ID работы: 14004998

Подвешенный

Слэш
R
Завершён
8
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Гаврилу Ардалионовича посещают, скажем мягко, нездоровые фантазии. Он и не думал, что его короткая гневная реплика о том, что он бы хотел выпороть Ипполита, превратится в настоящую живую картину в его голове, особенно ярко горящую по ночам. Гаврила Ардалионович успокаивал себя тем, что это всего лишь мстительная мыслишка, о которой приятно раздумывать исключительно из-за мелкой злобы, а то, что чуть пониже живота теплом наливается, когда он представлял до крови иссеченную спину Ипполита, это так, совпадение, не более того. Затем стало хуже. Однажды Иван Петрович Птицын позволил себе слегка повысить голос на Гаврилу Ардалионовича в разговоре о каких-то семейных делах, и, хотя Птицын множество раз успел после этого извиниться, интонация его никак не выходила у Гаврилы Ардалионовича из головы. Обычно он терпеть не мог, когда ему приказывали или перебивали, но Птицын сделал это как-то особенно властно, еще, видимо, не переключившись с рабочих настроений на домашние, и потому Гаврила Ардалионович сразу ему это простил. И втайне захотел, чтобы это повторилось. Сны ему начали сниться мутные, грязные, едва различимые, и просыпался от них Гаврила Ардалионович в поту, с широко раскрытыми глазами и с тяжело бьющимся сердцем. Виделись ему дикие картины, которые наяву и представить невозможно: будто бы Иван Петрович вздумал наказать Гаврилу Ардалионовича за какую-то провинность, и не как-нибудь, а розгой. Думать об этом было стыдно, но донельзя сладко, и порою, просыпаясь посреди ночи, Гаврила Ардалионович бодрствовал до утра, развлекая себя тягучими фантазиями о сильной руке Ивана Петровича. Жаль, что Иван Петрович в обыкновенной жизни совсем не близок к властному тону и к телесным наказаниям; чтобы вывести его из себя, понадобилась бы целая рать хамов, и те наверняка не добились бы своей цели. От того и было так сладко Гавриле Ардалионовичу, когда после целой недели придирок и ссор по пустякам Иван Петрович, оставшись с ним наедине, наконец заткнул его хлестким: «Вы в моем доме живете, Гаврила Ардалионович, извольте соблюдать те правила, которые устанавливаю я!» Ганя осклабился, как привык, но тут вырвалось у него что-то, чего ни ожидал ни один из мужчин: – Заставьте. Иван Петрович с усилием моргнул. – Простите, мне показалось, что я ослышался. Ганя ярко покраснел, но не отступился: – Если вы хотите, чтобы я слушался ваших приказов, заставьте меня это делать. Птицын тяжело выдохнул, снял очки, протер их краем жилета, снова надел и посмотрел на Ганю с жалостливой улыбкой. – Мне кажется, вы неправильно меня поняли. Это не приказы, ни в коем случае, просто хотелось бы какой-то этикет соблюсти, что ли… – Птицын отвернулся и перевел глаза на свой рабочий стол – видимо, чтобы Ганя не заметил его усмешку, которая более чем явно слышалась в голосе. – Да и как мне вас заставить? Выпороть, разве что… Гане показалось, что его ударили под дых. Он схватил руку Птицына и сжал ее в пальцах. Пораженный Иван Петрович резко повернулся к Гане; лицо его вытянулось еще сильнее, как только он увидел выражение глаз собеседника. «Неужели я так несчастно выгляжу?» – мелькнуло у Гаврилы Ардалионовича в голове. – Я не хотел вас оскорбить, – быстро начал извиняться Птицын, в ответ сжав Ганину ладонь. – Шутка дурацкая, простите меня… – Нет, я… – Ганя закашлялся и опустился на стул. Иван Петрович нагнулся, со всем вниманием погладил его по плечу и даже предложил платок. Ганя слезившимися глазами взглянул на него и вновь подавился невысказанными словами, такими горячими, что они жгли его глотку изнутри. – Я… я не обиделся, Иван Петрович. Это нервное, – еле слышно проговорил он. Птицын, может, и не поверил, но скандала раздувать не стал, только улыбнулся снова так мягко и выпроводил Ганю из кабинета, заявив, однако, что тот так же свободен в своем праве посещать Ивана Петровича, как и раньше. Очередной бессонной ночью Гаврила Ардалионович без устали корил себя за то, что поступил чересчур благоразумно; да, в худшем случае он опозорился бы перед Иваном Петровичем, но ведь тот – живое воплощение такта, и никогда бы не припомнил Гане это недоразумение; а в лучшем… Ганя до боли прикусил губу, стараясь отвадить яркую как никогда фантазию, которая доводила его до таких, позвольте, состояний, что никакими совпадениями отговориться нельзя было; его словно жгло с головы до ног равномерным, желанным пламенем. Не решаясь на что-то серьезное, Гаврила Ардалионович только поглаживал себя свободной рукой по внутренней стороне бедра, вторую руку сжимая в кулак до того сильно, что костяшки белели. Никаких объяснений не было у странных желаний Гаврилы Ардалионовича, никаких абсолютно, и оттого они так и пугали; Ганя, возможно, сумел бы смириться с чем-то извращенным, но простым, вроде содомских мыслей, но какой человек, даже самый большой грешник, мечтает о порке, будучи в своем уме? Правильно, никакой. Кажется, Гаврила Ардалионович сошел с ума. Какая досада. Следующие несколько дней Гавриле Ардалионовичу было объективно плохо; настолько, что даже Варвара Ардалионовна, никогда не гнушавшаяся обвинить братца в лености и симуляции, серьезно обеспокоилась о его состоянии и предложила даже вызвать врача. Гаврила Ардалионович благородно отказался от предложения и все свои дни лежал в постели, повернувшись лицом к стене. Изредка с ним случалась лихорадка, но бывало это ночью, во втором-третьем часу, и Ганя был даже благодарен такому, казалось бы, ужасному симптому: когда ворочаешься под одеялом, напрасно пытаясь остудить лоб холодной стороной подушки, как-то недосуг размышлять о всех прочих вещах, о которых размышлять в других обстоятельствах очень бы хотелось. На исходе пятого дня своей болезни Ганя полулежал, опираясь локтем на подушку, смотрел на красивейший закат в окне и с облегчением думал о том, что все, мучившее его, наконец-то испарилось. Разум его пребывал в том состоянии, какое знакомо лишь человеку, пережившему нетяжелое, но изматывающее заболевание, которое рано или поздно подошло к концу; с одной стороны, не произошло ничего хорошего, но – и вот что более важно! – испарилось плохое, и оттого кажется, что весь мир вокруг расцвечен необычными, радующими цветами. Гаврила Ардалионович, для которого, в сущности, ничего не изменилось, чувствовал необычайный душевный подъем; казалось, что, оправившись, он пойдет на службу, единожды только чтобы заработать достаточно денег, необходимых для отъезда из дома Птицына… «Легок на помине», – бормотнул Ганя, как только Иван Петрович вошел в его комнату. – Доброго вечера, – произнес Иван Петрович, садясь на край постели. – Вы не передумали, Гаврила Ардалионович, все еще не нужен доктор? – Можете температуру потрогать, – попробовал отшутиться Ганя, но Птицын шутки не понял и действительно потянулся, чтобы коснуться Ганиного лба. Казалось, Гаврила Ардалионович запылал похлеще, чем в лихорадке. Птицын мгновенно отдернул руку. – Я вам больно сделал? – опасливо поинтересовался он. – Даже если бы и сделали, – отмахнулся Ганя, настолько на Птицына сердитый, что даже договаривать не стал; пришел, руки распустил, домохозяин, прямо в тот момент, когда Ганя уже стал обо всех своих фантазиях забывать – как назло, натурально! Птицын нахмурился. – Вы все еще обижены на меня, так? – Что значит «все еще»? – Ганя взглянул на него исподлобья, стараясь не выдать, сколько же он времени провел, размышляя о причине своей «обиды». – На мою дурацкую шутку… – Довольно! – Ганя откинул одеяло и рывком встал на ноги, но в глазах его мгновенно потемнело и он сразу свалился обратно. Птицын подставил руку где-то в районе Ганиных лопаток и помог ему удержать равновесие на кровати. – Вы как ребенок себя ведете, Гаврила Ардалионович, – шепнул Птицын ему на ухо. – Будьте добры: из кровати не выбираться, пока не будете в добром здравии. С этими словами Птицын вышел из комнаты. Ганя упал лицом в подушку, чувствуя, как пылают щеки. За что ему такое? За что его зять – милый и добрый Птицын, а не какой-нибудь опустившийся мещанин, которого так же легко презирать, как и ненавидеть? Человек совестливый бы в данный момент подумал о благополучии Варвары Ардалионовны, но Гаврила Ардалионович и совесть, и стыд потерял, целыми ночами сбивая в потный ком простыни, а наутро просыпаясь разбитым и в липком пятне. Воистину, только с ним могло такое произойти!.. Что именно «такое», Гаврила Ардалионович не знал – или, скорее, не умел наименовать, – но было очевидно, что «оно самое» обходило всех стороной, чтобы потом приземлиться прямо на него и раздавить. К счастью, Иван Петрович понял немую просьбу Гаврилы Ардалионовича и более не навещал его во время болезни. Это не помогало; теперь к фантазиям о Птицыне строгом присоединились мутные размышления о Птицыне ласкающем, и особенно приятно было представлять их одного за другим, в каком угодно порядке. В то время как мысли о розге жгли изнутри, мечты о нежности Ивана Петровича скорее грели, и вторые Гаврила Ардалионович часто предпочитал первым – хотя бы исходя из их большей реалистичности; очень хотелось ему хоть из чьих-то уст услышать похвалу в свою сторону, а раз Иван Петрович уже без разрешения поселился в его голове, почему бы не совместить приятное с полезным? За всеми этими душевными терзаниями Гаврила Ардалионович как-то пропустил, что в Птицына он, по-хорошему, влюблялся. Разумеется, чувства были не такими светлыми и мягкими, как, например, к Аглае Ивановне, но уж точно не менее сильными: если судить по одним даже фантазиям, то Птицын бесспорно одерживал верх над любой представительницей прекрасного пола, о которой Гаврила Ардалионович думал в свободное – особливо в ночное – время. Что самое ироничное – фантазии Гани о женщинах были даже поприличнее его фантазий о Птицыне, ибо в думы об Аглае можно было кроме плотского вместить еще и свадьбу, и детей, совместный, опять же, быт, а какой совместный быт может быть у него с Иваном Петровичем? Издеваетесь, что ли? Время идет, и все, произошедшее тем суматошным летом, когда князь Мышкин ненароком взбаламутил их жизнь, забывается, уступая место новым впечатлениям. Впечатлений у Гани множество, хотя он никуда не выходит и ни с кем не общается: с самого раннего утра его захватывают болезненные мечтания – слияние невозможного, тяжелого сердца и легкой руки. Птицын чудится ему повсюду, чуть ли не живет у него под кроватью, обивает все пороги и осыпает сигарным пеплом каждый белоснежный подоконник. Гавриле Ардалионовичу уже не страшно; ему больно. Нет и мысли о том, что фантазию можно претворить в жизнь, даже слов об этом не находится у него. Варвара Ардалионовна смотрит на брата как на блаженного, молча ставит ему на прикроватный столик миску вишни и без вопросов застирывает простыни. За обедом Иван Петрович цедит лимонад сквозь зубы, даже не смотря на Ганю, а за окнами играет цветами сирень. Одержимость эскалирует. Варвара Ардалионовна не спрашивает, куда подевалась старая игрушка Коли – узкая пирамидка со спиленной верхушкой. От частой стирки простыни Гаврилы Ардалионовича приобретают отчетливый голубоватый оттенок. Сам Гаврила Ардалионович, наоборот, оттенок теряет – весь он стал какой-то черно-белый, лицо аж ударяется в болезненную синеву. Ганя шатается по улицам, вдев в петлицу непонятную Варваре черную орхидею, и возвращается пьяный, грубый, иногда – избитый. Однако даже мужчины не становятся лекарством от его сумасшествия, и жизнь Иволгиных-Птицыных, будто книга русского классика, катится к предсказуемому финалу. Перемены в Гане давно перестали удивлять его домочадцев, и поэтому Варя не может винить себя в том, что упустила что-то важное, когда труп брата обнаруживают через неделю после его исчезновения. Утопленника выбросило на берег, как кита; контраст изуродованного тела со сказочным утром был так велик, что Ивана Петровича затошнило. Варвара Ардалионовна, за свою серую, пыльную жизнь привыкшая к уродствам, спокойно говорила с урядником и почти без дрожи сумела опознать брата. Жизнь Гани прошла как сон – мутный, страшный, чужой. Он изжил свое еще до встречи с князем, до сватовства к Настасье, казалось, до рождения. Абсурдная трагедия выдуманной любви к собственному зятю была лишь иссиня-черной кромкой на этом саване, сотканном из приторной жалости к себе, низкой злобы, гордого бессилия и полной бесхребетности. Когда Варя рожает сына, ей даже не приходит в голову назвать его именем брата. Она не узнает, сколько денег сунул попу́ ее поседевший за последние месяцы муж, чтобы в книге обрядов младенца записали Гаврилой.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.