автор
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Господин Рик, шихтмейстер горного ведомства, распоряжавшийся в этом чине Благодатским рудником, орал, визжал и брызгал слюной. День у него не задался с самого утра — того утра было пять часов, поэтому о погоде можно было сказать только, что стояла невнятная мокрая оттепель, под ногами была каша, а в особенности тут, у входа в рудник, где толпились каторжные, ожидая распределения на работы. У одного из них утро, похоже, тоже не задалось, и крупный кусок породы с возгласом "Да это не руда, это ерунда!" полетел с размаха в лужу перед дверью, ведущей в гору, грязные брызги полетели по сторонам... И несколько особенно крупных приземлились на ро... на хмурую физиономию господина шихтмейстера, он как раз подходил проверить, все ли в порядке. И теперь не в порядке был он сам. Был бы жив его дедушка, заводской лекарь родом из Саксонии — наверняка дал бы внуку успокоительных капель! Но Захар Рик еще в 1800 году, при позапрошлом императоре, упокоился под крестом на местном кладбище, а его потомки предпочли служить кто по военной, кто по горной части, а вот людей не лечили. Да и хорошо наверное — вот кого может вылечить внук его Михаил, сейчас орущий благим матом во всю силу молодого голоса? Покалечить может, если разозлится (и все к этому идет). А наоборот — вряд ли. Преступника долго искать не пришлось — прямо напротив Рика стоял один из этих, *государственных*, которые на царя умышляли — с перевязанной какой-то тряпкой головой, мрачной миной — и еще одним куском породы в руке, который он, видно, собирался отправить еще куда-нибудь, выразив таким образом свое отношение к окружающей действительности... и тому, что на погоду рана на голове исправно болит. Шла бы речь о ком-то из уголовных каторжных, Рик, может быть, сдержался бы для начала да спросил бы прежде всего тихо кого-нибудь из унтер-офицеров поопытнее: кто таков? за что судим? А то мало ли, кто тебе потом в окно влезет и хорошо, если только ограбит — летом, когда они по лесам разбегутся... Но дело касалось этих князей-белоручек, за обеспечение которым самой паршивой жизни он отвечал лично перед царем, и всячески желал с этим ответственным поручением справиться на отлично. Притом от них самих в ответ едва ли можно ожидать что-то, кроме глухого ворчания... А потому господин шихтмейстер, похоже, решил не стесняться. Собравшиеся на работу каторжные и охранившие их солдаты мало-помалу поняли из воплей и жестов господина шихтмейстера, что основную массу каторжных нужно отправлять в гору как можно скорее, они знают куда, а вот этих, этих... На "государственных" явно требовалось какое-то особое задание, оно же — наказание, да такое серьезное, что сразу в голову никак не приходило, и Рик даже замолк, переводя дыхание — и пытаясь перейти от ярости хоть к каким-то размышлениям. Якубович, глядя на него с другой стороны лужи, шумно сплюнул на землю и бросил второй кусок породы совсем близко от себя, в край неладного водоема. До Рика брызги никак долететь не могли, но, видимо, звук напомнил о прежних. Он набрал в грудь воздуха и приступил к изложения нового распоряжения... Мало-помалу еще не ушедшим в гору окружающим удалось расслышать примерно следующее (если убрать междометия и ругательства): — Вниз их! В самый низ! Где раньше копали, а потом бросили! И пока неделю не проработают — не выпускать! А не выполнят урок — и дольше, пока не выполнят! И чтоб все сами! ...Да заводите же, что стоите!... Последнее относилось к солдатам, которые стали не очень уверенно толкать "государственных" к двери в гору, поэтому когда господину шихтмейстеру показалось, что кто-то замешкался (это был князь — ну то есть уже-не-князь Оболенский), Рик сам добежал через лужу, ухватил и кажется, собрался ударить, но тут кто-то из товарищей подал Оболенскому руку и решительно увел вперед, в гору. Волконский шел последним. Оглянулся на почти невидимое небо, потом на окрик Рика, качнул головой и пошел к двери. Кланялся он тут только ей, затем что не хотел набить во лбу шишку. Тяжесть своей новой участи он осознать еще не успел, мысли как-то сразу пошли не о себе: "Как теперь Мари? Что будет, когда она узнает?" и как-то совсем на краю сознания — "Да увижу ли я ее теперь?" Далеко их сразу не увели — горные мастера раза два выходили за дверь, пытаясь уточнить у начальства, куда именно следует отправить проштрафившихся. — В самый низ... — ворчал один из них. — Хочешь угробить — сразу скажи, а не так, чтобы вожжа тебе под хвост попала, а отвечать — нам... — А что там? — спросил его все еще хорохорящийся Якубович. — Там лет десять назад рыли, серебро, говорят, из руды шибко хорошее пошло... да не про нас, видно. Чуть лихо подгорное не разбудили. Вовремя целые убрались. — Обвалы, что ли? — переспросил Артамон Муравьев. На руднике ему было нелегко, но настолько по-другому, чем на поверхности, что от свалившейся на него судьбы как-то отвлекало. — Да нет, вроде крепко пока стоит, — ответил мастер, — хотя давно не ходил никто... От жара ушли, пожалуй. Да земля тогда тряслась много. И от лиха. Про него много болтать не след, а увидишь — не попутаешь! — Эдак мы, господа, до подземного жара доберемся? Того самого, что питает вулканы? Интересное, между прочим, явление природы... Голос прозвучал сверху, и мастер даже дернулся от неожиданности, а потом усмехнулся: — Эк ты тихо ходишь-то, твое благородие! Трубецкой, нависавший над ним, наклонившись от низкого для него потолка, пожал плечами: — Это я без умысла. Да и громких тут без меня нынче хватает... Тут снова хлопнула дверь, подошел второй мастер, бросил товарищу: — Ну, сговорил я его, что ниже того, где крепи хорошие, не ведем. Это значит — на две лестницы от нынешнего будет. Пойдем уже, а то сюда придет кричать... Сначала они шли коридорами, знакомыми и не очень, а до того, как начался спуск, случилась еще одна заминка. Один мастер уже подвел восьмерых наказанных к штольне, оснащенной лестницей, когда второй окликнул его: — Подожди, дать бы им кого, кто туда ходил! — Кого ж? Поди теперь найди, давно дело было, кто еще не сбежал и не помер? Тот поскреб голову пятерней: — А может, Серого? — А, его-то? Давай? Недалеко и сходишь... Обождите, ваши благородия! Мастер в самом деле вернулся быстро — должно быть, дошел до какой-то ближней группы каторжников. И привел с собой невысокого старика. Одет тот был, насколько можно рассмотреть при свете фонарей, во что-то неновое и какое-то невнятное — плащ не плащ, шинель не шинель, колпак еще на голове какой-то помятый... Все и вправду какого-то серого цвета, хотя тут, в горе, яркого и не было вовсе. Старик своим новым назначением был, похоже, ничуть не опечален, он бодро кивнул новым спутникам: — Ну что, ребята? Послали нас пониже? Значит, пониже пойдем... А потом и повыше выйдем, это непременно! Пока спускались поочередно по лестнице, они с Волконским оказались последними — так, когда князь подавал ему руку внизу, и завязался разговор. — Тебя, слышал, Серым зовут — Сергей, что ли будешь? Я вот тоже Сергей, — пояснил он спутнику. — Да меня по-разному зовут... Куда зовут, туда хожу, а куда не зовут — и не пойду. Я еще в детстве молитву узнал, старца Николая, святой был человек, да характеру шебутного, вот все и повторял: "Не суй мене, Господи, куда мене не просят!" — Это ты к чему сказал? — спросил, обернувшись, Волконский. Почему-то вдруг показалось, что знает этот человек, хоть и говорит по-простому, про тайные общества и на них намекает — мол, не надо было браться! — Да к тому, что позвали меня с вами — вот и пошел, сам не навязывался... Ты не кипятись, генерал, пробьемся. выберемся... или начальник охолонет маленько да передумает... хотя на то надежды мало. А все же есть. — Зоркий ты, дед! Генерала в такой тьме признал. Как только ухитрился — и мундир мой погорел, и ордена с ним, да и шпаги больше нет — а была бы, так только поломанная: их у всех нас над головой сломали... — Так ведь верно угадал? Ну вот... А шпаги эти — дело наживное: сегодня поломанная, завтра починят да обратно отдадут... — Это кто ж? — Да друзья какие-нибудь, что порукодельней... А мы уже и пришли, похоже. Узнаю это место с колодцем, работал я тут, было дело... Старик оказался прав — работать им, как решили мастера, предстояло именно здесь. Коридор расширялся до небольшого зала, от которого шли в разные стороны несколько ответвлений. А посреди свободного пространства возвышалась будто каменная кочка, к которой еще и прислонили несколько некрупных глыб. Волконский еще задумался, не устроить ли там что-то вроде стола, но когда подошел, оказалось, что глыбы и "кочка" окружают узкую штольню, уходящую вниз, куда-то в глубину. Мастера тоже подошли, посветили туда фонарем — было видно, что ниже идет проход еще одного яруса, вроде бы здесь не обрушенный, но дальше в стороны ничего нельзя было разглядеть. Чувствовалось какое-то движение воздуха, но никакого "жара", о котором говорили у двери, точно не было. Здесь было примерно так же не тепло и не холодно, как во всем остальном руднике. Разве что звуки, сопровождавшие работу других — удары, голоса — слышались теперь в отдалении. Еще какое-то время ушло на спуск вниз всех нужных инструментов, фонарей, на выяснение, в какие из ответвлений стоит пойти, а какие оставить без внимания, кто и как будет поднимать породу... И потянулась работа, не столь уж отличная от других дней в руднике. Пока. Вот разве что никого больше из каторжных, кроме Серого, с ними рядом не было, так что дело шло все-таки небыстро. Впрочем, раз им не нужно будет вместе с остальными подниматься наверх — значит, будет и еще время? А день и ночь здесь не отличаются никак. Вот только Андрею и Петру Борисовым здесь, похоже, было тяжелее, чем раньше. Особенно Андрею. Непонятно, уставали ли он — потому что был, как всегда, неразговорчив, — но то и дело застывал у каменной стены, глядя на нее. Если это замечал его брат или кто-то из товарищей, они старались отвести его отдохнуть. Самым удобным местом для отдыха оказался "колодец" — если сесть, привалившись к его стенке, никому не будешь мешать. Ко времени, когда работа обычно заканчивалась, усталость и привычка без всяких часов подсказывали, что пора бы и перестать долбить породу. Между собой они порешили, что позже все-таки попробуют продолжить — а чем еще тут заниматься? Впрочем, уход с работы всех прочих каторжных ознаменовался для них новой суетой — где-то там наверху у Рика и его подручных выясняли, как ставить караул — в итоге не очень довольный жизнью солдат стоял теперь у первого на их пути спуска. Потом еще какое-то время заняла доставка хоть нехитрой еды — котла с кашей и кирпичного чая; спускать их вниз тоже пришлось собственными силами и осторожно, чтобы не разлить. Спустили им и еще свечей к фонарям, приказав, когда лягут, огня не жечь. После еды неплохо было бы закурить — но кто же знал, отправляясь утром на работы, что выйти отсюда придется не скоро? Старик, послушав их жалобы (особенно печалился Давыдов), извлек из под своей хламиды столь же неопределенного цвета линялую суму — а там оказались короткая деревянная трубка, кисет табаку и кремень. — Вот, есть малось. Давайте, что ли, по очереди... — Да ты волшебник, дед! — восхищенно проговорил Давыдов, когда очередь дошла до него. — Только мы же тебе так все и скурим за день два, а нам что сказали — неделя? Хотя ты-то с нами не виновен, может, заберут тебя, как обвыкнемся? — Неделя, если урок выполним, — отозвался Артамон Муравьев. — А если нет... Я вон, когда работал, на другой стене видел — вот в том проходе — нацарапан: крест да буквы какие-то... Думаю, может, там кого и прикопали, кто здесь умер? Не было тут при тебе такого, а, Серый? — При мне не было. А неделя или сколько там — доживем, увидим... И мне пока с вами одним путем — почему бы и нет? А пока — что ж, .поработаем еще, время скоротаем, кто в силах? Сколько часов прошло в самом деле, пока они решили, утомившись, прекратить работу на сегодня, было непонятно. В горе без других работавших было тише, но, как оказалось, когда закончили шуметь сами, не вовсе тихо. Что-то поскрипывало, капало, шелестело... Подгорный мир жил какой-то своей жизнью, не очень замечая людей. Доели остывшую кашу, снова сидели с трубкой. Тушить свет и пытаться заснуть в полной темноте еще не очень хотелось, при этом разговор шел поначалу вроде бы обыденный — как лечь, кому что подстелить, не посадить ли кого караульным... — А что, дед, ты-то здесь работал, когда оттуда ушли? — Петр Борисов показал на колодец. — Что случилось-то? — Нет, меня тогда не было, когда подгорного лиха чуть не добудились, я попозже был. Там — проходил пару раз, знаю, что пройти можно, да нужды нет — вот никто и не ходит. — Вот интересно, — произнес задумчиво Оболенский, — а неужели те, кто здесь ходит, не боятся заблудиться? Коридоры-то длинные, я, по чести говоря, без провожатых тут заплутаю, наверное, сразу... — Кто ходит, — ответил старик, — тот не боится. Тот гору чует. Хотя ходы здесь в самом деле дальние — кто говорит, и до Зерентуйского рудника, что по ту сторону горы, дойти можно, ежели долго идти. Только не всякий пойдет — для чего? Впрочем, кто пойдет, знает, что если за добрым делом пошел, то есть тут кому помочь... Про кошачьи уши вот слыхали? — Кошачьи... уши? — уточнил Трубецкой, словно собрался записать. — Кошачьи, да. Горной хозяйки кошки. Из земли уши высунут, те светятся, дорогу показывают. Дойдешь — перепрыгнут, дальше покажут. Говорят, у царя какого-то нашего, давно еще, жена была иноземная. И то ли она колдовала, то ли ему изменила... а то ли он ей, словом, разлюбил бабу, да так, что велел в Сибирь сослать! Эти рудники еще только начались, а может, и не начались даже, а так.. крепостца у горы стояла. А она, вишь, не захотела жить под надзором — да и ушла в гору. И кошки ее за ней — бабы-то всегда любят кошек, вот и у нее были, небось, как и она, иноземные — семь черных как смоль да одна беленькая. Из самой Москвы за телегой ее бежали — и тут за ней пошли. — Любопытнейшая история! Я, впрочем, не припомню такой иноземной жены, хотя полного списка царских жен, кажется, даже Карамзин нам не составил... — задумчиво произнес Трубецкой. — Ну вот, Серж, выйдешь, сможешь написать дополнение к "Истории", — откликнулся Оболенский. — Если выйду... Так, за разговорами надвинулась неизбежная ночь. И, похоже, для многих она оказалась неспокойной. Непривычное место, жесткий камень, темнота — всего этого оказалось достаточно, чтобы любые тревоги и страхи прошлых лет полезли в голову... Кому— в бессонные мысли, кому — в нелегкие сны. Снами делились поутру — если можно так назвать время, когда начали уже просыпаться, тем более, что судя по небольшому шуму сверху, там меняли часового. Даже обычно спокойный Эжен Оболенский выглядел словно уставшим от сна, а не отдохнувшим. Он жаловался Давыдову, разжигавшему свечу в фонаре: — Надо же, послушал я, видно, про кошачьи эти уши... Лежу, не знаю, сплю или нет, а кажется, что не сплю. И вижу — вон они! Два огня, зеленых таких. Только не уши скорее, а глаза. Может, и кошачьи. А потом — вот уж точно сплю — выходит вперед человек, несет две свечи зеленых, они и светят... Вот помните, рассказывал я, как всех нас в Петербурге взбаламутил некий Завалишин, что рассказывал, будто состоит в международном тайном обществе, и не ему к нам, а всем нам к нему вступить надо? Рылеев тогда так был обеспокоен — моряков расспрашивал, князю вон посланцев отправлял... — Да, — повернулся к ним еще лежавший Трубецкой, — я получил, помнится, целых два панических послания... А вы его к чему вспомнили, Эжен? — Да вот он-то на меня во сне и выходит — он, знаете, роста самого небольшого, — и начинает мне опять что-то такое доказывать. Вроде бы, что мы потому здесь и оказались, что не вступили в его тайное общество. Я от него отмахнуться хочу — и просыпаюсь, потому как рукой о стену ударюсь. И так, кажется, раза три он ко мне за ночь приходил... — Ну, забудь его, Эжен, — похлопал его по плечу Давыдов, закончивший возиться с фонарем. — Он во сне остался, а нам вставать — уж не знаю, на добро ли, но вставать! — Хорошо, если остался. Я что-то до сих пор себя невольно на мысли ловлю, что он сейчас опять вот оттуда выйдет, — Оболенский показал в один из проходов. — Выйдет — убью, — решительно сообщил Давыдов. — Зачем же убивать, Базиль? — серьезно и печально переспросил Эжен. — Какое он зло делал — приснился? Давыдов только вздохнул. — Чтобы спать тебе не мешал, — проворчал он. — Да ты не грусти, мил друг, — повернулся к ним старик, уже набивавший трубку. — Этот мелкий человек, может, еще всех вас переживет, какой он ни будь, бывает такое, что не за заслуги, а для исправления человеку годы даются — вдруг да поумнеет? Вскоре спустились к ним все те же горные мастера, рассказали, что господин Рик со своей идеей пока и не думает расстаться. Якубович хмыкнул и проговорил что-то угрожающее: мол, ну что ж, мы ему наработаем... Мастера, впрочем, только и сказали, что насчет "наработанного" им велели все цифры в контору доложить — и с тем отправились выше. И потянулась работа, как вчера... или все-таки иначе. Сначала Волконский, приглядывая за собой, думал: устал. И не отдохнул. Ну, не мальчик, понятно... Руки-ноги еще не утомились, а вот на голову давит, раза два замечал, что вроде и не засыпаешь, а уносишься куда-то мыслью и стоишь, как старший Борисов... Андрею, похоже, тем более тяжко пришлось, у колодца он в итоге обосновался почти сразу, даже не пытался оттуда отправиться к брату. Серый, работавший ближе всего к залу и «колодцу», приглядывал за ним, Андрей поначалу, похоже, и вовсе дремал (а спал ли он ночью?), потом, приободрившись, сел к колодцу боком и стал рассматривать, наваленные к нему куски породы, перебирая те, что поменьше. А потом не удержал один из них в руках, пытаясь поднести поближе к оставленному ему фонарю — и камень полетел вниз, гулко ударился где-то там раз, другой... Волконский, шедший как раз мимо, взрогнул от неожидданных звуков, но чтобы приободрить товарища, произнес вслух: — Хорошо без воды наш колодец! Да и Рик не прибежит... Из ближайшего коридора вышел Серый, тоже, видимо, встревоженный непонятным звуком. Волконский пояснил ему: — Камень он уронил туда. Андрей только показал разведенные руки — мол, случайно, — а старик, вместо привычного уже добродушия, вдруг сказал как-то печально: — Ты бы, парень, еще сам туда прыгнул... Что это он? — подумал князь. — Да тоже не выспался, видимо... А потом, когда все они умолкли, с какой-то оторопью понял, что отзвуки падающего камня отдаются до сих пор — да сколько же он падает? Хотя звук был уже какой-то иной, но затихающий, мерный — или это все-таки камень? — Неужто так глубоко? — обернулся он к Серому. — Не знаю, — тот тоже прислушивался. — Может, и гора уж отвечает. Эх, может, обойдется еще? Он покачал головой и пошел к своему месту. Потом всех напугал Эжен Оболенский — они с Давыдовым решили отколоть кусок породы покрупнее, вышло еще больше — и камень, упав, чуть не зашиб того. Точнее, всех напугал Давыдов, вытащивший Эжена на руках к залу и колодцу, и тому, видно, ненадолго потерявшему сознание, пришлось долго убеждать товарищей, что он цел, вот, только в волосах пыль каменная, а с ним все в порядке... Может быть, и они не выспались и особенно сегодня неловки, — думал Волконский. Может, им тоже давит на виски, как и ему, и словно вся тяжесть горы на тебя давит, и словно слышишь, как пласты породы скрипят... Или вправду слышишь? А потом, когда пора было, наверное, расходиться и работать дальше (только непонятно, не стоило ли оставить Эжена пока отдохнуть?), Артамон Муравьев тронул Серого за плечо и спросил: — Будто земля дрожит? И несколько мгновений спустя эту дрожь ощутили все. Плеснуло страхом. Но через несколько мгновений и ощущение, и такой резкий страх прошли. Но до конца никто не успокоился, а старик печально покачал головой и по-хозяйски распорядился: — Так, ребята. Идите-ка кто-нибудь наверх, караульному скажете, если пристанет: надо мастеров найти. Спросить, не дрожит ли земля там, выше — да сказать, что у нас тут. Да них хворых лучше бы прихватить — тебя бы доктору все же посмотреть... а тебе, — кивнул он Андрею, — воздуха свежего глотнуть, пока этот дурень не видит, спросят — скажи, я насоветовал... — Я с братом пойду, — вышел вперед Петр. — Да верно, одним им лучше не идти, — согласился Серый. — Кто возразит, хоть у лестницы их там обождите. В итоге к лестнице двинулось четверо — с Эженом снова пошел Давыдов. — А нам бы собрать все к выходу поближе, мало ли... — Обвал может быть? — переспросил Якубович. Видно было, что ему тоже тревожно — и не хочется это показывать, и он вновь храбрился. — Может, и не будет, здесь часто трясет, а силы пока мало... Все может быть. Трубецкой, неся кирку и фонарь, словно в ученой дискуссии, негромко проговорил: — А я в самом деле чувствовал его с самого здешнего утра, это напряжение земли. Может, это и есть то самое электричество — или магнетизм, о котором толкуют? — он передернул плечами. Нет, не нравился ему магнетизм. Короткая волна земной дрожи проходила еще раза два — а ждать возвращения товарищей было еще рано. И звуки, теперь посторонних звуков от горы — каких-то скрипов, было определенно больше. Но просто стоять посреди зала было как-то глупо. Артамон, взял принесенную кирку и как-то неуверенно сказал : «Пойду, проверю», — и двинулся к коридору, где работал до того с Якубовичем. Вернулся он скоро (и неся оставленный фонарь) и проговорил как-то в сторону: — Странное дело, так как будто жарче стало... Вместо ответа скрип послышался уже совсем рядом и громче — словно совсем близко пошла трещина по каменной плите, — и Серый решительно скомандовал: — А ну, к лестнице, ребята. А на попытки забрать с собой то, что лежало вокруг, почти крикнул: — Бросьте, ноги уносим! Сам он шел последним, и Волконский, несмотря на то, что страх снова стал ярким и отчетливым, держался шага на два впереди него. Нужно было пройти до лестницы два поворота, и сначала — мимо еще одного коридора, где работали Эжен и Давыдов. Оттуда дохнула совсем явная волна жара и снова раздался близкий скрип, Серый обернулся и решительно отдал приказ: — А ну бегом к лестнице. Быстро! Волконский замешкался на секунду, увидел, что замешкался и тот, хотел дернуть его за руку... Стена рядом с выходом из коридора разошлась трещинами, в них выглянуло пламя... — А ну-ка погоди, — похоже, сам себе сказал Серый и бежать раздумал. Как его бросишь тут? ….пламя и трещины сложились в черты лица. Узнаваемые, хоть видеть эту мерзость Волконскому в жизни не приходилось. Но на Маросейке, на западной стене храма... — текли какие-то вязки и совершенно неуместные мысли. Он вдруг понял, что орет во весь голос: «Что за черт?!» — не ругаясь, а называя, — а к лицу из трещин прибавлялась фигура, сжимавшая в руке... кнут что ли? Старик тоже смотрел, как зачарованный. Может, успеется еще — сдернуть и увести его. Волконский тронул его за плечо (рука двигалась с усилием, как в воде). Тот обернулся, быстро обнял князя за плечи... Как-то чуть ли не ласково выдохнул ему: — Беги, дурак! — и со всей силы толкнул князя прочь от себя, к повороту коридора. Волконский ударился головой и спиной о стену, больно стало так, что казалось, в голове кто-то заорал во весь голос, он отползал от стены, но медленно, потому что с трудом ощущал свое тело... и как-то инстинктивно помнил, что место это оставлять не надо, там же... что? Там в самом деле был крик. Голос. И, может быть, не один — или это снова скрип горы, совсем уже явный... Но голос был, неожиданно громкий и низкий, словно он тоже может заставлять двигаться камень, он складывался в слова: Не замками, не запорами путь запираю, дорогу затворяю, не пройти тебе, не пробраться, тьма укроет, не пустит, Солнце выйдет прогонит, заклинаю тебя огнем водой... А потом был крик. Человеческий, но невиданной силы. И нечеловеческий. И такая плотная волна страха, какой до того не было и подобия. А еще отчетливый удар и каменная крошка с потолка... Он рывком поднялся — как подбросило — и побежал, без фонаря, не видя дороги, но, видно, чутьем вспоминая ее, потому что вот уже под руками оказались скобы лестницы, он полез, сзади что-то снова ухнуло и посыпалось, и он понял, что сам кричит, пока лезет, бежит — снова лезет и снова бежит, теперь уже — сталкиваясь с другими каторжными, устремившимися к выходу... ...наверное, пока он бежал, до выхода князь Волконский наговорил примерно на десять приговоров по оскорблению императорской фамилии, высших сановников Российской империи, чиновников горного ведомства (с особенным вниманием к некоторым из них) — а также своих товарищей (которых пока ни одного не было видно в этой толчее) и почему-то матери каторжника Серого, о которой он до сих пор даже не задумывался. Людская река вынесла его на поверхность, где неожиданно было светло, морозно и ясно, он зажмурился и некоторое время воспринимал происходящее на слух. Было что воспринимать — судя по звукам, перекрывавшим общий гул, к руднику уже явился господин Рик. Наверное, только что — орал он вовсе не испуганно, а гневно, что-то там про бунт, про то, что он кому-то покажет.... но, похоже, оставался в этом настроении в одиночестве... и даже понемногу стихал. Волконский приоткрыл глаза — точно, вокруг него стояли несколько горных мастеров, поначалу им пришлось перекрикивать начальство, но вот господин шихтмейстер осознал, что ему хотят что-то сообщить. И даже прислушался потому что голос его утих, а когда послышался снова, в нем уже был страх и кричал он об ином, размахивая руками в сторону солдат: — Уводите! Всех уводите! Двери закрыть! Заложить, если надо! Породой! Всех в казармы!... Солдаты попытались как-то сгонять клубившуюся людскую массу. Волконского толкнули, он обернулся, увидел Эжена Оболенского и они, кажется, с одинаковыми словами кинулись друг к другу: — Ты жив? Пойдем... Они медленно пошли вперед, и Эжен, кажется, что-то говорил о том, что видел еще кого-то из товарищей уже наверху — но в голове словно до сих пор стоял подземный гул. Он не понял, что в этой разноголосице подсказало ему взять левее Рика (к нему-то точно было совершенно не нужно подходить) — а потом он увидел Мари, стоявшую за цепью, которую пытались составить солдаты, не пуская к руднику деревенских. Она держала одного из них за поднятую руку и переспрашивала: — Где Сергей? Где Сергей? Солдат смотрел на нее как-то печально и произнес наконец: — Не знаю, матушка... И тут она, оглядываясь, увидела наконец мужа — и разомкнув без труда руки солдат, прошла к нему. Эжен, наверное, отошел в сторону — он не заметил. — Ты жив, — сказала ему Мари. — Что это? Земля тряслась... — Я -да, — ответил он, и тут понял еще одну важную вещь. И потому — сел на мерзлую землю, обхватил руками голову, и посмотрев в лицо Мари, произнес трехэтажную матерщину, где снова поминал неведомую ему мать еще позавчера незнакомого старика. — Что случилось? — горестно спросила она и взяла его за руку. — Он умер, Мари. Он умер, — говорил он, осознавая это до конца и сам. — Кто? — испуганно сказала она. И он понял, что она могла испугаться за товарищей, и ответил, опуская взгляд: — Один... каторжный. Ты его не видела. А потом обнял ее колени и зарыдал. Их потом как-то бестолково согнали в казармы, намешав поначалу с каторжными. Назавтра прибыл Бурнашев, начальник Нерчинских рудников с парой еще каких-то чиновников, к которым их водили кого дважды, кого трижды на допросы. Рик сидел там же, но тихо и, кажется, вполне мог оказаться теперь главным виноватым... Тем более что исходное происшествие приехавших интересовало мало, они выяснили, что имело место какая-то «непочтительность», но не бунт и даже не нарушение рабочего распорядка — и гораздо больше интересовались тем, как получилось, что кого-то отправили копать ниже обычного — и что именно происходило затем. В третий допрос, когда Волконского расспросили, но все не отпускали, а заполняли какие-то бумаги (даже, кажется, и не о нем уже), он сидел и смотрел, как немолодой уже, но в небольших, похоже, чинах чиновник горного ведомства прохаживался туда-сюда по комнате, тер сонные глаза и повторял как-то отчаянно: — Что ж вы ироды, что ж вы такой рудник загубили.... Рик мрачно молчал, писарь скрипел пером, а Бурнашев обернулся к нему и переспросил: — Что, Резанов, думаешь, так и загубили? — Думаю, — отозвался тот. — Для начала точно вовсе закрыть надо. Да наблюдать, как оно там будет. В прошлый раз, говорят, чуть не от бурятов ламу позвали на всякий случай... — А попа ты позвать не хочешь? — Да я хоть муллу позову, если попадется! Или этого, который духов бурятских гоняет... — Ладно, зови, твоя воля. Будешь кстати пока тут управлять... чем получится. Каторжных-то убирать отсюда нужно, выходит. — Да... нескоро могут пригодиться. — Куда же их? — Да хоть в Зерентуй пока — недалеко будет. — Там, думаешь, опасности нет? — с сомнением поинтересовался Бурнашев. — Может, и не будет. Смотреть, конечно, надо. — Ну вот и посмотришь. Позовешь тут всех лам, сторожей поставишь — и поезжай. Этого, — кивнул он на Рика, — в помощники возьмешь. А то многовато там будет каторжных... «Государственных преступников», впрочем, как оказалось вскоре, переселяли и вовсе отдельно, подальше от горных работ, в захудалое селение Чита, куда уже привезли некоторых из их товарищей.... До того, пока они оказывались рядом с каторжными и солдатами, Волконский все пытался расспросить кого-нибудь про Серого, оказавшегося, похоже, единственной жертвой этой истории. Но отвечали ему на диво мало — да вроде был тут, а ничего особенно го не помнится... Давно был, а потом куда-то пропадал опять появился, — то ли бегал, то ли еще что-то вышло... Только один караульный рассказал наконец: — Серый-то? А знаешь, за что он в каторгу попал? Коней, говорят, крал! — Надо же, а по нему не скажешь, — удивился Волконский, — Он не силой, он конское слово знал, что они сами за ним шли... На того кого он успел увидеть, это походило как-то на диво мало, и потому упало куда-то на дно памяти... Вместе с ясным осознанием, что короткое вроде знакомство оказалось из тех, что оставят какую-то незакрываемую дыру в душе до конца жизни. Как будто те солдаты, которых тебе сегодня поручат под команду, а завтра выйдет так, что тебе нужно им приказать — стоять и умирать. И если не умрешь с ними, будешь их помнить. Не всех по именам, даже не всех по лицам, кого успел увидеть, но все равно — не забудешь. * Сергей Волконский шел по двору Читинского острога, размышляя о том, сколько раз уже успела перемениться его и товарищей жизнь — столько, что можно даже не вспоминать времена года тысяча восемьсот двадцать пятого и ранее, что и казались теперь чем-то нереальным, из другой жизни. Пожалуй, больше всего перемен случилось у их восьмерки, тех, кто побывал успел попасть на заводы около Иркутска, азатем побывать на Благодатском руднике... Больше ни их ни большинсто других не пытались отправить в горы — кто-то наверное, решил для себя, что «государственные преступники» даже рудник могут только испортить, вот и пример готовый есть! А здесь... Кроме перемены трудови встречи с товарищами, у кого-то и жизнь изменилась сильнее. Вот Базиль Давыдов — он встретился о своей Сашенькой уже здесь, и теперь... он, пожалуй, счастлив — насколько это возможно на каторге, он смотрит в ее глаза, и говорит «Вот, я теперь я снова дома», потому что дом его там, где его семья... Он был безмерно рад за товарища. У него самого, у них... сложнее. Да, они вместе и встретились раньше, и о том, что Мари здесь, могут с благодарностью сказать не только он сам, но и все те, за кого она пишет письма... Но.. Он не может не чувствовать всегда: она слишком многим для него пожертвовала. И пока эта жертва легка для нее, на крыльях молодости и решимости, но он знает теперь, что у любого человека есть предел сил, а потому — однажды с ним, должно быть, встретится и она, и тогда оценит все, что было принесено в жертву и все, что добавилось к этому... Вот хоть последнююю несусуветную глупость, которую кто-то не постеснялся написать в виде доноса генералу Лепарскому: у них там, мол, снова заговор и княгиня Волконская вышивает знамя восстания, — и Лепарский, смущаясь и пытаясь быт вежливым и даже галатным с дамой, доводил до сведения и задавал вопросы... Мари, конечно, в самом деле вышивала, чтобы скоротать время между их встречами тонкой серебряной нитью узор на подушку и еще что-то из этих сложных и меленных рукоделий из бисера, то ли подстаканник, то ли кошелек — он видел мельком, а работа еще в самом начале, — и он после разговора с генералом все пытался представить, как поднимает на бунт товарищей, подняв над головой рукоделие жены... Что же, нелепость нелепостью, но бунта в здешних краях в самом деле до сих пор бояться... Потому что у кого-то все-таки хватило ума определить еще трех «государственных преступников» — пришедших пешим этапом офицеров Черниговского полка, которых судили отправляя в Петербург, — тоже к руднику, к тому самом Зерентуйскому, куда отправили каторжных из Благодатска. Решение по глупости своей было достойно не генерала Лепарского и даже не Бурнашева, человека грубого, но со здравым смыслом, а их неладного знакомца Рика. Хотя он-то так и остался в Зерентуе на вторых ролях, что, как передавали приезжавшие оттуда, характеру его добра не прибавило, и лютовал он со своими подручными уже прежнего... И «государственные» в самом деле испортили и Зерентуй тоже, хотя никкого подгорного лиха уже и не потребовалось, даже то, которого добудились они, и н понадобилось... Хватило той немалой массы каторжников, что скопилась там, их недовольства... и одного человека, который в несвободе, видимо, жить не мог и не хотел совсем — Ивана Сухинова. Он задумал поднять всю эту кандальную братию, и хотя кто-то успел написать на заговорщиков донос (надо же, как знакомо!..) — но поскольку отправить его решил не ближайшему начальству, а лично Лепарскому, пока тот спешно собрался и выехал да велел послать воинскую команду, в Зерентуе уже полыхнуло и дошло до настоящих боев. О том, что было дальше, вести дошли урывками, но итог их был неутешительным: и солдаты все-таки вспомнили, за какой конец брать ружье, и каторжные — кто решил, что это удобный случай бежать или пограбить, кто испугался даже такой невпечатляющей военной силы... А самые отчаянные, с Сухиновым, видно живыми сдаваться не хотели никак — и ушлив гору. В Зерентуйский рудник, да в те его нижние ярусы, которые после переселения из Благодатска и тут старались не трогать... В те коридоры, о которых тогда говорил им Серый — может, или под горой пройти можно. Что было можно теперь — догонявшие их солдаты сказать не могли: отступили в конце концов от подземного жара. И даже видели как кто-то из каторжных упал там замертво, до огня не доходя. Но по меньшей мере один — в том сходились все слухи — так и ушел прямиком туда. Сухинов, конечно. Генерал Лепарский, оставив менее важную часть следствия на горных чиновников, вернулся злой и нервный, вызвал к себе Артамона Муравьева — вроде бы по врачебному какому-то вопросу, а в итоге — жаловался с пьяными слезами, как он, оказывается, рад, что не пришлось ему тех отчаянных расстреливать... Вскоре в Читу перевели двух товарищей Сухинова которые, как выходило по всем допросам, к истории бунта были непричастны. Мозалевский, молодой, да слабый характером, уже приучившийся, к несчастью искать утешения в бутылке... и барон Соловьев. Человек, про которого можно было сказать до странности мало: так незаметно он себя держал. Вроде не отказывался ни от разговоров, ни от помощи по хозяйству, а выходило так, словно места он занимает меньше, чем один человек. Мало ли — бывает ведь всякое: вон малорослый Панов, как идет, топает так, словно его двое, да еще все время натыкается на что-нибудь, а превосходящий их всех ростом князь Трубецкой ходит так тихо, что, кажется, выпусти его на свежий снег — и пройдет, не оставляя следов... Может, и Соловьев такой тихий человек. А уж что он там в душе своей делает — размышляет о прошлом, молится или отчаивается — кто знает? Пока вставать поутру и есть не забросил, помощи сам не просит — в душу ему никто без спросу не полезет. В этих раздумьях и нагнал князя Артамон Муравьев: — Серж, так вот вы где! Слыхали, что Лепарский-то снова в Зерентуй уехал третьего дня? Он кивнул. Это генерал говорил, недовольно кривясь, еще когда проводил свои расспросы о «знамени восстания», — мол, придется ехать, но нет, это «ваших», не касается... — Так тут повар новости тамошние рассказывает, это очень интересно выходит! — Повар? — недоверчиво переспросил Волконский. — А выпил он уже как обычно? — Вот мы тоже ему вчера не поверили, так он уперся: я, мол, свидетеля приведу.... Вот, привел, сказал караульным, что это истопник. Пойдемте, он в нашем каземате вроде как с дровами возится — и рассказывает. Вам будет особо интересно! В самом деле, в каземате при хорошей погоде собрались, не желая выбраться во двор, несколько человек, почти все из благодатских товарищей были тут, красноносый повар сидел в углу, а у кучи дров — кто-то незнакомый и довольно чумазый (похоже, изгваздался специально, чтобы сойти за истопника?)... Он-то и рассказал: — Неладно в Зерентуе. Генерал ваш поехал, затем, что труп наши. Третий уже за малое время. — Каторжные озоруют? — переспросил кто-то. — Не поделили что? — Так не своих прибили — караульных двоих, говорят, ровно тех, что особенно лютовали... а теперь вот господин Рик мертвым нашелся. Кто-то охнул (кажется, Оболенский), а Волконский вспомнил вдруг слова, сказанные там, под землей: иногда дается человеку долгая жизнь, чтоб поумнел... Рику вот не досталась — видать, не было на то надежды? — Что ж, было за что, — с удовлетворением сказал Якубович. — А как сумели-то? Придушили или камнем пристукнули? — Да в том-то и дело, как! — с жаром ответил мнимый истопник. — Дохтур говорит, следы такие, словно их кнутом ударили, только сами следы — как от сильного обжога. Вскрывали их, говорит, выходит — сердце не выдержало, а у одного след этот на горле в три обхвата задохся, значит... На это все слушатели как-то молчали, и он сам помолчал и продолжил. — И всех не дома, но и не в горе убили, но поблизости. А третий раз господин Рик-то с солдатами шел, они удрать успели, говорят — в земле трещина пошла и вышло оттуда как огненное что-то... человек вроде, да как бы сказать... военный, да для этих мест войска род странный выходит. — Это какой же? — Переспросил кто-то. — Гусар подземный. Ну, солдаты так говорили, — форма мол, как на лубочных картинках гусара при романсе каком рисуют, только мол, огненная и светится — и куртка эта, и шапка набекрень... и кнут при нем тоже видели... — А ведь Сухинов в гусарах был... — подал голос Мозалевский. — То есть должен был быть, перевод получил, а тут началось, — шмыгнул он носом, — все это... Сбоку что-то грохнуло, Волконский повернулся, и увидел, как на середину комнаты, встав и пройдя пару шагов, вышел барон Соловьев. И тут князь как-то впервые понял, что роста этому человеку Господь отмерил немало, и даже удивился, как он мог считать его незаметным. Соловьев размашисто, но твердо перекрестился и сказал — довольно громко, но ни к кому, похоже, не обращаясь: — Посылает Господь неправедным отмщение. Не с мечом огненным, а с бичом. И, не глядя ни на кого, пошел к выходу. — Куда ты, Веня? — жалобно спросил его Мозалевский. — Душно тут, — ответил он и не оборачиваясь вышел. Словно перестал под крышей помещаться. Волконский ощутил то же желание, но при том его вдруг захватила иная мысль. Если так, то... То тебе не показалось. Ты видел, то что видел. Там, тогда под горой. И еще, еще... если кто-то видел «подземного гусара»... что же, может быть, и он когда-то увидит каторжника по прозванию Серый — кто знает, где и в каком обличии? Что же, он не из тех ученых скептиков, кто ничего, превосходящего обычное, не видал и не верит. Но раньше чудесное — как, наверное, у всякого человека, — проявлялось в его жизни какими-то вспышками, проходило краем: было дело, в детстве в московском доме домового спугнул, было — ловили с Луниным пьяными в Неве русалку, да и она, кажется, была нетрезва, и кто кого в итоге ловил и поймал ли, — когда прояснилось в голове (то есть дня через два), было ясно не вполне... Тогда, в Благодатске все было иначе — ярко и отчетливо, и так сильно, что он так и не стал делиться рассказом о том, что успел увидеть сам, ни с кем. И теперь, хоть и по рассказу чужого человека, выходило так же отчетливо и ярко. А значит — вдруг и это возможно? Он оглядывал лица товарищей, и видел: кто-то из них тоже безоговорочно верит услышанному. Кто-то сомневается, Трубецкой смотрит с интересом истинно ученым, впрочем, что он себе думает — поди пойми... Но Оболенский точно верит, и ты, кажется, впервые понимаешь, что ему это тоже необходимо — и тоже слишком сильно, чтобы говорить об этом вслух. А значит, каждый из вас будет просто верить. …А потом, на следующий год, на переходе в Петровский завод, у бурят как-то на стоянке вечером несколько коней пропали. Шуму было порядочно — кто мог, да что делать, — на весь вечер хватило. Нашлись, впрочем, наутро после дневки, чуть в стороне, спокойные, сытые и даже чуть ли не с расчесанными гривами. Трубецкой ходил изучать этот феномен, и рассказывал под вечер у костра: — Слышал мельком, что бывает здесь такое, говорят, есть у них какой-то белый старик... Я думаю, что-то вроде конского хозяина, так сказать, местного святого Власия... — Надо же, старик белый! — удивленно подхватил кто-то из товарищей. — Один серый, другой белый, — произнес, не поднимая взгляд от костра, Андрей Борисов, который, казалось, просто безучастно сидел у огня и разговор их не слушал вовсе. — Вечно ты, Андрюша, невпопад говоришь, — сочувственно хлопнул его по плечу Давыдов. — Что ж он, гусь что ли? «Или впопад», — подумал Волконский, но вслух не сказал ничего, просто поднялся и отошел чуть в сторону, под темноту и крупные звезды. Потому к тому, что сейчас вспомнилось — ясно и отчетливо, даже голосом того благодатского караульного: «А знаешь, за что он в каторгу попал? Коней, говорят, крал!» — ему снова было нечего добавить, кроме своей совершенно безумной и ясной надежды. На то, что эта история продолжается, и, кажется, наконец уведет их — всех их — от этих проклятых гор и пойдет уже как-то иначе. А ради этого определенно стоило жить — чтобы увидеть, что же будет дальше.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.