в этом темном отражении. Потом он встряхнулся. Ему показалось, что тишина становилась менее плотной. Где-то наверху защебетала птица. Иван поднялся, заново склонился и опустил флягу в воду.       «Я принесу ее Лагуну, он должен готовить там, под своей пушкой.»       Из его обращения к Верховному Совету Советского Союза он узнал, что в тот день «они сдержали продвижение противника на направлении, имеющем решающее стратегическое значение, они отразили более десяти атак численно превосходящего противника». В этом тексте будут упомянуты имена Сталинграда и Волги, которых они никогда не видели. И как же эти слова будут отличаться от того, что они пережили и испытали! Там не будут ни Михалыча, стонущего от боли, ни Сереги, в его почерневшей и красной рубашке, ни танков, дымившихся посреди выкорчеванных деревьев и влажных от крови.       Там не будет и речи о маленьком бассейне с живой водой в лесу, наполненном звуками лета.       От Татьяны он получил за время войны всего два коротких письма. В конце каждого из них она писала: «Мои боевые подруги Лолия и Катя шлю тебе сердечный привет». Эти письма, завернутые в кусок брезента, он хранил на дне своей сумки. Время от времени он перечитывал их, пока не выучил наизусть наивное содержание. Что его радовало, так это прежде всего сам почерк, видение этих треугольников из мятой бумаги.       Победа застала его в Чехословакии. 2 мая над Рейхстагом был водружен красный флаг. 8 мая Кейтель с горящим глазом под моноклем подписал акт о безоговорочной капитуляции Германии. На следующий день воздух задрожал от залпов Победы, и началось послевоенное время.       Однако 10 мая Герой Советского Союза Гвардии старший сержант Иван Демидов все еще смотрел в свой прицел на черные силуэты танков и подбадривал солдат, выкрикивая свои приказы срывающимся голосом. В Чехословакии немцы сложили оружие только в конце мая. И, как шальные пули, «похоронки» летели в сторону России, которая верила, что после 9 мая больше никто не умрет.       Наконец эта война закончилась.       За два дня до демобилизации Иван получил письмо. Как и все письма, написанные по чьей-то просьбе, оно было немного сухим и путаным. Кроме того, ему потребовалось больше месяца, чтобы добраться до него. Он прочитал, что в апреле Татьяна была тяжело ранена, оправилась после операции и в настоящее время находится в больнице во Львове.       Иван долго всматривался в листок, исписанный торопливой рукой. «Тяжело ранена» -повторял он, чувствуя, как внутри него что-то сжимается. «Рука? Нога? Почему бы не выразить себя ясно?»       Но к жалости добавлялось еще одно чувство, в котором он не хотел себе признаваться.       Он уже обменял золотые монеты в сто австрийских шиллингов на рубли, уже вдохнул воздух этой разрушенной, но все еще благоустроенной и уютной Европы. На его погонах поблескивала Золотая Звезда, сверкала гранатовая эмаль еще двух орденов и голубоватое серебро медалей «За отвагу». А проезжая по освобожденным городам, он чувствовал на себе восхищенные взгляды молодых девушек, бросавших букеты на танки.       Он уже мечтал как можно скорее оказаться в товарном вагоне, среди своих демобилизованных товарищей, в кисловатом запахе табака, смотреть через широко открытые окна на яркую летнюю зелень, бегать на остановках за кипятком. В дополнение к сумке у него был небольшой деревянный сундук, укрепленный стальными уголками. В нем купон на тяжелую муаровую ткань, полдюжины наручных часов, найденных в разгромленном магазине, и, самое главное, большой рулон отличной кожи для изготовления сапог. От одного только запаха этой кожи с тонкими полосками у него кружилась голова.       И когда он представлял себе высокие сапоги, которые наденет, чтобы прогуляться по деревенской улице, звеня украшениями… И как раз его товарищ по полку приглашал его переехать к нему домой, на Украину. Но было бы неплохо сначала навестить оставшихся в живых родственников, прежде чем отправиться искать счастья в новом месте.       «Там я мог бы найти красивую девушку…»       Он снова перечитывал это письмо, и тот же голос доносился до него: «Я обещал… я обещал… Но мы не венчаны в церкви! Конечно, я немного переборщил… но такова была ситуация, которая требовала этого! И что теперь, что? Неужели мне придется посвятить себя этому на всю жизнь? ничего не понятно в этом письме. Да черт с ней разберется! «Тяжело ранена …» что это значит? В конце концов, мне нужна женщина, а не инвалид!»       Очень глубоко внутри него звучал другой голос: «Ишь ты! Герой! Ты жалкий. Тебе было плохо без нее. Ты бы гнил сейчас в братской могиле, где слева — Фриц, справа — Русский…»       И наконец Иван решился: «Хорошо! Пойду! В любом случае, мне по пути. Я буду вести себя правильно, я пойду к ней. Я еще раз скажу ей спасибо. Я объясню ей «Мол, так и так…» И он решил обдумать это «так и так» по дороге.       Войдя в больничную палату, он не сразу ее заметил. Зная, что она тяжело ранена, он представлял, как она лежит, вся в бинтах, неподвижная. Он не думал, что новости появились два месяца назад.       — Вот она, ваша Татьяна Аверина, — сказала медсестра, проводившая его. — Не задерживайтесь слишком долго. Обед через полчаса. Вы можете выйти в небольшой сад.       Татьяна стояла у окна, опустив руку, в которой держала книгу.       — Доброе утро, Татьяна, — сказал он слишком игривым голосом, протягивая ей руку.       Она не двигалась с места. Затем, положив книгу на подоконник, она неловко подала ему левую руку. Его правая рука была перевязана. Со всех кроватей на них смотрели любопытные взгляды. Они спустились в маленький пыльный садик и сели на скамейку с облупившейся краской.       — Ну, как твое здоровье? Как дела? Рассказывай, — сказал он тем же чересчур веселым голосом.       — Что я могу тебе рассказать? Ну. Только в самом конце меня «задели».       — Что «задели», «задели»… Все это вообще ничего не значит. И эта медсестра, которая говорила о серьезной травме! Я думал, что…       Он потерял самообладание и замолчал. Она бросила на него испытующий взгляд.       — У меня осколок под пятым ребром, Ваня. Они не смеют прикасаться к нему. Врач говорит, что этот осколок — мелочь — острие сапожника. Но если начать копаться, все может обернуться еще хуже. Если не тронут, то все будет нормально.       Иван, казалось, хотел что-то сказать, но только вздохнул и начал сворачивать сигарету.       — Там… Теперь можно сказать, что я теперь инвалид. Врач предупредил меня, что мне больше нельзя поднимать тяжести. И я не смогу иметь детей…       Затем, поймав себя на том, что боится, что Иван увидит в этом намек, она очень быстро заговорила:       — У меня вся левая грудь удалена и зашита. На это не очень приятно смотреть. А на правой руке у меня на три пальца меньше.       Плотно сжав губы, он выпустил дым. Оба они молчали. Наконец, то, что у нее давно созрело за долгие дни выздоровления, она отбросила с горьким облегчением:       — Вот так, Иван, Вот так.… Спасибо. Но что прошло, то прошло. Какой женщиной я была бы для тебя сейчас? Ты найдешь здоровую. Потому что я… Я больше не имею права даже плакать. Врач прямо сказал мне, что для меня эмоции — это даже хуже, чем слишком тяжелая ноша — сердце разрывается…       Иван смотрел на нее краем глаза. Она сидела, опустив голову, не отрывая взгляда от серого песка аллеи. Его лицо казалось таким безмятежным… Только маленькая голубоватая жилка билась у него на виске, в основании коротко остриженных волос. Его черты заострились и словно просветлели. Так сильно она отличалась от сияющих девушек с розовыми щечками, которые бросали букеты на танки.       «Она красива, — подумал Иван. — Как ни прискорбно.»       — Нет! Ты ошибаешься, расценивая все так! — продолжил он. — Чего тебе себя отговаривать? Ты поправишься. Одно красивое платье, и женихов ты найдешь столько, сколько захочешь!       Она бросила на него быстрый взгляд, встала и протянула ему руку.       — Ну, Ваня, пора обедать. Еще раз спасибо, что пришел…       Он перелез через ограду больницы, прошел по улице, а затем резко повернул обратно.       «Я оставлю ей свой адрес, — подумал он. — Чтобы она могла писать мне. Для нее это будет менее тяжело.»       Он вошел в больницу и начал подниматься по лестнице.       — Вы что-то забыли, ребята? — ласково обратилась к нему смотрительница.       — Да, именно так, я кое-что забыл.       Татьяны в зале не было, в столовой тоже. Он хотел спуститься вниз, чтобы спросить смотрительницу. Но в этот момент в укромном уголке, за колонной, он узнал ее халат.       Она плакала беззвучно, опасаясь эха между этажами. За колонной было узкое окно, выходившее на небольшой сад и больничные решетки. Он подошел, взял ее за плечи и сказал изменившимся голосом:       — Что происходит, Таня? Вот, вот мой адрес. Ты напишешь мне…       Сквозь слезы она покачала головой и пробормотала, заикаясь:       — Нет, нет, Ваня. Это не стоит того. Не обременяй себя мной… Разве я смогу быть полезной тебе?       Она всхлипнула еще более горько, совсем как ребенок, повернулась к нему и прижалась лбом к холодному металлу медалей. Эта хрупкость, эти детские слезы внезапно что-то всколыхнули в нем и вызвали радостное оживление.       — Послушай, Таня, — спросил он, слегка встряхнув ее за плечи, — когда тебя выписывают из больницы?       — З-завтра, — прошептала она, пьяная от слез и несчастья.       — Что ж, тогда завтра я заберу тебя. Мы поедем ко мне домой, и там поженимся.       Она продолжала шептать, не поворачивая головы: «Разве я могу быть полезной тебе?»       Но он, не задаваясь вопросом, было ли это прихотью разума или порывом сердца, счастливый, приказал, смеясь:       — А ну-ка тихо! Отставить слезы!       Затем, склонившись, сказал ей на ухо:       — Знаешь, Таня, я буду любить тебя еще больше с твоей раной!       Его родная деревня Горицы была почти безлюдной. Виднелись возвышающиеся черные развалины изб и бесполезные жерди заброшенных колодцев. Глава колхоза с изможденным лицом иконописца встретил их как родных. Они вместе поехали туда, где до войны жили Демидовы.       — Ну, вот что, Иван! Придется перестраиваться. Мужчин, на данный момент, осталось только четверо, включая тебя. Есть лошадь, которая стоит того, чего она стоит. Но это все еще так. Я думаю, что до осени мы сможем отпраздновать новоселье.       — Прежде всего, Степан Степаныч, надо нам пожениться, — сказал Иван, глядя на покосившиеся остатки отцовской избы.       Свадьбу отпраздновали в совхозе. Все, кто жил в Горицах — двенадцать человек, — были там. Молодожены сидели, немного отрешенные и торжественные, под портретом Сталина. Пили самогон, эту грубую деревенскую водку. Кричали " Горько!» Затем женщины немного расстроенными голосами, как будто они потеряли к этому привычку, начали петь:

Кто-то спускается с холма, это наверняка мой любимый. Как он красив! В моей груди мое сердце сжимается, мое сердце замирает. У него свой фирменный костюм, Красная Звезда, золотые галуны. Почему на моем жизненном пути, Ах, почему я встретила его?

      За окнами без штор сгущалась густая летняя ночь. На столе тускло светили две керосиновые лампы. И те, кто собрался в этой затерянной избе в самом сердце леса, пели, смеялись; и они тоже плакали, радуясь за молодоженов, горько сожалея о своей разбитой жизни. Иван был одет в свою хорошо выстиранную одежду, со всеми ее украшениями; Татьяна — в белый лиф. Это был подарок высокой смуглой женщины, которая жила в развалинах избы в глубине деревни.       — Вот тебе, невеста, — сказала она хриплым голосом, — это на твою свадьбу. Когда ты приехала, мы думали, что ты городская девушка. Говорили: «Вот прекрасная партия для героя Ивана!» Но потом он рассказал нам твою историю. Иди, надень это, чтобы быть самой красивой. Я сама его вырезала. Я знала, что тебе будет трудно с твоей рукой. Моя мать сохранила ткань для похорон. Вся ткань была расшита крестиками по краям. Она хранила его в маленьком сундучке в подвале. Когда немцы сожгли деревню, моя мать тоже сгорела. Простыня ей больше не нужна. Я обыскала пепелище и нашла этот сундук, целый и невредимый! Иди, надень платье, оно тебе прекрасно подойдет. Это от всего сердца…       Ближе к концу августа рядом с обломками было видно, как поднимается каркас новой избы, распространяя смолистый запах свежей древесины. Иван начал делать крышу. Из маленькой хижины, в которой они жили, они переехали в угол избы, который уже был покрыт. Вечером, падая от усталости, они ложились на пахучее сено, расстеленное на досках из светлого дерева.       Лежа в темноте, они наблюдали, как сквозь каркас крыши вспыхивали и гасли в стремительном скольжении поздние летние звезды. По деревне, высоко над землей, плыл синий и легкий запах тлеющих дров в огороде. Мышь издавала в углу свой уже знакомый скребущий звук. Тишина была настолько напряженной, что казалось, будто падающие звезды царапают небо. А в углу, над столом, слышалось тиканье старого увесистого колокольчика. Иван нашел его в развалинах, покрытым копотью и ржавчиной, стрелки застыли на ужасно далеком часе.       Они постепенно привыкли друг к другу. Она уже не вздрагивала, когда мозолистая рука Ивана касалась глубокого шрама на ее груди. Он больше не замечал ни этого шрама, ни ее маленького изуродованного кулака. Однажды она снова подняла руку и провела ею по тампонам на ране.       — Видишь, именно там, в этом маленьком углублении, он и приютился. Черт его побери!       — Да, он глубоко укусил.       Иван притянул ее к себе и прошептал ей на ухо: «Все в порядке. Ты родишь мне сына и дашь ему правую грудь. Молоко — то же самое…»       К осени изба была достроена. Незадолго до первого снега они собрали поздний картофель, а также немного овощей.       Выпал снег, деревня задремала. Лишь изредка слышался звон ведра в колодце и хриплый лай старой собаки во дворе главы колхоза.       Утром Иван шел в совхоз, потом в кузницу. Вместе с другими мужчинами он ремонтировал инструменты для весенних работ. Вернувшись, он сел за стол с Таней. Он дул на раскаленную, потрескивающую картошку, бросал на жену быстрые взгляды, не в силах скрыть улыбку. Все доставляло ему тайную радость. В их новой избе было чисто и спокойно. Был слышен ровный звук колокольчика. За стеклами, покрытыми матовыми щелями, садилось лиловое солнце. А рядом с ним сидела его жена, ожидающая ребенка, приукрашенная, немного торжественная, еще более привлекательная в этой мягкой и спокойной серьезности.       После трапезы Иван любил медленно бродить по комнатам избы, прислушиваясь к скрипу половиц. Он постукивал по белым стенкам печки, повторяя: «Знаешь, Танюшка, у нас будет целая куча детей. И в наши старые времена мы будем греться на этой печке. Это правда, смотри. Это не печь, это настоящий корабль. «Лежанка» даже лучше, чем старая».       Зима была суровой. Колодцы были промерзшими до самого дна. Птицы, застывшие в полете, падали маленькими инертными шариками. Однажды на пороге дома Таня подобрала одну из этих птиц и положила на скамейку у печки. «В тепле он, может быть, поправится», — подумала она. Но маленькая птичка не двигалась с места. Просто на его перьях мелкими капельками блестел иней.       В апреле у них родился сын. «Как он похож на тебя, Иван, — сказала Вера, женщина со смуглым лицом. Он тоже будет героем.» Она принесла плачущего ребенка и протянула его отцу.       Ближе к вечеру Таня начала задыхаться. Открыли окно, чтобы впустить холодные апрельские сумерки. Вера дала ей выпить травяного чая, но ничто не принесло ей облегчения. Ближайший врач жил в деревне, в восемнадцати километрах. Иван надел капюшон и побежал по разбитой дороге. Он вернулся домой только ранним утром. Всю дорогу он нес на спине старого врача.       Уколы и снадобья принесли Тане облегчение. Иван и доктор, оба пьяные от усталости после бессонной ночи, сели пить чай. Вера принесла небольшой кувшин с козьим молоком, нагрела его и покормила ребенка.       Прежде чем отправиться в путь, доктор выпил маленький стакан самогона и сказал: «Хорошо, дайте ей этот порошок, если сердце снова заболит. Ей не следовало заводить детей, даже замешивать тесто… Но я знаю, я знаю, солдат… когда мы молоды… я тоже был таким!» Он бросил Ивану заговорщицкий взгляд и направился к большой дороге.       Они назвали своего сына Колькой, в честь младшего брата Ивана, убитого немцами.       Весной по досадному стечению обстоятельств единственная лошадь в колхозе умерла прямо перед пахотой. В последнее время ей не давали ничего, кроме гнилой соломы и засохших стеблей.       Однажды утром мы увидели, как в Горицы на ухабистом джипе прибывает региональный партийный функционер, секретарь райкома. Едва он выскочил из машины, как налетел на главу колхоза.       — Значит, занимаемся саботажем, сукин сын? Ты хочешь испортить план по производству зерна в регионе? Предупреждаю тебя, за такое дело людей расстреливают как врагов народа!       Он осмотрел весь колхоз, заглянул в кузницу и на конюшню.       — Где лошадь? — спросил он. — Чего? Мертва?!       Они отправились в поля. Секретарь парткома продолжал бурчать.       — Ах! Ему не хватает земли для посева… Он всегда жалуется, этот собачий сын. А это что такое? Это не земля? Почему вы до сих пор не убрали камни? Такие земли, как у тебя, кулак, — это потерянная земля!»       Они остановились возле глинистого поля, спускавшегося к реке. Он был усыпан крупными белыми камешками.       — Почему бы тебе не убрать эти камни?! — снова закричал секретарь. — Я говорю с тобой, да!       Колхозный староста, который до этого и рта не открывал, машинально, одной рукой, заправил под ремень пустой рукав своей варежки. Охрипшим голосом он проговорил:       — Это не камни, товарищ секретарь…       — Что же это тогда такое?! — кричал другой. — Может быть, это сахарная свекла, которая растет сама по себе?       Они подошли ближе и увидели, что белые камешки были человеческими черепами.       — Вот здесь наши пытались прорвать окружение, — глухим голосом сказал глава колхоза. — Они попали под перекрестный огонь…       Секретарь задохнулся от ярости и прошипел:       — Ты все время рассказываешь мне истории. Вы все здесь прячетесь за своими прошлыми подвигами!       Иван с землистым лицом подошел к нему, схватил за лацканы черной кожаной куртки и закричал ему в глаза:       — Гнида, гнида! Таких ублюдков, как ты, на фронте я расстреливал из автомата. Повтори про героев!       Секретарь издал резкий крик, вырвался от Ивана и бросился в машину. Он просунул голову в дверь и сквозь шум двигателя крикнул:       — Берегись, председатель! Ты отвечаешь за план головой. А с тобой, герой, мы еще встретимся.       Машина взбрыкнула по весенней грязи и запрыгала по колеям.       Молча они вернулись в деревню. Острый и свежий запах перегноя доносился из леса, где таял снег. На небольших холмах уже росли первые травы. Покидая его, глава колхоза говорит Ивану:       — Ваня, ты был не прав, что наехал на него. Знаешь, как говорится «не тронь дерьмо — вонять не будет.» Что касается нас, то, во всяком случае, завтра надо начинать пахать. И не из-за приказов этого придурка…       На следующий день Иван шел впереди, опираясь на плуг, спотыкаясь в колеях, скользя по блестящим комьям. Плуг с помощью веревок, прикрепленных к дышлу, тянули две женщины. Справа шла Вера в больших провисших сапогах, которые из-за грязи напоминали слоновьи ноги. Слева — подруга детства Ивана Лида. На ней все еще была школьная юбка, которая открывала ее колени.       Утро было ясным и солнечным. Встревоженные вороны взлетали и садились на пашню. Порхая, нерешительная и хрупкая, мелькнула в коротком желтом трепете первая бабочка.       Иван смотрел на спины и ноги двух женщин, которые с трудом продвигались вперед. Иногда носки сапог погружались слишком глубоко. Женщины натянули тетиву лука. Иван то и дело шевелил ручками плуга, пытаясь им помочь. Стальной выступ рассек землю, оторвался от нее, и они продолжили свой путь. И снова Иван увидел слоновьи ноги и куртки, покрасневшие от солнца и дождя. «Война, — подумал он, — все идет оттуда… Лидка, например, едва вышла замуж, а ее мужа уже отправили на фронт. Сразу на передовую, в мясорубку. Через месяц-похоронка; вот она и овдовела. Овдовела в девятнадцать лет. Ах, страдание от страданий! И как она постарела! Не узнавать ее. И эти варикозные вены! Как черные веревки на его ногах. Она так хорошо пела! Старики слезали со своих печей, чтобы послушать ее, в то время как мы, молодые идиоты, дрались из-за нее как петухи…»       Они остановились в конце борозды и выпрямились. «Отдыхайте, девочки!» — говорил Иван. — Мы идем завтракать.» Они сели на землю, на сухую и ломкую прошлогоднюю траву, разложили свою скудную еду. Не спеша принялись за еду.       Была весна. Их ждала великая засуха 1946 года.       В июне подул обжигающий степной ветер. Свежая трава начала сохнуть, а листья опадать. Солнце обжигало молодую пшеницу, иссушало ручьи, убивало голодных людей, которые приходили на поля. Даже лесная земляника, которую можно было найти на опушке леса, затвердела в маленькие горькие сухие шарики.       Один из крестьян Горицы договорился с главой колхоза поехать в соседние деревни посмотреть, что происходит. Он вернулся через пять дней растрепанный, с пустым взглядом и очень тихо, словно боясь собственного голоса, беспрестанно оборачиваясь, начал рассказывать:       — В Бору осталось в живых только двое мужчин. В Валяевке пустынно. Некому рыть могилы; мертвые остаются в избах… Страшно, когда ты возвращаешься туда. Каждый раз, когда мы открываем дверь, это ужас. Вчера я встретил крестьянина на большой дороге. Он шел в город, движимый голодом. Он сказал мне, что в его доме едят мертвых, как в 20-х годах на Волге…       Последнее время Иван боялся смотреть на жену. Она уже почти не вставала. Лежа с ребенком, обмакивая палец в рисовую кашу и старые гренки, она пыталась его накормить. Его лицо покрылось коричневыми сухими пятнами; вокруг глаз горели черные круги. Колька едва двигался на груди. Он даже больше не кричал, а только издавал короткие стоны, как взрослый. Сам Иван с большим трудом держался на ногах. Наконец, однажды, проснувшись рано утром, он с убийственной ясностью подумал: «Если я не найду что-нибудь поесть, мы умрем втроем».       Он поцеловал жену, положил в карман своего сюртука два золотых, взятых с войны, часика, которые надеялся обменять на хлеб. И он направился к большой дороге.       Деревня была мертва. Полуденная печь. Сухая, пыльная тишина. Ни одной живой души. Завывала музыка из черного динамика. Эту радиостанцию привез секретарь райкома, который распорядился включать ее как можно чаще «для повышения политической сознательности колхозников». Но теперь радио кричало просто потому, что некому было его остановить.       И с утра до вечера, бредя от голода и прижимая к себе маленькое тельце своего большеголового ребенка, Татьяна слушала бравурные марши и голос комментатора, готовая взорваться от восторга. В нем сообщалось о результатах работы советских людей. Затем тот же голос, но жестким и металлическим тоном, обрушился с критикой на врагов, исказивших марксизм, и раскритиковал агентов империализма.       В тот день, последний перед ее долгой прострацией, в душной полуденной жаре, Татьяна услышала модную песню, которую исполняли каждый день. Черные мухи жужжали на стеклах, деревня молчала, раздавленная солнцем, и лилась эта песня, сладкая и нежная, как лукум:

Вокруг все становится сине-зеленым. В каждом окне поют соловьи. Нет любви без капли грусти…

      Иван шел большими шагами. В своей старой сумке он принес две буханки черного хлеба, горн пшена, дюжину луковиц и завернутый в кусок простыни кусок сала. Но самое ценное, литр молока, которое давно кончилось, он держал в руках.       «С этим мы покормим ребенка, а потом посмотрим…» — думал он.       Над полями плыл сухой густой жар, словно вырывавшийся из жерла печи. Палящее медное солнце опускалось за лес, но вечерней прохлады почти не ощущалось.       Он пересек пустынную деревню, залитую пурпурным светом заходящего солнца. Его не было уже четыре дня. Над совхозом продолжало орать радио.       Когда он переступил порог, у него возникло предчувствие беды. Он позвонил своей жене. Было слышно только непрекращающееся жужжание мух. Полумрак избы прорезал тонкий золотистый луч. Иван бросился в спальню. Татьяна лежала на кровати с ребенком на руках и, казалось, спала. Он поспешно приподнял одеяло и прижался ухом к ее груди. Под грубым шрамом он незаметно слышал, как бьется сердце. Он вздохнул с облегчением. «Ну что ж! Я пришел вовремя.» Затем он дотронулся до ребенка. Маленькое, холодное и жесткое тело уже имело восковой отблеск. Из окна донесся голос громкоговорителя:

Вокруг все становится сине-зеленым. В лесу журчит ручей. Нет любви без капли грусти…

      Иван выскочил из дома. Ослепленный слезами, он начал бросать камни в черный диск громкоговорителя. Он не мог дотянуться до него. Наконец тронутый динамик пискнул и умолк. Установилась головокружительная тишина. Одна, где-то на опушке леса, словно заводная, кукушка издавала свой пронзительный, жалобный крик.       На следующий день Татьяна смогла встать. Она вышла на крыльцо и увидела Ивана, который прибивал еловые доски к маленькому гробу.       Похоронив сына, собрав свой скудный багаж, они отправились на вокзал. Иван узнал, что в поселке Борисов, в ста километрах от Москвы, нанимали шоферов на строительство гидроэлектростанции и предоставляли им жилье.       Так они поселились в Московской области. Иван оказался на старом грузовике, на бортах которого облупившейся краской была нанесена надпись «На Берлин!» Татьяна пошла работать на мебельную фабрику.       И дни, месяцы, годы сменяли друг друга, спокойные и без суеты. Иван и Таня были счастливы видеть, как их жизнь движется по этому обычному и мирному пути. Им дали комнату в коммунальной квартире. Там уже жили две семьи, Федотовы и Федоровы. А в маленькой комнатке рядом с кухней обитала Софья Абрамовна.       У Федотовых, еще молодой пары, было трое сыновей, школьников, которых отец часто и добросовестно избивал. Когда родители были на работе, служащие снимали со стены тяжелый отцовский велосипед и в адском грохоте, грохоча обувью жильцов, катили по длинному темному коридору, где витал стойкий и кислый запах старого борща.       Федоров был почти вдвое старше Федотова. Их сын был убит незадолго до окончания войны, и мать жила надеждой, что похоронка прислали по ошибке: Федоровых так много в России! Втайне она надеялась, что он попал в плен и что со дня на день он вернется. Федоров-отец сам прошел войну с первого до последнего дня и не питал никаких иллюзий. Иногда, когда он напивался, больше не выдерживая, перегруженный ежедневным ожиданием жены, он кричал на всю квартиру: «Но да, вернется он. И если он вернется из плена, он вернется не к тебе, а за Урал и даже еще дальше!»       Софья Абрамовна принадлежала к старой московской интеллигенции. В 30-х годы ее отправили в лагерь и освободили только в 46-м, запретив проживать в Москве и сотне других городов. За эти десять лет в лагере она пережила то, что человеческое слово было бессильно передать. Но его соседи догадывались об этом. Когда на кухне вспыхивала ссора, София не пыталась держаться в стороне, а возмущалась и ругалась неожиданными словами. Иногда она бросала своим оппонентам презрительные в своей крайней вежливости формулы: «Я очень смиренно благодарю вас, гражданин Федоров. Вы бесконечно вежливы». В других случаях она вдруг произносила слово из лагерного лексикона: «Послушайте, Федотов, вы снова устроили «шмон» в моем буфете. Не стоит копаться. Здесь нет алкоголя».       Но даже в самый разгар этих общественных распрей глаза Софии оставались такими отсутствующими, что всем было ясно: она все еще там, за Уралом. Вот почему ссориться с ней не было смысла.       Волей неволей Демидов оказался втянутым в эти конфликты. Но их роль чаще всего сводилась к тому, чтобы выступать посредниками между ссорящимися Федоровым и Федотовым и успокаивать громко рыдающих женщин.       Для всех них жизнь была бы немного скучной, если бы не эти ссоры. После ссор соседи в течение трех дней пересекались, не здороваясь, и били друг друга по голове. Потом они мирились за общим столом и, выпив водки, начинали целоваться, клясться друг другу в дружбе и со слезами на глазах жалобно просить друг у друга прощения. У Федотовых был старый проигрыватель. Они вынесли его во двор, положили на табурет и в лиловых сумерках весны собрались все обитатели их маленького домика. Они топали под звуки томного танго, забыв на час об утренних очередях в общественные туалеты, о стычках из-за пропавшего куска мыла, забыв обо всем, что было их жизнью.       Эти вечера нравились Демидовым. Таня надевала белую свадебную блузку, Иван набрасывал ей на плечи жакет с россыпью своих украшений. И они танцевали вместе, улыбаясь друг другу, позволяя себе погрузиться в сладкую задумчивость слов:

Помнишь ли ты наши встречи И из этого Лазурного вечера лихорадочные и нежные слова, О мой любимый? О моя любовь…

      Годы текли, одновременно медленно и быстро. Незаметно сыновья Федотова выросли, превратившись в молодых парней с низким голосом. Все трое женились и уезжали то сюда, то туда.       Некоторые пластинки устарели, другие вошли в моду. И уже молодое поколение уже слушало их, сидя га подоконниках, комментируя: «Это Лолита Торрес… А это Ив Монтан».       Единственным событием, которое осталось в памяти Ивана в те годы, была Смерть Сталина. И, кстати, не сама смерть, поскольку в тот день все было ясно: пили и плакали, как фонтаны, и на этом все. Нет, на другой день, позже, уже при Хрущеве, когда убрали памятник Сталину. Почему вы выбрали именно его, Демидова, для этой работы? Может быть, потому, что он был Героем Советского Союза? Его вызвал начальник их автопарка. Иван встретился с партийными чиновниками. Ему объяснили, о чем идет речь. В ту ночь ему пришлось сесть на свой ЗИС и работать сверхурочно.       Так он хранил в памяти ту весеннюю ночь. Они работали в темноте, освещая памятник единственными фарами машин. Шел мелкий-мелкий дождь, от которого пахло горьковатыми тополевыми почками. Чугунная статуя вождя блестела, как резиновая. Шкив крана начал работать: Сталин обнаружил, что висит в воздухе, немного перекошенный, медленно покачиваясь, и смотрел на людей, которые суетились под ним. А рабочие уже тянули его за ноги к открытому люку ЗИСа. Начальник отряда, стоявший рядом с Иваном, хрюкнул и тихо сказал:       — Иногда нас расплющивало на передовой, так обливало водой, что мы не могли оторвать головы от земли. Оно шипело, оно хлестало, как лейка. Политический комиссар вскакивал на ноги со своим маленьким револьвером, знаешь, как те детские пистолеты, и едва вскрикнув: «За Родину, За Сталина, вперед!»… и это нас подрывало, черт возьми! Мы бежали… Эй! Ребята! Направьте его голову в угол, без этого он не войдет. Вперед, подай немного вперед…       В воздухе чувствовалось новое дыхание, что-то искрящееся и радостное. В Москве, говорят, бушевали страсти. Это кипело на кухне высших сфер. Ивану даже понравилось читать газеты, которые он никогда раньше не просматривал. Вокруг них все расслаблялось, омолаживалось. В газетах постоянно мелькали бородатые и улыбающиеся Фидели Кастро, рисунки чернокожих с огромными белыми зубами, разрывающих оковы колониализма, сочувственные взгляды Белки и Стрелки, первых собак-космонавтов. Все это придавало вкус к жизни и возрождало радостные надежды. Сидя за рулем, Иван часто напевал песню, которую мы слышали повсюду:

«Куба, любовь моя, остров в пурпурном сиянии…»

      И казалось, что Фидель и чернокожие с плакатов, освободившиеся от колониализма, были тесно связаны с жизнью Борисова, с их собственным существованием. Казалось, мир вот-вот содрогнется и начнется бесконечный праздник здесь и на всей Земле.       В довершение всего Гагарин полетел в космос. А на съезде Хрущев уверял: «Коммунизм будет построен через двадцать лет».       В конце этого счастливого года в семье Демидовых произошли два важных события. В ноябре у них родилась дочь. А незадолго до Нового года они купили телевизор «Заря».       В родильном доме врач сказал Ивану: «Слушай, Иван Дмитрич, ты у нас хоть и герой, а тебя весь город знает, но я с тобой откровенно поговорю. С такой раной у вас не может быть детей! Во время родов ее сердце трижды екнуло…»       Но время было для оптимизма. Мы не думали ни о чем неприятном. В новогоднюю ночь Иван и Таня сидели перед телевизором, обнявшись, и смотрели Карнавальную ночь с молодой и весело щебечущей Гурченко. Они были совершенно счастливы. В полумраке на столе тускло-зеленым блеском светилась бутылка шампанского. Снаружи снег скрипел под ногами прохожих. У соседей слышался шум гостей. За шкафом, в маленькой деревянной кроватке, спал тихим крепким сном их новорожденный. Они назвали ее Олей.       Весной следующего года они получили отдельную двухкомнатную квартиру.       В эти годы в мире родилось и выросло целое поколение, которое не знало войны. Ивана все чаще и чаще приглашали в Борисовскую школу перед праздником 9 Мая, Днем Победы.       Теперь его называли «ветеран». Это его забавляло. Ему казалось, что война только что закончилась и что он все еще тот бывший гвардии старший сержант, недавно демобилизованный.       У дверей школы его встретила молодая учительница, которая с сияющей улыбкой поприветствовала его и провела по классу. Он шел за ней, его медали звенели на груди, и он думал: «Как быстро летит время! Надо полагать, я ветеран навсегда! Она могла бы быть моей дочерью, и она уже учительница!»       Когда он входил в шумный зал, воцарялась тишина. Ученики вставали, шепотом подмигивали друг другу, разглядывали ее украшения. За это им полагалась «Золотая Звезда» Героя Советского Союза. Такого героя не каждый день встретишь!       Затем учительница произнесла несколько обстоятельных слов о Великом национальном празднике, о двадцати миллионах человеческих жизней, принесенных в жертву светлому будущему этих учеников, отвлеченных майским солнцем, о девизе «никто не забыт, ничто не забыто». Затем, придав своему голосу более теплый и менее официальный тон, она обратилась к Ивану, который стоял немного поодаль от стола: «Уважаемый Иван Дмитриевич, на вашей груди сияет высшая награда Родины — «Золотая Звезда» Героя Советского Союза. Мы хотели бы хорошо узнать о вашем участии в войне, ваших боевых подвигах, вашем героическом вкладе в победу».       И Иван, прочистив горло, начал свой рассказ. Он уже знал наизусть, что собирается сказать. С тех пор, как его пригласили, он понял, что нужно рассказать, чтобы класс оставался внимательным в течение установленных сорока минут, к большому удовлетворению молодой учительницы. Он даже уже знал, что в конце своего выступления — а на несколько мгновений воцарится напряженное молчание — она проворно встанет и произнесет ожидаемые слова: «Идите, дети мои, задавайте Ивану Дмитриевичу свои вопросы.» Снова повисло неловкое молчание. Но, повинуясь взгляду учительницы, из первого ряда поднялась бы великолепная молодая девушка в белом переднике, похожем на взбитые сливки, и сказала бы, как бы читая урок «Уважаемый Иван Дмитриевич, расскажите, пожалуйста, о качествах характера, которые вы оценили у ваших боевых товарищах.»       После ответа, который больше никто не слушал, встал бы самый представительный мальчик, который тем же добросовестным тоном спросил бы Ивана, что он может посоветовать будущим защитникам Отечества.       В конце этого военно-патриотического мероприятия часто происходила незапланированная диверсия. Подстрекаемый шепотом товарищей, с последнего ряда поднялся высокий неопрятный подросток. И без преамбулы он спросил, запинаясь: «А какой была броня немецкого «Тигра»? Толще или толще, чем у нашего Т-34?» «Пушка, спроси за пушку…» — кричали ему соседи. Но он, весь красный, уже откинулся на спинку стула, гордый своим прекрасным вопросом. Ему отвечал Иван. Раздался звонок в дверь, и учительница с облегчением еще раз поздравила ветерана и подарила ему три красные гвоздики, вынутые из вазы с мутной водой, стоявшей на столе. Весь нетерпеливый класс вскочил на ноги.       Возвращаясь домой, Иван Дмитриевич всегда испытывал какие-то смутные сожаления. Каждый раз ему хотелось рассказать о чем-то совсем маленьком: о том лесу, в который он вошел после битвы, и о воде из источника, которая омыла его лицо.       Журналисты тоже иногда приходили к нему, чаще всего на годовщину начала Сталинградской битвы. В первый раз, воспользовавшись вопросом об этой битве, он начал рассказывать все: про Михалыча, который никогда не узнает своих внуков, про Серегу, выглядевшего таким безмятежным и беззаботным мертвецом, про пулеметчика, у которого на каждой руке остался только один палец.       Но журналист, ловко улучив момент, когда Иван отдышался, оборвал его на полуслове:       — Иван Дмитриевич, а какой эффект произвел на вас «город-герой на Волге» в этот пожароопасный 1942 год?       Иван был сбит с толку. Сказать, что он никогда не видел Сталинграда, что он никогда не сражался на его улицах?       — Весь Сталинград горел, — уклончиво ответил Иван.       Потом он привык к этой невинной лжи, и это вполне устраивало журналистов, потому что Сталин в то время снова вошел в моду, и «Сталинград» звучал хорошо. Иногда Иван с удивлением замечал, что и сам все больше забывает о войне. Он уже не мог отличить свои давние воспоминания от рассказов для школьников, которые он сто раз перечитывал, и от интервью журналистам. И когда однажды он упомянул деталь, которая взволновала мальчиков: «Да, наша 76-ММ пушка была великолепна, но она не могла пробить лобовую броню «Тигра». Он подумал: «Но так ли это было на самом деле? Я читал об этом, наверное, в мемуарах маршала Жукова…»       Дочь Демидовых, Оля, росла и ходила в школу. Она уже знала ту далекую историю маленького кусочка стекла, которая казалась ей сказочной и страшной — ее отец лежал в ледяном поле с окровавленной головой; ее мать, которую она даже не могла представить, достала его из сотен солдат, лежащих вокруг. Она знала, что когда-то произошла битва, за которую он получил свою звезду и благодаря этому мог покупать билеты на поезд без очереди.       Оле также рассказали о травме матери, которая запрещала ей носить тяжести. Однако это не мешало ей таскать большие деревянные панели, и отец ругал ее за ее беспечность.       Когда Оля сдавала вступительные экзамены в Институт иностранных языков им. Мориса Тореза, она совершенно по-особому ощутила реальность этого сказочного военного прошлого. Подруга, с которой она приехала в Москву, говорила ей с плохо скрываемой ревностью: «Ты, конечно, уверена, что пройдешь. Тебя примут только из-за семейного положения — ты дочь Героя Советского Союза…»
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.