ID работы: 13956959

obscura kisses

Слэш
NC-17
Завершён
54
автор
mara maru бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 14 Отзывы 9 В сборник Скачать

xx

Настройки текста
Когда Донхек наконец перестает искать Бога (равно: выметает все правильное и праведное из своей жизни, пускается во все тяжкие, перестает гневить его ради капельки внимания, ради надежды быть услышанным), Бог наконец находит его сам. Бог приходит к Донхеку не милостью, но беспристрастным молчанием. Он, почему-то, оказывается не расписной картинкой на стене (церкви, подвала, его собственной загнивающей комнаты), не размеренным стоном хора, а вполне осязаемым, зубастым, голодным. Донхек борется с желанием упасть ему в ноги, вылизать резиновые подошвы его ботинок и спросить За что?, когда встречается с ним лицом к лицу, почти делая шаг к несущейся по автостраде машине. И, в конце концов, именно Бог имеет власть обречь Донхека на вечное проклятие. Каждый сезон будет начинаться с того, что из него будут нещадно выбивать всю дурь, пока он, кашляя и брыкаясь как погибающее животное, будет выплевывать на зеркальный асфальт ошметки своих зубов. Донхек знает правила игры, знает, что его найдут, даже если он заляжет на днище в городе, которого нет на карте, знает, что его не спасет маска, которую он старательно натягивает на лицо, выходя на улицу. Правила игры такие: чувствовать на вкус все, что касается рта (землю или чужие костяшки); толкать падающих; упавших добивать. Донхек им следует из года в год, из февраля перепрыгивая в желейный жар августа, после правой щеки подставляя левую. После драки (а драка ли это вообще, если ты не бьешь в ответ?) он обязательно не спешит. Сначала лежит на спине, пялится в звездное небо, измазанное вечерней дымкой, как молочной пенкой, потом пересчитывает покоцанные зубы, синяки на коленях, а в плохие дни – еще и переломанные ребра. Потом с важностью генерального секретаря закрытого государства закуривает сигарету. Торопиться уже/еще некуда. Пророчество свершилось, уроборос замкнулся, жертва немым идолам преподнесена на серебряном блюде сырой луны. Бежать от этого – еще рано, уже поздно. Когда Донхек наконец встает, его собственное тело волочится за ним как пустой рваный мешок, путается под ногами. Его как труп хочется выкинуть в ближайший водосток, да только непонятно тогда, что предлагать взамен собственной жизни в следующий раз. Домой он всегда идет пешком. Иногда домой не к себе. Точнее: первый раз за несколько лет Донхек сворачивает не на том перекрестке намеренно, а не впечатавшись от головокружения в столб. – Я на исповедь пришел. Марк, опираясь на дверной косяк в одной растянутой пижамной футболке, едва прикрывающей боксеры, оценивает взглядом истекающего кровью Донхека. И цикл запускается заново. Только теперь в механизме неполадка – парень, сонно потирающий кулаками глаза. Донхек встречает Марка настолько случайно, насколько это может себе позволить город-миллионник. Марк приходит в мир, в отличие от Донхека, не блохастым дворнягой, зализывающим раны посреди шоссе, а по расчету, с пищанием секундомера, в назначенный день, в назначенное время – он делает свой первый шаг, переступая порог отцовской церкви. Последний шаг он делает, переступая порог обратно в девятнадцать (как будто отменяя заклятие не-роста), устав убивать в себе привычку благодарить господа за хлеб их насущный, не сумев смириться с тем, что всё, что он считает собой, обрекает его на незабываемое коротание вечности в промежутке с шестого по восьмой круг ада. Где-то в стенах города Дит он и встречает Донхека случайно, под огненным дождем, киснущего по пояс в зыбучих песках с игривой сигареткой в зубах. У Донхека темные глаза – и поэтому Марк не кладет ладонь ему на пах в первые полчаса разговора, как он делает это абсолютно со всеми в этом районе; у Донхека темные глаза, и когда Марк видит свой силуэт в них, ему впервые за несколько лет становится стыдно вообще перед всеми – отцом, братом, десятками любовников. У Донхека темные глаза, как на замасленных иконах дома, и Марк боится, что встретился наконец с дьяволом. Церковь отцовская, кстати, спустя месяц после его побега сгорает. (На следующий день Марк встречает Донхека. Он говорит, что купил пачку презервативов на деньги, которые украл вчера в свечном ящике храма.) – Страдание возвышает, если страдаешь правильно. Марк прыскает, закатывает глаза и, не размыкая рук на груди, дает ему пройти. – Ты-то точно проверил, очищают ли физические страдания душу, – он смотрит ему вслед, и Донхек спиной, по которой нещадно били берцами несколько отключек сознания назад, чувствует, что смотрит он с такой нежностью, с какой пекутся батоны белого или выпадают из гнезд птенцы, – не думал завязать? – Мне, может, нравится, – хмыкает ему в ответ Донхек, растирая по лбу багровую кровь. Он приземляется (высаживается — как космонавт) в темноту марковой спальни, на измятую постель (даже не потому что другой мебели здесь нет, а потому что это единственное место на земле, подходящее для исповедания) и только потом понимает, что оставляет за собой длинную дорожку из темно-рубиновых крохотных следов крови по всему коридору. И в темноте они блестят, как флуоресцентный планктон. Они вообще всегда встречаются в темноте, максимум – сталкиваются друг об друга под красным неоном, под мигающим фонарем. Донхеку так интересно – блестит ли его кожа также в полдень? На закате? Любит ли его солнце? Марк смотрит на него, как на провинившегося второклассника. Как будто Донхек вообще виноват в том, что его бьют – он, наверное, и виноват, – как будто сейчас будет отчитывать за то, что вернулся домой после комендантского часа. Как будто сейчас скажет Я же волновался. Но Марк в ответ молчит. – Святой отец, – прокашлявшись, начинает Донхек. – Сын святого отца. – Святой отец, сын и его дух, короче, – хрипло и с ухмылкой продолжает он, – я согрешил и хочу покаяться в грехах своих. Марк жмурится – ненавидит эти христианские штучки. – Если ты пришел признаться в том, что опять прилип к первому попавшемуся пьянице в баре, а он твоих ухаживаний не оценил, – Марк оглядывает его окровавленные коленки, мол, смотри, как ты влип, – то я тебя прощаю. Сын… мой. Аминь. – Да нет, – он переходит почти на шепот, – я вообще сегодня первый ударил. Представляешь? Темные глаза Донхека так очаровательно блестят, когда он врет. Как он вообще может кого-то ударить первый? До него докоснешься не так – и он рассыпется, расплавится, словно хрустальная фигурка. – Это посерьезней грех. А бога не боишься? – Я не бога боюсь, – улыбается Донхек, – а его отсутствия. Как будто домой захожу, а там нет никого. И свет горит, и чайник кипит, и утюг невыключенный стоит – а никого нет. Вот это страшно. – Ты набогохульничал на жизнь вперед, – Марк легко заправляет выбившийся локон волос за донхеково ухо, и он ластится, как кот, – бог обязательно есть. В первую очередь – чтобы тебя проучить. Донхек медленно поднимает взгляд и смотрит исподлобья, жалостливо, уперто, по-детски нежно. Марк упирается коленом в пространство между его бедер – и Донхек принимает правила и этой игры. – Я тебя всего испачкаю, – как будто в гуаши или в весенней грязи. – И что? – спокойно отвечает Марк, – У тебя ссадина на носу, как пятно от варенья. Он едва касается подушечками пальцев его переносицы и вляпывается в кровь, нарочно, грязно. Донхек шипит по-кошачьи, дергается, но не отворачивается. Время ни на секунду не останавливается. Марк тянет окровавленные пальцы к своему рту и облизывает их, будто дегустирует. Как ты, с головы до ног облитый собственной кровью, пахнущий потом, лужей, жизнью, с распускающимся фингалом под глазом можешь быть для кого-то божеством. Как твои исцелованные чужими кулаками щеки могут компенсировать кому-то геноциды, войны и солнечные затмения. Как кислого кома плоти, который ты, можно касаться? Марк сокращает расстояние между ними медленно, выверяя каждый сантиметр. И когда Донхек открывает рот (по бокам губ трескаются маленькие ранки), собираясь вновь покаяться во всех грехах человечества – потому что свято верит, что их надо брать на себя, когда выпадает такой шанс, – целует его. Он лезет холодными ладонями под рваный черный свитер, и ткань мокрая и тоже в багровых пятнах, но он и этого не замечает, потому что кожа Донхека буквально горит под его пальцами. Марк вырисовывает мягкие круглые узоры большим пальцем по ребрам, гладит медленно, как засыпающего котенка; Донхек шипит и дергается, когда он задевает раны. Он закидывает руки ему за шею, тянет на себя, пачкает его ключицы собственной кровью, как куртизанки помадой, и Марк обрушивается на него буквально всем весом. А еще – про это так глупо рассуждать, когда его рука у тебя между ног, но все же, – Донхеку совсем неинтересно спрашивать, любит ли его Марк. Он хочет знать Хочешь ли ты убить меня. Смотришь ли ты на меня, когда я сплю. Его поцелуи – как отметки на полях: вот сюда (донхекова шея) обратить внимание, вот здесь (две родинки в ряд на его ключице) важное замечание, вон там (внутренняя сторона его бедра) – самая важная деталь. Марк целует вообще все, что видит, до исступления и пелены перед глазами, как будто целует в первый раз. Как вообще можно было жить столько лет, ни разу не поцеловав его? Местами кровь засыхает, где-то Марк продолжает вмазывать ее, загустевшую, в чужую кожу, как краску, большим пальцем вырисовывает то ли лепестки роз, то ли чьи-то микроскопические следы. Он стягивает с Донхека ненужную одежду, с третьего раза под его разгоряченные смешки расстегивает ширинку джинс, ни на секунду не отлипая губами. Донхек весь – весточка с признанием в любви в конвертике, и Марк поцелуями расписывается в получении. В какой момент поцелуи превращаются в укусы, Донхек осознать не может, потому что его мозг плавится под возбуждением и одновременно застывает, как тысячелетняя мерзлота. Если бы Марк мог – а он, конечно же, мог – он бы вспорол его руками пополам, разломил, как ломоть хлеба, достал бы его сердце, пылающее тысячей солнц, еще пульсирующее в его холодной дрожащей руке, и начал бы поедать его, как Сатурн. Донхек бы сам вложил ему его в руки и запихнул в глотку. На каждом засосе Марк, как искусный ювелир, выгравировывает свое имя кончиком языка. Ты мой, мой, мой, шепчет он, принадлежишь мне, как преступления принадлежат наказанию, как кость голодному псу, как грехи темноте. Почему-то Донхек в эту секунду убежден, что эти синяки с него никогда не сойдут. Вживутся в него, оклеймят всю кожу, поглотят его целиком, но не исчезнут никогда. В какой-то степени, он желает этого больше всего на свете. Они даже через одежду просочатся чернилами, их ни за что никогда теперь не спрячешь, так старательно Марк их расставляет. Через несколько миллионов лет солнечный шар, пламенный и беспощадный, взорвется, уничтожит миллиарды лет эволюции, расщеплет все обратно на молекулы – а марковы засосы останутся. – Я тебя очень боюсь. – Я тебя очень хочу, – как исповедание. Я хочу убить тебя. Я смотрю на тебя, когда ты спишь. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя, пока это не перестает иметь смысл, переплетаясь на всех мертвых или еще живых языках как клятва, как молитва, как похабный стон, как вопль, как первый плач. Я люблю тебя. Мне с этим умирать. Страшнее – мне с этим жить. Марк по-особенному развратно снимает растянутую до неузнаваемости футболку через голову и нарочно-осторожно оставляет влажные алые следы по его бедрам. Где-то он вжимается в кожу так сильно, что оставляет липкие кляксы – собственные отпечатки пальцев. Донхек под ним смеется себе куда-то в плечо, думая, что сейчас он выглядит, как жертва маньяка. Он призывно раздвигает ноги, уже полностью голый и возбужденный до сумасшествия, и он весь в крови, весь потный, весь в синяках, а ему от этого хочется в тысячи, в миллиарды сотен тысяч раз сильнее. Марк даже за этими проклятыми презервативами на ворованные деньги не тянется под подушку – как вообще можно сейчас думать о чем-то, кроме хрупкого мальчика под ним, о вкусе его крови на губах, о его ключицах, бедрах, рукахзапястьяхчленевекахживоте. У Марка вся комната кружится перед глазами, а температура – как будто ему в вены закачали жидкое солнце. В правом кулаке он сжимает ткань простыни, левой ладонью обхватывает его член, пачкая пальцы еще и в чужой смазке. Донхек извивается под ним, срываясь на полувскрики. – Ты же исповедоваться хотел, – как бы невзначай бросает он между поцелуями, – а стонешь, как простая блядь. – Это единственные звуки, которые Он слышит, – выдыхает Донхек. Все в этом такое дикое, абсолютно безбожное, и – какая ирония, – это то, что их обоих заводит. Разводы от донхековой крови смешиваются со слюной, когда Марк сплевывает себе в ладонь. Он улыбается: какая-то клятва на крови. Как в детстве, когда обещаешь никогда не оставить, когда обещаешь не рассказывать секрет. Секретов больше нет – они связаны грязью. Донхек лежит под ним, голый, бесстыдный, теплый, и не пытается скрыть ни своей наготы, ни отупляющего возбуждения. Марк смотрит на него, как гениальные художники смотрят на гигантский белый холст. Как слепые – на Млечный путь. Марк вводит пальцы плавно, с какой-то невыносимой и даже бесящей Донхека нежностью. Потому что он лежит под ним избитый до потери сознания, теперь еще и с каменным стояком, а Марк возится с ним, как с фарфоровым. Даже елозить и насаживаться самому не помогает – Марк делает все с хирургической аккуратностью. – Глупый, – одними губами говорит он, – я не сломаюсь. Быстрее, пожалуйста. – Куда-то торопишься? – оставляя невесомый поцелуй в рассеченный асфальтом лоб, – я бы на один твой мизинец часами смотрел, – и Донхек так интересно, как маленькому: на мизинец тот, который он сломал, когда ему десять исполнилось? Или на правый, целенький, прямой? И Донхек, забывая о реальной физической боли, прикусывает разбитую губу и срывается на почти фальцетный всхлип, потому что Марк рывком притягивает его к себе и входит, все еще плавно, но уже не в силах сдерживаться. Забавно: этот секс (и Донхек кривится от этого слова, потому что это что-то больше, что-то влюбленнее) – самый грязный в его жизни, и только он почему-то не ощущается, как саморазрушение. Когда Донхек спит с кем-то, он делает это осторожно, целомудренно, заранее зная, как все начнется и чем (и даже когда) кончится. Под Марком, который как сумасшедший вылизывает каждый сантиметр его отпизженного тела, Донхеку страшно, потому что никто и никогда не любил его вот так. Марк понемногу ускоряется, вжимаясь пальцами в подтеки крови у Донхека на животе, надрачивая ему. Донхек сжимается на нем, матерится, потому что каждый раз, когда Марк входит под нужным углом, его тело словно бьет током. И он чувствовал это десятки раз с десятками других людей, и Марк наверное тоже, но они-то не простая парочка, не полупьяные любовники в каком-нибудь темном переулке. Потому что у Марка на руках его кровь – в абсолютно прямом плотском смысле. Донхек мыслящей частью мозга думает, что это абсолютно нездорово – так заводиться от занятия любовью в собственной крови, от того, как сладко болят ссадины и синяки, когда Марк случайно надавливает на них слишком долго. Им бы вместе сходить на терапию. (или – на исповедь) А вообще, если бы можно было вообще все на земле сделать Марком. Выходить бы из дома, вдыхать воздух, а в носу бы щекотало его одеколоном. Смотришь налево – там у кого-то его широкая спина, направо – на ком-то другом джинсы, которые Донхек с него стаскивал пару раз дрожащими руками, впереди черный дворовый кот, и глазища у него совсем марковы, и зубы острые, как у него, а там, вдалеке, на горящем розовом золотом небе пробиваются новые танцующие звезды, и выстраиваются они созвездием Его Родинок. Такой бы мир Донхек спасал круглосуточно, без обеденных перерывов и выходных, отматывал бы в нем временную петлю, лишь бы ничего не менялось. Это был бы единственный мир, в котором Донхек бы ни за что не хотел умирать. Марк задевает то самое место, и Донхека прошибает в мелкую дрожь, которую он прячет в его ключицах, наконец в ответ кусая и оставляя полумесяцы собственных зубов. Его мелко трясет, и способность формулировать мысли и озвучивать желания медленно покидает его, но все, на что хватает сил, это: – Пожалуйста, – лепечет Донхек, сводя колени вместе, потому что держаться больше невозможно, и липкая похоть заглушает вообще все рецепторы боли, – я так близко, Марк, пожалуйста. Это звук кожи о кожу, запах пота и металлический привкус крови во рту, и все липкое и мерзкое – то, что заставляет Марка перестать по привычке читать псалмы в голове, чтобы дольше не кончать. Он с силой сжимает донхекову талию, как будто Донхек вот-вот и ускользнет у него из рук (ну глупый, глупый) и в следующие секунды его накатывает волна огня, до трясущихся пальцев и коленей. Это как первый и последний оргазм в его жизни, отупляющий и принижающий обратно до дикого животного; он кончает внутрь, и со стоном у него вырывается донхеково имя. Донхек утыкается в колыбель его плеч, почти плачет от чувства наполненности и кончает следом. Капельки пота на его лбу смешиваются с размашистыми каплями крови, и это чертовски сексуально, так, что Марк готов вылизать его целиком, попробовать на вкус, и от этой мысли его снова бросает в жар. – Я ненавижу всех, кого ты любил до меня, – неожиданно шепчет Донхек, прижимая Марка к себе. – А я как будто до тебя никого и не любил, – отвечает он, – трахался, может быть. Занимался сексом. Ебал, использовал. И только тебя, каждый раз, я люблю. Марк просыпается в пустой постели на закате. На полу в коридоре остаются странные коричневые пятна – как будто кто-то долго пытался отмыть пятна от ламината.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.