Часть 1. Разумовский
22 октября 2023 г. в 22:59
Примечания:
Друзья!
Заморозка ВРЕМЕННАЯ и ненадолго, прода обязательно будет.
«— На те, сука!» — сопроводило удар кирзовым сапогом, обрушившийся прямо в солнечное сплетение. Сережа согнулся пополам, беззвучно испустив то ли стон, то ли выдох — дыхание от такого удара точно вышибло.
«Думал, бля, расправы не будет, под психа закосишь и отмажешься? Вот тебе — твое, сука, правосудие, жри!» — аккомпанемировало второму удару, в правое ребро, и этот удар сшиб пытавшегося подняться из упора лежа Разумовского — навзничь, так, что тот даже и не вскрикнул. Его длинные спутавшиеся рыжие волосы рассыпались по полу, как охапка колосьев.
«Лех, ты не перестарайся, ребра еще переломаешь ему — заказчик тебя вперед этого порвет как тот тузик» — назидательно заметил наемник, как бы между прочим, интонацией такой: «наше дело маленькое — предупредить, а там уж хозяин — барин».
Леха, второй наемник и, видимо, имевший у товарищей славу тупого мордоворота, однако, к предупреждению прислушался. Плюнув в сторону Разумовского, не обеспокоившись тем, попал или нет, наемник отошел от своего «заказа» и сел на пол.
Затрещало, загудело — это завелся старый автозак, дремавший в этом ангаре не один месяц, всегда обихоженный и послушно ожидавший своего долгожданного старта. Разумовского кто-то рывком поднял за шиворот и треснул между лопаток, как бы указательно-направляюще, в сторону открытой двери машины.
Сергею в этот момент вдруг почему-то вспомнилось, как в детдоме его вот так же пихали между лопаток, со всей силы, как мяч, чтобы маленький, хилый Сережа полетел прямо на второго лба, который принимал «пас» и лупил мальчика в грудь, передавая свой живой мяч следующему — ребята, игравшие в такой себе волейбол человеком, стояли вокруг него кольцом. Беспредметное воспоминание, или, скорее, воспоминание-ассоциация, откликнулось вспышкой холодной ненависти, не адресованной, впрочем, никому конкретному. Это чувство было похоже на короткое замыкание — вспыхнувшая из оголенного провода искра не нацелена разжечь конкретно пожар и спалить конкретно, например, шкаф — вспыхнуло и вспыхнуло. Только вот что из этой искры, в конце концов, выйдет, сильно зависит от обстоятельств. И, увы, в данных конкретных обстоятельствах тело Разумовского было истощено бессонницами, голодом, препаратами и несколькими месяцами заточения в смирительной рубашке, а психика — постоянной борьбой за первенство в идентичности и чувством бесконечной безысходности. Из искры ничего не вышло. Тело с одним-единственным воспоминанием, посетившим измученную голову впервые за несколько месяцев, изнуренное и инертное, то, что еще несколько месяцев назад было Сергеем Разумовским, было закинуто в автозак.
Автобус тронулся не по габаритам резко и быстро, так что Тело, швырнутое на пол, по инерции отлетело в стенку. Тело ни о чем не подумало в этот момент.
Разумовский, кажется, задремал (или, может, слишком отрешился от окружающей действительности, так что перестал ее замечать) — он понял, что проснулся (или очнулся), когда его растрясли за плечо и рывком поставили на ноги. Сергей все еще плохо сознавал пространство вокруг себя и двигался, скорее, интуитивно, нежели отдавая своим движениям и телу какой-то отчет. Конвой из восьми наемников «оквадратил» его — то есть, четверо — двое справа и слева — шли один за другим, двое в авангарде и арьергарде — на шаг в центр от боковых, так что выходил четкий периметр. Асфальтированная дорога осталась позади, и конвоиры с пленником двигались по щебню, хрустящему под ногами. По обе стороны от щебневой тропинки были высадки каких-то полулысых, начавших уже осыпаться, деревьев, их последние редкие листья были тускло-желтыми и так мелко, точечно расположенными, что от них рябило в глазах. Сергею, сознававшему не только пространство, но и время не вполне определенно (сказываются, все-таки, несколько месяцев прозябания в белых стенах), эти высадки показались бесконечными. Здесь вновь его голову посетила мысль-воспоминание — перед глазами вдруг встала одна из картин Алексея Степанова, выполненная в таких же тусклых тонах серой и убогой осени, какие окружали Разумовского сейчас. Он не помнил названия, но отчетливо представлял сейчас те бледные березы с их куцой кроной, блекло-бежевой, немного отдающей желтизной.
И пока Разумовский думал о картине Степанова в целом и о бледных березах в частности, пейзаж, уже сменившийся (но незаметно для Сергея), преобразился кардинально, наконец оформившись в сознании: перед Разумовским раскинулся здоровенный особняк в стиле эклектики, с сильно вычурными колоннами и лепниной под крышей. Новая мысль, уже третья за все это время и приобретшая оттенок желчной иронии: «да я двадцать таких могу купить; что этот толстосум хочет доказать? И кому? Переделать бы под музей или галерею, так хоть внутри со вкусом можно поработать, окупит неудачный фасад»
Конвоиры позвонили в видеодомофон; когда открылась дверь, Разумовского ввели в особняк. В прихожей, устроенной тоже как будто под девятнадцатый век, но с элементами модернизма (очень неудачно, надо сказать, вписанными), их встретил почтенного вида старичок, одетый вроде бы как дворецкий. Старичок, не говоря ни слова, с совершенно неподвижным, как маска, лицом повел вошедших на второй этаж; там они миновали несколько залов, Сергей в это время оглядывал помещение с толикой любопытства, присматривался к полотнам на стенах, к статуям в человеческий рост, стоящим на пьедесталах, — и все разочаровывался.
Наконец остановились у двери в, очевидно, кабинет хозяина. Старичок-дворецкий вежливо постучал и при утвердительном крике-ответе ввел новоприбывших.
— Вы двое, — Толстосум указал пальцем на наемников, стоящих в авангарде, — за дверь и стойте, пока не позову. Остальные свободны.
Разумовский и Толстосум остались в кабинете вдвоем. Сергей внимательно присматривался к обрюзгшему желтому лицу с малюсенькими глазками: перед глазами запестрили кадры папарацци и новостных сводок, запечатлевшие сильных мира сего, но ни на одном из них не было этого лица.
Толстосум, вальяжно прошествовав к своему массивному кожаному креслу, плюхнулся на него с кряхтеньем и широко расставил свои мослы.
— Хех, — крякнул он, дернувшись при этом так, что все его подбородки колыхнулись. — Че стоишь-то как неродной? Садись-садись! — и он указал на красный диван у стены, напротив которого стоял красивый кофейный столик.
Разумовский молча прошел к указанному месту и сел, ссутулив плечи и глядя исподлобья на Толстосума. Тот, в свою очередь, немного откатился на кресле назад и выдвинул ящик стола, достав оттуда бутылку виски.
— Выпьешь? — прокряхтел он, подняв бутылку.
— Нет, я на таблетках, мне нельзя, — пробубнил Разумовский, потупив взгляд и согнувшись еще больше. Он не боялся Толстосума, но чувствовал от него какое-то неопределенное давление, быть может, в интонациях голоса или в пристальном взгляде — в общем, давление это ощущалось почти на физическом уровне, потому Сережа и горбился все ниже.
— Знаешь, кто я? — спросил господин Толстосум, неторопливо наливая виски в подготовленный заранее стакан.
— Нет, — прямо ответил Разумовский, все так же косясь и дичась.
Толстосум хмыкнул — то ли раздражительно, то ли и впрямь позабавившись.
— Воскресенский Борис Борисович. Не слышал?
Разумовский помолчал несколько секунд, перебирая в голове всех Воскресенских, кого он знал — то есть, всех, у кого могла быть фамилия Воскресенский, но не вспомнил ни одного.
— Нет, — так же прямо ответил Сергей.
Воскресенский хмыкнул снова — на сей раз с выразительным презрением.
— Серег, ну ты ж умный мужик, — с театральным укоризненным сожалением проговорил он. — Ну какого хрена ты в эту залупу полез? Тебе, че, власти мало было? Я б понял еще, если б ты себе всю эту монополию прихватил… А так — тьфу, одна показуха.
Разумовский молчал, настороженно глядя на Воскресенского. Опасность своего положения Разумовский вполне осознавал, но все равно пребывал, несмотря на это, в прежней угрюмой апатичности, никак не сопоставлявшейся с раболепным страхом. Воскресенский, очень хорошо разбиравшийся в невербальных сигналах, прекрасно это безразличие понял и так раздражился, что покраснел весь, как раскаленная чугунная конфорка.
— Молчишь? — процедил он, оскалив свои мелкие зубы в подобии улыбки. — Ну, молчи. Ты Настюху-то Исаеву помнишь? Кирилла Гречкина? — он бросил вызывающий пристальный взгляд на Разумовского и с удовольствием увидел перемену в его лице. — Помнишь-помнишь. Родным их, как ты думаешь, приходится? Легко? — Разумовский промолчал, напрягшись еще более. — Вот то-то и оно, — Воскресенский отпил виски. — Из-за тебя и твоей сраной революции много больших людей потеряли своих близких. И знаешь, чего они хотят теперь? Правосудия. В том смысле, — хмыкнул он, кося улыбкой, — в каком ты его понимаешь, хе-хе.
Сергей даже не шевельнулся. Его глаза застыли, уставившись в одну точку, тело все было будто железным, так что казалось, Разумовский внезапно впал в кататонию.
— Они готовы отдать любые деньги за твою голову. И ставки постоянно растут. Вишь, как жизнь повернулась, Серег! — Воскресенский всем корпусом надвинулся на стол и хищно уставился на Разумовского, саркастически улыбаясь. — Раньше ты своим таблом на каждом экране торговал. А теперь я твоим таблом торгую, — и он сдавленно, повизгивая, захихикал.
Повисло короткое молчание. Скрюченная тощая фигура Разумовского все больше походила на статую, особенно этому придавали сходство угловатые черты лица и бледная, будто бескровная, кожа. Воскресенский, снова отпив виски из стакана, деловито расправил плечи и вновь заговорил:
— Есть второй вариант. Ты можешь откупиться, если заплатишь мне нулей так на десять больше, чем победитель аукциона. Торги будут идти три дня, — Сергей не отреагировал и на это. — Все молчишь? — вновь начал раздражаться Воскресенский, очевидно ожидавший, что его слова мигом возымеют эффект. — Да я знаю, что у тебя бабок столько, что можно новый Вавилон отгрохать! И еще останется! — жирное лицо снова закраснелось. Когда Разумовский и это сопроводил безучастной кататонией, Воскресенский громыхнул кулаком по столу и стиснул зубы так, что они даже заскрипели. — Охрана! — кликнул он, и перед Разумовским тут же образовались наемники. — В подвал его на хрен! Ниче, щенок, — прорычал Воскресенский, выпучив сверкающие бешенством глаза на Сергея. — Щас ты у меня посидишь на воде три дня, так сразу станешь разговорчивым.
Наемники подхватили Разумовского под обе руки и выволокли из кабинета.
В подвале, куда их любезно сопроводил старичок-дворецкий, было сыро и сильно воняло плесенью. Под потолком болталась на проводе лампочка Ильича. Сергей медленно и ломаными движениями, как робот, прошел от одного угла к другому, безынтересно глядя в потолок. В том безысходном отчаянии, которое сковывало его тело, он передвигался будто не сам, а с помощью тянущих его тросов. На потолке не было ничего особенного. Углы подвала были совершенно посредственными. Даже в полу выглядывать нечего. Разумовский остановился посреди подвала. По телу прошла дрожь, и все силы враз покинули его. Как подкошенный, Сергей рухнул на колени, потом сжался в комок. И дрожал, дрожал, дрожал.
Разумовский не мог сказать, сколько прошло времени. В подвале не выключался свет, как в больнице, где он коротал последние месяцы, а значит, и по лампочке нельзя было угадать, какое сейчас время суток. От холода и ломки дрожь усилилась и била, как ток. Сережа уже не чувствовал ту часть лица, которой приник к полу. Разыгралась межреберная невралгия, так что прерывистое, частое дыхание обходилось ему почти невыносимыми резями. Болезненно, зябко стучали зубы, потрескавшаяся нижняя губа ходила ходуном. И когда прямо перед Сережиным носом проползла красная сороконожка, вильнув на прощанье своим скорлупчатым телом — Разумовский разрыдался. Каждый всхлип ощущался как надрез внутри грудной клетки. Сереже так хотелось кричать, но крик его измученная невралгией грудь бы просто не выдержала... Действительность плыла и закручивалась воронкой вокруг него, отчаяние, как эпицентр всей закрутившейся, сошедшей с ума реальности, готово было коллапсировать в любой момент.
И тогда появился Он.
Разумовский очнулся, услышав знакомый шелест перьев. Через силу Сергей поднял голову, а затем, точно тело его существовало отдельно от головы и весило целую тонну, с невероятным трудом поднялся и сел.
Он сидел у противоположной стены, разглядывая свою когтистую, покрытую густым, плотным черным оперением руку, по которой ползала сороконожка. Огромные черные крылья прикрывали тело с обоих боков и в тусклом свете лампочки будто струились и растекались по полу, как нефть. Отвлекшись, наконец, от разглядывания сороконожки, будто заметил Разумовского нечаянно, Он поднял голову. Желтые глаза блеснули.
— Как я вижу… — он закусил губу, иронически обведя глазами потолок, и насмешливо цыкнул, вернув взгляд обратно к Разумовскому. — Мы в полной жопе.
Сережа в ужасе отшатнулся. В выпученных синих глазах все еще стояли слезы, оттого в эту минуту глаза были похожи на стекла.
— Может, теперь, наконец, ты перестанешь ломаться и отдашь мне тело? Пока ты, тряпка, наматывал сопли на кулак, я бы уже уничтожил всю эту погань голыми руками и выбрался из этой дыры.
— Нет, ни за что, — голос Сергея прозвучал так, словно ему сдавили горло. — Не о чем уже говорить, мы здесь, и отсюда не выбраться, — все его лицо, застывшее в страдании и ужасе, было неподвижно, только губы едва шевелились, когда он говорил.
— Ну же, не будь таким идиотом, ты же сам знаешь, не выбраться, пока не… — Птица выразительно замолчал и медленно склонил голову вбок, передав слово Разумовскому.
— Пока не зайдет охрана… — закончил фразу Сергей, сам сознавая, что ход его мыслей до чудовищного идентичен Птицыным мыслям.
— Мы можем мило болтать все эти три дня или до тех пор, пока не принесут воду, но ты обычно очень неразговорчив, — на последних словах голос Птицы будто надтреснул и заскрипел, весь сочась желчью.
— Сделаешь мне милость, если хоть на пятнадцать минут замолчишь, — понурившись, процедил Разумовский, как бы уже начиная смиряться со своим положением и своим собеседником. В последнем, как ни противно было это признавать, а все же он нуждался, и, пусть вслух он ему этого и не скажет, а все ж невралгии в груди начали стихать.
— Ста-а-авь та-а-айме-е-ер! — Птица выпучил свои желтые глаза и самозабвенно расхохотался.