Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 9 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

«Но когда уходят последние электрички, в этих местах наступает очень странное время. Совсем не то, что мы называем ночью…»

Время давно перевалило за полночь. Неоновая синева воцарилась в пламенной обители античной культуры и индустриального совершенства, превращая стеклянный храм с выходом в облака в каменный грот из владений обречённого на мрак и сырость Аида. На лакированной духовке в широкой кухне с надраенными до блеска полами бледным болезненным светом мерцали бессмысленные цифры «01:17», на огромной пустой стене в большой зале глухо тикала секундная стрелка металлических круглых часов, созданных из какой-то погнутой неравномерной проволоки и напоминающих престранное детище современного лофта и своеобразного авангарда, доходящих в своей неповторимой нелепости до абсурда и тем схожих с многоликими отпрысками титанов и древнегреческих богов третьего поколения, которые так привлекали впечатлительного и мгновенно воспламеняемого обитателя этой разномастной квартиры. Разумовский неподвижно застыл в рабочем кресле перед панорамной картиной с огнями спящего мегаполиса, по венам которого ни на секунду не прекращала циркулировать бурлящая кровь, точно чего-то ждал. Но это лишь оптическая иллюзия, обман зрения стороннего наблюдателя, оказавшегося в этом странном, вобравшем в себя изыски контрастных противоположных эпох месте случайно. Разумовский был безмятежностью в истинном её проявлении и каждый мускул его наряженного днём тела был расслаблен: что казалось важным в солнечных лучах, обратилось в тлен под покровительством голубой луны. Ночь перевернула привычный мир вверх дном, и Разумовский наслаждался моментом душевного равновесия и уединения от дневной суеты, которая нещадно разъедала ему мозг и насухо выжимала любые жизненные соки. По стенам ползли кривые ненасытные тени, поглощающие пространство и время вокруг, не в силах заглушить лишь глухое тиканье проволочных часов, и невообразимо высокие потолки росли, становясь ещё выше, ещё недоступнее, и Серёже хотелось верить, что их вовсе нет, что над его головой разлилось молоко звёздного бесконечного неба и его неразгаданных тайн. Разумовский дышит медленно, тихо, почти не поглощает кислород, боясь спугнуть хрупкую идиллию и ощутить бренность бытия, которая обрушится на него в миг исчезновения сладкого наваждения. Он медленно косит взгляд на излюбленное полотно с бесподобной Венерой, венцом чистой красоты и непорочности, невинности и изящества, рождённой из страшного гнева и порока, ненависти и греха, предательства и злобы, и сотни тысяч проклятий, и Разумовский в который раз восторгается, сознавая, из какого хаоса и желчного неповиновения была рождена Афродита, богиня самой красоты. Ангел, явившийся на свет божий из пены морской в одночасье с Эринниями, но обернувшийся в нечто противоположное, возвышенное и прекрасное, обманувшее чужие ожидания и вообразимые предписания, предрассудки. Серёжа ощущает, как по спине проходятся мурашки и отводит взгляд, вновь оборачиваясь к золотому городу. После возвращения из гремящего (далеко не водопадами радостных ангельских слёз) ада Олег спал так плохо, что Серёжа сам начал терять и без того ускользающий у него из под носа сон, а излюбленный пентхаус на вершине мира стремительно деформировался в зарытый под рыхлую землю иссиня-чёрный гроб. В каждой комнате их дома появились как минимум одни часы, а свет в беспокойной спальне перестал выключаться абсолютно, потому что просыпавшийся по ночам Волков впадал в исступление каждый раз, когда не мог понять, где и когда находится. Его терзало чувство слабости и беспомощности, которые он ощущал в моменты, когда ему казалось, что он не властен над тем, что творится вокруг, а в особенности над собственной жизнью: тогда он подлетал на сбитой кровати и в ужасе скидывал на пол мягкое белоснежное одеяло, которое напоминало ему о сковывавших его волю колючих верёвках, а Разумовский в ту же секунду оказывался рядом, включал всю богатую иллюминацию в доме и убаюкивал такого слабого и разбитого Волкова, как маленького ребёнка, как Олег в далёком прошлом прогонял панические атаки пугливого Серёжи в детском доме. Волков не мог выносить своего нынешнего состояния, отворачивался и невесомо отталкивал неожиданно твёрдое плечо Разумовского, но тщетные попытки оградиться от его острого всевидящего взгляда разбивались в дребезги, и раздавленный Олег со сломанной гордостью находил успокоение в безграничной любви Разумовского. Волкова преследовали кровожадные призраки недавнего прошлого, возрождая в больных глазах нечеловеческие картины того, что ему уже никогда не удастся забыть. Вместо репродукций Боттичелли и времен Ренессанса он видел в собранных Разумовским библейских сюжетах грехопадение и кару за неизвестное ему страшное преступление, за которое живые трупы, знакомые ему солдаты до сих пор продолжали расплачиваться и гибнуть в раскалённых песках. После того, как Волкова настиг сильнейший приступ истерики при виде масштабной копии «Страшного суда» Микеланджело на входе, Серёжа поспешно снял со стен большую часть своей дражайшей коллекции и, ни секунды не колеблясь, запрятал её в кладовку на нижних этажах Башни. После этого Олег сокрушался и слёзно вымаливал у бледного Разумовского прошение за то, что вынуждает его идти на такие неоправданные жертвы, а Серёжа поднимал Олега на ноги и у единственной оставшейся в доме картины Рембрандта (вскоре он снял и её) с искаженной мученической улыбкой просил его забыть о злополучной фреске. После полуночи время в этих краях идёт иначе. Электрические баннеры затмевают искусственным светом фальшивые улицы, гомон безликой поредевшей толпы, как капля в бездонном колодце, заглушается крупным дождем из скрипа машин, обманчивый воздух удушает, пропахнув сигаретным дымом и вонью забытого уныния. Лоснящееся загробное царство. Разумовский фокусирует неясный взгляд на своём блеклом, размытом отражение в сверкающей глади офисного окна, и жизнь внизу покрывается рябью, а он мимолётно думает, насколько прочное в его высокой гробнице поставлено стекло. Волков провел много месяцев в несмолкающем ни на минуту бою, последние недели которого растянулись до непозволительно долгой мучительной пытки, прошедшей в омерзительно грязных плесневелых катакомбах под гнётом вражеских оков и узурпаторским началом. Неделями его убивала сильнейшая жажда, и Олега до сих пор выворачивало наизнанку, стоило вспомнить, что ему приходилось проглатывать в тех сточных канавах, чтобы не издохнуть от обезвоживания. В такие моменты Олег на коленях корчился перед унитазом, пока его желудок не был опустошен и выкручен в узел в попытках извергнуть внутренности, а Серёжа беспокойно вился рядом, приносил стакан с водой, что-то успокаивающе нашептывал, поглаживая дрожащие плечи и не зная, что ещё он может сделать. Когда Олег оседал на пол и не сдерживал больше истеричных рыданий, переходящих в звериный отчаянный вой, то Серёжа мгновенно оказывался рядом, крепко обвивал его руками, гладил по спине, голове, а затем падал в ноги и прижимался к ним лбом, убеждая непохожего на себя в дикой истерике Волкова, что весь тот ад позади. Это работало, но длительного эффекта подобная терапия не имела, и вскоре расхлябанная ветхая психика давала очередной системный сбой: всё начиналось по новой, завлекая их обоих в головокружительную карусель сумасшедшего танца с рогатыми чертями под сводами Сикстинской капеллы то ли в Ватикане, то ли в Петербурге, но явно в месте, оставленном Богом. Серёжа гипнотическим взглядом пожирал сменяющиеся огни большого города, кожей ощущая рыбий жир тысяч речных фонарей и жар беспорядочно движущихся голубых искр раздавленного грязным сапогом сердца и мрачных теней вдалеке. Жизнь кипела, и это завораживало; люди убивали и умирали, рожали и рождались, и чаша весов никогда не кренилась, находясь в совершенном равновесие, не смотря на все бесчинства, которые провоцирует подлец-человек. Серёжа был утомлен месяцами, наставшими после внезапного и такого желанного возвращения Олега. Долгожданное воссоединение, которое должно было стать счастливейшим временем в их совместной истории, обернулось полнейшим провалом, стоило Разумовскому увидеть, во что война превратила сдержанного флегматичного Волкова. Порог переступила какая-то тусклая безликая тень былого человека, и огонь в глазах застывшего в недоумении Разумовского мгновенно погас, затушенный дымом жестокой реальности: взгляд серых уверенных глаз, о которые прежде разбивались самолёты и в котором хотелось утонуть без остатка, сделался пластмассовым и пустым, а демобилизованный Олег до сих пор скитался где-то в глуши, там, где навсегда похоронена частичка его израненной души. И в первый же вечер утопичные грёзы о сладком забвении были рассеяны, стоило Олегу, неуклюже сжимая пальцы, стянуть чёрную водолазку, которая больше не прятала под плёнкой нормальности багровые отметины, рубцы и пугающе безобразные ожоги по всему телу, при виде которых больно раненый изуродованным драгоценным ликом Сережа на покосившихся ногах понял, что уже никогда не будет как раньше: вырванные крылья не способны вырасти вновь. Ночной кошмар, от которого невозможно пробудиться, стал явью. В темноте комнаты за спиной Разумовского продолжали мерно тикать металлические часы, отскакивая от голых стен и не позволяя исчезнуть из этого мира. Под речными глазами залегли глубокие тени, делая своего обладателя продолжением обволакивающего мрака вокруг, маскируя, вынуждая смешаться с обнадёживающей чернотой и раствориться в небытие. Серёжа устал. Потерял сон, покой, аппетит, способность работать и здраво мыслить, но отступать не желал и, собирая себя по мелким кусочкам снова и снова, был готов камнем расшибиться о землю, только бы у Олега под ногами вновь появилась прочная почва. Тысячи тонких нитей свивались и переплетались воедино под тусклым сиянием изрытой кратерами луны, склеиваясь и воплощаясь в двумордого оборотня со скошенными глазами, именуемого таким простым именем – Петербург, карнавальные маски которого заставляли Разумовского вновь раздумывать над переездом туда, где окружающая среда не будет пытаться тебя сожрать. Низкочастотный тоскливый гул пёстрого изменчивого организма простирался в параллельной реальности, и молчаливый призрак наблюдал за сбрасывающим чешую городом с высоты птичьего полёта. Даже Богу было неизвестно, о чем именно он сейчас думал. Монотонность беспрерывно обновляющегося скопления жизни и смерти внизу дарила ему минуты тишины и покоя, и мыслями он перебегал от бесцельно сменявшихся текучих образов за стеклом к беспокойно спавшему под оболочкой электрического света настольной лампы Олегу, который недавно забылся тревожным сном. После этого Серёжа бесшумно улизнул в одинокую прохладу затемненного кабинета и смог вдохнуть воздух, лишённый нервозного возбуждения: мириться с Олегом бывало тяжело, и Разумовский нуждался в пространстве для обновления и перезагрузки. Вдруг послышалось какое-то копошение в сердце безмолвного жилища, и Разумовский напряг обострённый слух. За окном пронеслась печальная сирена завывающей отчаянную песнь скорой, и какая-то жуткая скорбь последовала за внезапно оборванным механическим голосом катафалка, а Разумовский поёжился в предчувствии чего-то непостижимого. За стеной раздался отчётливый грохот, звон битого стекла, и иллюзия мирной жизни пала, а Серёжа подскочил с места и без задней мысли метнулся в разинутую пасть сомкнувшегося за его спиной мрака. Оранжевые волны узорчатого торшера рядом с кроватью заполонили собою всю встрепенувшуюся спальню, но, несмотря на тёплый свет робкого ночника и милейшего цвета обои, злополучная комнатушка всё равно отдавала горьким привкусом Фюссли и бесконтрольным ночным кошмаром. Пастельные абрикосовые полосы на недавно поклеенных обоях стремительно поползли вверх, заострились, обернулись заточенными чьей-то твёрдой рукой кольями и сомкнулись верхушками готической церкви над головой поморщившегося от фантомной, но звонкой пощечины Разумовского. Мягкий ковёр под босыми ногами жестянеет, и он ощущает, как балансирует на гвоздях посреди сдирающей с него скальп бездны, а из углов сузившейся до тесной обувной коробки комнаты на распятого человека смотрит множество каменных гаргульих глаз. Его на миг выбросило из этой безнадёжной реальности, и он с пронзенным в тысячный раз сердцем не мог пошевелиться, точно нанизанное на булавку насекомое. Олег согнулся в немой агонии, оперся локтями об исхудавшие колени и механически скрестил покрытые мелкими шрамами пальцы на затылке, изнывая от гнетущей неизлечимой (как казалось ему) болезни. Рядом с ним валялись беспорядочные осколки разбитой чашки, уроненные подушка с многострадальным одеялом, раскрытый томик заброшенного романа, опрокинутая глиняная миска из под яблок, скудное содержимое которой закатилось под прикроватную тумбочку, и, конечно, продолжавшие бездушно тикать на полу часы с огромной секундной стрелкой. Олег сжимает скрюченные пальцы в отросших волосах, тянет густые пряди и скребёт протёртую кожу, глядя куда-то в пол или под землю, и Серёжа отмирает, помогает ему подняться и сажает несопротивляющегося Волкова на голый матрас, так как сбитая в мясистый комок простынь упокоилась где-то в ногах. Разумовский пытается что-то сказать, но его слова, неуслышанные, улетают в ревущую пустоту за мутным незанавешенным окном и сгорают в топке ненасытного монстра, подпитывая и продлевая его удивительно чудную жизнь. – Серый, я так не могу, – Олег шатается из стороны в сторону и прячет лицо в опаленных ладонях, – лучше бы я умер в той помойке, – он выплёвывает ненавистные слова, сокрушается, и какая-то бесконечная тоска надрывно звенит в его хриплом тишайшем голосе. – Нам смерть как мать милым детям, и даже она нас покинула. Разумовский чувствует, как неясное нечто насаживает его на дворовые ржавые штыри, в плоть проникает облупившаяся краска, а он безоружен, немощен, не может спастись. Болезненная складка залегает между сведенных бровей, и он с покорным смирением касается чужих неестественно холодных рук, доверительно пытается заглянуть в искажённое душевной мукой лицо. – Не говори так, Олег, не надо. Волков мотает головой, и Разумовский разочарованно пятится назад. – Я так не могу, – прерывисто шепчет Олег. Наказание Марсия чудится Разумовскому, обезглавленному безутешным страданием самого ценного ему существа на планете, детским лепетом, и муки свежевания крайне неудачливого сатира, искусно изображенные мастерской кистью Тициана, в его печальных глазах меркнут на фоне разразившейся гибелью Помпеи личной трагедии. Он забывал о мире сущего и должного в тот момент, когда на кону стояло счастье родного человека, и не раздумывая пожертвовал бы всевышней справедливостью и позволил содрать с себя кожу, если бы это помогло Олегу обрести душевный покой. – Не надо, – молит Серёжа, пытаясь поймать безумный взгляд серых глаз. Олег безрезультатно борется сам с собой. И снова терпит поражение в несмолкающей бойне: – Не могу, Серёженька, не могу. Он мечется из стороны в сторону как в лихорадке, претерпевая, вероятно, пренеприятнейшие чувства полнейшего духовного упадка, страдая и балансируя на грани благодаря… чему? Что-то забытое, потерянное среди прочего бесполезного, ненужного хлама, казалось бы, навсегда. Он не замуровывает себя в непробиваемом панцире, балансируя на грани благодаря гордости, гордости ярой, гранитной, несломленной, гордости такого толка, что способна заставить опустившегося на дно человека продолжать барахтаться в вязкой сточной грязи, сподвигнуть его на решительные жесты, дабы преодолеть этот чёрный безрадостный день. Волков силится и убирает от головы сведённые ладони, обессиленно опускает руки на колени, и Разумовский крепко хватается за них. – Я варюсь в этом смердящем котле, задыхаюсь в этом склепе, в чулане, в омуте, – продолжает Олег. – Я застрял под землёй, чувствую, что меня похоронили заживо в братской могиле. А вокруг гниль, и вонь, и знакомые полуразложившиеся лица... И отсюда нет выхода. Я на дне, Сереж. Разумовский сжимает его руки, не надеясь на что-то в ответ: – Со дна есть только один выход, – как мантру повторяет Серёжа, – и он ведёт только наверх. Наивно, пускай наивно, но людям надо хоть во что-то верить, иначе они не выдержат. Олег морщится: – Ты не понимаешь. – Наверное. – Ты не был там. – Ты прав, – закрывает глаза Разумовский. И Олег резко дёргается к нему, прижимает бледные руки несопротивляющегося Серёжи к губам и истерично, горячо целует белесую тонкую кожу: – Прости, прости меня, – молит он и выдыхает горячий воздух в трясущиеся ладони Разумовского, прикасаясь к ним с таким придыханием, таким трепетом, словно они хрустальные, словно это единственная в своём роде хрупчайшая реликвия. – Я не злюсь, Олег. Волков путается в мыслях, времени, хронологии, говорит обо всём и сразу: –Я боюсь, что могу потерять тебя, – он льнёт щекой к ладони Разумовского, медлит, отстраняется и снова возвращается к спасительному, утешительному огню. – Боюсь, что ты можешь исчезнуть, – ему чудится, будто он в чем-то провинился перед своим безотказным слушателем, он не может избавиться от впившейся в мозг навязчивой идеи, будто он чем-то ему досаждает, будто он должен свое место в этом мире и подле него заслужить. Серёжа никогда так не считал. – Боюсь, что ты всего лишь мираж, а я уже мёртв. Боюсь, что ты можешь меня бросить. Боюсь того, что я это заслужил. Разумовский, наверное даже обиженный такими вздорными, беспочвенными и совершенно несуразными, необоснованными, мнимыми подозрениями, нацеленными, пусть бессознательно, без злого умысла побуждениями уличить его, Сергея, безвозмездно и страстно любящего Волкова, Сергея, принимающего того со всеми чертями и бесами, во лжи хитрой и обходительной, в непрошенной жертве и бессмысленном фарсе… Разумовский встряхивает головой, досадливо сжимает зубы. – Не мучай меня, Олег, прошу, – выносит на свет он, – прошу, не мучай себя, – убежденно, настойчиво, но снисходительно, впрочем, без всякого мнимого превосходства и принижения просит расстроенный Разумовский, с надеждой кладёт руки на щетинистые щёки и упорно вглядывается в беснующиеся серые глаза, кропотливо, тщательно, до нелепости дотошно рыщет по глубинкам чужого сознания и сквозь дурманящий туман пытается добраться до самой сути. – Я реален. Я не мираж. Ты дома, ты жив, и я не позволю никому убить тебя, я не позволю тебе убить себя. Олег выныривает из своего омута и с пугающей, прозрачной ясностью метко нацеливается и попадает Разумовскому стрелой куда-то в недра сознания, поражает его полнейшей осознанностью человека в здравом уме и трезвом рассудке, поражает, потому что такая могучая, непреодолимая жажда смерти в глазах здорового, полноценного человека пугает. Ужасает то, что понимание и владение фундаментальной истинной приводит к подобного рода неутешительным выводам, вынуждает человека мыслящего и проникновенного усомниться в том, кого можно отнести к людям неполноценным, ведь, по природе своей, они будут сидеть с ними в одной покосившейся, обветшалой, древней лодке с пробоиной, и ноги будут промокать в горючей серой воде, ведь они с ними будут равны. Разумовский безошибочно считывает исчерпывающий импульс в бездонном кратере уставших, измученных горькой, никому ненужной правдой глаз, и Волкову не требуется ничего пояснять, он на миг распахнул саму душу, и Серёжа понял, потому что знает, потому что плавал. Олег на мгновение выныривает из своего омута лишь для того, чтобы занырнуть в него вновь: – Нельзя убить дважды… Он меняется в лице, становится отрешенным, словно окружающая действительность вызывает у него отторжение, и ещё более задумчивым: – Я тоже виновен, – обрубает он. – Стольких людей положил. У меня руки не по локоть, по плечи, по шею, – прерывисто швыряет словами и попадает в цель, – по кости в крови. Я ей пропитан. Чужой кровью. Мне казалось, что это правильно, я верил, что это верный путь. И куда меня привела моя слепая вера? Туда, где мне и место. Я ничем не лучше тех, кого я ненавидел. Столько трупов. Они приходят ко мне во снах, – сокровенно делится Олег, и замолкает, подбирает слова. – Действительно ли все они были повинны в том, в чем их так безропотно обвинили невидимые судьи? Почему я так поздно понял такие простые вещи… Все мои помыслы оказались ложными, все идеалы рухнули, и кто я без них? Я никто. За окном пошёл мелкий частый дождь. Олег продолжал. Разумовский слушал острую исповедь, Волков каялся во всех своих мелких и весомых, в сущности же примитивных, типичных для всякого человека грехах с разницей единственно лишь в том, что обыкновенный обыватель не был участником специализированного сборища, в полномочия которого входили власть и возможность обладать и распоряжаться самой смертью; он слепо тыкался в протянутые навстречу хозяйские руки, искал спасение, утешение и успокоение, неразрывно следующие за справедливой карой, как тень по пятам. Серёжа дивился тому, что в одном человеке могут граничить и сталкиваться полные противоположности, почти осязаемая целомудренность вкупе с толстенной кипой бумаг, исписанной смертными грехами, полной разнящихся, немыслимых противоречий. Волков обвинял себя в преступной слабости и ничтожности, в преданных идеалах и искаженных морали и нравственности, сокрушался о том, что не замечал и не хотел замечать. «Судьба послала ему раскаяние – жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещатся петля и омут». О, он был рад ему! – Богами рабов? – переспросил потрясённый непрерывным потоком слов Серёжа, и Олег, как-то нелепо сгорбившийся, ссутулившийся, с застывшей в глазу слезой очнулся от дурного сна. – Люди не могут людей убивать, так с ума сойти можно. По крыше барабанил сплошной ливень. – Здесь я тебе не судья. Волков неожиданно резко дёрнул головой, и в полумраке сверкнули зрачки гордых, силящихся вспыхнуть из перетлевших углей глаз. – Я не ищу суда и не хочу забывать. Разумовский пристально посмотрел ему в глаза, не придав значения напускной грубости в растерявшем пыл в конце фразы голосу (Олег сделал это сам), едва склонил голову набок, прищурился, беспристрастно сканируя человека перед собой, словно видит его впервые: – Обещай мне, что не будешь творить глупости и скатываться в крайности, – наконец сказал он и снова оттаял, отринув ненужную более критичную объективность. – Ты был на войне, Олег, а война… это война. Там вообще нет ничего святого, она переворачивает уклад привычной жизни вверх дном и не ясно, где голова, а где хвост у змеи. Ты точно не виноват и в половине того, за что готов себя сжечь на праведном огне таких же еретиков. – Не вздумай меня жалеть. О, Олег не был груб с Разумовским, он лишь пытался понять, будучи благодарным ему всем своим износившимся существом. – Я и не собирался. Я не стану оправдывать тебя перед самим собой, но ты должен помнить, что война – это другой мир. Ты пытался выжить, и либо убили бы тебя, либо убил бы ты. Никто из живых не вправе тебя судить, потому что сами мы ненамного лучше. Олег был благодарен, правда был: если бы не Разумовский, он, скорее всего, не вынес заточения в четырёх стенах со своими мыслями и наложил бы на себя руки ещё в первый день после возвращения в Петербург: – Спасибо. Разумовский невесомо улыбнулся: – За что? – За то, что говоришь со мной. – О, Волче, я готов говорить с тобой веками, – Разумовский уткнулся лбом в плечо Волкова. – Ты только не молчи. Они просидели какое-то время в молчании. – Но тебе надо поспать, – всё же произнес Серёжа. – Тебе тоже, ты ведь ещё не ложился? Разумовский закрыл глаза и улыбнулся. – Конечно, не ложился, – ответил за него Олег. – Давай спать. – Не знаю, усну ли я, – сухо признался Волков. – Снова кошмары. – Хочешь, я спою тебе колыбельную? – Я настолько жалок? – Ты настолько мне дорог. /// В пустой теперь комнате с постоянной в своей первозданной застывшей красоте Венерой всё также тикали глухие проволочные часы, и в монотонный степенный гул претворяющегося спящим города примешался очистительный стук упрямого в своей извечной игре дождя. Изрытая кратерами луна ещё пряталась за грузными неповоротливыми облаками. Озорные, непокорные, полные детской наивности глумливые ручьи стекали по старым крышам Петровских домов, остужали раскаленные неоновые баннеры с бесполезной рекламой, орошали безнадёжно испорченную почву и дарили иссохшей каменной земле шанс на искупление и возрождение из пепла, смывали прилипчивую грязь с мостовых, изгоняли затхлую удушающую вонь и на время стирали смог и копоть усмиренного города, обновляли его, доводили до незапятнанной косматой лапой регресса непорочности. «Засыпай, на руках у меня засыпай»… В спальне был заглушен оранжевый свет, и два человека пропадали в полуночном закате и величественной заре, напоминающих в своей пёстрой неопределённости и смешении красок яркие огни Лестер-сквер Моне, которые запечатлели мгновения, чувства, жизнь. «Засыпай, под пенье дождя»… Разумовский мелодично, тихо, словно плыл по молочной реке или парил над небом, подхваченный идущим на нерест алым лососем из перьевых облаков, растягивал знакомые с ранних лет, затмевающие собой кривые тени слова, и Олег засыпал, на руках у него засыпал. «Далеко, там где неба кончается край»… Они разделят смех и слёзы, радость и печаль, счастье и горе; и крест они разделят на двоих, потому что стали друг для друга последним пристанищем, потому что «их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого». «Ты найдёшь Потерянный рай»… Время на часах было «02:02», сквозь поредевшие грозовые тучи пробивалась знакомая молодая луна.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.