***
Набор номера: телефон чуть вибрировал при каждом нажатии, это раздражало, но менять настройки уже поздно. Гудки: никогда в жизни эти звуки не казались ему такими долгими. Сердце стучало как бешеное, Волгоград зашагал по лесной тропинке быстрее, пытаясь дать выход злости, растерянности и внутреннему протесту. Волжский не особо разбирался в медицине, но даже он знал, что если в детстве лунатизм явление почти нормальное, то для взрослых это совсем не норма. То, что случилось сегодня — ненормально. Это было последней каплей. Так не должно быть. Что-то пошло не так, но Вильгельму было плевать, хотя он о происходящем знал прекрасно, а Григорий не мог сделать ничего. Всё что он мог, это попросить помощи у того, кто мог сделать хоть что-то. Всё те же гудки. Определённо, он или меняет звук, или не звонит никому ещё месяц, потому что теперь эти звуки осквернены. — Берхард Михаэль Шпрее, слушаю, — произнёс голос из кошмаров. — Это Волгоград. Это нормально, что Вильгельм лунатит? — Григорий не желал разговаривать с этим чудовищем ни единой лишней секунды. На другом конце разбилось стекло. — Что? — неестественно ровно спросил Шпрее. — Два месяца назад он встал, открыл дверь, поднялся на второй этаж и спустился обратно. Десять месяцев назад он проснулся на улице в снегу, — Волжский сделал глубокий вдох. — Сегодня ночью Вильгельм умолял не убивать кого-то, просил убить его вместо неё или них, я не знаю, про кого он говорил, из-за немецких местоимений. Я попытался его разбудить, он проснулся, но не до конца, начал извиняться передо мной и плакать. Утром он ничего не вспомнил. — Ещё раз. Вильгельм. Лунатит, — кажется, Берлин выпал из разговора ещё на первом предложении. — Да. Значит, это ненормально? Немец молчал. Григорий начал злиться ещё сильнее: гораздо проще ненавидеть чудовище, не думая о том, что оно тоже умеет заботиться и волноваться. — Этого не должно быть, — медленно сказал Берлин. — Вильгельм никогда не ходил во сне, даже в детстве. Когда это началось? — Понятия не имею. — Он точно не ходил во сне до середины двадцатого века, я бы знал. — Отлично, значит, после Великой Отечественной Твангсте начал лунатить! — Григорий в бешенстве пнул камень на тропинке. Шпрее снова молчал, и Волжский с трудом заставил себя дышать ровно. Сейчас очень хотелось кого-нибудь прикончить, если конкретно, одну белокурую бестию, из-за которой вся его жизнь полетела в тартарары. — Проблема даже не в том, что Вильгельм лунатит, — задумчиво произнёс Берлин через минуту. — Это симптом, а не причина, и симптом неопасный. Проблема в том, что он сказал. Твангсте никогда не стал бы жертвовать собой ради кого-либо. Ему это не свойственно. — А может, это вы его плохо знаете? — едко спросил Волжский. — Мы знакомы больше семи веков, — холодно сказал немец. — Я знаю его так же хорошо, как он сам, возможно, даже лучше. Не вам говорить о том, что я его плохо знаю. Григорий сжал телефон. Берлин был прав, и от этого становилось ещё хуже. Он более-менее знаком с Вилем всего полвека, из которых лет десять Твангсте провёл в Германии. Они молчали: Волжский пытался успокоиться, а Шпрее о чём-то размышлял. — За эти семьдесят лет Вилли начал не только лунатить, — почти бесшумно прошептал Берлин. — Что? — Вильгельм сильно изменился после Второй мировой. — Для вас это открытие? — саркастично спросил Волгоград. — Нет, это открытие для вас, — спокойно произнёс немец. — Вы даже не представляете, как он изменился. — И как? — Устал. Потерял огонь в глазах. Стал более хрупким. То, о чём вы говорите, это только доказывает, раньше он бы не признавал вину ещё века два, — Берлин усмехнулся. — Вам не кажется, что он просто стал более человечным? — Григорий едва не рычал. — Называйте это как хотите, но Вильгельму это не идёт на пользу. — С чего вы так решили?! — в конце Волжский не удержался и сорвался. Берлин раздражённо выдохнул. — Хорошо, давайте разберём извинение, потому что для анализа жертвы собой у нас слишком мало информации, — в голосе немца появился металл. — Никакое количество сожаления и вины не изменит прошлое, поэтому они бесполезны и лишь отнимают время и силы. — То есть, вы хотите, чтобы Вильгельм был просто бесчувственной машиной?! — Я хочу, чтобы он был счастлив, — отчеканил Берлин. — В его жизни и без этого хватает проблем. — Сожаления — такая же часть жизни, как счастье! — Я на собственном опыте знаю, что жизнь без сожалений теряет очень мало красок, и вам меня не переубедить. — С вами бесполезно разговаривать, — выплюнул Волжский. — Не спорю, за шесть веков бытия столицей у меня появилась некоторая профдеформация, и вам придётся с этим смириться, равно как и с тем, что я даже с этой особенностью могу помочь Твангсте, а вы — нет, — немец коротко усмехнулся. — Спасибо за информацию, я займусь этим. Надеюсь, вы понимаете, что Вильгельм не должен узнать об этом разговоре? — Я не идиот, — Волжский слишком хорошо понимал, что произойдёт, если Виль узнает. Сказать, что Твангсте будет в ярости — это промолчать. — Прекрасно. Берлин закончил звонок. Григорий сделал глубокий вдох и ударил кулаком в ствол дерева.***
— Как прогулялся? — спросил Виль, не отрывая взгляд от книги. — Погано, — Волжский зло упал на диван. — Если тебе станет легче, я могу сварить кофе с корицей и ванилью, — Твангсте перевернул страницу. — Не надо, лучше обними меня. Сядешь мне на колени? — Хорошо, — Виль отложил чтение, сел боком и обнял за шею. — Спасибо, — Григорий уткнулся в светлую, чуть растрёпанную макушку. Знакомый запах успокаивал. Минуты две они молчали. — Что-то произошло? Волгоград чуть не ответил «нет, всё в порядке», но осёкся. Внутри было очень неприятное чувство, что он предал любимого, хотя наоборот ведь ему помог: Берлин должен знать, что делать, он должен помочь. Вот только после разговора Волжский начал сомневаться, что эта помощь поможет, а не навредит. — Ты сегодня лунатил. Я вылил на тебя полный стакан, когда пытался разбудить, и это не сарказм. Ты умолял не убивать кого-то и просил убить себя вместо неё или них, я так и не понял, о ком ты говорил. Григорий почувствовал, что Вильгельм напрягся. — Я попытался тебя разбудить, ты проснулся, но не до конца, и начал извиняться передо мной. Виль замер. — И что было дальше? — очень медленно спросил Твангсте. — Я уложил тебя спать, и ты сразу уснул. Утром ты ничего не помнил. — Я и сейчас не помню. Они снова замолчали. — Прости, что заставил беспокоиться, — Виль бережно встрепал ему волосы. — Ты пытался убрать злобу пробежкой, верно? — Да, — уж лучше любимый думает так. — Если не секрет, кого ты просил не убивать? — Это случилось очень давно, да и объяснять будет долго. Не трать силы на это, хорошо? — Ладно, — если Твангсте не хочет говорить, то расспрашивать бесполезно. Молчание. — Ты удивился, когда я начал извиняться? — Я впал в ступор. Думал, что сплю. — Прости. Я… — Вильгельм болезненно вдохнул. — Мне правда очень жаль. — Всё хорошо. Волжский закрыл глаза. Берлин может катиться к чёрту со своим отношением к эмоциям. Шпрее неправ, и это его проблемы. — Виль, ты когда-нибудь слышал «никакое количество сожаления не изменит прошлое»? — Слышал, это любимая фраза Берлина. Откуда ты её знаешь? — В новостях прочёл. — Не знал, что ты читаешь новости. — Так что ты об этом думаешь? — Я понимаю эту точку зрения, но не разделяю. У Берхарда очень… своеобразный взгляд на мир. Ему так проще, но я так не могу. — И что ты тогда думаешь? — Всему своё время. Раньше было время ярости и отрицания, сейчас — время сожаления, потом наступит время принятия, — Виль рвано вздохнул. — Мне жаль. Я… мне жаль, что тебе больно. — Можешь говорить на немецком, если тебе будет так удобнее. — Es tut mir leid, Gregor, — Виль уткнулся ему в плечо. — Es tut mir leid.