ID работы: 13952361

Натянутая струна

Слэш
PG-13
Завершён
89
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
89 Нравится 7 Отзывы 17 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Спустя время после того, как погибли Изабель и Фарлан, а Леви Аккерман принял решение остаться в Разведкорпусе, Эрвин понял, что у него серьёзные проблемы. Точнее, признал. Понял гораздо раньше: как только вернулись с той самой вылазки, когда Леви показал воочию, насколько нужен Разведке (целую толпу титанов, включая аномального, уложить в одиночку ‒ да он в тот же день стал легендой!); когда Леви потерял двух самых важных и дорогих людей; и когда Эрвин каким-то чудом умудрился, похоже, завоевать его уважение… и одновременно усугубить ненависть. Эрвин в тот день с привычной невозмутимостью раздавал приказы, организовывал разведчиков, чтобы нормально устроились погреться у огня, переменили одежду, привели в порядок снаряжение, раненные отправились в лазарет, все получили горячей еды, конюхи позаботились о лошадях… а сам то и дело беспокойно поглядывал на Леви. Вот он переодевается вместе со всеми ‒ движения не то чтобы заторможенные, нет, но такие, будто собственных пальцев не чувствует. Неловкие, напоминающие дорогих механических кукол из Стохесса, Эрвин видел таких на балах: неживые музыканты играли один и тот же простенький вальс раз за разом, превращая благотворительный бал в пользу сиротских приютов в жутковатый сон, в котором ничего дурного вроде не происходит, а просыпаешься всё равно в холодном поту. Вот сосредоточенно чистит УПМ и отмывает сапоги. Не реагирует, когда к нему обращаются. Не слышит или выбирает не реагировать? Если первое ‒ то совсем дрянь, как же ему, должно быть, больно... Вот начисто игнорирует трех незаметно подосланных Эрвином новобранцев с едой, и Эрвин, не решившись самолично мозолить глаза, подсылает одного из капитанов, чтобы тот сурово приказал Леви поесть. Вот сам заботится о своей лошади. Расседлает, бережно чистит, нежно расчёсывает гриву. Прижимается лицом к морде и долго стоит. От лошади идёт пар, тонкие, бледные пальцы Леви дрожат, поглаживая подле ушей, плечи вздымаются тяжело и прерывисто, лошадь пофыркивает, недовольная странным поведением хозяина, и за фырканьем не слышно больше никаких звуков. Эрвин старается не слышать. Мучительно хочется подойти, дотронуться, сказать хоть что-нибудь ‒ гораздо теплее, мягче, сердечнее, чем тогда, на вылазке, за Стенами, хочется так сильно, что свербит в груди, но Эрвин, конечно, бесшумно притворяет дверь и строго зыркает на конюха, чтобы не посмели зайти. От него Леви точно не примет никаких утешений. Не факт, что Леви когда-нибудь смотреть-то на него сможет без ненависти. Шагая прочь от конюшни через дождь, Эрвин смотрел на хлюпающую под ногами грязь и от всего сердца хотел закопать себя в ней по самую маковку. Какое же он всё-таки дерьмо, вот правда. Настолько дерьмо, что даже слов не подобрать, потому что Леви, живому, чёрт побери, человеку, сейчас наверняка так больно, как в жизни не было ‒ а Эрвину хватает совести радоваться, что он остался в Разведке. Леви больно ‒ а Эрвину хочется того, на что он никогда не будет иметь права. Подойти, сгрести в объятия, прижать как можно ближе и крепче, чтобы не смотрел больше такими страшными, пустыми глазами, хочется обогреть, закутать, напоить чем-нибудь горячим, хочется слушать все его истории о погибших друзьях, хочется стать его мишенью, чтобы Леви выплеснул всю ещё кипящую внутри ярость, хочется… хочется быть рядом. Хоть как-нибудь, хоть на расстоянии пушечного выстрела, безмолвно-сострадающего взгляда в спину, потому что ближе его никогда не подпустят ‒ но рядом. Словно отойти, отвернуться, перестать смотреть ‒ как разорвать сердечную жилу, тянущуюся от груди… к чужой напряжённой спине. И ‒ чудовище, не человек, а кто-то другой, люди такого чувствовать в принципе не должны никогда, это бессовестно, это настолько эгоистично, что хоть кожу себе взрезай, чтобы проверить, потечет кровь или чёрная жижа ‒ отдельно Эрвину хотелось закопать себя в мокрую грязь за то, что внутри тоскливо ныло от мысли, что эта спина ‒ максимум, что Леви позволит ему увидеть. В фигуральном смысле, самой собой. «Нет, ты серьёзно сейчас? ‒ думал тогда Эрвин, ожесточённо впечатывая в мокрую грязь шаг за шагом, глядя, как на только что отчищенных сапогах остаются новые крапины. ‒ Ты влез в его жизнь, обманул, стал причиной, почему погибли его близкие, причинил ему боль, когда это произошло, пусть даже это была боль необходимости, а теперь у тебя хватает бесстыдства огорчаться этому?.. Ты это заслужил. Это всё, что ты заслужил ‒ его ненависть. Так и должно быть. Ты не имеешь права ни на что другое. Даже хотеть ‒ не имеешь права». Но, похоже, чему-то горячему, нестерпимо живому и очень своенравному, что поселилось у него под рёбрами и дёргало за сердечную жилу, натянутую от груди к спине, было глубоко плевать, на что он имеет или не имеет права. Потому что в момент, когда ему самое время было поставить галочку напротив имени «Леви Аккерман», официально зачисленного в боевой состав Разведкорпуса и уже поставленного в список рекомендованных на звание капитана в будущем, и благополучно потерять всякий резон думать о нём иначе, кроме как о части боевого построения, где-то глубоко внутри Эрвина поселилась потребность на него смотреть. Слишком много думать. И задавать вопросы. Это было странное, незнакомое прежде чувство, слишком горячее, чтобы игнорировать; слишком живое и норовистое, чтобы привычно задушить и погасить. Оно вправду ощущалось живым ‒ словно совершенно отдельное от Эрвина существо, поселившееся где-то в груди, живущее вместе с ритмом сердца. Эрвин просыпался ‒ а чувство уже было там, трепетало, звало, рвалось, назойливо зудело в уши: а где сейчас Леви? Что он делает? Как он, приходит ли в себя? Интересно, на каком боку он спит? Чутко или крепко? Наверное, чутко, он из небезопасной среды, привык держать ухо востро, спит как настороженный зверь, просыпается от каждого шороха… Как же он выдерживает казармы? Всё ли хорошо, не докучают ли ему, ведь наверняка сейчас хочется побыть в одиночестве? Или нет, может быть, ему наоборот важно чувствовать, что кто-то есть рядом… Как он вообще переживает горе? «Неимение права» находиться рядом с Леви каким-то чудным образом не отдаляло, а только сильнее притягивало, заставляло мучительно размышлять, ловить отблески, отзвуки, тени, выражения глаз, силуэты. Угадывать его настроение по звуку, с каким лезвия вгонялись в ножны на тренировках. Ему больно сейчас ‒ какова его боль? О чём он думает, когда стоит подолгу у окна, не видимый почти ни с какого ракурса, но Эрвин отыскал один-единственный, с которого можно рассмотреть очертание профиля? Что ему снится по ночам и снится ли вообще? Позже Эрвин заметил круги под глазами ‒ у него бессонница? По кому он скучает больше ‒ по девушке или парню? Замотанный работой, которую никто не отменял, Эрвин, к своему стыду, порой начисто забывал их имена, но зато не забывал, что Леви взял за привычку всех избегать и нарочито игнорировать, явно стремясь сделать так, чтобы его оставили в покое. Почему? Просто не хочет никого видеть, потому что никому не доверяет, или здесь что-то глубже? Наверное, это едва ли можно было считать за норму. В мучительной жадности, с какой Эрвин ловил оттенки его боли, было желание заботиться ‒ да, конечно, вне всяких сомнений, у Эрвина сердце разрывалось, когда он представлял, каково Леви сейчас: в тёмном вареве горя, совсем один, так ведь крышей поехать недолго. Безумно хотелось сделать для него хоть что-нибудь, но что тут делаешь, если каждый раз, когда встречаетесь глазами ‒ взгляд Леви тяжелеет, делается колючим и холодным, пусть даже он и начисто перестал ему грубить и спорить. Да, забота ‒ это важно, конечно… Но ещё в Эрвине горел какой-то нездоровый интерес. Боль, горе… это ведь по-своему интимный процесс. И если уж у него нет никаких иных вариантов, чтобы быть хоть немного ближе ‒ хорошо, он согласен и на горе тоже. Жадно наблюдать за ним, впитывать его, как сухая земля впитывает влагу. Хотя бы так ‒ быть рядом, быть ближе расстояния колкого взгляда. И ещё горе имело прямое отношение к Леви, было его живым, честным отражением, и потому даже простой очерк его профиля в проеме окна наполнялся особым смыслом. Эрвина до горячей дрожи внутри восхищало, трогало ‒ почти в прямом смысле, будто кто-то дёрнул за всю ту же живую, до боли чуткую струну ‒ как даже через горе, отгораживающее Леви от остальных, через колкую холодность, отгораживающую персонально от него, прорывается его характер. Его душа. Как он заботится о лошадях. Как молча, грубо поправляет новобранцам стойку на тренировках ‒ прирождённый капитан, невооруженным глазом видно, за такого подчинённые даже без приказа в пасть к титану полезут. Как порой приостанавливается и смотрит на солнце сквозь зелень листвы так, словно в жизни ничего прекрасней не видел, и от этого сердце трепещет, как бывает, когда смотришь на картины самых гениальных на свете художников, тех, какие обнажают, заставляют увидеть, каким бы чурбаном ты ни был, что мир ‒ оглушительно прекрасное место. Как ядовито, по-черному, но очень смешно язвит (даже хамит, что уж там), и как хоть и огрызается постоянно на Ханджи Зоэ, но вполглаза приглядывает за ней на вылазках и уже четыре раза вытаскивал её за шкирку из самых опасных мест, и убираются они теперь тоже вместе… Эрвин, впервые заметив это, привычно прошёл мимо, чтобы не выдавать, что следит за Леви, как маньяк (меж лопаток жгло тяжёлым, колючим взглядом, он чувствовал, даже не оборачиваясь), а сердце внутри беспокойно повернулось. Это было… очень странное чувство. Видеть Ханджи и Леви вместе. Как Ханджи смеётся и шутит, болтает, размахивает руками, а Леви ворчит, хамит, отмалчивается, но не уходит и слушает, видно, что слушает. По тому, как Леви общался с другими разведчиками, Эрвин уже понял: если бы он правда не хотел видеть Зоэ рядом — просто ушёл бы или прогнал так грубо, чтобы Ханджи мало того, что не приближалась к нему больше — чтобы она вообще держалась от него на расстоянии пушечного выстрела. И это было очень странное чувство: беспокойное, тянущее, поворачивающееся то одним боком, то другим, преследующее неотступно. С одной стороны, Эрвин не мог не восхищаться. Серьёзно, это же поразительно. Снова подпустить к себе кого-то, да ещё так быстро! Принять чью-то дружбу. Слушать чей-то голос, беспокоиться о безопасности чьей-то непутёвой головушки. Снова, хотя ещё недавно деревенел от боли, стоя у окна, и смотрел такими пустыми глазами, что страшно встречать этот взгляд, даже направленный мимо. Когда с отцом случилось… Эрвин, чёрт побери, взрослый человек, ты знаешь, что с ним случилось, не выбирай обтекаемые формулировки! Когда отца казнили по его вине, Эрвин надолго замкнулся намертво. Не подпускал к себе людей вообще, совсем. За первые несколько месяцев в доме тётушки, которая его забрала, едва несколько слов проронил. В школе у него была пара знакомых, с которыми по пути было идти домой, но и только. Первые друзья появились уже спустя несколько лет — в Разведке. Майк, Мария, Найл, да и с теми он сближался больше из расчёта, понимая, что нужно формировать надёжную команду, и если он хочет пойти вверх по карьерной лестнице, то отсиживаться в углу не выйдет. Привязанность появилась уже позже. Может быть, конечно, и в том, что Леви решил сблизиться с Ханджи присутствовал похожий расчёт (Эрвин с удивлением поймал лёгкий трепет в груди: вот бы и правда присутствовал, вот бы оказалось, что они в чём-то похожи…), но Леви мало походил на ублюдка вроде него, способного использовать других людей ради своей выгоды. И это было изумительно. Его решение открываться, сила оставаться живым, когда что-то внутри наверняка умирает, уже умерло безвозвратно вместе с его друзьями… Когда Эрвин думал об этом, когда ловил краем глаза его силуэт (он вечно ловил Леви краем глаза, узнавал его шаги, узнавал характерные резкие движения, даже когда Леви проходил мимо так далеко, что не видно даже лица) и замечал рядом знакомую взъерошенную каштановую макушку — что-то в груди, трепетное и нестерпимо, болезненно горячее открывалось в это мгновение тоже. В этом было столько обречённой силы — в том, как Леви угрюмо ворчал в ответ на болтовню Зоэ, но рефлекторно, безотчётно перехватывал её за шкирку, когда Ханджи рисковала, увлекшись, во что-то врезаться; в том, как он ей единственной позволял до себя пусть даже случайно дотрагиваться — плечом к плечу, локтем к локтю. В этом было столько хрупкости. Наверно, странно было даже думать об этом человеке — свитом из стальных тросов физически и внутренне — как о хрупком, уж на хрупкого Леви точно походил меньше всего. Но часто, глядя на него, Эрвин чувствовал, как изнутри поднимается горячая волна и до боли хочется сгрести его в объятия и никому больше не позволить причинить боль. Он думал, что это чувство — живое и требовательное, как пламя — пройдёт вскоре после вылазки, что это было вполне закономерным состраданием к чужой боли, но оно даже не думало проходить. Оно осталось вместе с туго натянутой чуткой струной, вместе с вопросами и неотступной, вечно голодной внимательностью. Вместе с желанием на него смотреть осталось и разрослось голодное желание его себе забрать. И это была вторая грань того, что поселялось у него под рёбрами, когда Эрвин видел Ханджи и Леви вместе. Словно что-то дёргало изнутри лихорадочным: выходит, Леви сейчас может с кем-то подружиться? Может подпустить кого-то к себе? Что такого особенного в Ханджи, что именно её? Почему именно её, почему не… Ну да, действительно, почему. Совершенно же не очевидно. Это было тягучее, болезненно-приятное ощущение, разрастающееся в рёбрах при взгляде на них. Горечь и сладость, радость и боль. Радость, потому что Эрвин бы серьёзно переживал, если бы Леви совсем в себе замкнулся; потому что теперь он мог увидеть (подсмотреть, словно вор), как светлеет чужой взгляд, как смягчаются раньше всегда плотно и сухо стиснутые губы, как теплеет ворчливая интонация. Боль, горькая и неожиданно едкая — потому что это тепло, этот свет, эту мягкость Леви мог бы подарить ему, Эрвину, сложись всё иначе. Но не сложилось. А значит, и не могло. Однажды, перешагивая порог спальни, Эрвин неожиданно отчётливо подумал: «Кажется, пора признать, что эта «боль» всё-таки называется по-другому, Эрвин. И ты знаешь, как». С Марией это было иначе: проще, сильнее, острее. Там он с полным правом злился на парней, которые смели вокруг неё отёсываться, а один раз даже в шутку пригрозил, что набьёт кому-нибудь из них морду, чтобы все досконально уяснили, что место возле Марии занято окончательно и бесповоротно. Ага, так и сказал, — Эрвин потом горько ухмылялся этому воспоминанию, — «окончательно и бесповоротно». Наверное, будь Мария чуть меньше похожа на ангела, она могла бы потом в порыве гнева бросить эти слова ему в лицо. С Леви было горько и сладко, больно и радостно, безнадёжно — и одновременно его поминутно лихорадочно дёргало: Леви открылся для дружбы — может быть, можно что-то сделать, чтобы он и факт его существования перестал игнорировать? Ну, хоть что-нибудь? Да, это безнадёжно, да, Леви никогда не станет относиться к нему теплее, чем с уважением как к своему командиру, но вдруг, вдруг, хоть что-то… Эрвин медленно, отрешенно, не чувствуя собственных рук, стаскивал с плеч рубашку, двигал суставами, пытаясь их немного размять, смотрел на тихие сумерки, заполнившие комнату, и думал: «Тот факт, что ты уже напрямую сравниваешь чувства к нему и чувства к своей бывшей невесте тебе тоже ни о чём не говорит?» Прикусил губу, крепко стиснул кулаки, тяжело вздохнул, вдавил ступни в пол, будто пытаясь остаться в собственном теле. Говорит. Но, наверное, если озвучить это, даже мысленно, то станет так больно, так безнадёжно, что Эрвин сделает какую-нибудь несусветную глупость. Да и вообще, может быть, ему просто кажется (внутри кто-то ядовито хмыкнул «Серьезно? Ты настолько сейчас факты отрицать собрался?»). Откуда бы этому чувству взяться? Он Леви едва знает, разве можно сделать какие-то серьёзные выводы по косвенным наблюдениям? Его не тянуло раньше к мужчинам… Ну, не настолько сильно, по крайней мере. Это просто интерес к очевидно нетривиальной личности, и не более. Может, если он даст себе достаточно времени, интерес затихнет естественным путём. Переворачиваясь на другой бок (когда только успел заработать бессонницу?) и чувствуя, как переворачивается что-то жаркое и огромное в груди, как ворочается, слишком большое, чтобы там поместиться, как сжимает сердце и давит изнутри на рёбра, как тянет напряжением и желанием сделать хоть что-нибудь, Эрвин тоскливо выдохнул: «Какой же ты идиот». А потом выяснилось, что он очень сильно переоценивает свои способности к незаметной слежке.

***

Сумерки и осенняя прохлада выгнали кадетов с тренировочного полигона в столовую — приближалось время ужина. Леви убирал раскиданные снаряды, Эрвин прислонился к стене неподалёку, уставившись в планшет с очень умным видом, искренне надеясь, что навострился бросать быстрые взгляды из-под ресниц совершенно незаметно. Первый — Леви убирает на место тренировочные манекены, под рубашкой угадываются четкие движения мускулов на спине. Второй — Леви подметает полигон, размеренно, привычно двигаются руки, под кожей ходят жилы и мышцы, рукава закатаны до локтей, и это преступно привлекательно. Третий — Леви проводит рукой по лицу, откидывает волосы со лба, и на миг перехватывает дыхание оттого, как это красиво. Наверное, он устал и хочет пить, сейчас глотнёт воды и пойдёт ужинать… Четвёртый — Леви смотрит на него. Сердце заполошно стукнулось о рёбра испуганной птицей, встрепыхнулось — Эрвин усилием воли заставил себя глубоко втянуть воздух, чтобы успокоить полыхнувший внутри жар. Поспешно опустил ресницы и выждал немного, прежде чем решился снова их поднять. Пятый взгляд. Леви смотрит на него. Уселся на столбик ограждения полигона, закинул ногу на ногу — небрежный, расслабленный, немного уставший, невольно замечаешь, какие стройные, длинные у него ноги. И смотрит — пристально, прямо, не отводя глаз. Шестой взгляд. Седьмой. В уголках глаз Леви обозначились морщинки от ироничного прищура. Ясно. Сердце Эрвина колотилось, кажется, так сильно, что вся база могла услышать, отдавалось пульсом в кончиках пальцев, в груди; голову охватило жидким пламенем, он не сразу смог сфокусировать взгляд на листе бумаги, закрепленном на планшете. На мгновение остро захотелось позорно сбежать, даже мышцы потянуло. Сделать вид, что ничего не произошло, никто ничего не понял и ничего вообще не было, просто кивнуть ему и поспешно уйти, а потом… Да, а что потом? Леви чётко дал понять, что его слежка более чем очевидна. И если Эрвин сейчас струсит и слиняет — что тогда? Продолжать эту игру в гляделки? Попытаться её прекратить — не смотреть, не слушать, не ловить краем глаза его силуэт… Внутри тоскливо засосало, так, что отдалось даже в костях — и сделалось страшно, мучительно-страшно. Чёрт возьми, если даже это подобие близости Эрвин так боится потерять, то что будет, если жизнь подарит ему такой совершенно безумный, незаслуженный, невозможный подарок, как… его дружбу? Его симпатию? Его… Его? В любом качестве — другом, правой рукой (потому что Эрвин, наблюдая, не мог просто взять и выключить в себе военачальника — он видел, что Леви не только сильный боец, но и очень полезный человек), приятелем, с которым они иногда выпивают после работы, лю… Кем угодно. Что тогда, что это будет за выкручивающий кости ужас — тогда? Горло дёрнулось в сухом глотке. Внутри лихорадочно зашептали: слушай, серьёзно, до столовой два шага. Всего два шага, три минуты ходьбы, если без преувеличений, и вокруг будут люди, и можно будет затеряться, и не цепенеть под тяжёлым, прямолинейным взглядом, и сделать вид, что ничего не произошло, ничего никогда не происходило, ну же… Глубокий вздох. Леви продолжал смотреть, но уже нетерпеливо подёргивал коленом. Глубокий вздох — и ощущение подброшенной монеты, тех тягучих, мучительных, звонких мгновений, когда она крутится в воздухе, и ты ждёшь, какой стороной упадёт; ощущение за мгновение до вскрывшихся карт в покере. Об этом мало кто знал, но Эрвин любил карточные игры ничуть не меньше шахмат. Он хуже в них играл — но без умения принимать решения стремительно, на ходу, без умения рисковать и повышать ставки, даже когда это страшно до звона в туго натянутых жилах, из него вышел бы дрянной командор. Эрвин убрал планшет подмышку и решительными шагами, вдавливая сапоги во влажную землю, как когда-то, совсем недавно, вдавливал их в мокредь от дождя, шагнул вперед. Сердце глухо бухнуло внутри ещё раз — и затанцевало стремительно, горячечно, отдаваясь ощущением лёгкого, азартного звона по всему телу, в голове сделалось светло, легко и пусто. — Леви, я бы хотел с тобой поговорить. — Да что ты, блять, говоришь. Эрвин нервно усмехнулся. Кажется, между лопаток только что выступил позорный нервный пот. Честное слово, как подросток, даже хуже… Похоже, его слежка была в разы заметнее, чем казалось. Оставалось надеяться, что хоть остальные не настолько внимательны. А чего он ожидал, собственно? Что обыграет самого опасного разбойника из Нижнего города на его же поле, серьёзно? Идиот. — Я понимаю, это прозвучит для тебя, может быть, смешно и странно, но я, во-первых, хотел бы… И тут ему впервые за очень долгое время понадобилась небольшая заминка, чтобы сформулировать следующие слова. Это даже смешно: Эрвин настолько похоронил внутри всякую надежду на то, что между ним и Леви возможно хоть что-нибудь, кроме напряжённого молчания и наблюдений исподволь, что ни разу не репетировал этот разговор, хотя вообще-то, как оказалось, во-первых, стоило бы, во-вторых, Эрвин обычно репетировал все важные разговоры, даже тезисы составлял на бумаге, списком, и потом ставил галочки. А тут пришлось думать прямо здесь и сейчас — снова. Как так выходит, что Леви вот уже второй раз за пять минут вытаскивает его с привычного поля в своё, при этом сам ничего особо не делая? Так что он там хотел бы? Извиниться? Нет. Извиниться значило бы, что он чувствует себя виноватым, а Эрвин — пусть назовут его за это ужаснейшим человеком на свете, это всё равно так — не чувствовал совсем, и сделал бы всё то же самое снова, если бы понадобилось. Да, это жестоко, да, это подло по отношению к Леви, но, чёрт… Леви был ему нужен. В Разведкорпусе. Рядом. Нужен, во что бы то ни стало, и жизни его друзей за это — невеликая цена. Но если он это скажет, Леви пропашет его лицом всю тренировочную площадку, и будет прав. И, хоть вины Эрвин за собой не ощущал, это не мешало ему чувствовать другое. — Сказать, что мне очень жаль. С груди словно камень свалился. Наконец-то. Эрвин прерывисто, быстро вздохнул и заговорил быстрее. — Мне правда, искренне, очень жаль, что с тобой всё случилось вот так, и жаль, что я приложил к этому руку напрямую. Ты был нужен мне в Разведкорпусе, это так, но я не хотел смерти твоим близким. Не хотел, чтобы тебе было больно. Если бы я мог сделать всё иначе — клянусь тебе в этом всем, чем пожелаешь, что я бы это обязательно сделал. Мне очень жаль. Пожалуйста, прими мои соболезнования. Леви фыркнул на последних словах (и неудивительно: очень уж казённо они прозвучали, как, наверно, у всех военных, приносящих соболезнования семьям погибших), но взгляд его оставался задумчивым и внимательным. Иронично наклонил голову набок, скрестил руки на груди, держался на приличном расстоянии, словно отгораживаясь, но смотрел глубоко и пристально. Будто изучал, ощупывал, пробирался вглубь. Эрвин отчётливо ощутил, как от влажного воздуха намокают и липнут ко лбу волосы, к плечам — одежда, прямо как тогда. — Тебе это выгодно, так? — прозвучало резко и сухо. — Их смерть. Выгодно, потому что я захотел остаться и был… как это у вас там в командовании говорят… замотивирован. Убивать титанов. Тебе того и надо было, нет? Эрвин тяжело вздохнул. Сейчас будет… неприятно. Очень. Но он уже достаточно подло поступил с ним — теперь не хотел врать ни в чём. — Да, это сыграло мне на руку. — Тянуло спрятаться за трусливым «Разведкорпусу на руку», но Эрвин твёрдо выговорил «мне». — Но если бы этого не произошло, я бы отыскал другой способ, не предусматривающий гибели твоих близких. Я смог обернуть сложившуюся ситуацию себе на пользу... И я знаю, что это было больно для тебя. Мне очень жаль — ещё раз. Но это не значит, что я стал бы подстраивать что-то подобное ради того, чтобы оставить тебя в Разведке. В конце концов, если на то пошло, — Эрвин цинично хмыкнул, — три бойца в слаженной команде — выгоднее, чем один. Мда. Наверное, у нормальных людей первый откровенный разговор с человеком, к которому тянется душа, происходит как-нибудь по-другому. Но у них, похоже, с самого начала все было ненормально. И Леви, похоже, не оскорбился на его откровенно ублюдочные слова, наоборот — взгляд едва уловимо смягчился, наполняясь… Уважением? И он чуть наклонил голову набок. Хмыкнул: — В любом случае, лучше смерть, чем работа в этом дерьме. Да ещё под твоим командованием. Эрвин слабо усмехнулся, но внутри снова потянуло горькой, едкой тоской. Насколько же это покорёженный, до отчаяния гнилой мир, если людям приходится говорить себе вот такое, чтобы хоть как-нибудь справиться… Кстати об этом. Вот за это он мог — и должен был — извиниться. — Второе, что я хотел тебе сказать… Леви, прости меня, — прозвучало искренне и серьёзно. — Когда Изабель и Фарлан погибли, я поступил с тобой жестоко. Мне безумно жаль. Он открыл рот, но Эрвин знал, что он захочет сказать. — Да, это была необходимость, и да, я говорил тебе тогда правду, говорил, что думаю, что сам бы себе сказал, чтобы справиться со смертью кого-то, кто мне был дорог — я себе это когда-то и говорил, когда… Ну, неважно. Говорил. Но это меня не оправдывает. Я рад, если ты на меня не злишься — и понимаю, если злишься, я этого заслуживаю — но всё равно должен извиниться. Прости меня. Я виноват. Леви молчал. Долго. И Эрвин чувствовал себя обнажённым, не голым, а обнажённым перед этим гулким молчанием. Даже глаз не видно — наклонил голову так, чтобы тёмные пряди скрыли лицо. Только видно, как медленно поднимается и опускается грудная клетка, как ходят под тканью одежды мускулы, как напряжена шея и плечи. Как руки сплетаются вместе и с силой хрустят костяшками. Как медленно-медленно он поднимает глаза... Это было тяжело. Выдержать его взгляд. Тёмный, лишённый блеска и дна. Словно всё, что Эрвин только угадывал в изломе его силуэта, в горькой, сухой складке у губ, в нелюдимости, в том, как угрюмо и грубо он отбривал любые попытки с ним сблизиться от сослуживцев, в том, как подолгу сидел один на подоконнике у окна в конце коридора, где его только с одного ракурса видно снаружи, как проводил с лошадьми куда больше времени, чем оно того требовало, всё тёмное, больное и горькое, что Эрвин кожей чувствовал от него всё это время — теперь смотрело из тёмных зрачков. Эрвин смотрел в ответ. Хотел, чтобы Леви подарил тебе хоть что-нибудь, кроме напряжённой спины и редкой колкой резкости? Вот, смотри. Впитывай его боль — расширенными глазами, раскрытым сердцем, впитывай, сколько сможешь унести, забирай, забирай, забирай, чтобы ему стало хоть немного легче. — Ты спас меня тогда, — сухо, глухо проговорил Леви. — Не за что извиняться. — И тем не менее, я прошу прощения. Это не то, чего ты заслуживаешь. И не то, как я хотел бы с тобой обращаться. В лице Леви отчётливо мелькнуло понимание. Брови растерянно приподнялись, на мгновение даже приоткрылись губы. Сердце в груди Эрвина превратилось в огромный, гулко стучащий барабан, от волнения онемело будто сразу всё тело, он безотчётно выпрямился сильнее — выглядел, наверное, до нелепости комично, учитывая, что только что сказал, что дал ему понять, но привычка была сильнее. По ночам уже ударяли осенние заморозки, и когда Леви выдохнул — с его губ сорвалось облачко пара. — Значит, ты поэтому за мной следил? Звенящее ощущение подброшенной монеты… — Да. Поэтому. Несколько секунд они молчали. Густая осенняя ночь окутывала тренировочную площадку, зажглись фонари, и тёплый жёлтый свет заставлял кожу Леви сиять. Сиять... Странно, но, наблюдая за ним исподтишка, Эрвин почти не замечал, какой он красивый, а теперь это остро и болезненно бросилось в глаза: точёное тело, идеальное лицо, резкие, тонкие, как нарисованные черты, удивительные длинные-длинные ресницы, крепкие руки, узкие запястья и ладони, которые он теперь медленно разминал. Возможно, Эрвину сейчас прилетит кулаком в челюсть. Что ж, ладно, оно того стоило. Какая холодная сегодня ночь! Как легко дышится, какие далёкие, яркие, чистые звёзды! И Леви, окутанный мглой и тёплым янтарём… Даже если Эрвин проваляется пару месяцев с переломом челюсти — оно того, чёрт возьми, стоило. — Я знаю, что не заслуживаю этого и прошу слишком многого, и ты имеешь полное право сейчас мне сказать, чтобы я провалился ко всем дьяволам, — очень мягко, будто голосом хотел дотронуться (он всё время, каждую минуту хотел до него дотронуться), проговорил Эрвин, — но я хотел сказать. Ты удивительный человек, Леви, и мне очень жаль, что наше знакомство началось так неправильно. Я хотел бы, чтобы ты дал мне возможность всё исправить и показать тебе, что мы можем быть друзьями. Или... Кажется, он окончательно ошалел от собственной храбрости. Это всё ночь, точно. Стылая осенняя ночь, морозный воздух, от которого чувствуешь себя пьяным и лёгким, и хочется безоглядно, безудержно рисковать. — Или всем, кем ты захочешь. Леви вновь замолчал ненадолго. Эрвину стоило больших усилий (даже всё тело напряглось) не начать размазывать очевидное: что Леви может отказаться, что Эрвин ни на чем не настаивает, что они могут просто иногда встречаться после работы, или даже на работе, как угодно, где угодно, просто позволь мне иногда с тобой разговаривать и знать, что ты меня не ненавидишь, позволь мне хоть как-нибудь присутствовать в твоей жизни, а там мы посмотрим, куда это может привести, пожалуйста, позволь мне... Леви ленивыми, по-разбойничьи расхлябанными шагами (позже Эрвин узнает, что у него так никогда и не появится чеканной походки военного — шаги так и останутся скользящими, тихими или широкими и наглыми, будто чтобы занять побольше пространства) прошёлся вдоль площадки и подхватил с другой её стороны форменную куртку; небрежно накинул на плечи, не засовывая рук в рукава, и только теперь мазнул по его лицу взглядом. Эрвин стоял, натянутый, как струна, и не знал даже, что думать. Это молчаливый отказ? Это последние, ускользающие мгновения возможности сказать, что он пошутил и вообще не то имел в виду? Это «я подумаю»? Это... — На лошади ездить нравится? Эрвин кивнул. Если бы Леви спросил, нравится ли ему принимать цианистый калий по вечерам, он бы тоже кивнул. — После ужина свободен? Нет. Да! — Тогда прокатимся? — Да. Да, конечно. Спасибо. Ночь казалась ему холодной? Да какой там, она горячая, просто раскалённая, такая, что внутри гудит, как будто там живое пламя, и сколько ни глотай губами холодный воздух — прохладней не делается, пламя только разгорается сильнее, гудит жарче, и сердце колотится не в груди, а разом во всем теле одновременно, и… это что, правда происходит?! После ужина? Так быстро? А куда они поедут? Уже поздно и темно, нужно место, где будет освещение, чёрт, нужно просмотреть карты, какой там ужин, да ему кусок в горло не пролезет, нет, нужно поесть, иначе будет плохо себя чувствовать на прогулке и что-нибудь ляпнет, чёрт, Леви, нельзя же так быстро, какого хрена, ещё сегодня утром я думал, что мы дай Стены перестанем игнорировать существование друг друга, а теперь?! — Ну у тебя и рожа, Эрвин Смит, — хмыкнул Леви, проходя мимо него и (нарочно? нет?) слегка задевая руку пустым рукавом куртки. Его синие глаза искрились под жёлтым светом фонарей, словно в них горели далёкие, крупные, яркие осенние звёзды. Искрились, как туго и больно между ними — от сердца к сердцу — натянутая струна.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.