2
Это было два года назад, и до того старуха Эммелина Миллер слегла с переломом шейки бедра: упала с крыльца ещё зимой и пролежала февраль, март и апрель, дождавшись мая, чтобы умереть. Она была властной и строгой женщиной, которая вырастила троих сыновей одна, без мужа, а потом потеряла двух самых младших из-за несчастного случая во время грозы. Дороже этого дома и своей семьи у неё не было ничего, кроме, пожалуй, самоуважения — а самоуважение быстро теряется, когда ты становишься лежачим больным, зависимым от прихотей и возможностей других людей. К тому же, старость брала своё. На плечи Кэссиди, матери семейства, тогда легли заботы об уходе за Эммелиной, а Эммелина была далеко не простой больной. Она привыкла даже в свои немалые годы оставаться активной, всем заправлять и быть в курсе того, что творится дома, и лежать ей было невыносимо. Оттого прибавилось сварливости в её и так несладком характере, а единственными домочадцами, на которых она не ворчала, были её внуки. Это случилось второго мая, и воздух был уже свежим и ярким из-за того, что поле, деревья, трава и почва пробудились от последней весенней мерзлоты. Бабушка Эм попросила Тамару помочь ей одеться и зачесать серебристо-седые, короткие волосы гладко-гладко назад. Также она попросила найти нательный крестик её мужа. Тамара не вникала в подробности и сделала, как бабушка Эм просит, но потом Хэмлоу и Кэссиди удивлялись, найдя бездыханное тело старухи наутро. Она сжимала крест в костлявой руке, хотя не верила в Бога и не была религиозной до последнего дня своей долгой жизни, и даже смерти родных не переломили её решимости. Но что-то переломило сейчас, в решающие часы, когда за ней пришла смерть. Кожа, испещрённая пигментными пятнами, покрывала жилы и кости так туго, что, казалось, вот-вот лопнет. Крест с трудом сумели вынуть из закоченевшей руки. На лице бабушка Эм хранила стоическое спокойствие, хотя даже в её мёртвых глазах затаился страх, и она была повёрнута лицом к окну, будто ждала кого-то. Ждала кого-то, поставив перед собой и ним единственную возможную преграду. Но это было наутро, когда едва занялась заря, и Кэссиди только проснулась, чтобы, как обычно, в начале четвёртого часа проверить, не обмочилась ли бабушка Эм. А вечером, когда зарево на небе опрокинулось своим двойником — весенним багровым закатом, Эммелина попросила Тима вывести её на террасу, подышать свежим воздухом. Подышать им в последний раз. Родители уехали тогда в банк на весь день: проверка документов по закладной на дом занимала много времени, и после, устав с дороги, они скоротали вечер в кафе «Счастливое местечко» в Лебаноне, даже не представляя, что следующим утром их ожидает суетливая подготовка к похоронам. Будь они дома, обязательно насторожились бы. Обязательно остановили бы случившееся. Но тогда их не было, и то, что случилось между Тимом и бабушкой Эм, стало тайной. — Накрой-ка мне ноги пледом, Тимми, — сказала бабушка Эм. — Вон тем, из овечьей шерсти. Он сделал, как она велела. До того он аккуратно снёс её из комнаты на втором этаже, а она держалась за его шею своими хрупкими, костлявыми пальцами, похожими на корявые ветки. Руки, поражённые артритом, были так не похожи на её же руки всего-то полгода назад. Да, бабушка Эм после того падения очень быстро сдала. И вот теперь она смирно сидела в кресле-качалке, непривычная к тому, что её спину не подпирает батарея подушек — и что она сидит, ей-богу, сидит, как раньше. Эта неуклюжая, глупая, ничего не знающая о медицине и самочувствии у стариков Кэссиди постоянно укладывала её, будь она неладна, словно пыталась превратить в беспомощную колоду. Тим подоткнул плед с боков, чтобы под него не задувал холодный ветер с полей, и спросил, не хочет ли она чего ещё. Бабушка Эммелина, пожевав губы, сказала: — Налей-ка нам по кружке горячего шоколада, Тим, и возвращайся сюда. Мне нужно тебе кое-что рассказать. — И она добавила, смерив его внимательным, всё ещё разумным, острым и пытливым взглядом, который никак не вязался с её подряхлевшей оболочкой. — Кое-что важное. Тим ненадолго оставил её наблюдать за тем, как ветер гонит облака по алому небу, кажущемуся облитым кровью, а сам быстро сделал горячий шоколад, который бабушка Эм так любила — строго говоря, это был простой какао-порошок, смешанный с кипятком и молоком в равных пропорциях. Горячий шоколад дважды в году, на Рождество и Пасху, в маленьком ковшике топила мама из настоящей плитки. Тим вынес две кружки и сел на стул возле бабушки. Он хотел помочь ей с напитком, но она взяла у него из рук кружку и сжала в своих крючковатых пальцах, похожих на вороньи когти. — Эта весна такая тёплая, — сказала она. — Я помню годы, когда второго мая на полях еще лежал снег. Тогда нам было худо с урожаем. Были годы, когда его совсем не было. Тим вежливо молчал и слушал. Он уже давно понял, что старикам порой нужно просто выговориться. Облегчить душу. Высказать все, что было в их головах, похожих на дырявые котлы, когда варево ускользает сквозь бреши, теряясь по капле. Они пили свой горячий шоколад — Тиму казалось, бабушка Эм прекрасно понимала, что это был только порошок, но ей просто горько осознавать, что ради неё никто не потрудился бы топить плитку настоящего шоколада, даже если бы это был последний шоколад в её жизни. Воздух был так свеж, что казался горьким и резал лёгкие. Долго они тут не просидят, иначе замёрзнут, — вот что подумал Тим. И тогда бабушка Эм сказала ему то, что изменило всю его жизнь: — Видишь, Тимми, край нашего поля? Вон там. И она подняла руку и провела незримую черту дрожащим указательным пальцем. Тим кивнул. Этой черты, конечно, в реальности нигде не было, но и Мэйсоны, и Миллеры прекрасно знали, где она проходила: тридцать три фута от столба с пугалом — это край поля Мейсонов. Бабушка Эм продолжила: — Мы меряем черту по столбу, Тимми, ты же это знаешь? Он сказал, что знает. — А обращал ли ты когда-нибудь внимание на тот столб? Тим сказал, что не обращал. А зачем? На столбе было трухлявое старое пугало Мэйсонов. Оно никогда не интересовало Тима. С таким же успехом бабушка Эм могла бы спросить, обращал ли он внимание на её эмалированный ночной горшок под кроватью. — У этого пугала есть имя, Тимми, — сказала бабушка Эм и поджала тонкие, немного западающие губы. — Его зовут Мистер Полночь, и лет ему больше, чем мне. Тим промолчал. Он просто ждал, когда бабушка Эм продолжит мысль, но она не торопилась: времени у неё этим вечером было навалом. Она полагала, всё время мира в тот момент на её стороне. Поэтому, с удовольствием отпив горячего шоколада и оставив в уголке рта коричневый след от него, бабушка Эм причмокнула губами: — Очень вкусно. Поживи с моё, дорогой, и ты поймешь, что вкус шоколада всё такой же сладкий, неважно, сколько тебе лет: двадцать четыре или девяносто четыре. Я всё такая же юная здесь, Тимми, — и она с трудом сжала артритный кулак и послушала себя по впалой груди с выступающими костями. — Просто я внутри этого тела. И я так от него устала, что с радостью расскажу тебе кое-что. Чтобы наконец он тоже пришёл за мной. — Кто? — не понял Тим. — Кто пришёл? — Ну как же. — Эммелина усмехнулась, и Тиму показалось, что это вышло немного зловеще. Ему стало не по себе. — Мистер Полночь, конечно. Она положила пальцы Тиму на колено, сжала их на джинсовой ткани. — Когда-то давно, когда ты был еще маленьким, Тимми, тебе и твоей сестре, как и всем детям в округе, мама и папа рассказали кое-что. Она долго, сухо раскашлялась, прикрыв рот сморщенной ладонью. Когда кашель унялся, продолжила: — Некоторые правила, которые ты наверняка запомнил и строго исполнял уже много лет. Сколько себя помнишь. Тим что-то такое, конечно, помнил, но смутно. Он не подозревал ещё, как сильны законы, строго внушённые детям в совсем ещё раннем возрасте. Он не знал, что были и те, кто их ослушивался — но Тим их не знал, потому что до своих девятнадцати они не дожили. — Тебя в них никогда ничего не смущало? — Эммелина пытливо поглядела на него. Поглядела исподлобья, маленькими, выцветшими от возраста глазами. Тим небрежно пожал плечами. Он думал, что этот разговор — обычный старческий заскок, но всё же задумался. Для него это были правила непонятные, и он, конечно, не раз и не два их нарушал — но исподтишка, понемножку. Выглядывал ночью в окно, но не видел там ничего необычного — только скучное поле, и не раз и не два прятался в амбаре в полдень. В пугало разок пульнул мелкашкой, проезжая мимо на велике — но камушек просто отскочил от крестовины и упал в подсолнухи. Тим спросил: — Ба, что ты хочешь этим сказать? Старая Эммелина Миллер, припав локтем на ручку кресла-качалки, неприятно ухмыльнулась. Закатные тени упали на её сухое, в морщинах, лицо, и на секунду Тиму показалось, что под тонкой поблёкшей кожей что-то шевельнулось. Шевельнулось там, где у неё была щека, точно кто-то изнутри провёл по ней кончиками пальцев. Тим убедил себя тогда, что это просто игра светотени, и только. Тем более, больше ничего странного не происходило. — Ещё до того, как я родилась, в моей семье случилось несчастье. Несчастный случай… — она надолго раскашлялась, а когда закончила, вытерла губы от капелек слюны. — Да, несчастный случай с их сыном. С их средним сыном. Тим терпеливо ждал. Он скучал, он хотел к себе в комнату, чтобы включить приставку и сыграть в Ниер или Вульфенштейн, которые ему одолжил друг со школы. Он думал о своих делах и проблемах, он думал о том, как ему неохота слушать воспоминания старухи, отжившей своё. Он так глубоко задумался об этом, глядя перед собой, на террасные доски под ногами, что не заметил, как лицо бабушки Эммелины исказила злобная кривая ухмылка. Он не видел — а надбровные дуги её нависли над глубокими чёрными глазницами, и рот расплылся в нехорошей улыбке, такой широкой, что оголились даже дальние зубы с провалами в самых уголках, где они уже выпали. Тени застыли, словно маска, на этом жутком лице. И это было точно не лицо бабушки Эммелины. — Мы тогда жили в другом месте, — сказала она, и голос её стал скрипучим. Наверное, от холода. Тим рассеянно кивнул, глядя всё туда же, вперёд. — Совсем недалеко отсюда. Если захочешь, можешь спросить отца. Он расскажет тебе больше, если посчитает нужным. Но я не думаю, что он посчитает. Твой отец пока не понимает, что это важно. Очень важно. И она исподлобья поглядела на него, улыбнувшись ещё шире. Казалось, будто кто-то незримый уродливо растянул уголки её большого запавшего рта, чтобы улыбка была прямо до ушей — как в мультике Луни Тьюнз. Этот взгляд в упор, не имевший с человеческим ничего общего, Тим заметил не сразу. Тело подсказало ему сделать это. По загривку и спине пробежали мурашки. Он краем глаза увидел что-то. Что-то, что только по форме своей напоминало бабушку Эм, но ею не являлось. Страх мгновенно охватил Тима, заставил быстро повернуть голову и посмотреть на Эммелину Миллер, но та казалась апатичной и уставшей. И ни тени улыбки. Но не могло же ему показаться? Тим с трудом вспомнил, о чём она говорила, потому что ему стало не по себе. Он точно видел что-то странное с её лицом, но вслух спросил: — Что важно? — О-о-о, — довольно протянула она, словно ждала этого вопроса. — История про пугало, разумеется. Та, которую не знает твоя сестра. И бабушка Эм странно рассмеялась — сухо, холодно. Тим поморщился и запахнул куртку. Тогда бабушка Эм вдруг крепче взялась за ручку кресла и с силой подвинулась к Тиму, чтобы взять его за воротник куртки. Притянув его к себе, как мальчишку, она зашептала своими обескровленными губами прямо ему в ухо, и Тим сидел, остолбенев, точно ему сделали укол паралитика. Странное это было чувство: ненормальное, неестественное. Месяцем-двумя позже они с отцом поехали на пикапе в город и в лесу едва не сбили выбежавшего на дорогу оленя. Моментально выпрыгнувший олень застыл посреди разделительной полосы, глядя на пикап, и не собирался спасать свою жизнь: он был так напуган светом фар и рёвом двигателя, что просто оцепенел. И если кто-то назвал бы оленя тупым животным, то Тим прекрасно понимал его. Он был тем самым оленем, и это его разбил паралич, когда бабушка Эм начала шептать ему историю, с которой всё и началось. Он не помнил, сколько времени она рассказывала её, и не помнил, что было во время того, как она это делала, но солнце не успело совсем закатиться за горизонт. Тиму показалось, что прошло не меньше часа или двух, когда он не мог даже кончиками пальцев шевельнуть — но, когда бабушка Эм выпрямилась и отпустила его из неожиданно крепкой хватки, Тим обрёл способность двигаться. Бабушка Эммелина тогда поёжилась. Тени сошли с её лица. Она снова стала обычной больной старухой и жалобно сказала: — Тимми, отнеси-ка меня в дом. Я очень устала. А наутро она умерла.3
Бывает, человек умирает или уходит, покидает ваш мир — но оставляет неизгладимый след. Встретитесь вы или нет, неважно, если после себя он что-то оставляет на память. Бабушка Эм оставила после себя историю. Тим был очень подавлен, и родителям казалось, это из-за того, что он опечален смертью бабушки Эммелины. Но Тим стоял на похоронах в рубашке и брюках и думал о том, зачем старуха рассказала ему это. Он не помнил, что было там, во время истории — но ему это не нравилось. Оно засело внутри, как иголка, зашедшая под кожу; кололо и нарывало, как заноза. Они похоронили бабушку Эм всего через сутки, закопав её на местном кладбище — а история осталась жить. Жить внутри Тима. Он заметил, как изменилась его жизнь, почти сразу же, в первую ночь, как умерла бабушка Эммелина. Это случилось, когда он равнодушно опускал жалюзи на ночь — а ложился он поздно — и мельком взглянул в окно. Там, на границе поля Миллеров, за тридцать три фута до столба с пугалом, кто-то ходил. Походка у него была нетвёрдой, будто он шёл на ватных ногах, совсем как пьяный. Его клонило, будто моряка на суше — то вправо, то влево. Но он бродил там, по полю, освещаемый тихим лунным светом, в своей шляпе и рваной накидке, и Тим очень хорошо видел, что этим кем-то было пугало. Если прежде облик его был не таким чётким и не таким настоящим — ведь Тим всегда смотрел на него мельком и равнодушно, то теперь он, допытываясь до истины, увидел Мистера Полночь очень хорошо, поскольку тот явно от него не скрывался. Он действительно никогда не скрывался, но вопрос был в другом. Прежде все игнорировали его, а вот Тим теперь — нет. Тим вспоминал ту ночь, когда он в ужасе глядел, как живое пугало ходит по полю, и быстрее крутил педали велосипеда. «Не смотри на него» — жёстко сказал Тиму отец прошлой весной, возле амбара, как раз в тёплый солнечный полдень, и стиснул вилы в мозолистой, загорелой руке. Тим пытался не заглядывать ему за плечо, где криво стоял, ухмыляясь во всю щербатую холстинную пасть, Мистер Полночь. «Делай вид, что его здесь нет, милый» — спокойно сказала мать, зашторивая окна как ни в чём не бывало, только этой зимой. И Тим сглотнул, стараясь забыть, что Мистер Полночь стоял прямо под его окном, желая заглянуть туда и, может быть, постучаться в стекло. Сын Орбинсона, Рой, неделю назад сказал Тиму, что не боится пугала. Он узнал о нём от своего дедули, Роя-старшего. Это случилось, когда они ездили вдвоём на рыбалку. Рой ещё добавил, что он взял бейсбольную биту и отходил пугало от всей души, и, что бы там мать с отцом ни говорили, а оно больше не бродило у него под окном. И Тим, устав дрожать столько лет от любого шороха и звука, взял камень и сбил шляпу с головы набитого соломой чучела, от которого у него шёл мороз по коже. Потому что он верил в атомы, молекулы, научные теории и обоснования, а не оживших пугал с иголками, которыми набита его дырявая башка. Он не стал уточнять, что сжёг шляпу, а золу вынес в поле и закопал. Он старался никому не рассказывать, что они с Роем привязали чёртово пугало проволокой за руки к крестовине, так, что даже порвали его и просыпали немного соломы. Он пытался забыть сегодняшний костослов. Потому что только он — ни Тэм, ни Салли — не знали больше историю, которую знал он.