***
Платье нашлось в витрине небольшого торгового центра в квартале от отеля — голубое, застегивающееся за шеей и оголяющее плечи; несколько летящих шифоновых слоев, наискосок спадающих друг на друга, ассиметричным волнистым краем спускающимся вдоль одной ноги. Платье было отвратительной длины, перечеркивающей колени Бланки, а потому она одолжила на рецепции канцелярские ножницы и безжалостно его укоротила. Она не особо заморачивалась над своим внешним видом, привычно проигнорировала макияж и собрала волосы в высокий хвост, взбрызнула шею любимыми духами и лишь смазала бальзамом пересыхающие в постоянных перелётах губы. Она запрещала себе пытаться понравиться Хэмилтону, она решила, что он пригласил её своеобразным переводчиком — лишь потому что она говорила по-испански. Она рассчитывала просто вкусно поужинать, вполуха слушая малоинтересный ей разговор. А тогда они приехали в ресторан в старой части города. Название неразборчивой бронзовой вязью тянулось по терракотовому фасаду, пол был выложен старинной расписной плиткой, их с Льюисом встретил официант в белоснежной рубашке с широкими складчатыми рукавами на средневековый манер и провёл во внутренний дворик. Тот был усажен фигурно выстриженными кустами, высокими гибкими кипарисами и распустившимися густым алым цветением бугенвиллеями. Между глиняными амфорами и булыжниками камня умиротворяюще журчала вода. Столики находились под крытой галереей, периметром обступавшей зелёный колодец, со сводов арок свисали кованные лампады, мерцающие за неровным тусклым стеклом языками волнующегося огня, колоны оплетали вьющиеся растения. По квадрату неба над двориком неспешно плыли подсвеченные желтизной заката облака. За накрытым белоснежной скатертью и заставленным сверкающей посудой столом, к которому их с Льюисом подвёл официант, сидели двое мужчин. Эльвио, завидев их, вскинул руку и замахал, подзывая. Второй мужчина — в лёгкой рубашке с небрежно закатанными рукавами, со свисающим в расстёгнутом вороте крестиком, инкрустированном камнями, и с густой сединой усов — поднялся. Бланка похолодела. Упёршись в неё немного прищуренным карим взглядом, Виктор Дуарте пожал руку Льюису, а тогда заговорил к ней: — Ну надо же, какой приятный сюрприз. Рад вас снова видеть. Я — Виктор. А вас как зовут? — Бланка, — ответила она, вкладывая одеревеневшую от напряжения руку в его протянутую к ней ладонь. И только когда его пальцы сомкнулись на её коже, она осознала, что Виктор Дуарте заговорил к ней по-испански. Её параноидальная догадка перед гонкой в Майями оказалась правильной. Он её узнал. Виктор выдвинул для неё стул и придержал спинку, когда она садилась, тогда опустился рядом и, игнорируя обратившегося к нему Эльвио, спросил: — Как ваше полное имя, Бланка? Она одёрнула руку, в смятении взмывшую к лицу, запретила себе свой детский успокоительный невроз, и для надёжности накрыла пальцы одной руки ладонью второй. Она посмотрела на Виктора и поняла, что, если соврёт, это ничего не изменит. А потому со вздохом ответила: — Бланка Эухения Монтойя Руис. Белые усы зашевелились в довольной ухмылке. Виктор Дуарте кивнул и немного наклонился вперёд, одна его рука упёрлась локтем в край стола перед Бланкой, вторая предплечьем легла на спинку её стула. Бланка едва сдержалась, чтобы не отшатнуться. — Вы — дочь актрисы Лорены Руис и режиссёра Висенте Монтойя? Вы родом из Испании, верно? Он не нуждался в её ответе на этот вопрос, Бланка распознавала это в том, как голодно он на неё смотрел. Видела — ощущала во всей его подавшейся к ней фигуре, — что он вдруг обрёл возможность прикоснуться к тени кинозвезды его молодости, получил шанс воплотить свои фантазии. По тому, что захотел её присутствия на этом ужине, что настоял на покупке нового платья, по тому, как сейчас безучастно отвернулся, вовлекая себя в разговор с Эльвио, она видела, что каким-то образом знал это и Льюис Хэмилтон. Злость и возмущение взбурлили в ней так стремительно, что она судорожно выпрямилась на стуле. Виктор Дуарте, перетекая липким взглядом по её лицу и голым плечам, ждал ответа, и Бланка сухо проговорила: — Да, я их дочь. — Вы очень похожи на вашу мать. — К сожалению. Он вскинул брови и удивился: — Отчего же «к сожалению»? Ваши родители — особенно ваша мать, прекрасная Лорена — были большими звёздами в Мексике в 80-х. Да и во всей Латинской Америке. Бланка знала это лучше него. Знала и ненавидела. Она ненавидела позолоченные статуэтки на увесистых мраморных пьедесталах, от которых в детстве пыталась увернуться, когда они прицельно летели прямо в неё. Ненавидела претенциозные портреты на стенах. Ненавидела приторную показушность матери, когда в формальной гостиной их квартиры громоздились камеры и ослепительный свет, когда очередной журналист таял перед её поддельным очарованием. Ненавидела долгие пьяные репетиции отца, в которых он позволял себе в присутствии матери и несовершеннолетней дочери лапать других актрис. В детстве и юности Бланка ненавидела славу и деньги. А судьба будто измывалась над ней, нарочно переплетая её жизнь с известными и богатыми. Когда Бланка полюбила Фернандо, он был просто мальчишкой, чья семья ютилась в обычной квартирке — без лепнины в бесконечных залах и ренессансных фресок на высоких потолках, — где между тремя детьми и родителями были две спальни, тесная гостиная и узкая кухонька. Фернандо ездил в школу на автобусе, а не на машине с водителем и няней. А затем он вырос в звезду, по которому в начале 2000-х сходила с ума вся Испания. Он сменял роскошные дома и пересаживался из «Астон Мартина» в новую «Феррари». Потом ей и вовсе встретился Санти, вначале их общения и в первую их встречу, впрочем, ничем не выдавший своего баснословного богатства. Но наибольше Бланка не могла терпеть именно эту свою внешнюю схожесть с матерью. Ненавидела, что собственная мать не могла простить ей своё старение, не могла простить Бланке, что у той были такие же длинные ноги, те же зелёно-голубые глаза, тот же редчайший в их широтах пшеничный оттенок густых волос. Бланка ненавидела, что мать винила её в закате своей славы, упрекала в том, что беременность испортила точёную стройность фигуры, будто это было решением Бланки, корила за то, что материнство отвлекало её от актёрства, словно она когда-то была по-настоящему мамой. Бланка ненавидела, что взрослые мужчины видели в ней Лорену Руис, томную, всегда полуобнаженную героиню детективов и боевиков; ненавидела — до ужаса боялась, — что это сходство пробуждало в них возбуждение. Она поежилась в почти сомкнувшемся вокруг неё кольце рук Виктора Дуарте, будто ей снова было 14. Далёким эхом старательно запихиваемых в дальний угол воспоминаний прозвучал взрослый мужской голос, спрашивающий её, — ребёнка! — была ли она девственницей и, если да, хотела ли это изменить. — А знаете, Бланка, моим любимым фильмом… — Он потянулся рукой ей за голову, подхватил собранные в хвост волосы и перебросил через обнаженное плечо. — Режиссированным, кстати, вашим отцом, был… На волосах вмиг возникло другое касание. Повернувшийся к ним Льюис отбросил хвост Бланки назад ей на спину и по-хозяйски опустил ладонь ей на плечо, красноречиво скользнув большим пальцем под шифоновый воротник платья. Виктор Дуарте вмиг замолчал. Его руки исчезли со спинки стула Бланки и с края стола, он отодвинулся и недовольно поджал рот. Вдруг перейдя на ломаный английский, он ехидно проговорил: — Я — мексиканец. Простите мне моё… невежество, но я уверен, что текила не должна быть безалкогольной. Что это против природы наших корней. Против… предназначения данной нам богами агавы. Против традиций предков. Какая же это тогда текила?! А как вам кажется, Бланка? Её имя, до этого перетекавшее в его рту, будто пробуемая на вкус сладость, сейчас прозвучало сухо. Взгляд его прищуренных глаз всё сползал на продолжающие гладить кожу её шеи пальцы Льюиса. Сообщение было отправлено и получено. Теперь в ответ Виктор Дуарте давал заднюю в сделке. Возможно, разыграй Бланка карты чуть иначе, она могла бы поспособствовать его сговорчивости, могла бы смягчить эту вмиг вооружившуюся категоричность. Но в тот момент она кипела отвращением, злостью и обидой. На Льюиса. А потому не собиралась ему помогать. Напротив. Холодно оскалившись, она процедила: — Льюису порой приходят в голову удивительные идеи. Его не очень заботит, нравятся ли эти идеи другим, хотят ли они этого, порядочно ли это. Ему нужно, а значит, он этого добьется. Виктор Дуарте безмолвно пошевелил усами. Пальцы Хэмилтона на шее Бланки отвердели и впились в кожу. Под столом его нога с силой ударилась об её. Это сообщение также было отправлено. И получено — Бланка замолчала. Она молчала весь следующий час, пока им приносили еду, маленькими порциями фигурно выложенную между разводов соуса и тонких ростков зелени посередине широких позолоченных тарелок. Молчала, пока Льюис демонстративно не прикасался ни к единому поданному блюду, иллюстрируя, насколько исключёнными в компаниях чувствуют себя те, кто не едят животной пищи и не употребляют алкоголь; пока рассказывал Виктору Дуарте о том, насколько стремительно увеличивается спрос на веганскую еду и здоровые альтернативы кофе, алкоголю и сигаретам, и насколько несоизмеримо мало предложение. Молчала, пока он рассказывал о разрастающейся по миру сети веганского фаст-фуда, которую открыл вместе с Леонардо Ди Каприо, молчала, когда от идейных аргументов он перешёл к сухой математике продаж и запросов в Google. Упрямо молчала, когда он заговаривал к ней, и лишь односложно отвечала, когда к ней обращались Эльвио и Виктор. Бланка молчала, когда разговор, так и не переставший быть лишь спором, не обещавшим никакого консенсуса, наконец завершился. Молчала, когда они втроём, попрощавшись с теперь не удосужившимся вежливо встать Виктором, вышли из ресторана. Молча села в машину, не дожидаясь, пока Льюис и Эльвио переговорят на узком тротуаре. Молчала, когда Хэмилтон сел на заднее сидение рядом с ней, повернул к ней голову и несколько минут лишь буравил её взглядом. На корне языка ощущалось горькое послевкусие разочарования. Машина неспешно катилась по неровной брусчатке. Бланка рассматривала в окно подсвеченные тусклыми фонарями маленькие колониальные улочки: одно- и двухэтажные дома с плоскими крышами, с яркими фасадами и чёрной ковкой решеток на окнах. Остролистые кусты и длинные покосившиеся кактусы в больших глиняных горшках. Местами обваливающаяся штукатурка, оголяющая крупную кирпичную кладку, местами вычурные резные деревянные ставни. Надписи и рисунки, аляповато замазанные не попадающей в тон фасада краской, проступающие различимыми силуэтами под неровными разводами. По-королевски величественная лепнина. Ей был противен этот город, противен густой вечерний воздух, затекающий в салон машины сквозь приспущенное окно. Ей было противно касание кожи сидения к её голым бедрам. Ей была противна шероховатость обметанных краев шифоновой ткани. Бланка раздраженно одёрнула подол. Проследив за её движением, Льюис холодно проговорил: — Сколько я должен тебе за платье? Бланка едва сдержалась, чтобы не вспылить в ответ на его откровенно нацеленное в неё недовольство, и лишь коротко, не оборачиваясь к нему, бросила: — 25 долларов. — 25 долларов?! — Переспросил он, и в его голосе задребезжало неверие. — Мы в мексиканской глуши, — раздраженно пояснила Бланка, ударяя его взглядом. — А не на миланской неделе моды, Льюис. 25 долларов! Он фыркнул, достал из кармана брюк бумажник, вытянул оттуда несколько купюр, и, зажатыми между указательным и средним пальцем будто сигарету, протянул ей. Бланка посмотрела на свёрнутые вдвое бумажки и брезгливо отвернулась. Льюис подождал так с мгновенье, а тогда бросил деньги на сидение между ними и с засочившимся в голосе отвращением приказал: — Выбрось это платье! Больше никогда не хочу тебя в нём видеть! Двадцатилетняя Бланка сорвала бы его с себя сейчас же, покромсала бы, разрывая швы и продырявливая пальцами тонкую ткань, бросила бы его Льюису в лицо, швырнула бы в него его снисходительные деньги. Приказала бы водителю немедленно остановиться, распахнула бы двери ещё до того, как машина сбавила ход, и выскочила бы наружу. Захлопнула бы двери, ткнула в окно два средних пальца, развернулась бы и ушла, наплевав на нацеленные на неё взгляды, наплевав на последствия. Семнадцатилетняя Бланка ударила бы Льюиса — не дала бы ему одну гневную пощечину, а колотила бы его кулаками без разбору, пока он бы не отбился, или их бы не разняли, или пока из неё, не получаемая сопротивления, не вытекла бы вся ярость, оставив лишь кровавые сбитые костяшки, порванное дыхание и омерзительную пустоту. Тридцативосьмилетняя Бланка лишь гневно сжала губы, до ноющей боли в зубах стиснула челюсти и отвернулась.***
На две ночи в Оахаке они остановились в небольшом лофтовом бутик-отеле в самом сердце исторического города. Тут было не больше десятка номеров, половину которых снял для своих людей Льюис. Стены внутреннего дворика с фонтаном, служившего как лобби, были исписаны разноцветными узорами. Со стен верхней галереи, ведущей к номерам, смотрели примитивные яркие лица. Их недвижимые глаза цепко следили за порывисто ступающей Бланкой и следующим за ней Льюисом. Колодец дворика заполнялся перестуком каблуков. Бланка подошла к своему номеру и поискала в маленькой сумочке на старомодный манер витиеватый ключ с алой кистью брелока. Льюис прошёл мимо неё к следующей двери и тоже остановился. — Я правильно поняла? Тебе нужны плантации этого Виктора Дуарте, — голос Бланки покатился эхом между арок и кованных перил, взмыл к низкому небу, настолько звёздному, будто они были не в городе, а где-то в безлюдной пустыне. Льюис повернул к ней голову и усилием заставил себя прямо встретить её гневный взгляд. — И, чтобы задобрить его, чтобы заключить сделку, ты собирался отдать меня ему на растерзание. А потом передумал? Её слова, обиженный звон её катящегося по галерее голоса резанули Льюиса по рёбрам. Он коротко скривился и стиснул челюсти, ощущая под кожей щек ритмично вздымающееся шевеление желваков. Что он мог ей сказать? Что он долбанный идиот? Что не понял намерений Виктора, что поленился расспросить Эльвио? Или что, когда наконец распознал желания Дуарте, пусть всего на одну минуту, но решил: пусть так и будет? Или что действительно передумал, вот только не из-за пробудившейся порядочности, а из собственной жадности? Что он мог ей сказать? Что ему было физически больно делать вид, что не замечал, как неуютно ей было? Что он был отвратителен сам себе, когда избегал её обращенного к нему взгляда, ищущего подсказку, молящего о помощи? Что он мог сказать? Что намеревался не замечать этого весь оставшийся вечер, просто чтобы доказать себе, что не ревновал её, что она не нравилась ему, просто чтобы выжечь из себя эти чувства? Что он бесконечно долгую минуту уговаривал себя быть равнодушным: какая разница, пусть делают, что хотят, они оба очень взрослые люди; она понравилась Виктору, может, Виктор понравится ей; ей ведь нравился Санти, ей ведь нравились мужчины при бабле, испытывающие к ней влечение? Что он мог сказать ей? Что его тошнило от ожидания неизбежного прикосновения Дуарте к её коже, к летящей голубизне оттеняющего её глаза платья? Льюис сглотнул застрявший бритвенной остротой в горле ком и тихо выговорил лишь: — Спокойной ночи, Бланка. Она скривилась в короткой гримасе — боли, ярости? — и ядовито выплюнула: — Иди нахуй, Льюис! А тогда прокрутила в замочной скважине ключ, толкнула две высокие створки, шагнула в свой номер и с грохотом захлопнула за собой двери. Он остался стоять, глядя в только что вмещавшую её высокую поджарую фигуру пустоту. Он не мог сказать ей, что его закоротило на ней, что он думал о ней постоянно, что в последние несколько дней любая не сконцентрированная на гонке минута была заполнена воспоминаниями о ней. Он не мог сказать ей, что она снилась ему, что он мечтал о ней под капелью душа, и что терял нить того, что говорил, что забывал заданный ему вопрос просто посередине интервью, безотчётно дрейфуя в ту их ночь в Лос-Анджелесе. Его спрашивали о том, как ощущалась машина, какой будет стратегия на предстоящую гонку, как он оценивал отрыв «Мерседеса» от абсолютного лидера «Ред Булла», какие прогнозы он имел на этот сезон, собирался ли продолжать свой контракт и думал ли о выходе на пенсию, а Льюис лишь видел перед собой стянутые эластичной тканью запястья, ощущал на своих плечах налившуюся напряжением тяжесть её ног. Он не мог ей сказать ничего из этого. Но было что-то, что сказать ей следовало. Льюис подошёл к двери номера Бланки и коротко простучал ставший их привычным мотив. Она открыла двери почти мгновенно, резким рывком, и злобно рявкнула: — Что?! Она уже была босиком, ладонью между ключиц придерживала расстегнутый воротник платья, молния сбоку на талии тоже была опущена, и в возникшей там щели виднелась светлая кожа. Льюис заставил себя поднять взгляд ей в лицо и хрипло проговорил: — Прости меня. За то, что он тебе наговорил. За то, как ты себя чувствуешь. За то, каким был весь этот вечер. Прости. Бланка с минуту лишь молча смотрела на него, сминая тонкие губы и часто моргая в тщетной попытке скрыть взблеснувшую между век влагу, а тогда кивнула. Всё в нём отчаянно хотело шагнуть через порог, помочь ей снять это проклятое платье и выбросить его или ритуально сжечь, увести её в душ и вымыть, вычесать пальцами из её волос прикосновения Дуарте, а тогда долго и медленно заниматься с ней сексом — не трахать её, а чутко любить. Но он лишь спросил: — Можно тебя обнять? И Бланка ещё раз судорожно кивнула. Прижав её к себе, так и придерживающую на груди грозящееся сползти платье, он вдохнул сладкий запах её кожи и шепотом повторил: — Прости. Тогда вновь пожелал ей спокойной ночи и ушёл.