*
Не думать о пятнах крови. Теплая и вязкая, она стекает между пальцев и падает на одежду. Кавех в курсе, как ее отстирывать, он этому научился — пришлось. Поначалу наблюдал за Хайтамом — челка поверх левого глаза, розовые костяшки и сгорбленная спина, — а потом стирал сам: замачивал в растворе с солью, если было настроение, но чаще всего справлялся с обычным мылом. Главное — холодная вода. Ни в коем случае нельзя стирать в горячей или теплой: кровь свернется, буквально прикипев к волокнам ткани. Помня об этом, Кавех отстирывал пятна в воде не просто холодной, а ледяной: в такой руки почти примерзали к керамике. Примерзают и сейчас. Кавех трет левую манжету — ею аль-Хайтам вытирал нос, пока его тащили в туалет — и старается не думать о бурых кляксах на его губах и шее. Аль-Хайтам сидит рядом. В носу у него шарики из ваты (дома кровотечение возобновилось, правда на этот раз ее было мало), а на голом торсе — несколько смазанных красных отпечатков, будто на нем рисовали кистью. Аль-Хайтам в состоянии справиться сам, но старшего не переубедить, и потому он сидит с ватными шариками в носу, удрученный и уставший, и, прислонившись к стене, наблюдает за движением локтей и лопаток. Кавех погружает его мантию в громадный таз. Зеленый и белый исчезают под тоненькой гладью воды. — Ладно, — вздыхает Кавех, глядя на аль-Хайтама через зеркало, — можешь и дальше не рассказывать, что с тобой не так, раз у тебя кровь носом аж дважды за день. Аль-Хайтам пожимает плечами. — Но это ненормально. Аль-Хайтам вытаскивает ватку из ноздри, бесцельно разглядывает ее, проржавевшую от запекшейся крови, и сует обратно. — Я силком потащу тебя к врачу, если потребуется. Аль-Хайтам морщится: в носу чешется, чешется в глотке, а полость рта соскабливает отвратительный металлический привкус. Кавех принимает его жест на свой счет: — И не надо мне тут кривиться! Кавех как всегда: глаза в потолок и руки на груди. Когда он в настроении ссориться, от него бы бежать, да подальше, но аль-Хайтам остается, где был: у стены, так же сложив на груди руки. Защитная реакция. Зеркальный жест. Он зеркалил его, Кавеха, постоянно, и даже не замечал этого. Кавех с вызовом приподнимает подбородок. Его глаза — поднятое восстание. — Ну? Мятеж, орава угнетенных борцов за справедливость; правда Кавех, если с кем и боролся, то только с самим собой. Временами это расстраивало. Временами бесило. Его не то, чтобы гордость или упрямство, а твердолобость, жирно поставленная точка, которую он обычно ставил впопыхах, ни в чем не разобравшись, ведь Кавехов компас — полыхающее сердце и чувства, у него горячая голова и холодные руки, он рубит с плеча, что неверно, но попробуй обвинить его — тут же получишь сдачи. Временами это удручало. Временами — распаляло. В конце концов, он единственный, кого аль-Хайтам смог подпустить к себе — и подпустил бы, окажись они где-нибудь еще или встреться они лет через десять, быть может, ведь Кавеху, этому Мистеру-Я-Справлюсь-Сам и Не-Надо-Меня-Учить нужны поддержка и внимание, в чем он никогда не сознается, ведь проще положить голову на плаху, чем сказать как есть. Временами это ранило, но аль-Хайтам свои рубцы носил с гордостью, как Кавех — свою давнишнюю скорбь, скрытую за тысячью печатей. Аль-Хайтам вбирает в грудь побольше воздуха: — Ты говорил, — хрипит он, почесывая левый локоть, — что не хочешь, чтобы мы стали сварливыми соседями… Кавех выглядит удивленным, словно забыл, что говорил ему об этом буквально утром: — Ну да, и что? — Но ты уже — сварливый сосед. Кавех кусает губу, стараясь не думать о пятнах крови. Не думать о сияющих багровых кляксах на столе и тетради, в стыке сшитых страниц и поперек остро наточенных карандашей. Не думать о них, на манжетах и рукавах, на форменных штанах и голых щиколотках. Губах. Ладонях. Между ключиц. На груди. С Кавеха резко становится хватит. Подлетев к аль-Хайтаму, он останавливается, не зная, что ему делать дальше: закатить ли скандал или опуститься на колени и огладить член этого умника; взять его, жирный и жилистый, в рот и отсосать столь искусно, что если аль-Хайтам задумает кровоточить в третий раз, то пусть уже наудачу. У него дома. Кавех буравит взглядом так, что бедняга вдруг ежится: он нелюдим и бесстрастен; если захочет — выдержит любой удар, но чуйка у него что надо, и он ежится, разгадывая опасность. Оно и понятно: в шумных вздохах нет ничего хорошего. Кавех дышит жадно и отрывисто, его вдохи прохладные, а выдохи словно обжарили с двух сторон, и он дышит жаром, чуть ли не задыхаясь. — Повтори? Его, теплокровного и ранимого, нельзя скрывать от солнца, он увянет, — но и аль-Хайтам не той породы, чтобы взращивать искусственный… комфорт. Какой смысл умалчивать о том, что не нравится? Он выпрямляет плечи: несмело, но без сомнений. — Ты уже ведешь себя, как сварливый сосед, — говорит, — или будто мы пожилая пара, прожившая в браке лет тридцать. — Где это я веду себя как сварливый сосед? Аль-Хайтам перестает чесать локоть; кожа, где он скреб ногтями, засаднила и порозовела. Аль-Хайтам перестает честь локоть — и у него, постоянно прячущего взгляд, вдруг находится кроха смелости, чтобы взглянуть Кавеху в глаза, хоть и смотреть на него, скрывшись наполовину под челкой, намного удобнее, чем в открытую. — Взять даже… да постоянно. — Аль-Хайтам вновь скрещивает руки на груди. — Постоянно. Ты усердствуешь в том, что нарушаешь лишние границы и лезешь туда, куда не нужно, и… — А?! — … не слушаешь, ты… — Я забочусь! Накал страстей и взмах руками. Кавех шлепает ладонями по бедрам, и его пальцы подрагивают в размякшем свете. Его дрожащие руки — последняя инстанция, и аль-Хайтам сглатывает, желая отвести предпочтение им, нежели раздражению, подкипавшему на подкорке. Обмануть себя не удается; скверная желчь бурлит где-то в желудке, сваривая его огненным вихрем. Такое себе ощущение, но что поделать Аль-Хайтам смотрит ему в глаза. — Это не забота, — говорит, — это «лезть не в свое дело». — О. — Кавино «о» — все, туши свет. — О. Вот как. Аль-Хайтам почти жалеет о том, что когда-то научился говорить, — а он был бы и рад не знать ни слов, ни их значений, ни тем более — предназначений, таящихся в каждом слоге, в каждом скруглении или остром угле, ведь распарываться о них больно, и когда ты, такой начитанный, едва способен два слова связать, это именно что «о». Кавех в бешенстве. — Лезть не в свое дело, значит, — повторяет он; выглядит задумчиво, даже руку к лицу поднес, подержав подбородок. — Тогда будь добр, проясни-ка мне разницу между искренним желанием помочь и лезть не в свое дело. Холодом по щекам. Интонация Кавеха — скрип стекла по доске, и аль-Хайтам, всем нутром желающий съежиться, расправляет плечи, держа руки на груди. За ними — чертыхнувшееся сердце. Раз, второй; кажется, оно начинает сбоить, стоит Кавеху остановиться вот так, совсем близко: руки в боки и растрепанная коса, перекинутая через плечо. От него пахнет кровью и чем-то вишневым, он сладкий и опасный, и в его дрожащих руках вся истина. Аль-Хайтам стискивает локти, сберегая за их мощью изнеженное сердце: оно опрометью желает пуститься в бега. — Не хочу. Ухватившись за кончик косы, Кавех стаскивает резинку, переплетает волосы — и все это время молчит, не смотря на аль-Хайтама. Зубы терзают слизистую, пальцы трясутся, губы приоткрыты, и он сам какой-то надтреснутый: не то раздосадованный, не то огорченный. Тоска и страх чего-то, аль-Хайтаму неизвестного, разыгрывают партию, пока он переплетает и переплетает свои роскошные волосы: солнце в миниатюре, чарующее сияние, созданное, чтобы его ласкали и любили, чтобы им восхищались — и любили сильнее, и он, сотканный небесами, проваливается в бездну, где его пожирает гнев. Кавех грызет губы сильнее. Он переплетает косу, делая из вихрастого безобразия отменный колосок, и откидывает его за плечо. — Не хочешь, — почти шепчет, все так же не смотря на аль-Хайтама. Свет вокруг них пошел рябью. Аль-Хайтам сидит, прислонившись к стене, и не понимает, как ему поступить: податься вперед или остаться на месте. Схватить Кавеха или не трогать его. Что ему делать? Что сказать? Как лучше? Ох, это… — Кавех… — Что? О, он смотрит. Задрав свой мелкий округлый нос, весь в веснушках, и поверх таких же веснушек — на переносице и щеках — он на него смотрит. — Что? В том, чтобы мгновенно прятать уязвленную гордость, Кавех достиг высочайшего мастерства. Об его выступы сдираешься в кровь, на него смотришь — и боишься моргнуть; боишься, что его смахнет легким движением век, что он как мираж: раз — и нет, а Хайтаму меньше всего хотелось оставаться одному, раскроенному и несовершенному, скрытному и от волнения фонтанирующему кровью, и… — О нет. … и когда в носу становится тепло и вязко, а голова рефлекторно подается вперед, аль-Хайтам держит глаза открытыми, боясь, что одно движение век — и Кавех исчезнет. У него снова идет кровь. — Хайтам, нет… опять! Он подается вперед; Кавех подлетает с платком наготове, сует в лицо, и аль-Хайтам прижимает его, накрыв ладонью ладонь Кавеха. В две руки они держат его проклятый нос. В голосе Кавеха искрится взволнованность, а в глазах беснуется нечто, что аль-Хайтам выловил утром и ранее, когда они впервые поцеловались. В тот вечер. Кавех шепчет, чуть ли не плача: — Ты раздражаешь. В тот вечер. Вечер цвета его радужки: оттенок раздавленного под ногами винограда, тон раскроенной раны, гамма солнечного кровопролития; кажется, как-то так Кавех сказал про закат. Аль-Хайтам не помнил, да и помнить что-либо, зажимая нос рукой и дыша в платок, провонявший железом, весьма проблематично — и еще проблематичнее, едва сырые губы накрывают губы шершавые и теплые. Минуту назад Кавех, вусмерть обиженный и вне себя от возмущения, был готов вынести смертный приговор — сухо, конечно же, ведь смертные приговоры всегда оглашаются сухо, — а теперь его размывает, его тащит во все стороны от нежного трепета, ведь этого балбеса он любит даже тогда, когда видеть не хочет. Опустившись на колени, Кавех целует аль-Хайтама; ласкает его мягкий рот, не слишком-то сговорчивый, и язык, двигающийся смелее. Он облизывает и посасывает его от кончика до серединки, втягивает между губ и осторожно массирует резцами, наклоняя голову, чтобы аль-Хайтам целовал его глубже. К слюне подмешивается кровь; кровь течет по губам Кавеха и затекает ему в рот, забивается под язык и между передних зубов, и он всасывает ее, пьет ее, он дышит его кровью и хочет еще, а она стекает по подбородку — его и аль-Хайтама — и падает на пол: розовые слюни. Кавех отстраняется. Отирает губы запястьем и слизывает с него алые разводы. Он без ума от аль-Хайтама, и ему голову сносит не только его томное лицо, окропленное красным, и взгляд, пустивший по стоку всякое целомудрие, — он без ума от его тепла и вязкости, от его солоноватого привкуса и от того, что его кровь как вино, как, мать его, благословленный нектар, ниспосланный всевышними. Кавех обожает его вкус, ему одинаково нравится он: крови или слюней, или спермы, когда аль-Хайтам накануне кончил ему на язык, и Кавех бы испил паршивца досуха, если бы этого хватило, чтобы измерить его несоизмеримое обожание. От аль-Хайтама голова кругом. От того, как он вырос и окреп, как заговорил грубее, чем год назад; как приосанился и как проявилось в его глазах, в его лице нечто, что прибивало к земле, — а ты и шелохнуться не смеешь. Из-за него то и дело проскальзывало волнение, щедро брошенное за ворот. Из-за него в нитку скручивалось то, что Кавех не думал, что способно скрутиться. И чтобы это он, Кавех, всюду врывающийся без стука, вдруг ощутил себя потерянным и скромным. Чтобы он волновался, как девчонка на первом свидании: до дрожи в коленях. До розовых щек и взгляда в пол. Аль-Хайтам — он как лихой прыжок в иной мир, лишенный условностей и тревог, и пусть они не всегда находили общий язык — часто ругались и спорили, — но Кавех любил его и знал, что это взаимно. И что аль-Хайтам если полюбит, то уже навсегда. Кавех ему предан. Сидя на коленях. Слизывая его кровь с губ и вытягиваясь, плашмя протаскивая язык по приоткрытому рту аль-Хайтама. Железо и сладость отстреливают у него в кишках, обожание — от макушки до пят, и Кавех, крупно содрогнувшись, целиком проваливается в разлом бесчинствующей похоти. — Кавех? Он там, машет ему рукой, а затем силком утаскивает следом. Не было причин сейчас расстраиваться или нервничать, Кавех это успеет; равно как и не было причин злиться или огрызаться, на это всегда найдется время, — но лучше, чтобы его хватало на долгие поцелуи с этим умником, с этим любителем говорить объемисто и — как это однажды назвали? — высокопарно. От младшего порой уши вянут, но Кавех бы все отдал, лишь бы и дальше слышать его голос. Бархат и мед. Приводит в бешенство своим высокомерием и вычурностью, но Кавех перед ним: берет в ладонь бледную руку, подносит к лицу и обхватывает губами два пальца. На губах и подбородке у него подсыхает кровь. — Помолчи, Хайтам, — вдруг срывается у него, и он осторожно прикусывает тонкие фаланги. — Молчишь обычно — помолчи и сейчас, хорошо? Аль-Хайтам хмурится; он отирает нос, размазывая кровь, и глядит на Кавеха, который смотрит на него исподлобья. У него дома. У него, аль-Хайтама, а у себя Кавех почти не появлялся; с отъезда матери в Фонтейн ему невыносимо жить одному, невыносимо нырять в осиротелое нутро громадного темного дома, вмиг ставшего ему чужим, и сворачиваться калачиком на прохудившемся диване, еще помнившем своих прежних хозяев. Просыпаться в холодном поту, скованным ужасом, еще полбеды; Кавех свое одиночество переносил тяжело и со скрипом, и держать лицо для него — то еще испытание. У него дома. Кавех был тем, кем являлся, не боясь и не прячась: аль-Хайтам уже видел его слезы, уже слышал его мне как будто места нет, понимаешь, и уже гладил его холодные пальцы, сомкнутые вокруг талии. От него не уйдешь поутру; Кавех почти не спит, а если засыпает, то дремлет чутко и быстро, и ему достаточно шороха, чтобы распахнуть глаза. Подскакивая, он садится, и выглядит столь затравленно, что кажется кощунственным оставлять его в ранний час. Аль-Хайтам шепчет, что скоро вернется, а Кавех ни в какую: цепко держит его запястье и тащит к себе, и те мгновения единственные, когда аль-Хайтам ему не сопротивляется. Кавех тащит его к себе, в ворох нагретых одеял, в мелкое продавленное гнездышко и, захватывая коленями, невесомо целует под ухом: — Человек, который желает подняться в райский сад по ступеням, сделанным из воздуха, — не своим голосом начинает Кавех, тихо всхлипывая, — неизбежно поставит ногу на пустую лестницу и упадет, разбившись насмерть. Связки у него подрагивают, но совсем чуть-чуть. Волосы растрепаны, а кожа пахнет простынями. Аль-Хайтам молча протаскивает локти под его руками и обнимает, прижимая к себе. Кавех зарывается носом в серые волосы, неразборчиво шепчет что-то про устал и не нужно было, — и что-то еще, — и раскалывается, вжимая нос между широких ключиц. Нервы аль-Хайтама крепче стали: его не выбьешь из колеи, не смутишь и не расстроишь, но влага, снятая с кончика конопатого носа, разъедает его до костей. Неожиданно для себя аль-Хайтам вздрагивает, кладет ладонь на макушку Кавеха, и ему хочется сказать так много, но не получается — и Кавех говорит за него: — Я вычитал это в одной из твоих книг. Шмыгает носом, задрав голову, а Хайтам скользит большим пальцем по влажной щеке. Нервы у него крепче стали, но кроха соли, снятая с подрумяненных скул, разъедает его до молекул. И его нежит; так непривычно. Цветущее тепло посреди груди: как вспыхнувший огонек, рожденный на глубине алых глаз и распаленный порывами его же дыхания. Аль-Хайтам улыбается: — Так вот откуда у страниц загнутые уголки. Его тон обнимает слоги. На рассвете они, Хайтам и Кавех, до трепетного искренни, к полудню — благополучно забывают о ранних ласках, а к вечеру от нее, ускользнувшей вместе с серо-сизым светом, не остается и следа. И они вновь. У него дома. Аль-Хайтам качает головой, сбрасывая наваждение, забывая про утреннего Кавеха — и смотрит на Кавеха, облизывающего его пальцы. В нем зияет прежний разлом, но вместо слез теперь слюни, а вместо шелушащихся губ — они же, но влажные, распухшие. Кавех обсасывает его пальцы, как сосал бы член, и это вдруг смущает аль-Хайтама; он отстраняет руку и шипит, ведь Кавеху удается напоследок куснуть его за фалангу. — Перестань. Кавех дует губы. Его макушка, его великолепный колосок и красные заколки; его плечи под белой рубашкой и розовые пятки, вжатые в упругий зад; его стыло мерцающие радужки и приоткрытые губы, блестящие от влаги… аль-Хайтам прикрывает глаза, чтобы запечатлеть его на изнанке век, и некоторое время сидит, не размыкая их. Кавех, глянув вниз, хватается за полурасстегнутую рубашку и тащит пальцы ниже по пуговичному ряду. — Перестать, значит, — ворчит, двигаясь несколько хаотично. Аль-Хайтам не открывает глаз. — Да у тебя каменный стояк, а ты мне перестань. Аль-Хайтам скрещивает руки на груди. Под носом, на подбородке и шее — кровавые разводы, похожие на ржавчину. Ответить ему нечего, да и Кавех сам просил его замолчать. — Бесишь… ох, архонты, как же ты. Меня. Бесишь. — И тычет пальцем аль-Хайтаму в лоб, легонько постукивая между бровей. — Бе-сишь. Ты что, заснул? — Не-а, — мурлычет аль-Хайтам, лениво разлепляя веки. — Я внимательно слушаю. Кавех над ним: клыкастое раздражение и руки в боки. Левый верхний клык у него чуть вкривь, и аль-Хайтам облизывает нижнюю губу, не сводя с него глаз: как оказалось, цепляться за тот, что не в ряду, очень приятно, когда целуешь Кавеха глубже. И потому аль-Хайтам с таким удовольствием цеплялся за него, стараясь незаметно облизнуть, и жмурился, стоило Кавеху соскочить им по языку или губам младшего. — Слушает он. — Да, слушаю. Хочешь что-то добавить? — И снова чешет локоть. — Пока я в настроении принять твои возражения, то… — Перестань чесаться, — огрызается Кавех, слабо пихая его коленом в бедро. — Тоже бесит? — Тоже бесит. Его клык, его веснушки, его шрамы и родинки, родинки, родинки: их так много, что находить новые — сродни откопанному тайнику с древними сокровищами. Аль-Хайтам с замиранием сердца смотрел на них, только что найденные — на бедре, ближе к колену, или на боку (сразу три, образующие треугольник) — и оглаживал, ласкал, целовал их, как привороженный. Каждый раз, смотря на Кавеха, обязательно находишь что-то, что упустил раньше; он, его тело и мимика, его привычки и несовершенства, он весь — сплошное искусство, непоколебимое и животрепещущее, нереальное, недосягаемое. Аль-Хайтам в любви. Он вытягивает перед собой руки и приближает к себе Кавеха, просовывая пальцы под расстегнутую рубашку. Старший податливо прижимается, хоть и выглядит раздраженным. — Ты лжец, Кавех. — Что? Аль-Хайтам ухмыляется: уголки губ у него в крови, а алые ручейки над ними, уже подсохшие, неприятно трескаются. Он размазал кровь так, что разводы похожи на тонкие рыжеватые усы. — Если бы ты бесился, ушел бы, хлопнув дверью, — тихо произносит Хайтам, бережно протаскивая ладони под пояс чужих брюк. — Но вместо этого ждешь моей реакции. Не похоже на тебя, любящего обрывать на полуслове. Кавех закатывает глаза: — Снова умничает, чтец людских сердец, — бубнит и закусывает губу. Теплые пальцы тем временем спускаются по его промежности. — Н-не тебе говорить… м-мне… Аль-Хайтам сжимает его ягодицы, настойчиво и грубо, и улыбается столь невинно, будто это не его руки прямо сейчас хозяйничают снизу: — Не говорить тебе — что? — Ч-что я должен чувствовать… мм-м… эй… — Кавех плавно опускается, садится на его бедро. — Кто тебя этому научил? — Чему? Аль-Хайтам держит его за талию. От него пахнет кровью и мылом. И похеренной надеждой на то, что Кавех, может, и не влюблен, и может… — Лапать меня, вот чему! … он снова принял желаемое за действительное, но… — Ты же и научил. Кавех скулит, запрокинув голову: — О-ох, верните мне моего младшего, покрасневшего до затылка, когда его впервые поцеловали! Приблизившись, аль-Хайтам осторожно отодвигает прядку и целует его под ухом: раз, второй. Кавех прикрывает глаза, обвив крепкую шею локтем, а Хайтам высовывает язык и ведет им по горлу вниз. Отодвигает рубашечный ворот, чтобы укусить в основание шеи, как Кавех вдруг: — Сними ее. — И чуть не хнычет: — Сними! Не думать о пятнах крови. На его манжетах и воротничках, между швов и под белыми пуговками: крохотные алые брызги. Плазма. Лейкоциты. Все, что циркулирует в нем, оказывается в руках Кавеха: маслянистыми разводами или вперемешку с мыльной пеной. Вплавляется в ладони и под ногти. Кавех носит на себе его запах и следы прикосновений, его кровь и объятия; тысячу его сомнений и тут же — высокомерие, и хочешь, скрипи зубами, хочешь — бейся лбом об стену, а Хайтам навек останется непоколебимым и бесстрастным, и неясно, отчего это снова взбесило Кавеха, но он взбесился. Он бесится, царапая его левое плечо. Бесится, ведь это понурое, лишенное эмоций лицо как магнитом притягивает взгляд: настолько, что Кавех уже неосознанно выискивал его в толпе. И это бесило. Кавех бесится, стискивая зубы. Бесится, ведь кровь на его губах и она же, стекающая по подбородку и шее, огибая кадык, выглядит великолепно. Темная и насыщенная, она переливается в обмякшем свете и угасает в нем, угасает вместе с последним лучом, утаскивая его за собой. Закат красила Хайтамова кровь, его пронзительный красный — превосходный оттенок — и, будь он предметом одежды, Кавех носил бы его на себе. И это бесило. Кавех бесится, пока от него отдирают рубашку. Бесится, пока ее стаскивают вниз и обнимают холодными локтями, ведь руки аль-Хайтама, его ладони и пальцы, форма локтей и жилистые предплечья… безупречны. До каждого уголка, до каждого изгиба и линии, до каждого крепления и закругления Кавех боготворил его, созданного всевышними. И когда чертова кровь капала на эти оскольчатые костяшки, когда она пачкала тыльную сторону ладони или запястье, и стекала до локтя, рот ему вязал голод. И это бесило. Кавех бесится — и хочет вонзить в него клыки. — Что-то ты притих, — отзывается аль-Хайтам, вжав подбородок между веснушчатых ключиц. — Даже непривычно. — Мм-м? Кавех — сама растерянность. Мысленно он раздирает клыками этого академика, этого мелкого, любящего поумничать, и пьет его кровь, словно какая-нибудь нечисть. Вгоняет в шею зубы и давит, давит, давит челюстями, пока он не закричит. — Когда ты молчишь, говорю, непривычно. — Аль-Хайтам трогает его прядку, накручивая ее на палец. — Даже в ушах звенит. — О, у него еще и в ушах звенит. Подумать только: аль-Хайтам был таким щуплым очаровательным тихоней, знал даже спасибо-пожалуйста, пусть и произносил их редко, а теперь его все — хладнокровие да взгляд в сторону; его ладони шире ладоней Кавеха, плечи необъятные, как горизонт, а бедра такие огромные, что на них вместилась бы еще парочка Кавехов. Старший ерзает. Аль-Хайтам мягко сжимает его мочку, ногтем касаясь прокола, и опускает ладонь к горлу, смыкая пальцы вокруг. — Может, мне разговорить… вас? — Дери тебя Бездна, Хайтам… — скулит Кавех, запрокидывая голову. — Вчера ты кончил мне в рот, а сегодня снова на «вы». Аль-Хайтам ухмыляется. — Ты ведь старше, — шепчет, приблизившись к уху и легонько дыхнув в него, — вот я и привык. Кажется, они говорили об этом утром. Стоя посреди кафеля и дюжины сияющих раковин. Нахмурившись, Кавех чувствует себя странно и дезориентировано, но не более того. — Вот он и привык, — тихо произносит, морща нос. — Пойдем в комнату, ноги затекли. — Тебе необязательно отчитываться о своем физическом… Кавех гневно целует его, вдавливая губы в приоткрытый рот. Языком цепляет зубы, быстро лижет их и теплую слизистую, и отстраняется. Кровь и сахар. Таков на вкус аль-Хайтам. — Помолчи. … состоянии. Его рука по-прежнему на загривке Кавеха: держит, как за поводок. Кавех сжимает его горло в ответ. — Помолчи. — Из нас двоих ты первым станешь сварливым соседом, — аль-Хайтам крепче стискивает пятерню, вдавливая пальцы под кадык. — Потому что ты уже… — Помолчи. — … он и есть. Кавех сдавливает горячее горло. Поджимает губы. — Ну? И где твое «помолчи»? — Почему утром ты был таким милым, а сейчас пытаешься вывести меня из себя? Пожатие плеч. Аль-Хайтам убирает руку, и Кавех убирает свою: обоюдно они спускаются по чужим хребтам. Выдерживают паузу. И Кавех слезает с его колен. Аль-Хайтам поднимается. Его торс — в таких же рыжеватых разводах, кое-где потрескавшихся. Лейкоциты и плазма. Кавех испил бы его досуха. В отместку, ведь Хайтам тот еще кровопийца. — Говоря откровенно, меня раздражает, что ты суешь нос не в свое дело, — начинает аль-Хайтам, следуя за Кавехом по сизому коридору. — Ты называешь это заботой, но даже если это и есть забота, то… не могла бы она быть нормированной? — Мне выверять ее, как по делениям в мерной колбе? — Кавех не оборачивается. Холодный пол кусает ему пятки. — Хорошо, младший, я учту твои пожелания. Аль-Хайтам плетется следом, сунув руки в карманы. Еще по-юношески нескладный, как будто придавленный новоприбывшим ростом, он бредет за Кавехом, минуя дверные проемы, и не спускает глаз с блондинистого затылка. Внутренняя хрупкость старшего, его изящность и манерность пленили его, как пленило то, что лишь Хайтаму он доверял и лишь ему позволял касаться своих слабых мест. Видеть их и ощущать. Кавех безупречен, но тоска и скорбь могли разрушить его, как хилая точка в монолитной скульптуре. Неосторожно надавишь — и конец всему, и неважно, давили ли по любви или из мести. Аль-Хайтам вытаскивает правую руку из кармана и смотрит на нее, застряв в дверях. — Нечего возразить? — протопав до кровати, Кавех забирается на нее. — Чудесно. На нем лишь полурасстегнутые брюки. На Хайтаме тоже, и вдвоем они замирают на миг, разглядывая, будто впервые увиделись. На кончиках пальцев Кавеха застывшая кровь; она же — под носом аль-Хайтама. Ее почти не видно, но она сильно пахнет. Кавех рассматривает свои ногти: — Кому расскажу, что ты не смог ничего ответить, не поверит, — бубнит он, облизнув подушечку указательного пальца. — Снег в июле пойдет, не иначе. Прислонившись к косяку, аль-Хайтам сует руку обратно в карман. — Смотрю, к тебе вернулось настроение поболтать. — Ты такой невыносимый, — продолжает Кавех и ложится на спину, прижав колени к груди, — настолько, что порой хочется тебе врезать. — Вот как. Аль-Хайтам в дверях. Кавех стаскивает с себя брюки: — Ну да, — говорит, — до зубного скрежета бесишь. Иногда я жалею о том, что с тобой связался… Аль-Хайтам в дверях. Кавех бросает одежду на пол и раздвигает ноги, смотря на младшего поверх колен. Его фигура оказывается аккурат посредине. — Но что поделать? Я упрям, и тебя не брошу. Ты мне нравишься, я уже говорил. — Странные у тебя понятия о любви и преданности. Аль-Хайтам в дверях: стискивает карман изнутри, не сводя глаз с Кавеха. Кави меняется в лице, он мрачнеет и глядит исподлобья, а потом начинает медленно крутить головой, разминая шею: — Не тебе мне об этом говорить. Отсыревший бледно-желтый свет толкал в рост напряжение, вытянувшееся нитью, и каждая секунда нанизывалась на нее, словно бусины. Молчать невыносимо. А разговаривать — еще хуже. Аль-Хайтам прав: Кавех — лжец, ненавидь он его искренне, давно бы ушел, но вместо этого покорно лежит на его кровати, разнеженный и влюбленный; раздраженный, но… счастливый? Аль-Хайтам подходит к нему и останавливается; Кавех глядит на него снизу вверх, прикусив согнутый указательный палец, и его знойные ноги, резонирующие со скудным жиденьким светом, как никогда великолепны. — А я уже думал, что мне придется делать все самому… Он раздвигает бедра, и между ног у него так влажно, что аль-Хайтам стискивает кулаки. Кавех прав: кому расскажешь, не поверит, что Кавех, его старший, его опора и сила, его причина, по которой аль-Хайтам начал чаще появляться на занятиях и отрываться от книг, он был тем, из-за кого нелюдимый буквоед начал прислушиваться к остальным. Наблюдать за ними. Учиться коммуникации и — дозировано — эмпатии. За его красотой аль-Хайтам старался видеть красоту вокруг, хоть с ним никто не сравнится. Кавех как волшебный король из какой-нибудь сказки, и к нему он несется, сломя голову: к нему, к единственному источнику света; к этому солнцу, к этим веснушчатым предплечьям, к этой улыбке, к смеху и неожиданно холодному тону, когда Кавех не в настроении. К его лицу, самому очаровательному, и к тому, что составляло Кавеха, что складывалось в буквы его имени, что умещалось в нем — и чего было бесконечно мало, чтобы определить его окончательно. Опустившись на кровать, аль-Хайтам приближается к Кавеху. — Я бы не отказался посмотреть, как ты… — Мм-м? От тяжести его коленей и ладоней, поделенной на четыре, у Кавеха кружится голова. Он улыбается, обнимая младшего за плечи. — И куда делась твоя смелость? На что бы ты не отказался посмотреть? Аль-Хайтам вдруг краснеет. Он отводит взгляд, но, справившись с собой, снова смотрит на Кавеха: — Как ты трогаешь себя. Слегка отстранив его, Кавех садится на кровать: — Только потому что ты не знаешь, как это делается, верно? — Ухмылка растаскивает его губы, левый клык показывается из-под верхней губы, и аль-Хайтам сглатывает. — И ведь ты в жизни не признаешься в этом. Кавех залезает на бедра аль-Хайтама. Стылый свет отсвечивает в алых радужках и на губах, когда он размыкает их. — Только я не эгоист, и взаимодействие мне больше по вкусу. — Что ты имеешь в виду? Опустив ладонь на пах аль-Хайтама, Кавех бережно сдавливает его, сминая эрекцию через ткань. — Это. И целует, забирая его стон. Аль-Хайтам шумно выдыхает в чужой рот, и Кавех прижимается к младшему, бегло расстегивая его брюки. Пальцы трясутся: от волнения и желания. Кави понимает, понимал изначально, еще с первой багряной капли, оброненной поутру, и с поцелуя в Академии он понял: сегодня дело минетом и петтингом не закончится, ведь пальцев в белье уже мало. Мало тяжести ствола в руке и скольжение по нему, этого катастрофически мало: содрогаться в чужих ладонях. Мало лениво надрачивать, изгибаясь и тараня макушкой подбородок над собой, и мало ласкать чужие соски и бедра, мало сжимать глотку вокруг ствола и мало жмуриться, высовывая язык дальше. Этого катастрофически мало, мало, мало: целоваться с ним, пока не заноют губы. — У тебя уши краснеют, когда ты лжешь, — шепчет Кавех, ловя губами порозовевшую мочку аль-Хайтама, — или когда ты смущаешься. — Особый приз за твою проницательность, Кавех. — От пальцев Кавеха, гладящих вокруг головки, аль-Хайтам — в сладостном оцепенении. Даже говорит как будто не он, а кто-то еще: настолько перестает себя ощущать. Целостно. — Можно сказать, что эксклюзивный он, этот приз. Аль-Хайтам шипит: Кавех кусает его в ключицу, затем в шею, рьяно и клыкасто, да так, что младший ощущает рельеф его зубов и остроту клыков, — и он шипит, мягко тиская Кавины плечи. Кавех кусает его, размазывая смазку по стволу, и член аль-Хайтама становится больше в сыром кулаке. Кавех кусает его сильнее. Облизывает ребристые следы, обводя их по кругу кончиком языка, и оглаживая, сминая, насаживая кулак на твердый ствол, он все кусает и кусает его, кое-где — до крови. Чуть-чуть. Аль-Хайтам начинает стонать, впихивая пятерню в пшеничные волосы. Ею он соскальзывает по макушке, цепляется за косу и распускает ее, стягивая резинку, а затем всовывая пальцы между золотистых переплетений. Кавех кусает его, шумно причмокивая, и зализывает старые отметины, оставляет новые, повиливая бедрами. Остановившись, он приставляет свой член к его и обхватывает стволы двумя руками. — Кавех… Волнение, нещадно молотившее изнутри. Аль-Хайтам с ума по нему сходит; грезы о Кавехе в его постели, о его бедрах, склеенных спермой, и взмокшей пояснице стали причиной, по которым он — любитель поспать — растерял сон. И теперь, когда Кавех млеет в его руках; когда он трется об его ногу, кусает его шею и целуется с ним, вязко и слюняво, он не знает, что ему делать, хотя столько раз представлял, и… — Мм-м? … но в тот вечер, когда его впервые поцеловали, и аль-Хайтам ощутил, что это такое: несоответствие ожидаемого с реальным, да и вообще… — Может, ляжешь на спину? … и чтобы из-за него дрогнул голос? Чтобы он показал ему, что волнуется? — Как скажешь. … а когда он взял да сел на колени, да вытащил его член и облизнулся, хищно взглянув исподлобья, и аль-Хайтам даже не успел ничего понять… и Кавех, он… его язык и губы, в слюнях и смазке, и его рот был таким горячим… — Голова кружится. … и изнанка щек, его нежная слизистая, его язык и нёбо, задняя стенка горла, куда он уперся, а Кавех сжался, рефлекторно зажмурившись, и… кто его просил… а он… — Если начнешь кровоточить, постарайся не заляпать белье, — отзывается Кавех, — не хочу потом застирывать. — Нет, я не о том… Затекшая шея не поворачивается. Аль-Хайтам цепенеет от загривка до пят, и все в нем отмирает: тело наполняется не то ватой, не то опилками, и он ощущает себя чем-то несуразным, как скомканный окровавленный платок. Он подается таким вперед, стоит Кавеху убрать руки. Стоит ему молча потянуть аль-Хайтама за собой. За ним хоть в Бездну. Хоть куда. Изящно покачивающийся на изношенных нервных окончаниях, аль-Хайтам ныряет в омут. У омута глаза, нарисованные закатным солнцем, и неровная улыбка. Да, Хайтам влюблен в него без памяти: в него, в своего старшего, и только этого ему не хватало, но что поделать. Можно сказать, в обоюдной преданности они поклялись на крови. Шею, где кусал Кавех, жгуче пощипывало. — Я тоже волнуюсь, Хайтам, — неожиданно признается он, заглядывая ему в глаза, — и из-за того, что тебя так трясет, волнуюсь еще сильнее. — Меня не трясет. — Только не говори, что ты замерз. Аль-Хайтам качает головой. — Иди сюда, — шепчет Кавех и, схватив его запястье, опускает широченную ладонь себе под ребра. — Потрогай меня. Он послушно ведет рукой ниже, бережно приглаживая низ живота — впалого — и член, вот-вот бы к нему приклеившийся. Грудь у Кавеха ходуном ходит из-за неровного дыхания; его рывки, не то прохладные, не то горячие, щекочут подбородок. — О-обх…обхвати его… осторожнее… Наклонившись, аль-Хайтам целует Кавеха; Кави нетерпеливо обнимает его, прижимая крепче, — а он будто этого и ждал — и сдавленно мычит ему в рот, помахивая бедрами. Его член идеально лег в руку аль-Хайтама, скользкий и крепкий, и Хайтам неторопливо оглаживает его, полируя от головки до яиц. Быстрее и быстрее. Кавех вскрикивает, пихая аль-Хайтама в плечо. Он — сосредоточение всего чувствительного, искрометная пульсация и взвинченная похоть, оголенная и уязвимая. Лопатки аль-Хайтама жжет; Кавех царапает их, оставляя неглубокие, но болезненные отметины, и сбивчиво целует Хайтама, то основательно вылизывая его рот, то соскальзывая языком по губам и подбородку, теряясь. — Т-теперь внутрь… Кавех под ним — само очарование. Нежный и сладкий, его голос — нега, его взгляд — небесные вершины. Печаль глубокой мысли тлеет в нем, не исчезая насовсем, но постепенно меркнет, обрастая в чарующее вожделение: такое подвластно лишь ему. Кивнув, аль-Хайтам неуверенно протаскивает мокрые пальцы (Кавех вздрагивает) вдоль промежности (потому что липкая прохлада сносит башню) и проникает в него пальцем. Так жарко. — Да… д-да, вот так… Пальцы на ногах подгибаются. Кавех хмурится, а Хайтам двигается внутри, размеренно и плавно, внимательно наблюдая за полыхающим лицом. Изогнутые брови — сияющий высверк, как и раскрытые губы, уже распухшие, и полуприкрытые глаза; один взмах ресницами — и аль-Хайтама сносит, подхватывает невиданным порывом и тащит прочь, куда-то в параллель. Кавеха кренит в сторону; он ложится на бок, прижимает подбородок к груди, и аль-Хайтам, не сговариваясь, на миг отстраняется, ложится позади. — Мм-гм… Перед глазами его волосы. Его великолепные светлые волосы, уголок челюсти и укус в основании шеи: рдеющий, как болячка. Кавех запрокидывает голову; налипшие к сырой коже прядки кучерявятся на веснушчатом плече, и аль-Хайтам наклоняется, плавно отдирая их от загривка. Поглаживая внутреннюю сторону Кавиного бедра, аль-Хайтам бережно отводит его назад; Кавех опускает ляжку ему на ногу, раскрываясь, и от сокрушающей уязвимости у него щекочет под сердцем. Пульс где-то под коленями. Тяготит в желудке и висках. Щеки горячее жаровни. Перед глазами его спина. Его позвонки, его косточки, а потом — грудь и локти, колени. Кавех возвращает руку на член, он занимается собой, пока аль-Хайтам вгоняет пальцы глубже и глубже, и чем дальше они пролезают в тугой зад, тем крепче сжимается Кавех — и быстрее водит ладонью. Жилки расцветают на его стволе. Смазка блестит на пальцах. Кавех, он эмоционален сверх всякой меры — криклив, плаксив и амбициозен, — а сейчас молчит, обратившись в себя, и лишь поскуливает, сдвинув брови к переносице. Его бедро тяжелое, и аль-Хайтаму нравится, как оно становится тяжелее, стоит Кавеху слегка прогнуться, и еще — когда он, замирая, — весь как натянутая тетива — обильно кончает на свои живот и грудь. Перед глазами его пресс — в сперме, и родинки на его запястьях, между пальцев и ключиц, и все они под тонюсеньким жемчужно-белым слоем. Такой же протянулся, когда Кавех на днях вытащил изо рта член аль-Хайтама и провел головкой по губам, после чего сомкнул их и втянул щеки. — Хайтам? Перед глазами приоткрытые губы и бесстыжие щеки, а в ушах — вакуум. Будь Кавино мнение каким-нибудь форс-мажорным обстоятельством, аль-Хайтам бы прислушался, но Кавех не собирается произносить ничего определенного и лишь взволнованно глядит на аль-Хайтама. Хайтам по-прежнему не знает, что ему делать, однако пытается взять себя в руки. Задирает загорелую ногу и, прежде чем вставить, разворачивает лицо старшего к себе, лижет ему подбородок и целует, накрыв пятерней его глотку. Рука аль-Хайтама такая большая, что горло Кавеха почти целиком умещается в ней. — Х-Хайтам, не тормози… Кавех смазано целует его, шлепнув по заднице, и аль-Хайтам проникает: грубее, чем планировалось, из-за чего потряхивает. Диафрагму рвет пополам. Кавех делит стон сначала поровну, затем еще — и измельчает его до того, что голос Кавеха рассыпается, и он теряется, низвергнутый среди осколков. Он пытается сделать вдох. — Ты в порядке? Вроде глупый вопрос — и такой уместный. Кавех кивает, шмыгая носом, и вжимается в массивную жаркую грудь позади. В ней бы и утонул. — Расслабься, ты… — Архонты, он еще и командует. Запрокинув голову, Кавех подпирает макушкой его подбородок и замирает в экстазе. Аль-Хайтам двигается в нем неуверенно, но быстро, и крепко держит его под коленом, задрав длинную ногу. Броски бедер получаются сбивчивыми; аль-Хайтам помахивает ими, врезаясь тазовыми костями в ягодицы Кави, и, как только они соприкасаются, он стонет, стискивая сырую талию. — Расслабься. Тугой и влажный. Славный и сладкий. Кавех царапает обескровленные предплечья Хайтама; он кусается и мотает головой, открывает рот, и слюни текут по его подбородку. Нет сил даже его закрыть, — а Хайтам, раздвинув взмокшие у корней пряди, оголяет загривок старшего и облизывает его. Облизывает плотно натянутую на позвонки кожу и кусает туда, позади шеи, будто он животное; Кавех кусает в ответ — рычит от удовольствия и боли, и грызет его запястье, а Хайтам прокусывает его зашеек и стискивает, стискивает челюсти, по ощущениям — из стали. Мало что отличает их от животных, лишь речь да ходьба на двух ногах, но в остальном это инстинкты, срывающие башню, и, накаленные и отъявленные, безмерно страждущие и обожающие друг друга, они отдавались с такой же безмерной похотью, действуя скорее по наитию. От этих шлепков можно сойти с ума. И от того, как Кави сдавливает его — снизу и сверху, — и как он сам проникает глубже, дальше, проскальзывая туда, где расплавиться — плевое дело. Кавех хрипит: — Кончи внутрь. — А? И оборачивается, размыто вглядываясь перед собой: — Ты расслышал, — шепчет, — и не делай вид, что нет. И шепчет: — Я не стану повторять. И шепчет: — И тебе потакать не стану, младший. И шепчет, тут же переставая хмуриться: — Д-да, вот так! — Вскинув брови, Кавех широко улыбается, и слезы медленно стекают по красным щекам. — О-ох, да, да! Аль-Хайтам целует его в висок. Одной рукой он придерживает Кавеха за талию, второй поочередно кружит по соскам, мелким и розовым, и косо подсматривает, как Кавех себя ласкает. Аль-Хайтам будто ревнует — и это странно, но его раздражает, что Кави способен сам себя занять, когда аль-Хайтам позади, берет его хамовато, но неторопливо… и все-таки. Все-таки. Рыкнув, аль-Хайтам хватает руку Кави, заводит ее за спину. Старший не успевает среагировать. Аль-Хайтам укладывает его на живот и, прижав к спине розовые локти, отпускает измученное горло. — Эй? Голос на пробу. Смысла в этом не больше, чем в будничном действии, о котором не задумываешься, но аль-Хайтам цепляется за него, за его эй, и за то, как Кавех глядит на него из-за плеча. Славный и сладкий. Великолепный и недосягаемый. Изгиб его спины, как ваза: манящая, невероятная спина, об которую раскалывались льды и сдирались бесстрастные взгляды, в ней тонет скучный блеклый свет, стекает между ребер и позвонков, и проваливается в аппетитную прогалину, откуда стекает ниже, к вязким бедрам, и еще, где смыкались содранные колени. Кавино эй — и аль-Хайтам берет его еще глубже. Кавино эй — и он протягивает руку, протягивает себя вслед; прижимается к единственному источнику света, за которым следовал, и обнимает его за горло и плечи, и, вдавливая губы в ухо, шепчет что-то, что сам разобрать не в состоянии.//
6 октября 2023 г., 18:00
Кавех как всегда: глаза в потолок и руки на груди. Когда он в настроении ссориться, от него бы бежать, да подальше, но аль-Хайтам не может, а мог бы — все равно не убежал. Вместо этого он замирает на месте, шмыгая носом.
Путь к спасению у него окроплен кровью: в прямом смысле. Аль-Хайтам подносит руку к лицу.
— Что?
Главное тут — не запрокинуть голову, а наклонить ее, чтобы вязкая жижа текла вниз.
— Что?
Его надрывный голос и привычка повторять вопрос, на который нет ответа, — первая причина, по которой аль-Хайтам истекает кровью. В шутку, конечно, хотя какие тут шутки, когда жаркая склизкая дрянь плотно забивает ноздри. Тут не до шуток — и даже Сайно хмурится, отворачиваясь к окну.
Кавех совсем близко; его пшеничные волосы заплетены в колосок, а жилки, огибающие костяшки, такие же пронзительно-изумрудные, как оттенок его мантии — такого же оттенка мешки под глазами Хайтама. Он смотрит на Кавеха, смотрит на костяшки, на миграцию крови по жилам, которую видеть не мог, но все равно смотрит, и по возможности избегает зрительного контакта. Кавех тянет к нему руку.
— Хайтам?
Полуденное солнце аппетитнее всего в его волосах: такое же яркое и ослепительное, как мягкие пряди, по которым скачут солнечные зайчики. Когда берешь одну из них и накручиваешь на палец, его волоски бликуют, как позолоченное брюшко какой-нибудь драгоценности. Макушка, сотканная днем — пейзаж в золотой раме, — а глаза Кавеха сделаны на закате; как-то раз Кавех назвал его «небесным кровопролитием», и это было красиво, как он сказал, только аль-Хайтам дословно не помнил, да и помнить что-либо, зажимая нос рукой, в принципе проблематично. Темно-зеленый — такой же, как у Кавеха — берет съезжает ему на лоб.
Скрип ручек и шорох тетрадей по соседству сводит с ума.
Кавех умолкает, но любой, кто имеет уши, глаза и капельку проницательности, без труда распознает тревогу: по шороху одежды, изгибу бровей и перемене дыхания. Совсем-совсем близко. Архонты, он тот, чье настроение меняется по расположению звезд на небе, и если пару минут назад Кавех готов был шею свернуть из-за какого-то пустяка, то теперь, вообще-то вусмерть обиженный, вдруг приосанился, изменился. Подался вперед — глазастая сосредоточенность.
Свет поперек его запястья, тонкого красивого запястья, оттенка летней кожи. Тут же — ворох веснушек.
Ворох родинок: три у самых косточек, две чуть выше и еще две — ближе к локтю. Аль-Хайтам знает его тело наизусть и может нащупать каждый его изъян с закрытыми глазами.
— Эй?
Кавех достает носовой платок: такой же белый, как белый на их мантиях. Не сказать, что его сочетание с зеленым угнетало душу; скорее, угнетал изыск, с которым оно стирало лица — и в некоторых случаях имена, — и подводило к общему знаменателю каждого студента, кроме Кавеха. Кавех противился этой магии; или же она противилась Кавеху, и он, лучистый, клыкастый, на два года старше, сиял в венце бледного света, румяный и надломленный, улыбающийся через силу, чего никогда не признает. Неотъемлемая часть его натуры: не показывать слабостей. Держать себя в руках.
Ловить собственные отражения в зеркалах и столовых приборах, в окнах и гладких пуговицах, пряжках, столешницах — и улыбаться им, даже если глотку сводит слезами. Поразительно.
— … там! Хайтам! Ты меня слышишь вообще?
Кричит на него шепотом. Поразительная способность: кричать шепотом, выражая одновременно беспокойство и гнев, поглаживая руку аль-Хайтама и отстреливая молниями в тех, кто оборачивается на шушуканье.
— Слышу.
— Архонты, он разговаривает…
Кавех так близко, что его светлые волосы щекочут подбородок аль-Хайтама. По плечу скребут длинные пальцы, а железную вонь, беснующуюся в носу, на секунду сменяет приторный запах с манжет старшего. Кавех сует платок ему под нос.
— Держи. — Сует и держит сам. — Давай, прижми его.
Кавех так близко, что губами почти касается его костяшек. Не так давно они впервые поцеловались, аль-Хайтам тогда побагровел до загривка, а Кавех бережно взял его лицо в ладони и коснулся губами губ, шепнув лишь, чтобы открыл рот шире. Кровопролитное-Солнце целовало его скулы, пикантно подрумянивая их, как бока персика.
Нажим его губ был мягким, а язык — сладким и осторожным. Аль-Хайтам неумело сунул свой в чужой рот, вяло им пошевелив, и как только Кавех ловко лизнул поближе к зубам, Хайтам резко отстранился: на колени увесисто рухнула алая клякса. Такая же — на губах Кавеха.
Он облизнулся, как-то странно на него посмотрев.
И сейчас он так смотрит, будто с изнанки, взирая на аль-Хайтама из потусторонних миров; двойной поворот ключа — и с болезненным скрипом открывается дверь, за которой еще одна дверь и еще, и все они ведут не туда, куда следовало бы — или туда, только там почему-то страшно. Густой, маслянистый мрак просачивается в аль-Хайтама, едва холодная ладонь сжимает его руку.
— Пойдем.
Бояться нечего, а он вздрагивает. Кавех ответа не дожидается — не в его стиле чего-то ждать — и, поднявшись с места, тащит за собой аль-Хайтама. Кто-то оборачивается на шум, кто-то шепчется, кто-то косо поглядывает, ухмыляясь аль-Хайтаму — его тут многие не любят, — но под Кавеховым напором сдвигаются, освобождая проход. Прижав платок к носу, аль-Хайтам вжимает голову в плечи, будто желая стать меньше, и смотрит на узкую артерию пола, обрамленную черными мысками и мантиями, касавшихся сияющих плит.
Кавех то и дело шепчет спасибо и мы пройдем? (скорее утверждая, чем спрашивая); он кивает и тащит, тащит за собой Хайтама, которому меньше всего хотелось ловить на себе чужие взгляды и касаться чьих-то локтей, колен и щиколоток. Перед ним рывком поправляют подолы и шаркают ступнями, — и он шагает мимо, пригнувшись, потому что кровь уже хлещет сквозь пальцы, и те, кто видит ее, великолепны: цепенеют в симбиозе испуга и отвращения, будто Хайтам вот-вот кони двинет. Забавные.
Страх оживляет вывернутые наизнанку лица. В бело-зеленом стане, как проказы, появляются различия и несоответствия, проскальзывает кое-какая жизнь, и аль-Хайтам не может сдержать ухмылки. Жутко нервничая, он тянет кверху липкие губы; его подбородок изляпан красным, зубы в ржавых разводах. Завидев его, студенты отворачиваются: не то сочувствуя, не то растеряв интерес. Стоит Хайтаму пройти мимо, как они оборачиваются, подаются вперед или вытягивают шеи — и все без исключения пялятся вслед, примагниченные видом красных пятнышек на манжетах. Исподволь каждый из них влюблен в разрушение, в мини-трагедию, разыгранную на кончиках окровавленных пальцев.
Им нравится, когда все не по плану.
Им нравится быть свидетелями чьего-то не по плану, заняв удобные места. Забавные.
Аль-Хайтаму нравится видеть слабость, отторжение и искренность на некогда пустынных лицах. Он в эпицентре бури.
А у бури золотистые волосы: Кавех идет напролом. Не выпуская взмокшей руки младшего, он ведет его, раздвигая плечами пространство и стены: затхлые, как утро, давно отсыревшее за окнами. Пейзаж стоптанных мысков и белой плитки сменяет плитка в коридоре — не глянцево белая, как в классе, а серее, — хотя аль-Хайтама она мало волнует. Всю дорогу до туалета он рассматривает лодыжки Кавех: очаровательные девчоночьи лодыжки, знойные и стройные, с аппетитными гладкими косточками, которые он бы расцеловал. Между форменной обувью и штанами, вплотную к ногам, полоска кожи выглядит особо маняще — и аль-Хайтам не отрывает от нее взгляд, вперив его в суставы и рельефы мышц. Крови у него становится больше.
Ее больше не удержать в кулаке.
Перекатываясь в ладони, сложенной лодочкой, она стекает между пальцев и огибает костяшки. Льется к запястью и затекает в широкие рукава: горячие струи, проносясь вниз, остывают у самых локтей. На пол они падают холодными.
Аль-Хайтам шмыгает носом.
— Мы почти пришли.
Кавеху нет надобности перед ним отчитываться, но он отчитывается, отчего-то растроганный чувством ответственности, которую сам же на себя возложил. Он сжимает его руку сильнее, будто, отпусти ее, потеряет аль-Хайтама в необъятных просторах Академии.
— Подери Бездна эти треклятые коридоры.
Забавный, когда ругается. Когда Кавех в настроении ссориться, от него бы бежать, да подальше, но вместо этого аль-Хайтам следует за ним. Он единственный, кто не злится в ответ и не парирует его выпады; не пытается его успокоить, зная, что это распалит и расстроит старшего — и не подливает масла в огонь, позволяя ему высказаться. Старший не истеричка, и пусть заводится с полпинка, остывает он так же быстро. Хоть временами и невыносим настолько, что хочется выть.
Даже тихоне аль-Хайтаму.
Даже аль-Хайтаму, которому лень лишний раз напрягать связки.
Даже ему, многое прощавшему за то, что Кавех костьми готов лечь ради того, кого любит; аль-Хайтам знал.
— Ох, вот оно!
Заботливый, вежливый; Кавех любимчик, он подкупает искренностью и альтруизмом, зачастую неуместными и гипертрофированными, но даже с этим.
— Наконец-то.
Аль-Хайтам от него без ума.
Без ума от того, что это он, Кавех, держит его за руку, и что это он заговорил с ним в библиотеке миллион лет назад; это он обратил на него внимание, это он подошел к нему первым и поинтересовался, что он читает (аль-Хайтам молча показал обложку), и он же, спустя время, первым поцеловал: сначала в лоб, а потом в губы, и улыбнулся, согласившись сходить на свидание.
Тогда Аль-Хайтам побагровел до загривка. С носа у него текло, как сейчас, и Кавех хищно прищурился, всматриваясь в алые струи над раскрытым ртом. Он облизнулся, осторожно спросив, мол, все ли в порядке. Кивнув, Аль-Хайтам робко улыбнулся, а Кавех приблизился, чмокнув окровавленные губы. Скулы у него были румяные, как персик, и на закате радужки старшего отливали багряным: насыщеннее, чем на рассвете или пополудни, как если бы они стали первопричиной, по которой солнечный диск кровоточил день ото дня. Осчастливленный в тот вечер, аль-Хайтам мало придал значение липкому поцелую и тому, с каким удовлетворением Кавех отер рот, а сейчас…
Сейчас его тащат к раковине, не позволяя подумать. Серое утро похоже на простыню в крайней степени изношенности, а облака, редкие и худые, как дыры, пушащиеся с краев. Бездонной пропастью эта унылость вламывается сквозь стрельчатые окна высотой почти от пола до потолка. Онемевшее пространство, в котором любой звук, шепот или вздох рикошетит эхом, изнывает от скуки.
Кавех выкручивает кран. И только тогда выпускает руку аль-Хайтама.
Оборачивается — и выгибает бровь:
— Архонты… — шепчет он, прочищая горло; гортанный звук отстреливает до верхних перекладин. — Да на тебя без слез не взглянешь!
Аль-Хайтам смотрит на себя в зеркало: кончик носа, рот, подбородок и шея с грудью в крови, но не как багряная лужа, а как несколько крупных капель и струй, перепачкавшие лицо и мантию. Где мантия была зеленой, пятна бурели.
На белом они сияли чистейшим алым, в какой-то степени очаровательным, но у аль-Хайтама все равно испортилось настроение. Пожевав губу, он хмурится и по привычке дает сдачи:
— Ну так не смотри… те. Кавех.
В ответ — прысканье и сырой платок, промокнувший над губой.
— Мы на «ты» — или ты забыл?
— Не забыл.
Кавех так близко, что аль-Хайтам видит свет в его радужке: янтарно-рыжие и ясные, ослепительные, смотреть на мир его глазами куда интереснее, чем…
— Умница.
… и аль-Хайтам бы сказал ему об этом, но…
— Вот и обращайся ко мне на «ты».
… как-нибудь в другой раз. Кавех так близко, что аль-Хайтам замечает крохотный шрам на его подбородке и пару родинок ближе к левой скуле.
— Дело привычки, — говорит он и вздыхает. Кавех отирает его подбородок, шею. — Вы… ты, ты меня старше, вот я и обращаюсь, как к старшему.
— Как к старшему, — повторяет Кавех, хмуря брови, — а ко мне не надо, как к старшему. Хоть и приятно, что ты меня уважаешь.
Между ними — разрубленный свет, отшвырнутые к углу тени и металлическая вонь. Пустое пространство, облицованное кафелем, и ряд раковин, ряд кранов и зеркал, в которые аль-Хайтам не смотрит, потому что взгляд его устремлен на Кавеха. Рядом с ним меркнет все; Кавех как солнце, в чьей тени угасал целый мир.
Как солнце, на которое смотри сколько хочешь — не ослепнешь. И аль-Хайтам смотрит.
— Больше не кровит?
Аль-Хайтам мотает головой.
— Ты в порядке?
Кивает.
— Знаешь, — Кавех с сожалением смотрит на окровавленный сгусток, некогда бывший платком, — я сильно расстроюсь, если ты вырастешь в грубияна.
— А?
— Представь, что когда-нибудь вся магия испарится, влюбленность пройдет, мы повзрослеем и станем… эм…
— С чего это ты вдруг?
Швырнув сгусток в раковину, Кавех сник; скомканная ткань приземлилась с щелкающим шлепком. На пальцах Кавеха — подсохшие кровавые пятна. Он смотрит на них:
— Не знаю, просто взбрело в голову.
Смотрит и подносит к губам.
— Не хочу, чтобы мы выросли в каких-нибудь сварливых сожителей.
Подносит к губам и облизывает, глядя на младшего. Аль-Хайтаму восемнадцать; год назад он задирал голову, чтобы заговорить с Кавехом, а теперь лоб старшего касался шеи аль-Хайтама, и его локтей не хватало, чтобы обнять окрепшие плечи. Кавех сглатывает.
Вытягивается на носках и, вылавливая губами стылый обесцвеченный луч, впечатывает его — и губы — в уголок губ аль-Хайтама.
— Но ты мне нравишься, поэтому я говорю с тобой столь… откровенно.
Поочередно наступая на задники, он стаскивает с ног туфли и медленно забирается на ступни аль-Хайтама. Его гладкие пятки давят ему на пальцы.
— Наверное, я слишком серьезно отношусь к этому. И много выдумываю.
Кавех обсасывает пальцы, внимательно разглядывая глаза напротив. Тонкий розовый кончик языка то и дело выскальзывает между распахнутых губ и спускается по фалангам почти до костяшек, а затем снова наверх. От работы с инструментами для чертежа его ладони как наждак.
Аль-Хайтам касается выбившейся из-за уха пряди Кавеха и наматывает ее кончик на палец.
— Много выдумывать, Кавех, по твоей части, — улыбается, видя его улыбку. Губы аль-Хайтама и подбородок — в розовых разводах. — Но я понимаю, что ты имеешь в виду.
Как только реплика достается Кавеху, он вытаскивает пальцы изо рта, и они сияют в посеребренной дымке. Аль-Хайтам сглатывает; рот у него вяжет от желания обсосать их. Мокрым пальцем Кавех касается щеки аль-Хайтама:
— Вот как, — шепчет, протаскивая его ниже, — думаю, ты прав.
Кавех мягко топчет его, но теперь они одного роста, и ему не нужно задирать голову. Усмехнувшись, он смотрит аль-Хайтаму в глаза и, стараясь не думать о кровавых пятнах на его одежде, медленно просовывает пальцы — те, что только что вынул — ему в рот.
— Я правильно истолковал твои желания?
Стараясь не думать о кровавых разводах под кадыком и на запястьях, Кавех просовывает пальцы дальше, скользя ими по ровным зубам и гладкому жаркому языку. В ответ аль-Хайтам робко шевелит им, облизывая зарубцевавшуюся кожу.
Кавех весь — сплошной рубец.
— Чудесно.
Стараясь не думать о том, до чего аль-Хайтам сексуален с кровью под носом — настолько, что удобно позабыть о его принципиальности, до чертиков подбешивающей, — Кавех шепчет ему кое-что на языке, который понимают лишь они, и ловит блеск в роскошных лазурных глазах. Будь они драгоценностями, он бы украсил ими свою шею.
Кавех шепчет ему и отстраняет руку. Шепчет и приближается.
Приближается.
Целует младшего, жадно обнимая за шею, и вдвоем они едва не падают на пол. Повторяя за ним, аль-Хайтам хватает Кавеха за талию, прижимая к себе, и раскрывает рот шире. Кажется, он начинает понимать, какого это: целоваться, чтобы было приятно, и понимает по реакции Кавеха; ему нравится, например, когда лижут под языком или слегка прихватывают его губами, несильно всасывая. Ему нравится касаться его зубами и нравится, когда аль-Хайтам его кусает — потому, что кусался сам.
Ему нравится, когда его целуют дольше и глубже, и аль-Хайтам — закрытые глаза и губы в подсохшей крови — целует, не выпуская Кавеха из рук, поглаживая его поясницу и немного — бедра, пока Кавех не отстраняется, на наклоняется назад, плавно отодвигаясь.
— Дай-ка подышать, — ухмыляется, — мой ненасытный младший.
Ухмыляется и облизывается, как хищник, а Хайтам учится различать его эмоции: по тому, как Кавех улыбается обычно, и по тому, как он скалится сейчас, как меняется атмосфера вокруг и как вдруг хочется склонить перед ним колени: достаточно увидеть мелкие, блеснувшие слюной клыки.
Примечания:
спасибо!
мой тгк: https://t.me/h2dhoe