ID работы: 14040382

Людям легко затеряться

Слэш
PG-13
Завершён
10
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1.

Настройки текста
Крещённый. И открестился. Мужчина закашливается, ловя ртом дорожную пыль, и с новыми грызущими мыслями вчитывается в новый, третий по счёту, паспорт. Дорога займёт много времени, столько, что он сможет ткнуть в любой город на этой карте и сказать, что бывал там проездом. Во многих он был и раньше. В других никогда не думал очутиться. — Пьер! — визгливый голос из второго купе. Пётр брезгливо морщится. Просил же не называть его так. Идти он не торопится. Прячет паспорт в сумку поглубже — здесь для него покамест не те края. Пока что. Последний раз на ближайшие полчаса косится на размещённую на стене фотокарточку столицы. От подлинной её картины Пётр всё дальше и дальше. Он одёргивает полы пиджака, поправляя каждую складочку, и наконец выходит. Длинный коридор вагона. Всегда не нравились такие расстояния между людьми. В одиночку хорошо сидится после того, как дотемна в близкой братии пробудешь. Но компаний Пётр нынче не водил. Краснолицый и синеносый попутчик уже нетерпеливо высовывает свой нос, выглядывая мужчину. Видать, уже изрядно выпил и заскучал. — Вас ждать порой дольше приходится, чем ответы на жалобы от губернатора. — незлобиво упрекает его толстяк. — По этой причине предпочитаю спрашивать, чем отвечать. Вы лучше скажите, что пишут в газете. У вас ведь в руках свежий выпуск «Гражданина». Что князь, поставил точку в ситуации? — вести светские беседы не хотелось. Побыстрее бы разузнать всё, и попасть в место назначения. Краснолицый в момент поник. Казалось, нездорово поблескивающие глазёнки слегка стухли. — Если бы, Верховенский, если бы! Если и точку, то только с запятой. Вы присаживайтесь, в ногах правды нет. Хотите табачку пожевать? — Откажусь. Не люблю иметь привязанностей, тем более в такое время. А время сейчас сложное, спорное, самое то для исторических трудов будущих поколений. Если, конечно, поколения будут. Нынче на плаху не попасть уже — он поморщился — божье дарование. Про себя Верховенский подумал иначе: «Часто болтаю и в зубы мне не реже смотрят. Спасибо, и без табачку костоеду нажить можно.» «Табачник» развел руками — мол, такие условия сейчас, а сам разворошил баночку, методично засовывая в пасть пакетик. Пётр нервно наблюдал за ним — в других условиях он бы давно плюнул и ушёл, но сейчас не такая обстановка. Он здесь в позиции зависимой — газеты на станциях из всех пассажиров покупает только этот курец и пьяница, чья фамилия была ему непамятна, не то Козлов, не то Кабанов, поэтому приходится водить дружбу. Свои деньги на макулатуру мужчина тратить был не намерен. Они в портмоне нужнее. Кто знает, что будет дальше. — Вы говорили, газета. Подождите, я найду очки… — толстяк принялся ворошить хлам, разложенный на столе. Как же он невыносим. Пётр никуда не спешит — поезд все равно не доедет раньше назначенного. Только вот компания этого забулдыги была ему глубоко противна и тяжела. — А как ваш отец? Не устроил вам пыточную, когда вы сказали, куда едете? — очки так и не находились. Здесь бы непременно вышла бы ссора, если бы Верховенский не поклялся терпеть до конца. Глубоко оскорбительно слышать таковые вопросы в его положении. — Я не оповещал. Мы с ним не в ладах сейчас. Да и что мне до его мыслей? Мне скоро тридцатый год пойдет, я не из тех, кто за родительские штаны да юбки цепляются. — прозвучало легковесно, хотя на самом деле его семейная история была куда объёмнее и запутаннее. Толстяк наконец откопал очки в своем багаже, надел их и пристально, по-новому посмотрел на Петра своими маленькими глазками. — Да? А я с ним перекинулся парой словец перед отъездом, пересеклись на самом вокзале, он ещё с книгоношей был, Софьюшкой, помните её? Он крайне много недурного о вас вещал. Хотя и упоминал кое-что, о чем вы вряд ли пожелаете… — Так что с газетой? Кстати, качество печати всё такое же? Или уже начали экономить? Вот я слышал, что Нотовичу пришлось подешеветь. — перебил зарвавшегося курца Верховенский. Не время сейчас для откровений. — Да — да, листы утончали. Бумага, честно признаться, такая, хоть при насморке утирайся. — как-то засуетился краснолицый. — Так, новости. Минуточку. Пролистав какую-то статейку из рода бульварной прессы, толстяк всё-таки нашел нужный параграф. — Вот, взглянуть извольте: «Ситуация между государствами Н и НН все больше накаляется.» Представьте себе, всё больше! Ха, да все и шло к тому, что всё как спичка пых — и сгорит! — Именно, именно! Читайте дальше, не отступайте, нужно видеть цельную картину для понимания. Ведь иначе осколочное мнение может помешать разумно судить об обстановке. — всё поторапливал «табачника» Верховенский. — «Введены ограничения на въезды и выезды, тщательная проверка паспортов и дальнейшие запреты.» — тут читавший скривил кислую гримасу, видимо, жевательный табак оказался не лучшего сорту. — Позвольте, я выплюну. Совсем горький, мерзость, из чего только делают? Считайте, пять рублей за некачественную продукцию уплатил. Собеседник Петру совсем уже наскучил, мочи терпеть не было бесполезную болтовню, поэтому он порешил не панькаться и самостоятельно сработать. — Разрешите, я возьму газетёнку-то? Не волнуйтесь, верну в лучшем виде, как только что из типографии. А потом всё вместе, и обсудим все прегрешения. — он уже ухватился за бумаги, не дожидаясь ответа, и заранее кивнул вместо спасибо. Толстяк согласно махнул рукой, уже наливая себе сто грамм — видимо, эта горечь его не смущала. — Конечно, берите! Пьер, вы же знаете — я к вам как к дорогому другу, всё для вас, всё для вас… Пётр снова поморщился, но для приличия натянуто улыбнулся. Знает он таких компанейских товарищей — у них за друга каждый, с кем можно опрокинуть по стаканчику. — Ну так приятнейшего вам! Пойду я свой досуг с толком проводить. Благодарю за экземплярчик. — и чтобы не нарваться на ещё какие философские рассуждения краснолицего, Верховенский тотчас возвратился к себе в купе. Он расположился на койке, не снимая туфель — его обувь, пожалуй, была чище этих простыней так как на вагонах он продешевил — и зарыл лицо в газету, со присущей ему въедливостью в таких обстоятельствах изучая каждое слово. *** — Эркель! Эркель, вас не добудишься. — излишне веселое лицо Гавроша уже тут как тут с самого утра. Поговаривают, он на фоне всего умом тронулся. Только это слухи всё. Никто не посмеет заявлять такое о начальнике всерьёз. — Простите. — почти что шепчет Эркель, неохотно поднимая голову со стола. Даже до комнат не дошёл, здесь и заснул прямо на бумагах. — Вы не расслабляйтесь. Сегодня поезд едет через границу. Проверки, проверки и еще раз проверки. — начальник задумчиво протирает обшлагом рукава старенький чайник. Может тоже кипятку хлебнуть, согреть горло. — Всё готово. Ждём гудка. — давно уже не было приграничных проверок. При чём в такое время побоишься нос из дома высунуть, а тут ездят. — Эркель, не забудьте, теперь вы в ответе за новых. Если кто с паспортом Н — вам известны инструкции. — говорит Гаврош, не убирая улыбки. Эркель улыбку не надевает. Ему как раз инструкции очень хорошо известны. Пожалуй, он бы предпочел остаться в низах, чтобы их не знать. — Будьте спокойны. Выполним. — Эх, мужчина вы, Эркель, молоток! Вот помню, под Т-ским стояли, так там что за полк был? Так, мелюзга, а не полк. Расхлябанные как дети, а лбам почти тридцатка стукнула. — начальник был явно настроен на одну из тех задушевных бесед, где говорит только один, а слушающий изображает интерес. — Благодарю покорно. Дисциплина — ваша заслуга. — Эркель слегка тряхнул спутавшимися во сне волосами в кивке. Гаврош, кажется, был особенно рад похвале в свою сторону, даже фамильярно похлопал юношу по плечу. — Это да, товарищ, это да! А помните, как ваш первый день прошел? Ну, когда вы ещё на складах заблудились, а выйти не могли, потому что все указатели на чужом для вас языке? — Помню. Шумно тогда было. Почти в шпионы записали. — без особой охоты протянул Эркель. — Ага! Все лепетали, мол буковки незнакомые. Ну это ничего. Я смотрю, за те полтора года, что вы у нас тут, нехило язык подтянули. Я бы вас за носителя принял, если бы не ваш характер. Характер у вас, надо признать, северный. — да уж, на фоне не замолкающего Гавроша юноша ледяную глыбу напоминает. — Какой есть. — кивает Эркель, рассматривая бумаги: свои и деловые. Начальник то и дело норовит заглянуть через плечо. М-да, любопытности у него не отбавляй. Юноша сразу отпихивает личные листы подальше. Но Гавроша уже не остановить. — Я смотрю, вы всё пишете. Домой небось? Ждут вас там? — кажись, даже с пониманием звучит. Не улыбайся мужчина так широко, Эркель мог бы говорить свободнее. А так это будто насмешка. — Не ждут. — он не солгал. Мать столько слез пролила, когда он решил ехать в эти места. Все отговаривала и отговаривала. Только почему-то не послушало ее увещеваний глупое юношеское сердце. Какой-то призрачный долг перед родиной его тревожил, видите ли. А мать уже не ждёт — не думает, что сын в живых остался. А если и ждёт, то воскресшего, а не безусловно живого. — Так пишете зачем? — посмеивается Гаврош, — Кому эта макулатура тогда нужна? — Не знаю. Может поляжем здесь все, так потом хоть сводки какие-то будут, за что нас так. — на деле это только ему надо. Надо писать. Надо рассказывать кому-то правду. О том, куда исчезают пули из ружей. О том, куда исчезают люди. Иначе можно свихнуться. — Что ж вы в таких настроениях упаднических, Эркель! Не захирейте с такими мыслишками. Скоро мы все уладим. Вы лучше представьте, как домой идти будем. Нас все встречать будут. С почестями! — мужчина взмахивает рукой вверх в приливе энтузиазма. — Ага, «…а девушки солдатам бросались в объятья, и на ветру плясали их ситцевые платья…» — не слишком одухотворенно протягивает Эркель. — Вот-вот, и девушки! Красота! — Гаврош подкручивает усы. — Как у вас там, на родине? Красивые панночки? — Вас точно устроят. — уже с налетом насмешки отвечает юноша. Начальник, кажется, подтекстов не заметил. — Вот и славно. Как закончится всё, покажете мне вашу родину. А я вам — свою. У нас тоже не женщины, а загляденье — волосы золотые, глаза синева, губы — калина. А яблочную водку вам отведать приходилось? — Я не пью. Трезвость ума в наше время ценится. — не скажет же, что его от запаха дешевого алкоголя воротит, а когда однажды предложили водки хлебнуть полрюмашки, то он горло обжёг, да и не понравилось. — Ну ничего, у нас, ха-ха, запьёте и запоёте. Это, ясное дело я так, на будущее. — Гаврош в момент посерьезнел. — Полагаюсь на вас, Эркель. Сегодня поезд. Будьте начеку. Эркель кивнул. Гаврош со спокойной душой вышел. Юноша наконец выдохнул, склонив спину и расслабив плечи. Движениями, которым позавидовал бы опытный шулер, перетасовал бумаги, вернув к себе свои письма. Двенадцать небольших листов. Каждый написан после событий, тревожащих его душу. Завтра-послезавтра он распишет спешным курсивом тринадцатый. Суевериям здесь не рады, но все- таки Эркелю кажется, что именно перед написанием этого письма что- то случится. В порыве какой-то тоски разогнул сложенный в раз шесть, не меньше, первый лист. Тогда он очень боялся. Словно дитя оторвали от матери и отправили в далекую темную чащу. Только без «словно», да и дитя ушло само. Юноша невольно усмехнулся, читая этот пересказ одной из первых недель. И правда дитя. Писал так, что Эркель может увидеть себя со стороны — крохотного, испуганного, забившегося в угол и отчаянно шепотом ругающего жестокий мир. Что ни строчка, так просьба — «заберите меня отсюда». Он до сих пор этого хочет. Просто понимает, что забрать его отсюда может только озлобленная старушка с увесистой косой. И то только в один пункт назначения — тот свет. Он даже не заметил, что так изменился за эти часы. Ему казалось, все оставалось по-прежнему. Но смотря на эти прыгающие буквы, юноша видит — изменилось много. Но только в нем самом. Вокруг все абсолютно также. Также вечно невпопад смеется Гаврош. Также зашуганно жмутся к друг другу новобранцы. Также свистит старенький чайник. Словно в подтверждение его словам, свистит. Но не чайник, а ожидаемый поезд. — Эркель, это по вашей части! — кричит один из сослуживцев. Два раза повторять не приходится. Он наспех застегивает серое пальто, и отточенным маршрутом идёт к станции. *** В купе заглянул усатый мужичок, плотно закутанный в неприглядные серые одежды. Пётр отложил прочитанную уже и по диагонали газетёнку. — Пора? — обратился он к усачу, который исполнял роль кондуктора. — Нет ещё. Сейчас простой. Вы это, — он указал на общий вид Верховенского, -лицо попроще сделайте. Досмотр будет. — Как досмотр? — Пётр слегка напрягся, хотя и виду не показал. Направивший его этим маршрутом человек обещал, что вся дорога будет «чистой». Подстава. Не иначе. Кондуктор посмотрел на Верховенского так, будто тот у него имя государя спросил. — Так приграничье же. Они, сволочи, нынче и шагу пройти не дадут, не продохнуть. Везде их соглядатаи. Пётр хотел еще об одном осведомиться, но усатый уже исчез в коридоре вагона. Нужно ведь всем сказать про простой, чтоб не рыпались. Запоздало свистнул оповещающий о тормозе сигнал. Верховенский судорожно перерывал сумки. Черт. Так и знал, что нужно было паспорта в подкладку зашивать. Как минимум один из документов может его нехило скомпрометировать. Давно он себя так не ощущал — загнанным в угол зверем. Не найдя варианта получше, сделал глупость — втиснул пару сомнительных удостоверений личности в чемодан с бельём. Не будут же досмотрщики там копаться, наконец. Паспорт, который пограничников мог бы устроить, Пётр вложил в нагрудный внутренний карман пиджака. Чтобы внимание не привлекал, но при этом достать можно было быстро. Тогда он сойдёт за рядового пассажира. Подумал и сложил газету вчетверо. Снова-таки, будто с ней всё в порядке, и будто её редактор не пишет о державе, про которую лучше помалкивать, а если не можешь блюсти тишину, запечатать себе рот. Послышался шум тяжелых солдатских сапог. Крайне характерный топот, стоит признать. Не так цокают женские шпильки-каблучки, не так шаркают туфли джентльменов с сигарами, и не так шлепают детские тапочки. Кратко изъясняясь, это явно не пассажиры поезда. Топот последовательно прозвучал несколько раз. «Много.» — проскочило в голове у Верховенского. Нарочито неряшливо разворотив постель и улегшись на ней, он постарался со всей душой состроить лицо эдакого дурачка, залётного парня-рубахи, который доверчиво выдаст все секреты. Правда, обычно таким «дурачкам» секретов не сказывают, оттого и допрашивать их без толку. В вагон заглянул усатый. Но уже не кондуктор. Другой, незнакомый, и в форме. Осмотрел купе поверхностно, и требовательно протянул к Верховенскому ладонь. — Извольте документики, товарищ пассажир. — голос зычный у него, однако. Такие голоса обычно срывают в походах, горланя непристойные песни, придуманные солдатами почти что на ходу. — Да, да, сейчас…- Пётр с показушной растерянностью похлопал себя по пиджачку, не забыв мысленно выругаться — покрой явно неместный. Разумеется, кто тут в осиянной одними свечами каморке приглядываться будет, но чем чёрт не шутит. Подцепив двумя пальцами паспорт, вложил его в руку пограничнику. Усатый сощурился, разглядывая в мелких буковках прописанное «П.С.Верховенский». Перелистнул несколько страничек, запоминая, что за птица и откуда. Получив удовлетворительный итог, протянул паспорт назад Петру. — Благодарю. Приятного вам отдыха. Потянувшись за своим документом, Верховенский неосторожно задел локтем сложенную на столе газету. Легкая бумага вспорхнула в воздух и опустилась прямо на носки сапог пограничника. Пётр было метнулся поднимать, но тяжёлая рука опустилась ему на плечо. — Не беспокойтесь, я сам всё подыму. — усатый наклонился и взял в руки бумаги. О, как не к месту пламя свечи плеснуло свет на один из заголовков! — «Держава Н переживает тяжелые времена… Слухи о свержении вышестоящих лиц… Как добраться в НН…» — увлечённо зачитывал мужчина, пока Верховенский обливался холодным потом. Пётр попался. Ни черта он не великий комбинатор. Одна оплошность — и всё насмарку. Неудачно скомканная газета. Не тот акцент. Не то, это всё не то. — Позвольте прояснить ситуацию. Ко мне в купе товарищ заходил, вы его сразу узнаете — краснолицый такой, мы с ним чай кушали, и видимо, это его газетенка и осталась. Я же ни в коем случае! — попытался вывернуть всё на свой лад Пётр. — А там и посмотрим, уважаемый. Сейчас мы вашу комнату осмотрим, и там уже порешим, товарищ это ваш, или вы клевещете. — размеренно отвечал усатый, ворочая в руках газету. В дверном проёме показалась лопоухая голова ещё одного. За воротник мальчишка придерживал того самого толстячка. — Фальшивомонетчика, капитан Гаврош, изловили! Только это не наш профиль, тащить за собой, или пущай уже едет, другие перехватят? — Вот же ты! Были бы у меня руки свободны, затрещину б отвесил. Не пускать, в первую очередь передать в надежные руки. — кулаком погрозил мальчугану Гаврош. Пётр впервые был так обрадован этому нелепому краснолицему соседу. Вскочив с места, он радостно указал на курца. — Вот же он! Его газета, товарищи! Разрешать на себя всех собак вешать краснолицый не собирался, и завизжал, почти как свинья, в ответ. — Ни слову не верьте! Он у меня эту газету час выпрашивал, а я случайно приобрёл, с «Государем» спутал. — Молчать! — стальным голосом рявкнул Гаврош. Толстяк голову в плечи втянул. Верховенский слегка попятился. — Поймите, произошло недоразумение, я же утверждаю — газета принадлежит вон тому господину. — попытался ещё раз прогнуть свою линию Верховенский. Но пограничник оставался непоколебим. — Вышвырни этого, который у тебя, и кабанчиком обратно. — приказал Гаврош мальчишке. Тот был только рад стараться, и уже через минуту стоял на прежнем месте. — Обшарь здесь всё. И когда я говорю «всё», я имею ввиду вот вообще всё. Мальчугану дважды повторять не пришлось. С священным ужасом Пётр смотрел на то, как с чрезвычайной дотошностью перебираются его вещи. Сума за сумой, и ловкие мальчишеские руки уже расстегивают чёрный чемоданчик с исподним. Не выказывая никакой брезгливости, лазают в белье. Неподдельный возглас радости звучит, когда на свет извлекаются оба паспорта в цветастых обложках. — Нашёл, капитан! Гаврош довольно подкручивает усы, потрепав мальчугана по вихрастым волосам. — Так держать, молодца! И уже менее доброжелательно обращается к Верховенскому. — А что вы по этому поводу, товарищ, скажете? Даже если предположить, что газетёнка и впрямь чужая, паспорта не чьи иные, как ваши. Эх вы, лазутчик! Впервые Петру нечего сказать. Он только повинно опускает глаза в пол. Прощай, вторая родина, хоть он с ней и поздороваться не успел. С изменщиками разговор короткий — размахом с дуло ружья. — Хотя бы раскаивающийся попался. — констатирует Гаврош. — Пойдёмте, не стойте, как дерево в чистом поле. Верховенскому ничего не остаётся, как сложить руки, и покорно последовать прочь из поезда. — Вот, принимайте голубчика! — весело покрикивает Гаврош. Пётр не успевает и взгляд поднять, как чувствует на своей спине дуло. — Пойдёмте. — говорит новый тихий голос. И Пётр идёт. Больше он ничего не может поделать. Пока что лучше молчать — вдруг выболтает что-то действительно важное. Гаврош тоже идёт за ним, переговаривается с тем тихим голосом, безустанно хохочет и хлопает того по плечам. Тихий голос почти нем. Верно, из тех, которые и существуют только для того, чтобы покорно исполнять приказы. Тяжёлое ружьё упирается в спину, Верховенский не может обернуться — не может увидеть принадлежность оружия к марке Фромер. Не может увидеть задумчивые глаза молодого солдата. Но не всё ли равно, кто и какой дробью отправит тебя на тот свет? Так, шаг за шагом, Пётр оказывается в пограничном штабе. Вводят внутрь. Серо здесь. Форма людей, которые его ведут, почти что сливается со стенами. Тихий голос передаёт оружие в руки Гавроша, и Верховенский сразу чувствует, как ружьё берётся практически пересчитывать его позвонки. Усатый пограничник хохочет, когда Пётр вздрагивает. — Боится! Надо же, а с такими документами ехать не боялся! Ну ничего, голубчик, мы тебя научим себя достойно вести. Эркель! Тихий голос выскальзывает вперёд. Пётр не к месту усмехается — его могло убить дитя. Правда, дитя — это громко сказано. Юноша, ему и третий десяток ещё не пошёл. — Да, командир? Гаврош бесцеремонно постукивает дулом ружья по плечу Верховенского. — Забирайте клиента. Инструкции вам известны. Эркель споласкивает руки под старым умывальником и безропотно перехватывает ружьё обратно, бережно подталкивая Петра к новой двери, такой же тусклой, как и всё прочее в здании. Верховенский проходит внутрь — куда деваться. Эркель последовал за ним, сделав знак ещё одному лицу, стоящему у двери — мол, стереги, и закрыв дверь. Лицо выровнялось по струнке и приняло крайне вовлечённый в ожидание вид. Эркель располагается за тёмным столом посреди скромной комнаты. Верховенский не ждёт приглашения, сразу же усаживаясь на стул, напротив. Юноша неодобрительно смотрит на него несколько мгновений, а после принимается что-то записывать на листке с оттиском печати. Напоминает бланк. — Фамилия? — тихий голос звучит ударно в пространстве. До Петра начинает доходить — это чудо, ведут не сразу на расстрел. Ещё допросы. На этот раз Пётр может смотреть в глаза. — Урождённый Верховенский, ваше высокоблагородие. Невежливо, что вам моя фамилия известна, а мне ваша нет. Это в женщине должна быть загадка, а между подобного рода знакомыми всё как на ладони быть может. Эркель недовольно чиркает пером по бумаге, хотя и улыбнулся на секунду, когда Пётр назвал свою фамилию. Листки тонкие, следует быть бережным, иначе порвутся, и придётся терпеть выговор. — Никаких высокоблагородий. Я не тех чинов, и титульность не в ходу лет двадцать. Имя, отчество? — вопрос он проигнорировал — нет ни единой причины называть своё имя заведомо смертнику. — Зовут меня Пётр — возможно из-за того, что мой отец, видите ли, был знаком с одной женщиной, которая была названа Петровной по отчеству, и из-за чувств, который он к ней питал, хотя стоит признать, выражать их он не умел, я был назван именно в её честь. Ах да, отчество! Товарищ, моего отца звали Степан, и думаю, из этого можно извлечь вполне закономерный вывод. Листок с казённой печатью всё-таки рвётся. Эркель берёт следующий, вздохнув. Ему не нравится развязная манера отвечающего. Но здесь не ему решать. В конце концов, сидящий перед ним всё равно окажется у стены, что бы юноша не вписал в бланке. А Эркель просто задаёт вопросы. — Оставьте товарищеское отношение для других. Ваша цель поездки в НН? — Цель? С обывательской точки зрения мои причины для поездки туда кажутся бесцельными, а для излишне преувеличивающих лиц в некоторой мере предательскими, но поспешу уверить вас в обратном. Дело в том, что я — только не смейтесь — крайне увлечён культурой, которая, к сожалению, в наше время теряет своё влияние на народ из-за того, что культурное воздействие перекрывается воздействием бытовым. Скажите вот вы, будь у вас на руках некая сумма рублей, но такая, которую мало кто осмелится назвать приличной, вы бы пошли на базар или в культурные заведения невысокой цены? Верховенский паясничает. Смеяться смерти в лицо бывает полезнее, чем плакаться ей же. Особенно если у смерти уставшее безучастное лицо молодого юноши, и после будет ещё десять плачущих. — На ваши вопросы я отвечать не обязан, и поэтому не намерен. То есть, кратко вашу цель можно назвать как «культурный досуг»? — холодно вопрошает Эркель. — Именно, именно! Ведь культура — это изначально она создаёт народ, а не народ сперва создаёт культуру, как ошибочно зачастую считается. Ведь кем был бы Н-ский народ, не знай мы о великих прошлого? — Людьми, а не юродивыми с головой, ерундой набитой. — бормочет Эркель, но тут же смолкает, шугано поглядывая по сторонам: нет ли кого. По уставу не положено отвечать, да и ответ не в рамках приличия. — Тогда прошу объяснить, почему вы решили отправиться именно в К-г? Там ведь культурных ценностей крайне мало, можно сказать, практически нет. Зато революционный штаб очень даже имеется. Пётр расслабленно откидывается на спинку стула. Будь он в настроении, ноги бы также на стол закинул. Видит же, совсем юный солдат перед ним, шум не поднимет, не пожелает кого-то с места срывать. — Видите-ли, культура, она не в памятниках, картинах или строениях. Знаете, эти строки — «я памятник себе воздвиг нерукотворный» — скорее описывают моё к культуре отношение. Культура она в улицах, в галдящей толпе, в запахе пышек, в развевающихся юбках, в скабрезном говоре — вот где культура, товарищ! — Верховенский говорит правду, но извращенно. В этом случае культура его не интересовала. Рукотворные же объекты в принципе вызывали у него желание насмехаться над ними. Человек смешон, когда пытается перегнать в красоте природу, хотя и природа по своей натуре не эстет, а скорее обыватель, восхищающийся даже средненькими творениями. — Не забывайтесь. Хорошо. Пусть будет так, как вы это изъяснили. — на бумаге обманчивым образом вместо «культурного досуга» объявляется «попытка принять участие в революционной деятельности». У Эркеля нет проблем с доверием, но не тогда, когда он сидит за темным столом, на котором бланк с казённой печатью. В этой комнате вера в людей теряется, и не единожды. Пётр, старательно изображая энтузиазм, выдает: — Не желаете ли ещё немного подискутировать о культурной стороне вопроса? Знаете, К-г славный и интересный город в этом плане. — Не хочу. — лаконично произносит Эркель. Он собрался известить стоящего у двери о том, что этого стоит забрать. Но видит, как допрашиваемый резко вскидывает руку в призыве обратить на него внимание. — Я вас слушаю. Если вы, конечно, не о культуре. Напускная весёлость Петра стекает с его лица. Он придвигается и ближе, и умеряет свой голос до полушепота. — Скорее о бескультурье. Понимаете, эта страна — не мой дом. Да, я рождён здесь по документам, и в общем-то жил здесь не один десяток лет. Но НН — это другое. Во мне течёт больше той крови, крови матери, которую мне не довелось увидеть, осознавая это. Я еду на родину. Эркель улыбается. Видел он таких приверженцев родного края. — Почему тогда в столь революционный город? Да и с чего бы вам в таком случае умалчивать это и так трястись, когда среди ваших вещей был обнаружен паспорт? Верховенский оглядывается. — Бескультурье, вот почему, дайте мне договорить, это ещё не всё. Да и вы многого не замечаете. Вы ещё молоды. Для того, чтобы видеть всё, требуется ослепнуть. Видеть так, как видят слепые — если можешь прикоснуться — значит существует. — Слепым трудно верить в бога. — срывается с губ Эркеля. Как хорошо, что солдат у двери обменивается похабными историями с сослуживцами и совсем не слушает диалог в комнате. — Слепым также трудно верить в зрячих. — кратко отвечает Пётр, и продолжает. — Дело в том, что поймите — я здесь как раз из-за паспорта НН. Я прятал его, так как знал исход. С вашей стороны всё выглядит верно. А с нашей — всё накалено до предела. Даже в столице неспокойно. Помяните моё слово — кому-то стоит всего лишь спичку зажечь, и на свет уже полетят пули. Изрешетят, сожгут, расстреляют. Сейчас нет правды. Это как ослепнуть, но не до конца — вы не пользуетесь тем глазом, которым ничего не видите. — Я понял. — в каком-то ледяном осознании шепчет Эркель, и громко обращается к тому, у двери. — Заберите его! Солдат, ещё противно посмеивающийся от неприличной эпиграммы, уставшими глазами смотрит на Петра и грубо уводит его из помещения. Эркель не поднимает головы, когда в допросную прибывает новый клиент. Он вписывает предыдущую фамилию в бланк, чтобы не испортить второй лист казённой бумаги, данные писал на черновике. Обычно он не вспоминает фамилии после разговоров — сколько ещё будет таких же отчаянных? В этот раз запомнил, потому что увидел в этом шутку. Верховенский — звучит как нелепость, в нём клафтера росту не найдётся. А ещё он говорил правду, жестокую, безнадёжную, и тёмную. Такую Эркель не слышал уже год. Матушка, как же тебе там? Допрос — будь всё не так мрачно, Пётр бы назвал это его личным спектаклем — окончен. Он насторожен. Всё ещё жив. Его собирались увести в одиночную камеру, как и всех «засланных казачков». Только иронично, окончание его допроса выпало на самый почин прогулки для арестантов. Предсмертная прогулка, последняя возможность быть близко к жизни. Верховенский молча выходит во двор, куда его повели. Туфли чавкают по земле, ставшей грязью, в лицо сырой ветер выдыхает мелкую, колкую изморось. В одном пиджаке неуютно стоять по такой погоде. Думать не хочется ни о прошлом, ни о будущем. Здесь финал его истории — а продолжения обычно хуже первых частей. Он просто размеренно дышит, ступая в никуда, и смотря на туманную пустоту вдали. Под колким надоедливым дождём он не выстоял отведённого времени свободы. Взглянул на надсмотрщика в стороне, у ворот своеобразного острога. — Прошу, пустите меня внутрь. Здесь до безобразия сыро, и я предпочту сырости свободы сухую камеру. Надсмотрщик, явно не совсем трезвый, тушит сигарету. Верховенский чувствует на себе его грубый взгляд, цепкий, как песчинки, попавшие под одежду и скользящие по коже. — Чудной ты. Кое-какие готовы упрашивать ещё минутку подышать, а ты в темень да пустоту просишься. Это чего, из-за дождика и только лишь? — В сухости и благости мыслится лучше. Да и при том, в чём смысл приволья, если оно всё равно кратко, и разлучаться с ним в дальнейшем будет болезненнее? — Да ты философ! — хохочет мужчина. — Что ж, сейчас впущу, только покажи руки, может, чего наворовал? Кто вас, философов, знает. Пётр неохотно протягивает руки, хотя и продолжая держаться на некотором расстоянии. Надсмотрщик грубовато выворачивает его руки, осматривая их. И не давая Верховенскому опомниться, срывает с его рук перчатки. Теперь он уязвим. Снова. В детстве в полу-приютской школе часто били линейкой по пальцам. В школе жизни эти самые пальцы вполне могут отрубить. — Ничего личного. Вещь, знаешь ли, опасная. Один парнишка года два назад лезвие в них прятал. Среди ночи проснулись — а один из надзирателей с перерезанной глоткой, и парнишка исчез. Так что в целях безопасности. А так чист, проходи. Твоя камера третья слева, хотя тебя там и так проведут. Петру ничего не остаётся, кроме как пройти в сухость заключения. Последнюю вещь, хранившую связь с прошлым, отобрали. Ниточка оборвалась. *** Прошли сутки. Эркель действительно само воплощение смерти, юной и колеблющейся, уставшей после жатвы и склонившей голову, опираясь на старую наточенную до блеска косу. Даже пройди мимо такой смерти ещё одна изжившая своё время душонка, смерть бы просто качнула головой, измученно взглянув исподлобья. Только вместо косы у Эркеля стопка заполненных бланков, на которую он склоняет голову, выдыхая. Утро. Работа. Из-за приезда поезда вчерашний день был даже переполнен событиями. Сегодняшний, кажется, не собирается отставать. Сначала в двери всё также, без стука, входит Гаврош. Обычно он не таким жаворонком предстаёт, но в этот день всё другое. Выпив воды из носика старенького чайника — можно было бы подумать, что изначально он только за этим и заявился — внезапно начал болтать на щепетильную тему, будучи при этом в удивительно приятном расположении духа. — Эркель, отставить дрёму! У нас нынче глаза сомкнёшь, а уже столько всего случилось. Например, птички, ха-ха, из клеток вылетели. Спросонья Эркель даже не сообразил, что за поговорки, и вокруг чего юлит начальник. — Виноват, в дальнейшем на рабочем месте постараюсь точно соблюдать бодрствование. Гаврош только и залился своим басистым смехом. — Да бог с вами, Эркель! Я не дотошен в этом плане, всё равно вы круглые сутки на работе. Я о другом говорю. Эркель лениво, но уже более заинтересованно посматривает на Гавроша. — О чём же тогда, позвольте спросить? — Я же вам говорю — птички вылетели с клеток! Что, не дошло? Ничего, это всё потому, что вы молоды. Послужите ещё год-другой и будете на лету схватывать. — благодушно кивает начальник, покручивая усы в темпе, в котором вертится на языке совсем свежая новость. — Когда год пройдёт, тогда и будем так дело вести. А сейчас прошу, просветите. Эркелю невтерпёж услышать те слова, из-за которых командир сияет как начищенный самовар. Правда, сам юноша был уверен — он от таких вещей не воссияет. — Вчера по ночи троица одна сбежать удумала. И главное, одномоментно! Казалось бы, всех по разным углам растасовали, а они нет, будто сговорились. Плечи Эркеля обратно принимают расслабленный, согбенный вид. Ничего нового. У них кто-то пытается бежать каждый приезд поезда. Все хотят свободы. Он тоже хотел бы. — Да? И кто же на этот раз? Гаврош важно покашливает в свои усы, оборачивается к дверям, словно пытаясь кого-то там увидеть. — Погодь, мы Николке поручили их записать по новой. Оно, конечно, можно так и не делать — долго не протянут, трата бумаги да времени одна. Только по уставу положено. — Верно, оно и.…- только и успевает протянуть Эркель перед тем, как в дверной проём вплывает вихрастая голова, а за ней и всё остальное. Николка откашливается, перед тем, как произнести речь — в этом он до смешного дотошно копирует Гавроша. Одно заставляет Эркеля грустно качнуть головой — с каждым годом новобранцы всё моложе. Этому бы ещё в казаки-разбойники пристало играть, а не приграничье беречь; даже совсем ещё юный Эркель его на три года старше. — Стало быть, предприняли попытку к побегу: Воронцов, Колосовой и Верховенский. Последнюю фамилию Эркель ещё не забыл. Уж слишком хорошо ему запомнились безумные синие глаза. И те слова про зрячих и слепых. Бумага идёт по рукам, сначала её мозолистыми пальцами за края держит Гаврош, усердно рассматривая инициалы, хотя на деле они не имеют значения. Для записанных в листе уже всё — пустота. Гаврош пытается играть в небезразличие, только и всего. На границе иногда стоит играть в чувства, чтобы не лишиться рассудка. Далее листок перетекает в руки Эркеля. Словно он не слышал уже эти фамилии, читает снова. «Скоро выцветет, чернила плохие» — думает Эркель, смотря на надпись. Не хочется думать о том, что завтра снова брать в руки оружие и стрелять в тех, кто не сделал тебе ничего. Снова видеть чужие глаза и слышать мольбы. Он хорошо помнит то, как падали перед ним на колени, прося о жизни. Для приговорённых этот бледный юноша с ружьём становился божеством, назначающим их срок кончины. Эркель часто думал, что будь он богом, и слышь мольбы к нему каждого нищего, каждого убогого, каждого юродивого, каждого смертного — не выдержал бы и покончил с собой. Юноша наивно считал — всё закончится быстро и безболезненно. Неделя, и сотрутся границы, всё вернётся на круги своя. А не на круги ада. Сколько он уже здесь? Больше, точно больше года. А когда вернётся? Он шёл сюда с уверенностью, кто прав. Будто бы есть в мире тот, кому ведомо одно истинное, верное для всех решение. Теперь Эркель знает точно — неправы все. Каждый пытается удержаться в жизни, но не задумывается о других. Пути обратно для юноши нет. Дорога домой перекрыта. Придётся нести крест службы. До тех пор, пока и на его месте не явится крест. Вслух же он ничего не сказал из своих мыслей. Только и вложил бумагу обратно в ладони Николки и безучастно кивнул. — Инструкции будут приведены в действие. Гаврош хлопает его по плечу, широко улыбаясь. — Соображаете, Эркель! Так держать. Ждите. Гаврош уходит, посвистывая, рассказывать о нерадивых беглецах другим солдатам. Эркель смотрит вдаль, часто-часто моргая, несмотря на то, что он понимает всё, что сейчас произошло. К горлу подступает предательский ком. Не сейчас. Ополаскивает лицо холодной водой. Влага на нём смешалась. И не видно теперь горячих, обидных, юных слёз. Кто же решил, что ему совсем не жалко?

***

Пётр равнодушно обводит глазами по комнате в уже сотый раз. Спокойно. Не так, словно на душе нет тяжестей. А спокойно так, будто в мире ничего нет. Ведь и вправду — сейчас его мир — одна только сухая и тёмная хибарка, громко называемая «камерой». На каторге и то приём был теплее. Тем более в приличных городских участках, где можно и переночевать во вполне достойной обстановке. Думать — не о чем. Побег провалился основательно. Несмотря на то, как расцарапывал Пётр лица пограничникам с яростью бешеного зверя, как он вырывался из их цепких рук, сталкивая тела на влажную землю, сейчас он как укрощённый хищник. Ему теперь всё едино. Он сам до конца не верил бы, что может так легко смириться. Ворочается приставленный к нему надсмотрщик, обеспокоенно заглядывая за решётку. — Живой хоть? Мороз по коже даже от того, как молчишь. Рассказывал мне товарищ, как ты вчера дрался. Как медведь! Верховенский молчит, только и кивая в знак того, что да, ещё жив. Одними словами делу не поможешь. Слова вообще мало чему помогают, если скованные руки, тем более, если не метафорически. Жаль, что он понял это так поздно, растратив уже годы на сочинения витиеватых речей. Тишину, в которой теряется Пётр, и от которой неуютно ёжится надсмотрщик, нарушает топот тяжёлых сапог и басистый смех. Гаврош. И тот юноша с допросной. — Эх, голубчик! Что ж ты так головушку свою буйную не бережёшь? Вроде и учёный, складно говорил при нашей встрече, а глупенький, что ужас. Верховенский вздыхает, но молчать тяжело в той же мере, как и говорить. Должна же у него быть предсмертная речь. — Вдруг бы получилось. В человеческой жизни иногда бывают чудеса. Я понадеялся, что стану одним из счастливчиков, на чью долю оно выпадет. Увы, я переоценил свою удачу. Хватит слов. Давайте к делу. Умирать ему совсем не хочется. Вот только нет ни единого шанса на помилование. Он и так слишком долго продержался на этом свете. — Ишь, как заладил, — смеётся Гаврош, — бесстрашный нынче ваш брат, лазутчиковый пошёл. Будь по-твоему. Эркель, выведите его. Юноша кивает. Руки дрожат, когда он отпирает камеру — дурная привычка, мог бы уже и отучиться за это время. Что-то больно колет в груди, когда он понимает, кого сегодня будет вести. Всю ночь он надеялся, что судьба не будет так зла к нему. Он ошибся. Страшно брать на душу грех того, чтобы стрелять в совсем незнакомца. Этого же он ещё не забыл. Как жаль, Эркель, что хватило всего одного короткого монолога, чтобы прозреть. Он видит, и в этом и таится ужас. Вместо предателя родины, разведчика, изменщика перед ним — человек. Он ведь, Верховенский-то, что-то хотел. Жил ради своего дела. Эркель это всё лишит смысла. Стараясь не потеряться в этом колющем чувстве, снимает с рук Верховенского наручники. За плечи выводит из духоты камеры. И тут же убирает руки, меняя их на приставленное к спине ружьё. Гаврош всё также не к месту смеётся. — Хватит возиться, Эркель. Дел на пять минут, а вы церемонитесь. Эркель кивает. Цепь из Петра, гордо, как показалось бы невнимательному наблюдателю, идущего впереди, Эркеля, и неумолкающего Гавроша трогается вперёд. Петру бесполезно что-то предпринимать. Снова дуло, приставленное к спине. На этот раз оборачиваться не нужно — Верховенский отлично знает, кто у него за спиной. Белокурая смерть с уставшим юношеским лицом. Также ему известно, что этот юноша не местный. Такой же чужак, только прижившийся. Дитя, совершенно глупое дитя. И одинокое. Это он знает из беседы надсмотрщиков, развязавших языки на перекуре. Пётр прислушивался из-за того, что они болтали на одном из определённо известных ему говоров. Не на том, на котором общались на допросе, а так, как принято между собой. Тоже не местные. Здесь все чужаки, но всякий свой. В голове вертятся слова одного из мужчин — что у того, белокурого за спиной, мать в Н. Оттуда, откуда Пётр пытался улизнуть. Юноша никак не доберётся до неё из этого приграничья. Даже письма отправить не может — нельзя. Верховенский рвано улыбается — может и на этом получится сыграть. Он и не заметил, как оказался у стены, холодной, серой и каменной. По сторонам те двое с ночи. Он только сейчас смог разглядеть их лица — совсем мальчишки. Какой дрянной чёрт их сюда занёс? Что ж, захотели другой жизни — получайте. Вот только уже не жизнь, а вовсе обратное явление. Гаврош осматривается по сторонам, впервые принимая серьёзный вид. Кроме Эркеля, здесь ещё двое. Не распыляться, сделать всё одномоментно. — Вы знаете, что делать. Приступайте, ребята. У Эркеля дрожат руки, когда он заряжает ружьё. Не потому, что он делает это впервые — он уже стрелял в людей. Потому, что ресницы светлых глаз напротив дрожат тоже. Ему хочется бросить эту затею, но нельзя. Пальцы судорожно сжимают курок. Пётр смотрит на эти руки, вцепившиеся в ружьё. На молодое лицо. На уставшие, виноватые глаза. Не стоило заговаривать с ним по-честному. Теперь Верховенского что-то касается. Ему жаль юношу, которому, кажется, больно от мысли о стрельбе. — Быстрее, нечего кашу по тарелке размазывать! — призывно звучит бас Гавроша. Одновременно вскидываются ружья троих солдат. Ружьё теперь направлено прямо в грудь Верховенского. «Нет, Пётр», — шепчет он сам себе один из тех хороших выводов, которые приходят только перед смертью, — «Люди не разбивают сердца. Сердца разбивают пули.» Счёт идёт на мгновения. Эркель готов выстрелить и покончить с рутиной, которая кажется ему всё более и более мерзкой. Думает о том, как зажмурит глаза перед самым выстрелом в очередной раз. Видеть то, как в последний раз блеснут чьи-то глаза, и тело сползёт на рыхлую землю, не хочется. Он помнит его фамилию — Верховенский. Имени не помнит, но оно не играет роли. Играет только похоронный марш в голове. Когда пальцы вплотную давят на курок — одно движение, и всё исчезнет — Эркель слышит голос. Слишком ясный и непривычный. Он не должен быть здесь. «Кто не рискует, тот не пьёт шампанского.» Такого спиртного в штабе нет — уж больно дорогое удовольствие, только согревающий кипяток и пару сбережений командира для согрева, но Пётр всё равно идёт на риск. Три языка, и за любой из них кто-то готов отрезать ему язык. — Я знаю, где твоя мать. Я могу сказать ей, что здесь. Что живой. — уловка. Пётр не знает эту несчастную. Он не лгал на допросе, сулящем ему смерть. Сейчас солгал. Ведь бесстрашно смотреть на хмурого юношу, пишущего что-то — это одно. Смотреть, как юноша направляет ружьё тебе в самое сердце — совсем другое. Жаль себя. Его жаль. У Эркеля вздрагивают руки. Знакомый язык. Мать. Она всегда любила сына. Помедлив, он незаметно кивает. Выстрел. Промазал. — Эркель, чёрт вас побери! И так опаздываем, а вы чего это? — кричит Гаврош, чередуя упрёки с грязными ругательствами. — Командир, — на слегка повышенных тонах начинает Эркель, — это не моё личное ружьё. — И что с того? Здесь многое не ваше личное. — продолжает бушевать мужчина. — Дело в том, — он от дула до приклада окидывает оружие взглядом, — что оно не чищено по меньшей мере месяц. И как, скажите, мне было бы должно попасть? Гаврош недоверчиво приближается, тщательно осматривая ружьё. В заключение произносит весомый вывод. — Николка — подлец. Ох, получит же он у меня оплеух! — Вы постарайтесь, главное. Я уже должен в штабе быть, а не на сквозняке простаивать. — с некой неприятно звучащей нервозностью фыркает Эркель. Один раз за всю службу подобную фамильярность можно и позволить. Углы губ Верховенского незаметно дёргаются кверху. Хорошая стратегия. Характерные истерические нотки. В другом месте и в другое время они могли бы стать товарищами. Сейчас — только люди, которые оказались нужны друг другу. Подразделение сбилось с графика. Здесь не игрища, здесь дисциплина нужна. Да и на пули нынче строгая разнарядка. Эркель старается не оборачиваться, уводя Петра обратно в каморку. Ведь двое других не промахнулись, и в двух юных сердцах зияют дыры. Гаврош, всё ещё обозлённый разгильдяйством Николки, бормочет под нос ругательства, заталкивая Петра в духоту камеры. — Завтра с другой партией порешат. Только завтра Верховенского здесь уже не будет.

***

— Руку давайте. Эркель пробирается к камере в потёмках. В руках — сложенное во много раз письмо. Он вчера переписывал его десяток раз, стараясь уместить события за полтора года. Больше похоже на летопись, чем на послание сына к матери. Главным приоритетом была ёмкость и ясность. — Я уже думал, вы не придёте. Думал, зря обещал. — звучит надменно, но, если бы не было так темно, и лицо Петра освещалось — стало бы понятно, что он действительно так думал, и на его лице только и светлая радость из-за того, что ошибался. — Я слова на ветер не бросаю. — Эркель ведёт Верховенского тайным ходом, который он и сам совсем недавно обнаружил. Оглядывается по сторонам, в боязни заметить чей-то лишний силуэт. Шаг за шагом они выбираются на улицу, на мороз — уже скоро такая погода будет и в дневное время. Пётр не верит, что он свободен. Вдыхает этот холодный воздух и улыбается. Эх, отец! Говорил, будто врать плохо. Да только ложь сейчас жизнь Верховенскому спасла. Правильно он и делал, что в сознательном возрасте папашу не слушал. В бессознательном слушать было некого. — Смотрите, вам отсюда влево, до столба дойти, после повернуть ещё раз налево, и там до селения. Там вам дальше дорогу подскажут. — тихо, выдыхая пар между словами, разъясняет Эркель, вкладывая в ладони Петра письмо. Тот улыбается. Мальчишка. Каждый день чьи-то грехи на душу берёт. Хорошо, что сегодня не взял. — Фамилию свою хоть скажите. Иначе матушка ваша не признает, от кого я. Выгонит ещё метлой. Юноша тихо смеётся. Да уж, она могла бы. — Эркель. Теперь вам правда пора. Верховенский задерживает взгляд на Эркеле. Как-то грустно так быстро расставаться. Порядочного человека, может быть, встретил. — Пора. Прощайте, Эркель. Свидимся навряд ли. Эркель хотел сказать тоже самое, но с языка срывается другое. — Стойте. Последняя секунда. Он коротко поцеловал его в щёку, виновато улыбаясь. Будь он более вовлечён в библейские притчи, сравнил бы с «поцелуем ты предаёшь». Только всё перевёрнуто, и уже предателя целует тот, кто на себя взваливает грехи людей свыше. — Матушке передайте. — должен же быть у этого приличный повод. Пётр на мгновение застывает, но быстро приходит в себя. Хитро усмехается и отвечает тем же, чувствуя, как так же замирает другой человек. Ох уж эта молодёжь с её новыми устоями. Раньше такое вполне народным приветствием считалось. — Вам за спасение авансом. Письмо ещё доставить надо. — Да… — тихо произносит Эркель, стараясь до последнего оттянуть момент самых страшных слов. — Прощайте. Приятного сна. — обрывает ожидание Верховенский. И исчезает в туманной дали. — Когда-нибудь я пойму, почему люди должны расставаться. — тихо шепчет Эркель, и тихо прокрадывается назад в штаб. Утром Эркель не удивится, когда знакомая фамилия прозвучит снова. Только грустно улыбнётся, пока никто не видит, и устроит пустой выговор всем надзирателям.

***

Пётр, шагая от столба к тому самому поселению, не думает, что когда-то снова увидит белокурого юношу с уставшими глазами. Мир не тесен, мир широк. В нём очень легко потеряться. Верховенский это умеет отлично. Они не знают имён друг друга. Только фамилии. Совесть Петра колеблется — он солгал. Его пощадили. И просьба солдата была простой — найти матерь и передать всего несколько слов. Окончательно заглушив в себе голос совести, разворачивает чужое письмо и вчитывается. Удивительно ровный почерк. По началу пробегается мельком — ужасы приграничья Пётр и так отлично знает. Взгляд скатывается в конец, самый край бумаги. Там наспех, с несколькими кляксами записано несколько строк. «Это письмо, матушка, вам доставит один человек. Берегите его, словно он также ваш сын. Он открыл мне глаза, и уберёг от смертного греха — хотя бы однажды. Я постараюсь вернуться к вам.» В глазах щиплет. Стало быть, этот Эркель совсем дитя, если доверяет каждому. Мужчина складывает письмо так, как оно и было и прячет в карман. Быть может, Верховенский разыщет эту несчастную женщину — фамилия редкая, по ней удастся найти. Быть может, оставит обман обманом. Он всё равно не думает, что когда-нибудь умудрится свидеться с юношей вновь. Эркель в неведении — был ли в его милосердии хоть какой-то смысл? Он просто поверил словам. Тоска по людям, по близким людям не щадит никого. Он всё равно не узнает, было ли доставлено послание матушке. Будет только надеяться, ведь надежда и воспоминания держат людей на этом свете. Воспоминание у него есть. Дорогое и потаённое. Значит, есть ради чего жить и пытаться обрести свободу. Неизвестно, пересекутся ли они когда-то. Может быть, подразделение юноши отправят в другие дебри. Может быть, Пётр снова выйдет на маршрут, проходящий рядом. Это будет потом. Сейчас они просто люди, знающие о друг друге только фамилии, и то, что у них на двоих договор с одной выполненной частью.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.