Последняя поэма

G
Завершён
80
автор
hshftid соавтор
Размер:
6 страниц, 2 560 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
80 Нравится 13 Отзывы 10 В сборник

Смерть побеждающий вечный закон

Настройки
Примечания:
Пальцы обречённо сжимают конспект покрепче. Пружинка неприятно впивается в ладонь — Дима не обращает внимания. Всё, блядь, пропало. То ли из-за пробки, то ли из-за его собственной нерасторопности, то ли из-за того, что сам конспект заклеен был наспех, кривовато — Олежа не вернулся. Дверь в общажную комнату снова раза четыре захлапывается перед тем, как Дима по-человечески её открывает.  Костыли отлетают в угол со всей возможной яростью. Дима словно проглотил живого ежа — в горле что-то непрестанно клокочет, шевелится, раздирает глотку иглами и когтями, мешает дышать нормально. Рёбра вдавило в позвоночник. Сердце отдаёт в глазные яблоки — Дима думает, что сейчас откинется к чертям собачьим. Давит подступающие рыдания — он и так осёл, не хватало ещё разреветься, как девчонке. Следы ногтей остаются на тетрадке — заставляет дёрнуться. Вроде сущий пустяк — почему-то ощущается трагедией. На конспекте остаётся едва видимый сырой, солёный след — последняя капля. Хочется прижать к груди, свято веря, что это поможет дышать. Хочется уткнуться в потрёпанную бумагу — пока не ослепнет от красных кругов перед глазами, пока не перестанет трясти. Дима не позволяет — окончательно ведь помнёт, совсем мёртвого угробит. Тетрадь оказывается на столе — кладёт аккуратно-аккуратно — рёбра прошибают спину, когда Дима заставляет себя отвернуться. Ёж раздваивается — перебегает под веки. По ощущениям — протыкает их нахуй. Глаза вытекают на пол белым комком усталости, небывалой ненависти и паники. Комната температурно-удушливая—а может, просто он разучился дышать. Дима падает на кровать, надеясь, что ежовы иглы наконец проткнут — вытечет давящий гной—перестанет болеть, перестанет быть. Подмывает выпить тысячу литров кошмарного ядерного алкоголя и забыть всё, что знал — своё имя, чужой голос, странный холод бестелесного касания и вкус воздуха. Забыть все и сдохнуть. Главное, чтобы окончательно — без призрачных стадий. Дима не выдерживает, прикалывается взглядом к столу, будто кнопкой. Отсюда не видно, но тетрадь лежит — на своём углу, как положено. Как положил, так и лежит, блядь. Хочется отвернуться, упереться взглядом во что угодно другое — но от всего вокруг глаза вытекают так же охотно. Календарь с обведённой датой концерта. Книга на соседней кровати - страница аккуратно подогнута, чтобы не потерялась. Доска, от одного взгляда на которую сердце снова ухает вниз, в склизкую человеческую бездну. Отвратительно пустой подоконник. Кажется — заклубится туман, подёрнется синева, появятся в гнетущей тьме дорогие льдистые глазища. И снова всё будет, как прежде. Дима прячет голову в песок — даже сраные страусы так не делают, глупый миф. Пытается не смотреть, не думать, никогда больше, блядь, не думать. Хочется только свернуться в клубок и уснуть на тысячу лет, а потом проснуться от знакомо-звенящего голоса, твердящего, что он опаздывает на пару. И никогда больше не терять. Дождь стучит по стеклу — не убаюкивающе, а как очень плохой барабанщик. Нескладно, мимо нот. Набивает не мелодию, а шишки. Пялиться в пустоту даже пару минут кажется просто невыносимым. Надо что-то делать, исправлять пиздец, искать выход — знать бы, что конкретно нужно сделать. Дима понимает — он знает. Старается, правда, на доску или, боже упаси, на конспект, не смотреть. Вспомнится, что было – снова начнётся, снова размажет, снова потеряет шаткий самоконтроль. Список приходит на ум сам по себе — шашлыки с друзьями, потерять студак, бутылочка, домой на каникулы.. Не так уж и тяжело, если нужно просто таскать с собой конспект. Что-то ведь должно получиться? Хоть какой-то выхлоп — Дима хочет верить. Хоть какой-то сигнал, итог — любой, всё лучше, чем сдыхать от неизвестности. Дима начнёт прямо сейчас — прогулять пару будет не сложно.

***

Снег падает с акварельного затянутого неба. Мягкий, белый, стерильный, как стиральный порошок. Дома снег был не такой. Дома снег был живой. Дома все вокруг было живое. Здешний мир хрустально-ирреальный, как раннее утро. Здешний мир не холодный — но все равно почему-то зябкий. И мёртвый. Ему положено быть мёртвым — он же, вроде как, загробный. Наверное. Олежа перечитал в жизни кучу книг про мифологию, но нигде, даже в сказках народов Севера, мир-за-гранью не был хрупким завьюженным снежным шаром. Сугроб проминается под кедами, как промялся бы под сапогами. Ненормально. Даже смерть всегда была нормальной — страшной, но логичной. Странной, но поддающейся хоть каким-то законам. Здесь вообще ничего нет. Никаких законов. Хочешь — ложись на землю и изображай снежного ангела прямо так, в одной рубашке. Олежа ложится — чего уж теперь? А думать, чувствуя, как тебе на лицо ложится снег, даже приятно. Мёртвым же всё равно. Когда он был призраком — всё равно не было. Теперь, кажется, стало. Доубили. Добили. Снег падает, похожий на стиральный порошок. Здесь Олеже иногда кажется, что он забывает собственное имя. Здесь Олеже всегда кажется, что смерть у него была замечательная. Лучше жизни смерть.

Ветер ли старое имя развеял,

Нет мне дороги в мой брошенный край…

Снег падает на кожу и не тает. Сквозь призрака он пролетал. На одежде человека оседал тополиным пухом или блестящей крошкой, таял на тёплых человеческих ладонях. Он тоже растаял— растворился, как сахар в горячей воде. Кто он теперь, если не призрак и не человек? И хотя разницы, в общем-то, нет, всё равно хочется понять. Сделать вид, что ты хоть что-то контролируешь. Даже если от этого ничего не изменится. Снег падает на лоб, ресницы и не тает — Олежа недовольно его смаргивает. Снег странный. Ели странные. Небо странное. Всё вокруг — сущий кошмар. Никто другой не стал бы суетиться из-за того, что снег какой-то не такой — подумаешь, невидаль, где-то снега вообще нет. Дима бы не стал. Дима вообще либо не парился вообще, либо парился слишком сильно — в обоих случаях в совершенно, по Олежиному мнению, не заслуживающих этого ситуациях. Только Диму его ценное мнение редко волновало. Хотя, конечно, чаще, в десятки раз чаще, чем кого-нибудь другого. Все обзывали душнилой, ругали, огрызались, как тот же Дима поначалу. Или — ещё хуже — смотрели холодным погасшим солнцем, будто намекая, что говорить бессмысленно. Что ценное мнение никому не нужно. Что нужны пара зорких глаз и умелых рук. Зато было хоть что-то нужно. Диме, что характерно, не нужно было вообще ничего — и одновременно всё. Кроме мыслей. Кроме мнений. «Не твоё дело» Когда последнее, что ты успел сделать перед смертью — это поссориться с другом, все, что тебе остаётся—это думать, а был ли ты прав. Был ли — не был ли. Как гадание на ромашках в детстве с Олей. Оля-Оля-Оля. Не его дело. Не его дело. А было ли хоть что-нибудь в жизни — его делом? Это внезапно, как первая молния, это кошмарно, как бессонница. Потому что ответ — «нет», очень простое и страшное слово — «нет». Ничего в этой жизни не было его, Олежиным, делом. Да и в смерти, выходит, тоже. Роза пахнет розой, это он усвоил, а махровый снобизм воняет снобизмом — даже если назвать его ценным мнением. Даже если задрать голову и сделать вид, что это не тебя выгоняют, а ты сам уходишь. Даже если забыть об этом и притвориться, что был таким всегда. Был плохим человеком. Это открытие, кажется, ещё страшнее, и страх растягивается в зимнем безвременье. Плохие люди — это всегда был не он. Плохие люди валят студентов на экзаменах по причинам личной неприязни, берут взятки и гоп-стопают в переулках, бьют ногами и смеются за спиной. Олежа всегда думал, что он хороший человек. Оказывается, ошибался. Оказывается, собственное дело было делом чужим, удавкой, петлёй. Фонарь-верёвка-лестница — я хочу повеситься. Олежа стирает с лица снег. Он бы заплакал — но, кажется, разучился, пока здесь лежал. Одно хорошо — от него ничего не осталось. Ничегошеньки, ни следа, ни помарки, как не остаётся памяти о ночи, когда наступает утро. Будет, как раньше — как будто бы под небом его и не было.

Если увидеть пытаешься издали,

Не разглядишь меня!..

Это ведь хорошо? Хорошо же, что после его смерти все смогут дышать свободно? Делать то, что он так и не научился? Это будет лучше для всех, правда же? Правда? Холодное вискозное небо не даёт ответа. Олежа пытается ответить себе сам. Правда, всем без него дышалось бы легче. И Оле, и Диме, и даже Антону, наверное — он просто нашёл бы другого напарника в дипломаторстве. Теперь всё наконец стало правильным. Никто больше не будет ворчать под ухом. Не будет надоедать своими советами, никому в помине не нужными. Не нужно будет ни выполнять странные пункты незакрытых гештальтов, не нужно слушать очередную речь о том, как надо и не надо, не нужно гадать над убийством, злиться на недосказанности, лезть в петлю надоевшей заботы. Можно будет жить.

Не разглядишь меня!...

Друг мой, прощай!

Олежа жил впустую, умер впустую — только мешал другим. И, кажется, ничего хорошего после себя не оставил— поганый привкус неосторожных слов, да и только. По таким не скучают. Он и сам бы по себе не скучал. Почему только на что-то надеялся? Олежа понимает и ни секунды не злится. Теперь, когда уже слишком поздно. Пусть будет так. Пусть он будет погребён под новыми людьми, пусть нанесённые им раны не оставят следа. Пусть всем будет спокойней. Жаль, что только так. Говорят — пока человек жив, ещё все можно исправить. Олежу исправила только могила. И то — со второй попытки. Если посмертие было шансом — он феерически его упустил, безвозвратно, бессмысленно проебал. На грудь давит снег — стиральный порошок. Олежа исчезает под ним — медленно, но верно. И хорошо. Всё хорошо.

Я уплываю, и время несёт меня с края на край,

От берега к берегу, с отмели к отмели.

Друг мой, прощай!..

И всё равно что-то пытается прорасти через снег, как одуванчик сквозь асфальт. Бьётся. Напоминает. Наверное, надежда — что он всё же оставил хоть какой-то след — невесомый, незапомненный, но светлый. Что капельку хорошего в этой жизни все же кому-то отдал. Что оставил после себя вместо пустых гнёзд хоть что-то — груду бумажек. Жизнь человека. Немного смеха. Плакат на стене. Что даже когда его заметёт метель — выметет из чужих голов белой метлой, затеряется конспект, зарастёт травой крест — что-то будет. Не вспомнить даже, а так — намекнуть и снова исчезнуть в настоящем, важном, живом. Так нельзя — и всё-таки очень хочется. При жизни ему никогда не хотелось по-настоящему того, чего нельзя. Так хотя бы казалось — а может, просто не было смелости признать. А теперь уже поздно, слишком поздно. Дружба не вечна, память не вечна, не вечна бумага — вечно одно забвение. Каждый дурак знает. Все кончается, и это кончится, и тетрадь забросят вновь пылиться чёрт знает куда, и кровать снова станет вторым надгробием. Пыльным, шатким и скрипучим. Впрочем, ничем не отличающимся особо от креста. Снег вокруг белый и очень ровный. Олежа не оставил на нём ни единого следа — а может, они все попросту окончательно стёрлись?

Ты погляди, ты погляди,

Не осталось ли

Что-нибудь после меня?

***

Ему холодно — после неосязаемого снежного шара колет иглами, щекочет бока. Веки разлепляются еле-еле — успевают зацепить общажную комнату и всего всклокоченного, взбудораженного Диму с глазами-блюдцами и тетрадью в руках. Олежа чувствует, что теряет равновесие — во всех возможных смыслах. Подкашиваются ноги — похороненное чувство—отвык. А ещё — ещё становится больно. Не так, как в смерти — тогда ощущалось притупленно, искусственно — а правильно, по-живому больно. Острый локоть встречается с оголённой батареей —полосует до плеча — Олежа непростительно громко шипит, съёживается, кривится. – Блядь…— выдыхает, прикусив язык. Свой же голос оказывается странно-хриплым, глуховатым. Сейчас больно — отзывается в голове ярким фейерверком. Нелепо протянутые по полу ноги не просвечивают больше синеватым, обретая узор вонючего линолеума. Будто никогда и не умирал. Будто просто неудачно спрыгнул с подоконника. Дима пялится обалдело—Олежа не отстаёт, Олежей овладевает глупое счастье — клокочет от неуместно подступающего к горлу смеха. — Ты… ты живой? — у Димы голос дрожит, у Димы трясутся руки, у Димы странно колеблются нижние ресницы, Дима часто-часто моргает. Это наверняка какое-то наваждение, потому что такого не бывает. Это определённо, точно по-настоящему — потому что такое нельзя придумать.

Это не сон!.. Это не сон!

Это вся правда моя, это истина!

— Не знаю — чувствует, как губы растягиваются непроизвольно — Наверное.. Дима делает осторожный шажок на негнущихся ногах. Будто бабочку в сачок поймать хочет. — И как? — опускается напротив. — Здорово — абсолютно честно. Говорить тяжело — Олеже кажется, что он сейчас проснётся и всё исчезнет — и общага, и живая боль, и Дима, Дима тоже исчезнет! Плечи прижимаются к оголённой батарее — греет еле-еле, но разве это важно? — Мне тебя не хватало — это сон, это, наверное, сон, в котором можно говорить что угодно. У Олежи в голове фейерверки, тело — вроде своё, а вроде и неправильное. Не до того, чтобы о словах думать. Это вообще ужасная глупость — сначала думать, а потом говорить. Дима стискивает его, как в последний раз — Олежа вздрагивает и неожиданно для себя понимает, что сердце — подумать только, настоящее сердце! — стучит в ушах. Реальность происходящего плывёт окончательно—так не бывает. Не могут мёртвые восставать, не могут бороться с подступающим к горлу комом, не может мёртвому быть так тепло—то ли сгорит сейчас, то ли расплавится. Дима что-то бормочет в шею — Олежа не слышит толком, никак не может на словах сосредоточиться. Сложно оторвать взгляд от комнаты, сложно прекратить попытки понять, что изменилось и изменилось ли. — Сколько прошло времени? — руки вдруг находятся где-то внизу и Олежа их как-то дёргано перекладывает, обнимает наконец в ответ. — Чуть меньше двух месяцев. Мог бы пункты и попроще себе выдумать, быстрей бы разобрался.   — Лучше бы диплом писал, чем такой дурью маялся — Олежа усмехается и, кажется, хочет сказать что-то ещё. Дима ощутимо хлопает по спине, заставляя поморщиться, прижимается только крепче. —Завали ебало — утыкается носом в плечо, выдыхает судорожно, болезненно. Олежа тут же понимает, что высрал. Дима молчит, может, минуту, молчит громко — хочется извиниться за сказанную глупость. — Я правда ведь за тебя переживал. Продолжить не решается. Олеже и не нужно – горячей вязкостью растекается внутри что-то странное, незнакомое, необходимое. «Я переживал» звучит серьёзно. Серьёзнее, чем «я тебя люблю». «Я переживал» — это как будто после долгой-долгой вьюги наступила весна, пробились почки, и свежие ветки стучатся в окно за спиной. «Я переживал» — это как будто ты Пиноккио, из деревянной куклы внезапно ставший живым мальчиком. Как ядерный взрыв. Как мир во всём мире. «Я переживал» — это что-то, чего никогда не было, не будет, и не может быть. Только оно есть. Есть в мире Дима, которому не плевать, который прыгает в бездонные ямы и обшаривает самые тёмные углы, и всё—почему-то из-за него. А почему — не ясно. Олежа, наверное, мог знать почему, когда ещё хоть что-то знал. Когда не состоял весь из страха, восторга, удивления и бесконечного тепла. Когда не был живым. При жизни — да что там за жизнь-то—никто не говорил «я переживал» — это была его, Олежина, фраза, его роль, его реплика. Нельзя воровать чужие реплики. Только Дима все время делает то, чего нельзя. И почему-то это очень, очень важно. Олежа вцепляется в чужие лопатки крепко-крепко — надеется последней клеткой мозга, что не поцарапает ненароком. Хочется отчего-то жаться в ответ, дрожать и терять остатки раскулаченной гордости. Олежа жмётся, и пытается не думать лишний раз, что, как и почему тут происходит. Утыкается лбом в шею — чувствует, как по спине гладят. Дима — живой-преживой, тёплый, сам ужасно нервный и устало-счастливый — и так почему-то спокойнее. В неярких утренних лучах всё тихое-тихое. Дима мерно дышит куда-то в плечо — Олежа всё ещё пытается принять тот факт, что он дышать может. По телу расплывается жар и возникает странное ощущение — будто это уже случалось. На стене — акварельный отблеск рассвета. За окном — самая настоящая весна, бред, мечта, глупость. Подозрительно радужная граница воспалённого разума, ложка мёда в бочке дёгтя — скоро утонет в холодном ужасе, канет в небытие. Олежа щипает себя за руку, чтобы лишний раз удостовериться в реальности — боль растекается. От счастья хочется плакать, но вспомнить, как это делается, не выходит. Хочется сдирать с себя кожу и тонуть, тонуть в правильной боли, и смеяться—как в детстве, неприлично громко. Чтобы все-все слышали — живой, живой! Вопреки злому року и законам физики живой. И нужно как будто бы поговорить — иначе тишина снова поглотит, не запомнив голоса, но речь забылась. И рот разлепляется нечеловеческим усилием. — Спасибо. Я... знаешь, Дим, я.. И хочется сказать — «я ужасно перед тобой виноват». Хочется — «ты мне очень дорог». Но кажется, стоит только произнести — от чувств задохнётся. Откладывает на скорейшее «потом». — Я говорил, что ничем хорошим это не кончится. Шутовски ругается, для виду, абсолютно не сердится — слышит тихий смех в ответ. Просто — всё вернулось на круги своя, всё как надо, и чужая рука кажется частью собственной спины, и чувствовать кого-то так близко — до слёз легко. Кажется, все-таки хорошим кончилось. Лучшим, чем только могло быть.

Смерть побеждающий вечный закон –

Это любовь моя.

Это любовь моя!

Примечания:
80 Нравится 13 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (13)