Был бог несправедлив,
Талант гению вручив.
Гением был Рампо Эдогава, тогда ещё двадцатилетний детектив, что так спокойно, с лёгкой ухмылкой и вообще не думая ни о чём унизив писателя на том злосчастном конкурсе детективов, даже не представляя, что сделал в тот день с жизнью юного писателя. Погиб поэт. Погиб от рук зависти к гению.Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — не в награду
Любви горящей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан —
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!
Это было несправделиво. Неправильно. Нечестно. Так не должно быть! Почему из-за способности к сверхдедукции они решили, что Эдогава лучше? Почему он? Почему Эдгар Аллан По должен был с детства тратить столько сил и времени в это дело, вложить в него кровь и слёзы? Для чего? Для чего, если в итоге лучше будет Рампо Эдогава, который просто родился с талантом? От этого душу брала досада, и становилось плохо и тоскливо, что называется «на душе кошки скребут». Хотя отчего же сразу кошки? Тут больше подойдут вороны, такие чёрные вороны, которые своими острыми лезвиями-когтями пронзают с режущей болью грудную клетку, минуя лёгкие, и задевая что-то ещё живое там, внутри, глубоко-глубоко, так, как глубоко ночное летнее небо. От этой несправедливости было трудно дышать, она сворачивалась противной давящей болью в горле. Обидно, досадно, глупо, тоскливо, а главное — совершенно заслуженно, и от этого только больнее. Ведь Эдгар Аллан По был хуже. Нет, не был — он и сейчас хуже Эдогавы. Или это просто Эдогава лучше его во всём. Рампо Эдогава не знает, что он сделал. Он не имеет ни малейшего представления о том, сколько бессонных ночей было прожжено из-за него, сколько слёз было пролито, сколько сил вложено, и сколько это всё нашло отражение в писателе. Юный писатель был несколько нестабилен: он мог уходить в свои мысли за работой, говорить сам с собой, нервно и порой садистски смеяться, рыдать, сидя на полу, а при людях вообще терялся и паниковал, не зная, куда себя деть. Единственным его утешением было животное, енот по кличке Карл, но не в честь Карлоса Кастанеды, нет. Он был просто Карлом. Порой становилось обидно, что ближе всех людей мира становится животное, и от этого до костей пробирала тоска, такая холодная, рыхлая, бархатистая и обжигающая глухой болью тоска, похожая на печальный прошлогодний снег. Одна встреча с гением изменила Эдгара Аллана По навсегда, бесповоротно. А эта зависть к гению сводила с ума, отравляла душу медленным, плавным, как вальс, ядом, к которому так легко привыкнуть. И Эдгар Аллан По приложил все, абсолютно все усилия, которые только мог. Он вступил в «Гильдию», выучил японский, и наичестнейшим образом писал, писал роман, писал роман, который был бы достоин Рампо Эдогавы. Он пренебрегал всем светом, он пренебрегал всем, что у него было, он сидел в своей комнате по нескольку дней, он писал, редактировал, пока строчки не начнут расплываться в покрасневших от слёз и недосыпа глазах. Он писал, и редактировал, и вложил в это дело года своей жизни, и бумага была пропитана его слезами. Он раньше и не догадывался, что может пролить столько слёз из-за одного человека.Нередко, просидев в безмолвной келье
Два, три дня, позабыв и сон и пищу,
Вкусив восторг и слёзы вдохновенья,
Я жёг мой труд и холодно смотрел.
А потом он всё сжигал. Сжигал страницы, сжигал главы, сжигал отдельно взятые листы и сжигал полностью, под самый корешок, всю книгу, сжигал простой зажигалкой от «Zippo», сжигал в истинно-американском камине, сжигал в будние вторники, сжигал в дни рождения, которые не праздновал, начинал заново, с чистого листа, и боялся его, этого листа, и дрожал перед ним, как лист на ветру, и начинал всё сначала или переворачивал лист, как говорилось в его родном английском языке, и как, возможно, сотни лет назад делал кто-нибудь великий — композитор Лист, например, — и случайно дрожащей рукой проливал на чистый лист кофе, но это помогало не так бояться этой безукоризненной чистоты, и он писал, и сжигал, и плакал, и начинал снова. Он пытался приручить талант, честно. Но правды нет — и выше. Прошло шесть лет. Прошло шесть лет больной жажды мести и больших трудов, когда он пересёк океан, почти как Роберт Грэй, хоть и не через весь свет, хоть и на борту лайнера «Зельды», в котором его мучила отвратительная морская болезнь, и всё ради чего? Ради того, чтобы Рампо отказался читать роман. Ему это не интересно. И Эдгар тогда ухмыльнулся, крайне нервничая, держа в руке листы бумаги, но не с его художественным текстом, и его ухмылку можно было назвать зловещей, но внутри, в душе, он был готов умолять Рампо прочитать его рукопись, старательно переведённую на японский. Хотя бы страницу. Хотя бы пару строчек. Хотя бы для приличия подержать в руках.Ну полюбите, похвалите
Мои несчастные труды!
Я так старался для того,
Чтоб вашей заслужить любви!
Но Рампо Эдогаву вряд ли хоть когда-либо это могло бы волновать. Чужие несчастные труды имели для него не больше смысла, чем метафоры на страницах романов Аллана. Его волнует только секрет «Гильдии», конечно же. Кого уж там волнуют чужие страдания. И Эдгар использовал всё, что мог — свою прекраснейшую работу, свою способность, что до этого хранил в таком строгом секрете, обманул такого прекрасного детектива, он отдал всё, что у него было ради этого. И Рампо просто преспокойно выбрался из книги вместе с доктором Йосано. М-да, за тот вечер Аллан прочувствовал полный спектр эмоций и явно перенервничал. Он отдал всё, что у него было, и этого всё ещё было недостаточно. Потому что у Рампо Эдогавы талант. Потому что он гений, он прекрасен, он идеален, слово и не человек вовсе. Его второй раз обыграли, уничтожили, втоптав в грязь и обесценив шесть лет жизни, обесценив упорство, боль, вообще обесценив всё существование писателя.Ты, Моцарт, недостоин сам себя.
Это было так больно, так унизительно, так ужасно, что хотелось расплакаться, но не осталось даже слёз. Этот Рампо Эдогава просто доказал, что все старания были напрасны. Господи, ну почему он такой гениальный?! Почему он такой прекрасный?! Почему он просто живой идеал.? »…» Мобидик взорван и сломан. Гильдия распалась. Не сказать, чтобы писателя с енотом на плечах это волновало. Это никак не касается Рампо Эдогавы.Самолёты мчатся вниз —
Ничего плохого.
»…» Он зашёл в Агенство, лишь ради Рампо, ради его гения-соперника, которого он так ненавидел всей душой и которым так сильно восхищался, а там оказалась целая куча людей, празднующих то, что девчонка, имя которой писатель или не помнит, или не знает, прошла вступительный экзамен в Агенство, и такой прекрасный и такой ненавистный соперник затащил Эдгара внутрь, ко всем этим людям. Это, конечно, хорошо, но Эдогава куда-то делся, Карл предательски спрыгнул с плеч и пошёл знакомиться со всеми, а Аллан остался один в незнакомой компании. Страх, паника и тревожность накатили одной холодной, как ночной воздух, волной, и писатель поёжился, понурив голову и опустив плечи, чувствуя себя крайне некомфортно. Рубашка, жилет, куртка, плащ, когда-то он даже пытался носить корсеты, да и енот на плечах — всё ему было жизненно необходимо, чтобы не чувствовать себя слишком уязвимым среди прочих людей, как несколько слоёв брони, но это не слишком сильно помогало. Агх, ну это просто ужасно… почему тут так много людей? Почему они так много шумят, разговаривают, что-то делают? Неужели это им действительно интересно? Ох, господи, ну он же не маленькое дитё, он из другой организации, что он вообще тут делает.? В тот день Рампо Эдогава оставил его, наедине с его тревожностью, социофобией и незнакомыми людьми. В тот вечер он потом ещё долго плакал. Теперь слёзы были, хоть что-то. Говорят, что если много плакать, можно ослепнуть от слёз, но это не правда. Иначе почему ещё писатель ещё видит? А потом они просто так встречались с Рампо, и Эдгар был крайне смущён и пребывал в крайнем недоумении, ведь его соперник и объект зависти относился к нему, как к другу. Он поддразнивал писателя, вытаскивал на улицу, просил сопроводить в метро, рассказывал всякие истории. — И серьёзно, никто даже и не нашёл ничего странного в том, что у жертвы с аллергией на мяту растёт мята на подоконнике! Господи, эти полицейские действительно полные идиоты! А ещё меня ребёнком обзывали! — И Рампо сам рассмеялся, как ни в чём не бывало. Как так? Он смеётся? Он помогает таким бездарным полицейским, которые так небрежно относятся к его величественному гению, к его сверхдедукции, к его таланту, а потом смеётся, как ни в чём не бывало? Это абсурд! От такой странности писатель слегка побледнел, что не было заметно из-за чёлки, и явно смутился. — И… ты смеяться можешь? — Спросил он тихо и серьёзно. — Ах, По-кун! Ужель и сам ты не смеёшься? — Ответил детектив, с милой и очаровательной ухмылкой на лице.Нет.
Мне не смешно, когда маляр негодный
Мне пачкает Мадонну Рафаэля.
Мне не смешно, когда фигляр презренный
Пародией бесчестит Альигери.
— Извини, Рампо-сан, мне кажется, что нет ничего смешного в том, что какие-то неуважительные полицейские смеют сомневаться в твоём таланте и так непочтительно к тебе относиться.Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь;
Я знаю, я.
— Ой, да ладно тебе! Это всего лишь глупые полицейские. Обижаться на них — всё равно, что обижаться на малых детей. Это просто забавно.Но божество моё проголодалось.
— В любом случае, пошли уже! Я есть хочу, давай зайдём в пекарню! Были ли они друзьями? Возможно. Но это была странная дружба. Каждый раз, когда Эдогава поправлял писателя, мол, балбес, вообще-то можно обращаться на «-сан», да и так-то ты старше, тот всегда оправдывался тем, что плохо знает язык и путается в суффиксах, хотя на самом деле всё прекрасно понимал. Просто обращаться к Рампо он не мог, как к равному — исключительно с уважением, как к старшему. Рампо Эдогава лучше его во всём. Он заслуживает к себе всего уважения. Его можно боготворить, стоять перед ним на коленях, ему можно было только завидовать. Гений, самый лучший детектив в мире, таких, как он, не было и не будет уже никогда, он словно классик — образец для подражания, идеал. Он талантливый, одарённый гений, каких не видывал свет: как Моцарт, как Шекспир, как да Винчи, как Данте, как Палладио, даже как Буонаротти, может быть, только среди детективов. И Эдгар ему завидовал, его гению, его таланту, его одарённости, его идеальности, его внешности, его социальным навыкам, его друзьям, вообще всему Эдогаве. В этой зависти было стыдно признаться даже самому себе, но это было правда несправедливо. Эдгар с детства отбросил общение с ровесниками, технические науки, вообще всё, что ему бы не понадобилось, он полностью углубился в детективы, литературу, криминалистику. А Рампо Эдогава — он просто всегда был гением, не прикладывая к этому вообще ничего. Ни усилий, ни времени, ничего абсолютно. У него всё так просто получается! И эта зависть, такая жгучая, сподвигала Эдгара Аллана По на шаг, такой отчаянный, противный, ужасный, холодный, безумный.Чем скорей, тем лучше.
Вот яд, последний дар моей Изоры.
Маленькая стеклянная ампула с быстродействующим ядом — подарок его давно ушедшей подруги. Как раз скоро годовщина её смерти. То был конец октября. Похолодало. Эдгару-то ничего, в Америке было похолоднее. Он закончил написание нового романа, пусть теперь и не вложил в него столько боли и стараний. Рампо Эдогава сидел в парке Йокогамы на скамейке с совершенно невинным видом, и ярко улыбнулся писателю, который подходил к месту встречи с енотом на плечах. Теперь плащ писателя был застёгнут, дабы не перемёрзнуть, а Рампо по просьбе Фукудзавы нацепил тёплый шарф. Карл предупреждающе тыкал хозяина лапкой по кудрявой голове — одумайся, балбес! — но это было не очень-то и полезно. В чёрной, перекинутой через плечо сумке лежал в кожаной обложке роман, а в руке он держал бумажный стакан пряного латте для Эдогавы. — Добрый день, Рампо-сан, — сказал он мягко, нервно улыбнувшись. — Привет. И тебе тоже привет, Карл, — помахал рукой вскочивший со скамейки Рампо и, наполненный энтузиазмом, погдалил енота, а затем схватил стаканчик с кофе замёрзшими руками. — Как и обещал, новый роман. Этот называется «Пещера Трофония». Я уверяю, этот удивит тебя своим сюжетом и внезапным поворотом… прочитай хотя бы первые десять страниц! — Нервно улыбаясь, Эдгар достал книгу из сумки замёрзими руками. — Иди ты к чёрту. Не буду я ничего читать. — Ответил Рампо спокойно, мягко улыбнувшись, как ни в чём не бывало. — Что.? — Спросил Аллан после недолгого недоумённого молчания. — Не пытайся надурачить великого детектива и строить из себя невинность, — резко нахмурился Рампо, теперь говоря совершенно серьёзно. — Я знаю, что ты собирался меня убить. Даже не думай возражать! Сейчас ты бы закинул меня в свой роман, в котором я бы прошёл через пару кругов ада, а потом, когда я бы покинул роман, то был бы немного не в себе. Ты собирался предложить мне после этого кофе, который бы отравил во время моего пребывания в книге. Корица бы перебила запах яда и я бы ничего не заподозрил, и уже совсем скоро не стало бы такого прекрасного и гениального детектива, как я. — Но- — попытался возразить писатель, как тут же был прерван. — Яд у тебя в правом кармане жилета. Ты действительно идиот, если думал, что сможешь так очевидно убить такого гениального детектива. У меня один лишь вопрос. Зачем? — Рампо нахмурился и сильнее прищурил глаза. — Ты серьёзно мне так завидуешь? Или что? Я тебя не понимаю. Серьёзно, Эдгар. Не надо заниматься ерундой. Ты не такой, я ж тебя знаю. Всё же мы с тобой гении. А гений и злодейство — две вещи несовместные. — Он тяжело вздохнул, когда книга выпала из рук писателя. Карл только тихо издал недовольный енотовидный звук, когда его хозяин убежал. Буквально сбежал, что было немного трудновато на каблуках ботинок, сбежал, стыдливо пряча лицо не только чёлкой, но и обеими ладонями. Господи, ну что это вообще такое?! На что он надеялся?! О чём вообще думал?! Чёрт возьми, как же стыдно! Он не должен был даже думать о таком, да с какой стати он вообще посмел даже приближаться к столь талантливому гению с такими отвратительными намерениями?! Ох, боже, просто ужасно! Он прибежал к себе и сразу в своей комнате-кабинете уселся на пол, не снимая ни одежды, ни обуви, и плотно закрыв ладонями лицо. Карл спрыгнул с плеч хозяина и залез на шкаф. Ужасно, глупо, отвратительно, низко, стыдно… да как он вообще дошёл до того, чтобы хотя бы допустить мысль о том, чтобы своими же руками убить Рампо Эдогаву? Господи, ну не должно всё быть так! Это неправильно! Это так неправильно, что хочется плакать! Ох, нет, подожди, мой дорогой читатель, ну сколько же можно писателю плакать? Да хоть бы он уже ослеп от этих слёз! Слёзы тут были ни к чему, хотя и были, ведь сдержать их Эдгар уже не мог, но необходимость он видел в том, чтобы теперь наказать такого презренного себя лишь за одну только мысль о том, чтобы посягнуть на жизнь гения, — да что там гения! — его друга! Да, наказать. Господи, да, надо наказать его за одну только идею! За провальную, идиотскую, самую ужасную идею! За идею, за одну только идею о том, что он мог совершить покушение на Рампо Эдогаву. Не зная, что делать ещё, он пару раз ударил себя по левой руке. Господи, да даже если бы у него и получилось, то что с того? Он бы убил своего единственного друга, не считая Карла, конечно, и остался бы едва ли не один во всём мире. Да и для чего он жил? Просто чтобы доказать, что он не хуже, чем Эдогава. Больно, но недостаточно. Он поднялся с пола и начал ходить по комнате кругами, на ходу скинув плащ прямо на пол. Комната была не в лучшем состояни: повсюду просто куча бумаги, среди которой не столько информация, сколько распечатки разных рассказов, свои рукописи, среди которых нормальные работы, зарисовки, просто фрагменты или описания чего-либо, потому что «мало ли, пригодится», распечатки своих работ, архитектурные чертежи для «Гильдии», которые получились особенно красивыми и захотелось оставить себе экземпляр, блокноты, блокноты, и ещё блокноты, и ещё тексты, и ещё схемы произведений, и таблицы с персонажами, и ещё много писательской ерунды; конечно же, грязная посуда, куда без неё, пара пустых чернильниц валялись где-то в непонятных местах, одна ещё почти полная чернильница стояла на столе, там же расположились перьевые ручки (вот за ними он уж следил! С золотыми и стальными наконечниками, он никогда не забывал промывать ручки и механизмы подачи чернил и относился ко всем перьям бережно. Оно и не удивительно — самая дешёвая его перьевая ручка стоит 660 долларов); перочинный нож для обычных перьев, не железных, оставленная когда-то одежда, пыль, само собой, и зеркало, висящее на стене, тоже было покрыто слоем пыли, пустые и полные пятилитровые бутылки с водой и из-под воды, давно не мытая электрическая гейзерная кофеварка, там же рядышком лежал кипятильник и несколько пустых пачек из-под молотого кофе, потому что проще варить себе кофе прямо в комнате, чем ходить на кухню, пустые упаковки из-под чая… бритва? Ах, да, старая опасная бритва, которая больше похожа на нож, лежала на столе. Ему как-то довелось использовать в книге такую бритву, как орудие убийства, и чтобы лучше изучить, приобрёл себе такую. Похоже на бардак, но это ни в какое сравнение не идёт с тем, что творится в его старом пристанище, в Америке, где он писал до приезда в Японию. Там вся эта пыль и хлам копились годами. Стыдно, стыдно, стыдно. Стыд — это сильное чувство… его можно использовать, как основу для написания чего-то. От этого становилось ещё хуже, но собственные сумасшедшие идеи толкали на новые сюжеты. Ох, чёрт, он только что на полном серьёзе думал о том, чтобы убить своего друга, а теперь собирается написать об этом! Боже, ну как же он ужасен! Но что ещё поделать? Да и к тому же, например, тот же талантливый гений Миккеланджелло Буонаротти, он ведь убил своего натурщика, лишь чтобы лучше нарисовать прдесмертные конвульсии. Была и такая легенда. Конечно, писатель не достоин сравнивать себя со столь прекрасным творцом, как Буонаротти, но может, он имеет право хотя бы попробовать творить тоже.? Под стальной перьевой ручкой на бумаге рождались сперва отдельные слова, позже — целые предложения. Сейчас писатель не утруждал себя созданием и проработкой персонажей, планами, схемами, таблицами, даже простым составлением сюжета — он писал, как раньше, давно, в пятом классе — так, как душа подскажет, а дальше уже само сложится. И всё сложилось, всё складывалось в строчки, в линии, местами даже в стихи, и всё лишь о том, как ему жаль, как он не достоин его, и очень-очень много листов о нём. О его идеальности, о его гении, о восхищении, вызванном им, о зависти к нему, о его таланте, о том, какой же он прекрасный, единственный, о том, как же жаль, что он собирался сделать такое с ним, о том, как же он его любит. Ах, Эдгар Аллан По его любит, любит, любит! И от этого всё становится в разы хуже! И он писал, писал долго и с ошибками. Препод по литре его бы уже убила за описание десятка ненужных деталей, ведь если есть дом — персонаж в него зайдёт, если на стене ружьё — значит, оно выстрелит, а тут так много бесполезных слов, и писатель сам запутался во временах глаголов на родном же языке, но суть от этого не поменялась. Ручка потекла. Чернила местами размылись от слёз. К чёрту. Потом разберётся и отредактирует. Карл уже выспался и запрыгнул сначала на плечи писателя, а потом, после полного игнорирования, и на стол, рядом со стопками бумаги и книг, потыкал хозяина лапкой по руке, и не дождавшись никакой реакции, просто ушёл из комнаты через плохо закрытую дверь. А Эдгар всё писал, а потом, когда глаза заболели от темноты, зажёг керосиновую лампу, от которой едко пахло, и писал ещё долго. Телефон протяжно завывал от входящего звонка и мягко вибрировал от сообщений на японском языке, но его это особо не волновало. В любом случае он не заслуживает такого внимания от кого бы то ни было. Он писал, периодически отвлекаясь на то, чтобы встать и обречённо походить кругами по комнате. Потом чернила закончились, и он открыл ещё новую чернильцу и продолжил писать ещё. Он лихорадочно, как вне себя, писал под вдохновением и горячо ненавидя самого себя и стыдясь своих мыслей, своих действий, своих рукописей, своего поведения на людях, своей внешности, своего затворнического образа жизни, да и вообще всего себя. Он писал несколько дней, пока не закончились слёзы и чернила. Чернила вообще закончились, во всём доме. На шкафах, на столах, на полках, под мебелью — ни одной бутылочки, ни одной полной чернильницы, даже туши нет, которая хоть и присохнет намертво к перу, но зато ей можно будет что-то написать. Ну господи, в его убогом, жалком, патетическом жилище даже чернил нет! С досады он наконец прекратил ходить кругами и остановился напротив зеркала. От слабого удара костяшками пальцев оно, конечно, не разбилось, но стало лишь хуже, и Эдгар кинул с размаху в зеркало пустую чернильницу. Всё равно в той толку нет. Зеркало разбилось, пара осколков упала на пол, задев бутылку с водой. Чернильница треснула. Раз в этом убогом жилище даже чернил нет… Писатель подобрал наиболее острый кусок зеркала и, сев за стол, отодвинул рукав рубашки. Рампо всегда удивляли его тонкие запястья. Тяжёлый вздох — и на предплечье оказался косой порез. Кровь выступила не сразу: сначала полоска мягко порозовела, а затем постепенно выступили капли крови, хотя тоже достаточно быстро. Аллан слегка надавил чуть ниже пореза, и кровь потекла уже достаточно обильной струёй — он порезал относительно глубоко. Карл, увидев это, недовольно зашипел, но опять был проигнорирован. Да к чёрту картриджи и всякие механизмы для подачи чернил — Эдгар просто окунул чистое и острое гусиное перо в горячую кровь и продолжил писать. Кожа вокруг раны немного покраснела, а сам порез немного опух. Крови хватило всего на несколько строчек. К чёрту осколки стекла — перочинным ножом будет удобнее. Ещё пара порезов, которые быстро покраснели, и ещё кровь. Уже за пару часов всё предплечье было покрыто порезами, а несколько листов с текстом исписаны кровью. Самые свежие строчки были ещё красными, но остальные уже начали приобретать коричневый оттенок — железо в составе гемоглобина заветрилось и поржавело. Порезы были покрасневшими и несколько опухшими, и кожа вокруг тоже. Некоторая кровь в дело не пошла и мягко скатывалась по коже на края бумаги или на стол. Перо тоже было в крови. Немного крови осталось и на зеркале — костяшки об твёрдую поверхность разбились. Телефон крайний раз мягко завибрировал от входящего звонка, прежде, чем отключиться от севшей батареи. Текст закончен. Поставлена точка в последнем предложении. Автор высказался, и теперь он пуст. Вдруг усталость и изнемождённость накатили такой волной, что внезапно не осталось сил ни на что, порезы неприятной жгучей болью стали саднить, уставшее и ослабевшее тело не хотело двигаться или делать ещё хоть что-то, голова неприятно запульсировала глухой болью, и только сейчас писатель почувствовал, как сухо во рту и как болезненно сводит желудок от голода. М-да, последнее время он был так сильно сосредоточен на самобичевании и написании кровавых и не только рукописей, что совсем забыл про что бы то ни было, и теперь ощутил не самые приятные последствия. И прямо так, уткнувшись щекой в окровавленную бумагу, всё тот же писатель уснул. Проснулся он, кажется, через день, может, через два, может, через несколько часов, а может, вообще через пять минут. В любом случае он всё ещё чувствовал себя ужасно, и порезы на левой руке неприятно пульсировали слабой болью, теперь не опухшие, но порозовевшие, хотя кожа вокруг уже покрасневшей не была. На щеке у Эдгара отпечаталось несколько разбросанных в беспорядке букв, не собирающихся в целые слова. Даже спросонья он хорошо помнил, что произошло и что он делал прежде, чем уснуть. Мхм… всё ужасно. И по-прежнему стыдно. Карл из комнаты куда-то ушёл. Ещё раз писатель перечитал примерно за час всё, что он успел написать, местами плохо понимая размытый текст, и теперь слегка ужаснувшись своей же крови. Но больше его ужаснуло собственное поведение, собственные мысли, собственные сумасшедшие идеи и собственная жизнь. Да, собственная жизнь… Поднявшись из-за стола, он среди прочего хлама нашёл старую опасную бритву и трясущимися руками подставил к шее. Вдох. Выдох. Дыхание становится быстрым и неровным. Холодное железо уже касается бледной кожи на шее, руки дрожат. Ещё вдох. Выдох тоже. От такого количества кислорода аж голова кружится. Интересно, какое сейчас время суток? Сквозь закрытые плотные гардины не ясно. Очередной вдох. Пора прекращать весь этот фарс. Сталь старого лезвия чуть сильнее прижалась к коже, как вдруг резко и неожиданно открылась дверь, словно в клишированной мелодраме. — Только попробуй хоть что-то с собой сделать, и я на тебя очень сильно обижусь. От такой внезапности бритва выпала из рук писателя и со слабым стуком ударилсь об захламлённый пол. — Рампо-сан? Что... что вы...? — Слова выходили из горла немного хриплыми, тихими и неровными, совсем не такими, какими хотелось бы слышать. Рампо же, в свою очередь, кое-как пройдя через завал из... да из абсолютно всего! — подошёл прямиком к Эдгару и с силой дал ему пощёчину. Разве что удар немного смягчился чёлкой. Так, что-то это напоминает... — Ты балбес, Эдгар, и я на тебя очень-очень злюсь! — Детектив очаровательно и угрожающе одновременно нахмурился, по-детски надув щёки. — Ты почему меня игнорировал?! Я тебе писал вообще-то и звонил! И мне всё ещё не нравится идея о том, что ты пытался меня убить. Дважды. Первый раз в той книге тоже считается. И мне ещё больше не нравится идея того, что ты попытался убить себя! Это вообще ни в какие ворота не лезет! Писатель был в шоке и, не в силах сделать что-либо ещё, в изнеможении опустился на стул. — И-извините... Рампо-сан... "Рампо-сан" открыл шторы и начал рассматривать комнату. Такой бардак его не очень сильно удивил — сверхдедукция подсказывала о чём-то подобном. — Я не "Рампо-сан", я тебе уже говорил об том сто раз. У тебя не комната, а месиво. И ты сам выглядишь, как месиво. Как давно ты мыл голову? — Эдогава подошёл к столу и, вопросительно глядя на кровь, схватил Аллана за порезанное запястье. — А это ещё что такое? И, господи, какие у тебя тонкие запястья! Если продолжишь в таком темпе, то умрёшь тут и разложишься на плесень и на липовый мёд. А пыли сколько... Будучи только что отчитанным со стороны человека, который на два года младше, писатель просто выпал. Плохое самочувствие, как ментальное, так и физическое, не давали большой возможности воразить. — У меня чернила закончились. Писать больше было нечем, — сказал он мягко. — И ты решил писать своей кровью? Ох, господи! Мог бы и молоком написать, по-ленински... — Молоком? — Молоком! Это когда в перьевую ручку заливают молоко, а после письма, когда бумага высыхает, прожигают на огне, и становятся видны буквы. Ты, как писатель детективов, должен знать, — хмыкнул Эдогава. — Ах... да... молоком... но это слишком муторно, да и у меня нет молока. — Писатель тихо выдохнул, не будучи особо в силах здраво рассуждать. — Молоком писать — муторно, а своей кровью — нормально? Ответа не последовало. — Знаешь, ты так можешь подхватить заражение крови. Ты плакал недавно? И вновь мягкое усталое молчание. — Значит, так, — строго сказал Рампо, подбирая с пола осколки стекла, — ты сейчас же идёшь в ванну и моешься нормально, я могу помочь тебе помыть голову, я уберу от греха подальше все острые предметы, потом ты поешь и наконец уберёшь этот бардак. А потом мы с тобой и Карлом пойдём на улицу, потому что сидя без свежего воздуха в этой каморке ты вообще с ума сойдёшь. И только попробуй ещё хоть раз что-то с собой сделать или даже подумать о том, чтобы причинить вред себе или кому-то ещё! Я тебя вообще потом не прощу. Восхищаться моей прекрасной сверхдедукцией можешь, но убивать себя не смей. Мне будет грустно без тебя. Закончив свой монолог, Рампо скинул в забитую бумагой мусорку все острые осколки и, наклонившись к сидящему на стуле писателю, убрал волосы с лица и мягко поцеловал в щёку. Аллан сразу же вспыхнул и немного оживился, когда сердце его едва ли не болезненно затрепетало в волнении и стеснении. — И запомни вот что. Ты, конечно, мне в сравнение не идёшь, но ты гениальный писатель и хороший детектив. И ты замечательный человек. Поэтому не страдай больше ерундой, не трави никого и не заставляй меня так переживать! Понял? Гений и злодейство — две вещи несовместные. Эдгар ничего не сказал, лишь подумал, что это неправда. Как же тогда Буонаротти? Или всё это сказка тупой, бессмысленной толпы? И не был убийцею создатель Ватикана?