Часть 1
10 октября 2023 г., 23:17
Тепло только что умерщвленного тела еще греет ему кожу. Из груди вырывается крик, столь же яростный и отчаянный, сколько сбитая вакханалия звуков, ранее бывшая мелодией жизни и воспоминаний Фукудзавы, минуя такты, громом раздается внутри черепной коробки. Рикошетит от висков, звучным гулом уходит в затылок, разливается по венам неистовой какофонией отчаяния. Ему хочется сформировать хотя бы слово, хоть бы его часть – но сознание затягивается пеленой из эмоций и здравого смысла; но победителя в этой схватке нет. Из открытого рта вылетают только нечленораздельные, сбитые звуки: он бы хотел остановить Теруко чуть ранее, он бы хотел быть в силах остановить кровь, он бы хотел быть, по крайней мере, способен позвать Йосано, но того Юкичи не позволял ни моральный долг, ни эмоциональная завеса блеклой пелены, обволакивающая глаза и рассудок.
Он никогда не мог обозначить свои чувства к Фукучи одним словом. Дружба? Любовь? Эти понятия всегда были недостаточно емкими для всеобъемлющих, слишком больших для того, чтобы тесниться в одной грудной клетке чувств Фукудзавы.
Чем оно было и когда оно началось? Разве у кого-то есть ответ?
Воспоминания проплывают в сознании, как мягко планирующие лепестки сакуры за стенами додзе, в котором меч Фукудзавы впервые сталкивается с клинком Оочи, глухим стуком деревянной оси расходясь под своды тренировочного зала. Первый звук, второй, третий… раз за разом он становится все более гулким, с каждым разом слышится все более сильный стучащий нажим при ударе и свистом раздается каждый быстрый взмах.
Солнечные лучи покрывают крышу зала, то игриво пробираясь внутрь, то невзначай скользит за облака, словно тая обиду за отсутствие внимания в свой адрес: юноши увлечены друг другом, раз за разом совершая быстрые выпады, в порывах азарта забывая про защиту. Первый раз побеждает сдержанный, скептически настроенный к самовлюбленной наглости Оочи Юкичи.
Солнце скользит на четверти небосвода, озаряя лучами стены додзе, позволяя свету стекать по стенам, оставляя отсветы лучезаоного меда на телах вспотевших юношей; свет играет на каплях, скользит по телам, невзначай слепя оппонентов. Первая достойная конкуренция в жизни Фукудзавы, первый не немощный соперник в жизни Фукучи. Усталость притупляет внимание, пыл Оочи разгорается сильнее, захватывая в бушующее пламя азарта впервые его испытывающего Юкичи. Самодовольный конкурент лидирует со счетом одиннадцать к десяти.
Закатные лучи светила лижут пол, протекая алыми каплями в щели дощатого пола. Они окутывают, убаюкивают уставших юношей, без сил упавших друг напротив друга. Мечи отброшены из рук, конечности распростерты и оба мальчишки забавно морщатся от щекотливого покалывания в перегруженных мышцах. Оочи говорит что-то самодовольное, но уже хоть на толику более уважительное об их равном счете и хорошем бое. Юкичи удивляется, как красиво скользят по лицу Фукучи алые солнечные зайчики.
На лице его сейчас снова алые пятна, Фукучи это знает. Знает, но не может посмотреть. Он прижимает дорогого сердцу мужчину к себе, не решаясь на него взглянуть - он чувствует, как из сквозной раны на груди Оочи ему на живот и колени еще льется кровь. Она такая же теплая, такая же алая, как лучи в тот злополучный вечер их встречи. В тот прекрасный вечер их встречи…
Тело бывшего генерала армии человечества начинает медленно холодеть. Мучительно долго, мучительно пугающе. Смерть кажется простым феноменом только на слух - даже само звучание слова до безумия короткое. Оно не отражает бесконечную бездну вязкого сиропа отчаяния; густой и липкий, тянущий в свои фатальные объятия, он обволакивает тело, лижет сантиметрами выше с каждым новым натиском волн осознания. Директор агентства не понимает, какой процесс сейчас считать более верным: это тело Фукучи остается чуть более теплым в местах прикосновения рук Юкичи, или же его руки холодеют от веяний мертвого тела.
Холод отсупает хоть на толику только в воспоминаниях, мелькающих перед глазами, снующих туда и обратно, словно стайка мелких птенцов: как те только учатся летать, неравномерно и несбалансированно взмывают выше и стремительно планируют вниз, так и воспоминания, играючи переворачивают эмоции мужчины в полярные направления и отправляют их в полет по экспоненте.
Перед глазами голубой небосвод, такой же ясный, каким некогда было и их будущее. Фукудзава, еще юнец, умиротворенно наблюдает за неторопливо опадающими лепестками сакуры, скользящими в смутном вальсе между едва ли ощутимыми веяниями воздушных потоков.
Но Юкичи чувствует.
Его часто восхищали обыденные вещи; контраст ясного неба и почти опустевших ветвей сакуры, которые он видит, поднимая взгляд выше горизонта, к далекому зубчатому склону гор которого было приковано его внимание ранее. Солнечные лучи греют, убаюкивают, укрывают в своих объятиях от холода и мрака пугающей реальности, в которой это воспоминание закрадывается в затуманенный рассудок. Юноша прикрывает глаза и вдыхает полной грудью весенний воздух, на контрасте с разогретой солнцем кожей обжигающий нос прохладой. Он морщится и порывается чихнуть, но обычно до победного назойливое, щекочущее ощущение в носу пропадает, едва появившись. Еще один вдох позволяет окончательно прогнать глупое чувство, навеянное этим инцидентом и полноценно насладиться тишиной, любимой его концидией окружающего мира, которую прерывать было позволено только тихому шелесту лепестков и шороху травы, среди которой скользил шальной ветерок.
- Эй, Юкичи! - возглас, раздавшийся откуда-то со спины мгновенно нарушает покой окликнутого. Сложно было не услышать шаги Фукучи. который явно торопился отказаться почти ровно за спиной друга, но тот настолько погрузился в свои мысли, утопая в умиротворенном спокойствии, что пропустил бы и иерихонскую трубу, поющую над ухом. - Ты любишь сладкое?
Вопрос застает мечника врасплох. Он поднимает веки, не сильно довольный нарушением того теперь уже кажущегося хрупким размеренного спокойствия, которое он имел счастье испытывать. Не поднимая взгляда на Оочи, Фукудзава размыкает пересохшие на ветру губы, - Без чая - нет.
- Как славно вышло! - хохотнул юноша, с громким стуком донышка посуды располагая на скамье, на которой сидел Юкичи тарелку с двумя крайне аппетитными на вид пирожными. Максимально близко к другу, задевая краем посудины его бедро, чтобы тот хоть взглянул на фактор его нарастающего раздражения и раньше, чем тот успевает что-либо сказать, Фукучи водружает рядом со сладостями две небольших чашки зеленого травяного чая, которые он до этого он умудрялся умещать в одной руке. - Я все предусмотрел.
Соблазн становится велик, как только взгляд Юкичи посещает сладости и чай, но он держится.
- Ты где это взял? Неужели умыкнул с кухни?..
- Ага. Меня никто не заметил, будь уверен. Осталось только замести следы моего преступления!
- Тебя и не заметить? За версту же слышно обычно, - фыркает Фукудзава, пряча смешок.
- Вот и нет. В любом случае, я уже пришел к тебе, так что отныне мы с тобой сообщники. Давай есть скорее, - нетерпеливый юноша запрыгивает на скамью, доски которой жалобно скулят под нажимом от прыжка и его весом, а потом усаживается аккурат в то место. где парой секунд ранее он размещался в обуви.
Юкичи кажется, будто он никогда не сможет его понять. - .
- Ешь давай! - улыбаясь во все тридцать два, Оочи протягивает товарищу один из стаканчиков с чаем. Адресат берет емкость в руки только спустя пару секунд, еще мешкаясь. Сомневаться в мелочах его всегда было свойственно: гораздо легче он принимал глобальные решения, чем разбирался в насущных пустяках. Для этого рядом с ним всегда был Фукучи.
Чай еще теплый, но быстро стынет под воздействием прохладного весеннего ветерка. Пирожное до одури сладкое, Фукудзава ни за что бы такое в рот не потянул, если бы не Оочи, который был тем еще сладкоежкой. Он это любил и потому хотел делиться; делиться с тем, кто был ему близок, потому что знал, что его не отвергнут. Поэтому-то Юкичи так и не поступил бы - он знал, что так его друг проявлял заботу и выражал преданность.
Излишняя сладость пирожного смягчается горьковатым, крепким чаем: юноша проглатывает рвущуюся на губы улыбку. Приятно знать, что о тебе кто-то думает, что о тебе кто-то помнит. Что Оочи, каждый раз чуть ли не скалящийся на крепкий чай и ворчащий в абсолютно отчаянной манере каждый раз, когда его заваривал Фукудзава намеренно сделал напиток ему именно таким, не увлекшись своей тягой к сладостям и слабозаваренному чаю даже в этом порыве.
Правду говорят, что молчание - золото.
Послевкусие от лакомства подслащивает чай, на языке ярче раскрывая цветочные нотки в нем. Юкичи наслаждается тишиной, наслаждается связью с человеком, на которого он украдкой поглядывает: радостно видеть его счастливым, уплетающим сладости за обе щеки с таким усердием, что маневра для разговоров не оставалось. Ни единого шанса, что он сейчас заговорит.
Фукудзава уже тогда пытался угадать, куда приведет их будущее, но все идеи казались либо несбыточными, либо ужасно туманными. Посему он гнал эти мысли, старался насладиться моментом и сохранить их связь в памяти на всю жизнь.
Фукудзава любил тишину. И Фукучи.
Но сейчас их обоих засасывает тьма. Генерала потому, что его грудь пробита насквозь, Юкичи потому, что он прижимает к себе мертвеца, содрогаясь в беззвучных рыданиях, добавить слезы в которые его тело было не в состоянии. Директор чувствует это, обнимая мужчину одной рукой за голову, а другой - за плечи. Стоит ему чуть сдвинуть руки, как он чувствует температуру ниже нормальной обычному человеческому телу, ниже той, что нормальна модифицированному телу Ищейки. Он боится двигаться, боится дышать – второй раз в жизни ему настолько страшно.
Первый раз его парализовало от страха в момент, когда он услышал о намерении Оочи идти на фронт, когда увидел его в военной форме, сшитой аккурат по меркам тела Фукучи. Они говорили об этом почти в том же месте, в котором когда-то ели те пирожные, вкус которых директор помнил до сих пор. Сладкое послевкусие в воспоминаниях переходит в горечь. Его отравляет разлука, тягостная, как ожидание бури во время затишья. Ничто не описывает ту неделю лучше этого выражения: Фукудзава ждал и боялся, боялся и ждал. Генъичиро рвался на фронт, желал сделать мир лучше, стремился к новым вершинам. И ведь даже звал Юкичи пойти с ним, в глубине души отчаянно надеясь, что директор откажется.
Оочи знал, что Фукудзава в отчаянный момент бросил бы все ради него, защищал бы грудью. Ничто во всем мире не было сильнее их обоюдного желания защитить друг друга; и они оба это понимали, беспрекословно повинуясь, шли на поводу у чувств.
Чувства казались ликом возвышенного и прекрасного только в те годы. Не то, чтобы кто-то из юношей вообще понимал, что чувствует. Фукудзава не хотел утонуть в мыслях о неизведанном, а Фукучи об этом и вовсе не думал. Они никогда не говорили о чувствах, просто пускали все на самотек.
Сложно предположить, в чем именно заключалась проблема: в недосказанности, которая с годами стала сродни пыткам, или в самом обилии чувств, которое никто из юношей не контролировал и даже не пытался сдерживать; этому бущующему потоку было суждено однажды прорвать поставленные хрупкие барьеры понятий “хорошего” и “плохого”: случайные прикосновения становились на доли секунд дольше, тяга Фукучи щекотать и тыкать в бока равнодушно-спокойного (слишком уж индифферентного, чтобы это так оставлять, как думалось Оочи) стало ощущаться совсем иначе. Ночлег в одной комнате на достаточно близко (а в последствии - еще более близко) лежащих футонах и вовсе становился событием, никак не шедшим в сравнение с сомнением, порождаемым этими чувствами: стоило юношам оказаться рядом, как холодный рассудок терял даже Фукудзава. Его спокойствию и рассудительности наносились неизлечимые (уж точно не в присутствии Генъичиро) раны, рваные и саднящие обжигающим стыдом, когда сквозь образовавшиесь бреши на волю рвались тщательно скрываемые эмоции.
Фукудзава не знал, как смотреть в глаза другу, когда тот касался шершавой кожей рук тыльной стороны его ладони и скользил кончиками пальцев по костяшкам, пересчитывая их так же, как звенели в этот момент все струны души Юкичи, внешне оставашегося полностью спокойным, пока его сердце отплясывало под эти мелодии не иначе, чем в темпе скерцо. Это давление в висках он сваливал на тяжелые тренировки, бег или приснившийся кошмар: все зависело от того, в какой момент времени происходило волнующее его событие. Фукучи понимал, что Фукудзава что-то чувствует, но едва ли будучи в состоянии осознать, что именно он стремился раскрыть эту загадку, позволяя себе все, что хотелось сделать его не менее горящему серцу; а Фукудзава никогда не возражал.
Теперь это ощущается бездонной дырой в груди, зияющей брешью; фантомные боли истязают тело директора в местах, на которые попала уже практически свернувшаяся кровь. Отчаяние и печаль смешиваются с его собственной кровью, также запекшейся на ранее полученных ранах. Его плечи еще иногда содрогаются от остаточных рыданий, истощающих и без того изможденное тело. Последние силы мужчина тратил на то, чтобы не отпустить навалившееся на него тело. Он будто инстинктивно сжимает труп в объятиях, хватаясь за него, как за последнюю ниточку, истрепанную и потертую, ведущую к остаткам его юнешеского счастья.
Они впервые оказываются так близко в последнюю ночь перед уходом Фукучи из додзе - напрямую на фронт, минуя промежуточную службу. Его оценили по достоинству, чему он был невероятно горд, своим уже более зрелым, но все еще шумным (по завышенным стандартам Фукудзавы) поведением скрывая тревогу за человека, без которого, ему казалось, он уже попросту не сможет выжить. Его разум штормило, положительные и отрицательные чувства путались между собой, переплетались в клубок серого цвета, рассыпались маленькими дурными идеями. На задворках сознания роилось темное, тягучее беспокойство, то и дело норовившее объять разум новоиспеченного солдата, грозилось поглотить его рассудок, лищись последних часов счастья в его жизни.
Он не знал, как удержать себя от необдуманных слов и действий, надеялся, что военная служба воспитает в нем сдержанность, был готов молиться о том, чтобы его душа так не рвалась обратно в додзе, к рукам молчаливого друга, словно бы приручившего его буйное естество.
Фукучи хотел отвлечься, забыться, не мучаться идеями остаться. Он был готов идти, готов сражаться, готов умереть.
Но не был готов остаться без Юкичи.
Фукудзава был здесь, рядом с ним - и руки протягивать не надо. Одна ладонь Фукучи упиралась в футон рядом с головой Юкичи, а вторая оглаживает оголенное лежащим ниже воротом кимоно, ведомым упавшим рукавом плечо.
Фукучи не особо задумывался о понятиях красивого и прекрасного, но сейчас ему не хватило бы слов, возьмись он описать открывающийся ему вид. Тусклый свет восходящей луны подчеркивал серебро волос Юкичи, облизывал шею и плечи, стекал по ключицам, струился вдоль скул и растворялся в тени.
Пальцы скользили по ключицам, сухой кожей оставляя шершавые прикосновения на теле будущего директора. Хаори Оочи настежь распахнуто, ткань скользит по бокам лежащего под ним друга. Охваченный долго копившимся возбуждением, он толкается пахом, закованным в ткань штанов в пах Фукудзавы, сталкиваясь с идентичной реакцией; касание, несколько более жесткое, чем хотелось бы, выбывает из Фукучи сдавленный вздох.
- Генъичиро...
- Давай помолчим. Все, как ты любишь, - улыбается юноша.
Он опускается к губам Фукудзавы, который первее него, приподнимаясь на локтях, втягивает своего теперь уже любовника в поцелуй. Они уже целовались несколько раз украдкой: в тренировочных залах по вечерам; с утра, только проснувшись, когда солнечные лучи щекотали глаза, а Фукучи безуспешно пытался приглажить распушившиеся за ночь волосы.
Сейчас Оочи боится говорить. Не хочет сорвать момент, не хочет нарушить атмосферу, не хочет лишиться события, о котором он грезил уже не один год с момента начала полового созревания. Едва ли ему верилось, что это могло воплотиться в жизнь; еще меньше верилось, что Фукудзава мог хотеть того же.
Впрочем, кроме этих поцелуев и прикосновений, то коротких и резких, то долгих и трепетных, опыта ни у кого из юношей не было. Потому и сейчас все шло сбито: поцелуй казался сладким уже не из-за очередной сладости, съеденной Оочи незадолго до происходящих событий, а из-за долго ожидания, так хорошо реализованного в этом неловком поцелуе, когда их возбужденные члены упираются друг в друга сквозь такую мешающую, но такую необходимую холщевую ткань штанов. Фукучи хочет сделать еще одно движение бедрами, а Юкичи в этот момент тянется углубить поцелуй, в результате чего юноши сталкиваются зубами, сразу отрываясь от губ (и зубов) друг друга. Оочи смеется, Фукудзава недовольно фыркает.
Фукучи целует партнера в поджатый уголок губ, переводит в поцелуй, облизывая обветрившиеся на холодном ветру губы Юкичи. Тот обнимает широкие плечи юноши, тянет ближе к себе, к теплу тела, чувствуя биение сердца в прижатой чужой груди к его собственной. Оочи распаляется, тело горит, мрак комнаты обволакивает и охлаждает, но не может умерить пылающие желания обоих. Они снова утопают в рваных поцелуях, сбивчиво дыша то между ними, то рвано, паляще выдыхая друг другу в губы, захватывая обратно такой же горячий воздух. Разгоряченное дыхание - только вторая точка их соприкосновения. Возбужденный до предела, Оочи ускоряет движения бедрами, потираясь своим естеством о член Фукудзавы, глотает его стоны, пророненные в поцелуй, смакует, отвечает своими. Оба теряются в карусели жара и возбуждения, в калейдоскопе играющих чувств, принимающих все более и более причудливые очертания. Нет прошлого, нет будущего. Есть только здесь и сейчас.
Сироп лунного света льется сквозь небольшие окна, топя комнату в серебристом свечении, играя на светлых волосах любовников, которые, увлеченные процессом, не придают этому значения. Белые волосы в лунном свете словно бы кажутся седыми; но то только домыслы, сокрытые от глаз увлеченных исключительно друг другом молодых людей.
Сейчас Фукудзава действительно поседел. И Фукучи, кажется, тоже, хотя среди белой россыпи волос сложно отличить седину.
Прошло уже столько времени, а Юкичи так и не узнал, с какими словами поцелуй на его лбу оставил Оочи на рассвете после той ночи; не узнал, почему тот ушел, не разбудив его, почему в последствии не дал контактов. Два борца за одну идею по одну сторону баррикад оказались разделены личным барьером тишины.
Фукудзаву пробирает дрожь. Он замерз, руки онемели, тело перестало слушаться. Холодное, едва ли отличимое по температуре от выстланной ровным ковром асфальта взлетной полосы тело Оочи лежит у него на коленях. Голос пропал, губы не слушаются, глаза застлала пелена невыплаканных слез. Если бы он мог выбрать Фукучи, он бы не сомневался, но чувство долга впервые заставило его усомниться в глобальном решении. Он был более близок к идее вонзить Лик Дождя в себя, лишь бы сохранить жизнь в уже остывшем теле, но это не решало проблемы. Но и смириться с исходом было невозможно.
Фукудзава с трудом разлепляет пересохшие губы, склоняясь ближе к мертвому телу Оочи. Запекшаяся кровь слилась с формой Ищеек настолько, что сквозь туман в глазах и сознании директора можно было подумать, что мужчина на его коленях невредим - вот только холод говорит об обратном.
Он знал, что Фукучи не услышит. Не понимал, для кого он говорит.
Его губы утыкаются в обжигающий холодом лоб Оочи.
- Генъичиро, я любил... люблю. Тебя.