ID работы: 14043608

Король ноябрьских одуванчиков

Слэш
R
Завершён
66
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
66 Нравится 12 Отзывы 31 В сборник Скачать

А Лондонский мост всё падает, на этот раз — нерушимо ломаясь в ломке переживаний

Настройки текста
Примечания:

mozart: requiem in d minor, k.626 — lacrimosa

      И от страха не избавят ни истерично выкрикнутое «Ридикулус!», ни кажущаяся уверенной поза, ни сжатая в вытянутой тонкой руке палочка, потому что его боггарт — это он сам. Но не тот, который зажигает спички, прижимая их потом к бледно-молочной коже и пустым взглядом осматривая получившиеся бордовые отметины, не тот, который режет вены в холодной воде, скрывая кровь и шрамы под длинными рукавами свитера, не тот, который из всего съестного за день поглощает лишь стакан холодной воды (он не голоден, не нуждается в пище, не хочет есть вообще, потому что от одного лишь вида еды подташнивает), а тот, кто сияет от счастья и красиво улыбается во весь рот.       Боггарт ступает мягко, нежно, осторожно и так тихо, будто опасается того, что его заметят в наполненной людьми комнате, поджимает пересохшие губы, смачивает их влажным кончиком языка, не отводит взгляда от Чанбина с ясными намерениями подойти поближе, которых, конечно же, никто не допустит, — Чанбин отступает на несколько шагов назад, пятясь с ярко выраженным страхом в бледных чертах лица, сжимая высоко поднятую палочку в костяных пальцах и чувствуя, как его резко бросает в жар и шатает — туда-сюда, из крайности в крайность, доводя до помутнения рассудка. Будь у него возможность, он бы выскочил из комнаты в одну минуту, не останавливаясь и сбегая всё дальше и дальше, изредка оборачиваясь, чтобы убедиться в отсутствии погони-хвоста. Преследование — это однозначно не то, в чём он сейчас нуждается (эта строчка находится в самом конце списка «ненужных вещей», а пьедестал занимает «необходимость еды, сна и отдыха»).       — Ридикулус, — звучит более-менее спокойно, но это ложь, и боггарт вздёргивает брови в выражении недоумения. У боггарта — красивые запястья с чётко заметными косточками, изящные прядки чёрных волос, забавно завивающихся на концах, тонкая шея, симпатичные губы и до застывшей крови в жилах счастливый взгляд, который никогда не вписывался в его, чанбинов, облик. Боггарт прелестен, и за ним наблюдают из разных углов помещения, замерев в ожидании того момента, когда он превратится во что-то до колик в животе смешное и страх растворится в нагретом воздухе зала для занятий. Момент усиленно оттягивается, и пасмурный взгляд обладателя палочки скользит по худым чужим-своим рукам, чья белоснежная кожа вовсе не покрыта сплошными порезами-царапинами-шрамами-отметинами. — Ридикулус!       Когда боггарт вышел из шкафа, он неловко распахнул дверцы, неестественно схватившись за дверцы пальцами, беззвучно рухнул на пол, взмахнув полами мантии золотистого цвета со значком-гордостью, на исцарапанные беззаботными играми на жарком летнем воздухе колени, несколько секунд оставался в таком положении, опустив голову, и потом внезапно поднял глаза на людную комнату, оглядывая каждую фигуру и не задерживаясь взглядом ни на одной, даже на самом Чанбине, который сегодня был главным персонажем этого мира. Медленно, аккуратно поднялся, совсем слегка шатаясь от возможной рефлекторной боли, на каблуках развернулся к своему обладателю, наклонил голову набок и еле слышно что-то прошептал, не заботясь о том, что с большой вероятностью останется неуслышанным. Неуловимо заметил то, насколько изменились в лицах все, кто находился поблизости, и, конечно же, улыбнулся, понимая, какое впечатление произвёл на них. Единственным, кто ничем не выдал своих искренних эмоций — паники, страха, нежеланного прилива адреналина, — так и остался сам Чанбин.       «Преврати страшилище в посмешище» — и как же иронично звучало это для двух людей, не сводящих друг с друга взглядов! Не было понятно, кто из них самое-самое страшилище, ведь тот самый прошлый Чанбин, кому и принадлежала неприятная роль страха в плоти сегодняшним полуднем, лучился от переполняющего его энтузиазма, облачённый в идеально подходящую хорошенькой фигуре мантию факультета, а настоящий, тот, кто обязан избавиться от видения перед глазами, сверкал бездонными лиловыми тенями под пустыми глазницами, ненормально тонкими запястьями, которые можно было переломить одной лишь рукой, еле сдерживал деревянный наконечник в белых пальцах, постоянно отступал всё ближе к шкафу, будто и был этим боггартом. Схватить дверцы, захлопнуть, запереться внутри и исчезнуть, так и не превратившись в свою абсурдную копию. Умереть.       — Ридикулус! — «Сгинь, больше не появляйся, я не хочу вспоминать о тебе! Ненавижу-ненавижу, умри уже, тебя никогда не существовало! Люди меняются, я не исключение, и всё твоё существование основано на том, что я когда-то принимал себя таким. Эра окончилась, наступил новый век, и ты растворился в воздухе, не правда ли?» Он отступает всё дальше, и вся траектория его-их пути начинает казаться сплошным кругом, который всё равно замкнётся, и тогда всё снова пойдёт по… кругу? За ним наблюдают, но большая часть внимания поглощает стоящий посреди комнаты боггарт, вновь что-то говорящий и ослепляющий осознанием того, что у него всё хорошо. Хорошо? Идеально, захватывающе, удивительно хорошо.       Когда к нему пытаются подойти со стороны, он не сразу замечает этого порыва, потом же в праведном ужасе рефлекторно отскакивая, больше всего на свете боясь того, что это он сам, подкравшийся со стороны. Но нет, прошлый он так и стоит на месте, и его вены не разрезаны, как было вчера с ним настоящим в бледной ванне, когда было настолько плохо от самого себя (он запутался, честно, от какого его ему плохо: настоящего-прошлого-будущего, — и это уже не так важно, особенно перед смертью, потому что в мире магглов его смерть всё равно не будут изучать от корки до корки в суде), лодыжки не покрыты мелкими зажившими шрамами (прошлая пытка болью в этом районе произошла давным-давно, может, даже полгода назад, и больше не появлялось желания рассекать кожу щиколоток, потому что туфли в любом случае пропитаются кровью, как бы ни бинтовать), ключицы не треснуты под давлением ненависти (стоит лишь долго надавливать, как кожа потеряет всякий окрас и что-то хрупко разломится внутри) и цвет лица кажется намного здоровее, чем у настоящего.       Калечить себя отвратительно, но это так отвлекает, когда сердце болит и обливается кровью по какой-то глупой причине.       Чанбин всегда был за то, чтобы приходить домой с синяками, но зато прекрасно проведя время за стенами здания-тюрьмы, где никогда не было любящих людей, встречаемый ругательствами и угрозами лишить ужина. Чанбин никогда не волновался из-за потерянной возможности поесть перед сном и восполнить потерянные энергию, желание жить и силы на следующий день, потому что мысли о еде поразительно улетучиваются из головы, стоило только разрезать кожу от запястья до локтя. И не случайно попавшимся под руку грубым, острым предметом, который за век хранения успел и заржаветь, и заклинить, а честно вымытым холодной водой лезвием.       Этого ритуала — порезать кожу на шее, ближе у ключиц, когда не осталось свободной поверхности на теле, будто надеть тёмно-алый чокер и застегнуть его пряжку-бусины на загривке; разрезать запястья, задеть вены, похвастаться перед зеркалом новоприобретённым стеклянным браслетом; обвести лодыжки, ведь мальчики, следующие свободному потоку моды, преследуют и цель выглядеть в соответствии; задуматься над внутренними поверхностями бёдер и всё-таки, неожиданно возненавидев себя за слабость, отбросить нож куда подальше; покрутиться перед своим настоящим отражением, замечая каждый, любой недостаток и думая о том, что порезы никогда не скроют искреннюю отвратительную сущность урода; отказаться от еды за завтраком-обедом-ужином и по праздникам-выходным потому лишь, что обхват бёдер уж слишком неправильный, и по привычке тоже, — не существовало до какого-то момента (он не желает вспоминать, нет-нет, уж лучше умереть окончательно, и он закрывает уши руками, зажмуривается, поджимает губы в немом жесте мольбы и кусает их до крови, вновь причиняя самому себе боль и отвлекая от любых «ненужных» мыслей). Этого «настоящего» Чанбина не было до какого-то момента, и прошлый Чанбин в четырнадцать-пятнадцать-шестнадцать разительно, удивительно, парадоксально отличался от самого себя (если подумать, то он добивался совсем другой цели в разные возраста и совсем не понимает сейчас, как он стал таким. Странным, омерзительным, таким, кого пожалеют за его существование, хлопнут по плечу, хоть рассчитывали дать пощёчину, «чтобы опомнился», и от кого сбегут в неимоверной спешке. Он преследовал совершенно противоположную этой цель, но достиг иных высот).       Защёлкнуть все пуговицы, прижать воротник к шее, доставая до подбородка и скрывая кровавые следы, натянуть пушистые рукава на пальцы, пряча запястья под слоем ткани, поправить врезающийся в тазобедренные косточки пояс широких джинсов, одёрнуть мантию с эмблемой Когтеврана, взять в руки обширный том на несколько сотен страниц — его всегда считали наиболее учёным из всего факультета, но это не льстило, а наоборот, заставляло почувствовать себя ещё более отличным ото всех остальных, — и прижать его к груди. Он постоянно теряется в толпе, будь то заполненная людьми аудитория, бесконечный коридор, опасные шатающиеся лестницы, Большой зал или совершенно пустая каморка, где нет никого, кроме его самого. Его никогда не видят тогда, когда он не отвечает на вопрос или не делится полученной на экзамене информацией с первокурсниками, осторожно снимая с переносицы очки в круглой оправе — он не носит их, просто примеряет и теряется в размытом тумане окружающих его фигур, — потирая кончик носа и тихо, еле слышно вздыхая.       Ему безразлично мнение остальных, когда он избегает собственного боггарта, в десятый раз повторяя заклинание и не добиваясь успеха, и не особо сопротивляется, стоит только преподавателю защиты от Тёмных искусств с силой разжать его пальцы и выхватить палочку, справляясь с заданным собою же заданием самостоятельно.       Боггарт не превращается во что-то смешное, более уродливое, абсурдное, забавное, лишь всплёскивает руками, с укоризной в тёмных радужках глядя на своего обладателя, вновь разворачивается на каблуках и торопливо шагает к шкафу. Распахивает захлопнутые ветром из открытого окна дверцы, буквально на секунду поворачивает голову в сторону своего настоящего двойника и исчезает в недрах пустоты, оставив за собой только вызванный одним лишь появлением трепет, непонятную барабанную дробь сердца (ну тут уже, конечно же, проблема из-за пропущенного завтрака) и отвращение к себе.

***

beethoven: 9th symphony

      — Ты действительно боишься сам себя? — с каким-то нескрываемым изумлением спрашивает кто-то, чей голос неотличим от тысяч других.       Чанбин поднимает голову от раскрытой на сотой странице книги, наталкиваясь затуманенным взглядом на чужое лицо, которое не узнаёт. Он вообще не запоминает черты, имена, случайно услышанные и брошенные кому-то другому фразы, думая о себе, своих проблемах, неимоверной боли, успевшей стать частью него, кровавые пальцах, чьими кончиками он выводит на мраморной стене душевой заковыристые рисунки.       — Это так заботит тебя? — Чанбин глотает отвратительный комок в горле, проводя кистью по ткани свитера, ощущая себя настолько мерзко, что желание запереться в ванной комнате с Миртл и поговорить с ней по душам возросло до пугающих размеров, и моргает несколько раз, стараясь избавиться от незнакомого силуэта перед глазами.       А он красив. Тонкие, резные, будто мраморные, черты, красивый изгиб губ, звёзды в зрачках — мерцающие огоньки искреннего интереса — и на щеках, открытых плечах, ключицах — мелкие веснушки пшеничного цвета, — сжатые в кулаки пальцы и чудесное телосложение, о котором Чанбин может только мечтать, — обхват плеч такой, что цепляться за них во время погружения под воду станет легче, чем когда он один во всём океане. И тоже Когтевран. Возможно, они даже живут в одной и той же комнате, потому что проницательный, пронизывающий до самого скелета в шкафу взгляд узнаётся спустя несколько секунд раздумий. Возможно, они даже сталкивались в коридоре, но Чанбин никогда не поднимает головы от учебников, потому что боится чего-то.       — Конечно. — Незнакомец вскидывает острый подбородок (у Чанбина, конечно же, острее, тоньше и некрасивее), глядя с открытым любопытством, словно изучать взглядом ничтожную фигуру оказалось интереснее, чем наблюдать за разворачивающимися событиями на поле для Квиддича, чем сопровождать факультет, выигравший Кубок этого года, чем делать что-либо намного более — по мнению обладателя тела, конечно, — захватывающее. — Было удивительно видеть то, как после череды пауков, колдунов, строгого преподавателя, оборотней ты испугался не клоуна какого-нибудь, а… самого себя.       С языка не срывается ожидаемое «между клоуном и тем, кого я испугался, нет никакой разницы», и Чанбин в первую минуту не говорит ничего, не сводя взгляда с однокурсника и медленно, будто назло, переворачивая страницу, сжимая её кончик между указательным и большим пальцами. Они подрагивают по какой-то причине, и под чужим взором бросает в жар со всей внезапностью, какую только можно вообразить. В конце концов он откидывается на спинку стула, чувствуя себя ещё хуже, чем при ненавистной простуде, и почему-то беспомощно, словно незнакомец перед ним читает его мысли и видит всё сознание насквозь.       — Чан, — парень протягивает ему руку, и Чанбин, не успевая проконтролировать себя, затаив дыхание, смотрит на длинные пальцы, мимолётно исследуя каждую венку, — мы обосновались в одной комнате, но ты так и не поздоровался со мной ни разу. Ты ещё хуже Миртл, — улыбается тот, быстро проводя кончиком языка по верхней губе. — Ты залил всю простынь своей кровью.       Он не отвечает на предложенное рукопожатие хотя бы потому, что запястье болит после сегодняшнего утра, когда лезвие аккуратно, почти с материнскими нежностью и любовью разрезало кожу, совсем немного потому, что сил еле хватает на простое «привет», и чуть-чуть потому, что разрушать феноменально спокойный момент своими опрометчивостью, мерзостью и скоротечным смущением нет желания. Просто всматривается в чужую чистую, гладкую, нетронутую режущими инструментами ладонь и осторожно, будто боясь, что его мысли могут прочитать одним лишь взмахом палочки, думает о том, что хотел бы себе такую же.       В голове дуют холодные морские ветра, когда он прикрывает глаза, тем самым отвергая ещё не высказанное предложение. Даже не интересно, в чём оно заключалось бы, но он уже обрубил канат и чанову возможность сделать хоть что-то для сближения и ответа на заданный вопрос.       Тот не отстаёт. Зачем-то крутится рядом, то подходя ближе и о чём-то увлечённо рассказывая, то глядя на него издали, не давая даже понятия о том, что значит — быть в одиночестве, тишине, покое. Его нельзя обвинить в чём-то, потому что прав на эту комнату у него столько же, сколько и у Чанбина.       А он тонет. В медовых словах, в пенной воде, в собственной крови и неисполнимом желании о том, чтобы это всё прекратилось.       Завтра снова на защиту от Тёмных искусств, и он сделал всё, чтобы преуспеть в теоретическом плане: исписал на несколько страниц больше, чем следовало, необходимыми заклинаниями, выучил наизусть правила борьбы с нечистыми силами, смог не заснуть прямо посреди изучения материала и не умер ради науки.       А на следующее утро он снова запрётся в душевой, покрывая всю мозаику пола кровавыми отпечатками и еле слышно всхлипывая в изгиб руки, сдерживая себя, чтобы не разрыдаться во весь голос от осознания своей ничтожности. И всё по плану: шикарный маггловский тёмно-красный чокер, стеклянные браслеты на щиколотках и запястьях, телесного оттенка растяжки на бёдрах, вечная ненависть к самому себе, свитер на несколько размеров больше, чем требовалось бы для его тонкой талии и узких плеч, чёрные завивающиеся на концах волосы и разбитые губы. Никогда ничего не менялось в этой процедуре, ни один этап не был пропущен, и от нежелания модифицировать что-либо в обычае хотелось сплюнуть кровавые осколки молочных зубов.       Утро так и не наступило. Ночь длится невероятно бесконечно, тело немеет с каждой минутой одного и того же положения на смятых простынях, в горле давным-давно пересохло, и любое мгновение кажется нескончаемой пыткой, ведь он снова не состоянии заснуть в девять вечера. Голод сжимает желудок, тошнота подступает всё ближе, здравый разум покидает обездвиженное собою же тело, а Чанбин продолжает с пугающей настойчивостью смотреть в потолок, на белые и светло-серые разводы краски.       Чужое дыхание с соседней кровати выдаёт себя. Чан не спит, чего-то ожидая, с отталкивающей упорностью не сводя взгляда с него, будто желает испепелить без применения магии, и слегка прикусывая губы.       — Ты хотел бы умереть? — нарушая ненормально страшную тишину, наконец громко шепчет тот, поднимаясь на матрасе и потряхивая головой, словно сгоняя крупицы сонливости. Чанбин вздрагивает от неожиданности, рефлекторно вцепляясь костяными пальцами в хрустящие простыни, и не смеет пошевельнуться, потому что если притворяться, что не видишь монстров, они исчезнут. — Я же спросил. Ты режешь себя с заурядным постоянством, и теоретически я могу сосчитать все твои порезы.       — Я не думал, — медленно, нехотя, сглатывая кровавый комок, щупальцами впившийся в стенки горла, хрипит он в ответ. Запястья пронзила внезапная боль, настолько сильная, что кость хрустнула, — что ты замечаешь. Но это в любом случае не твоё дело, не так ли? Я не мешаю тебе жить, ты не мешаешь мне делать что угодно с моим телом, хорошо?       — Разве ты делаешь это не для привлечения внимания? — Чан однозначно насторожен, садясь на колени, не зная, куда деть руки, и сжимая их пальцами. Внимательно смотрит, в полутьме десятого часа вечера наблюдая за каждым движением, вновь облизывая привычным движением губы и не давая уйти от ответа. — Ну, чтобы на тебя, такого замкнутого от общества и кем-то запуганного, наконец посмотрели, чтобы тебя, такого незаметного и невзрачного, в конце концов заметили? Раньше я не видел тебя нигде, но, обнаружив на перине кровавые капли, нежданно заинтересовался твоей траекторией по замку. Ванная комната, Большой зал, аудитории, библиотека, и ты ни разу ещё не вышел на улицу тогда, когда от тебя этого не ждали.       Чанбин поднимает голову с подушки, глядя на тёмный силуэт пустым, ничего не выражающим, а от того и таким безразличным взглядом, не имея понятия, чем опровергнуть это отвратительное заявление. Привлекает чьё-то внимание? Он? Он-то, который всегда стоял в стороне во время различных шумных мероприятий? Который никогда не желал оказаться на этом торжестве? Который постоянно прячется от людей во время занятий, потому что чувство, когда его пронзают взглядами, вынуждает прикрыть лицо подрагивающими руками? Который никогда не влюблялся, потому что понимал, что никто не заинтересуется им самим, а безнадёжные мечты — сплошное тёмное искусство? Который ненавидит экзамены всем сердцем только потому, что на него будут смотреть во время ответа? Который отказывается каждый раз, когда ему предлагают прогуляться до Хогсмида и обратно (да давай уже не выпендривайся, там конфеты будут)? Который делает всё возможное, чтобы его всхлипы не услышали, кровь не заметили, существованием не заинтересовались, не пристали с вопросами об учёбе? Это он-то мечтает привлечь внимание?       — Бо-о-оже, — звучит приглушённо, он снова прячет лицо в ткань, — ты действительно думал об этом? Займись подготовкой к экзаменам и не строй себе нелепых теорий, которые никогда в практику не выйдут. Как ты до этого вообще додумался! Ты сумасшедший.       — А тогда почему? — Чан вскакивает на ноги, торопливо подходя к его кровати, опускаясь рядом с ней на пол и пытаясь заглянуть ему в глаза. Не знает о том, что в маггловском словаре существует словосочетание «личное пространство». — Зачем ты тогда это делаешь? Шрамы тебя украшают, да? В чём смысл твоих самоповреждений? Это что-то символичное? То, чем можно гордиться? Такие знаки, которые отличают тебя от остальных? Ты же просто хочешь выделиться из толпы, не так ли? Стать тем самым особенным, на которого все смотрят?       Чанбин не отвечает. Он устал, ему отвратительно плохо осознавать тот факт, что оставшиеся несколько часов глубокой ночи пройдут не в беспокойном сне, а наяву, когда всё тело ломает сильнейшая боль, голова раскалывается от голода, а новые-старые ранки истекают кровью, впитывающейся в одежду. Он не переживёт эту ночь, следующую, последующую, и ему только и остаётся, что существовать между мирами, не зная, в какой следует вернуться, — в выдуманный или настоящий. Ему мерзко от самого себя, и он не может с этим что-либо сделать.       — Я же спросил, — Чан тоже звучит устало, но не настолько, чтобы соревноваться с ним. Просто надо спать больше, а не приставать к тому, кто отвечать не хочет, — тебе так сложно?       А потом просто ложится рядом с таким видом, словно и эта кровать принадлежит полностью ему, хватает руками за плечи, притягивая ближе к себе, и дышит в загривок. Обхватывает за талию и сжимает до хруста костей — треск, конечно, только в чанбиновой голове, но легче от этого не становится.       — Наверное, ты просто полный придурок.       Чанбин хмыкает, нашаривая своими пальцами чужие и предпринимая попытку разжать тиски, и вновь не отвечает, ведь на такие глупые заявления ещё глупее придумывать ответ, стараясь возразить и опровергнуть заведомо неправильную информацию.       — Наверное, ты тоже. Просто никто нормальный никогда не заинтересуется проблемами тронутого человека, который к тебе никак не относится, ничего тебе не должен и не обязан, не умеет благодарить и жить с удовольствием. Так что отпусти меня, иди и спи. Меньше знаешь, крепче спишь и не лежишь с открытыми глазами всю ночь. Мне не нужны твои расспросы, мне по горло хватило преподавателей, которые по очереди спрашивают у меня, в чём препятствие перед победой над боггартом. Мне не нужно чьё-либо внимание, мне хватает самого себя. Я не буду отвечать на твои бестолковые вопросы. Спокойной ночи, — выдыхает он, отворачивая голову и выпутываясь из ослабленной хватки. Сердце набатом выстукивает незамысловатый мотив девятой симфонии, кровяные молоточки поддерживают бит, не давая ему упасть, и чёрные кудри прикрывают зажмуренные веки. Белые простыни ложатся на тонкое тело саваном для мертвеца, кожа на ощупь кажется фарфоровой, будто статуэтка-куколка со стеклянной полки, нервные клетки рассыпаются на молекулы, растворяясь в потоке лимфы, и вся фигура лишается любых движений, каменея.       Разговор кончается мёртвой тишиной. Чан смотрит на него ещё несколько бесконечных мгновений, громко сглатывая скопившуюся слюну, медленно и аккуратно протягивает руку и осторожно, совсем незаметно проводит кончиками пальцев по молочно-бледной коже — от локтя до плеча и, вновь спускаясь, от исцарапанного запястья до тонких пальцев, чьи подушечки разорваны крупным осколком стекла, которое надо было в спешке поднять с пола, пока в ванную комнату не зашёл кто-то с факультета. Ведёт ладонью по плечам, ключицам, дотрагивается до шеи, челюсти (которая с неправильным прикусом, а оттого и такая уродливая), опускается к рёбрам, чувствуя костяные трубки даже через одежду, ощущает то, как почему-то напряжён сам, прикасаясь к телу, которым никогда раньше не интересовался, и задевает губы, искусанные, отвратительные, разорванные в краях, сочащиеся кровью. Думает мгновение и опускает руку, не смея, теряя всю отвагу, которая ему присуща (почему распределяющая шляпа не определила его в Гриффиндор, одной лишь ей известно), и отодвигаясь в сторону, освобождая личное пространство.       Почему-то возникает мимолётное желание испить вина из одуванчиков, которое он не переносит, и Чанбин успевает усомниться в здравости своего ума, который по какой-то причине отключился на эти минуты. Сейчас он может только мечтать о чём-то съедобном, потому что всё равно не разрешил себе взять что-то в рот, кроме воды, как бы ни хотелось есть, какой бы продолжительной ни была потеря сознания (в прошлый раз, когда мозг отключился, это произошло в пустующем коридоре, и пришлось прислониться спиной к стене, стараясь прийти в себя и привести вид в порядок. На Зельях никто не простит неформальность и бестолковщину). Сейчас он может только прислушиваться к чужому дыханию и ощущать то, как судорожно сжимается сердце в страхе, пытаясь выскользнуть из-за рёбер и выбраться на свободу — холодную, даже ледяную, захватывающую дух и рассудок своей обширностью.       — Наверное, тебе не стоит делать такое, — ожидаемо шепчет Чан, касаясь пальцами его челюсти и сжимая совсем чуть-чуть, словно отбирая возможность отказаться от ответственности за своё тело. Всё-таки терпения у него нет, и это даже умилительно. — В конце концов, это же… больно? Тебе нравится боль? Я видел, как ты плакал после сегодняшнего занятия. Ты не смог избавиться от своего боггарта, хоть он даже… не страшный? Не отвратительный? Не пугающий? Я был готов ко всему, думал, что ты боишься такой же чепухи, как и все остальные, но… Как можно бояться самого себя? Такого красивого и очаровательного? Было удивительно.       Красивого? Очаровательного? Кого? Его? Ха-ха-ха.       — Захлопни пасть и не открывай больше. Тебе идёт молчание. Ты выглядишь умнее, — в ткань подушки шипит он. Хватает собственными пальцами чужие, со всей силы, которая у него только нашлась, сжимает, надеясь сломать. Пусть возьмёт свои слова обратно, свои идиотские слова настоящего придурка! Выворачивает чужую руку, поворачиваясь сам к нему, садясь на простынях и глядя с нескрываемым презрением. Конечно, когда он смотрит сверху вниз на человека, который заведомо выше, сильнее, красивее, появляется безумная храбрость, которая никогда ему не принадлежала. — И говоришь невыносимую чепуху, когда не надо. Заткнись, Чан, заткнись и не разговаривай со мной. Я повторяю, мне не нужны твои слова поддержки, комплименты, рассуждения о моём собственном боггарте, который к тебе никоим образом не относится, или что-то подобное. Мы прекрасно сосуществовали, не зная друг друга, до шестого курса, и я надеюсь, что так будет продолжаться до самого выпуска. Катись к чёрту, если думаешь, что я жажду твоего внимания. Катись к чёрту, если думаешь, что я не смогу жить без человека, который «поддержит» и в сотый раз скажет, что я прекрасен, потому что я ненавижу, когда мне врут, глядя прямо в глаза. Катись к чёрту, если думаешь, что я не справлюсь со своими проблемами сам. Мне хватает Выручай-комнаты, я преодолевал все проблемы с самого детства, никому не жалуясь, и сумею выжить сейчас. Катись к чёрту!       Он толкается языком во внутреннюю часть щеки, отворачиваясь и перекидывая ноги через край кровати, — он уходит, ложится на чанову кровать, которая пустует, оставляет того на собственной, ведь он так хотел влезть в чужие проблемы, порыться в нижнем белье, распахнуть дверцы шкафов и вытащить с полок, снять с вешалок всех скелетов, которых Чанбин так долго прятал от чужих глаз.       Что он делал не так?       Неужели он действительно настолько привлекает внимание своими безразличным видом, множественными проблемами, отвращением к еде и сну, ранами-порезами-шрамами, кровавой короной из осколков сломанных костей, раздавленных острым каблуком?       Неужели все считают, что он добивается их внимания, излишне драматизируя плавный ход жизни, которая мечется из крайности в крайность, словно распечатанные показания холтера?       Неужели никто даже не допускает мысли, что он делает это исключительно для себя, разрезая кожу до костей, избавляясь от сердечной боли, убивая последние крупицы себя ради вечного счастья и собственной улыбки в зеркале, которая не выглядит жалкой либо отталкивающей?       Так странно, но он добился совсем другого, чем о чём мечтал. Диаметрально противоположного, словно отражение отзеркалило все его действия, перевернув мир с ног на голову.       — Но по тебе совсем не видно, что ты счастлив.       Чан, кажется, улыбается, широко и открыто, будто его забавляет вся эта ситуация, но в конце концов его голос срывается, и нота Си слышится абсурдной.       — По тебе заметно, что ты тонешь, как бы ни пытался выбраться на поверхность. Ты даже не просишь помощи, хоть я мог бы протянуть руку и спасти тебя, вытащив на песок, где ты отдышался бы, задышал полной грудью и продолжил снова жить. Помочь, сохранить твоё существование, сберечь ото всех, кто пожелал бы тебе смерти. Но в итоге мне остаётся только наблюдать за тем, как смерть подступает к тебе и ты задыхаешься кровью, которая хлещет из лёгких.       Чанбин, не дойдя до чужой кровати, замирает на мгновение, потом медленно поворачивается, старательно воспринимая сказанное и принимая всё слишком близко к сердцу, чьи показания принтер запечатлевает на длинном бумажном хрустящем свитке чуть-чуть желтоватого окраса, и, не сильно обдумывая свои планы, хватает дрожащими пальцами подушку. Сжимает фалангами ломающуюся ткань и швыряет в сторону тёмного силуэта, надеясь попасть если не в лицо, то хотя бы в сердце, чтобы оно вылетело из рёбер. Её ловят на половине пути, лишь слегка вскинув руки в воздух.       — Ты забавный.       — А ты умалишённый идиот! — почти вскрикивает Чанбин, торопливо подходя ближе и вытянутым пальцем указывая на левую часть чужой грудной клетки, где должно было, обязано было находиться сердце. На него смотрят со смешливыми нотками во взгляде, которые уж больно наиграны, словно у студента театрального училища, а не мага, ученика Хогвартса. — Ты лезешь не в свои дела, думая, что твоя помощь кому-то нужна! Ты идёшь наперекор всем словам, которые я произнёс! Мне не нужна помощь, поддержка, жало-о-о-ость, потому что я справлюсь со всем сам! Я в порядке, со мной всё хорошо, я счастлив, и мне безразлично твоё мнение, которого мне по горло! Я живу!       — И потому тонешь? — тот смеётся, запрокидывая голову назад и глядя в потолок. — Да ты умираешь! Ты не в порядке, что бы ни говорил. Ты не нормальный, как бы ты ни хотел чувствовать себя таким. Ты умираешь, опомнись! Думаешь, что станешь лучшей копией себя, если похудеешь ещё сильнее? Если наденешь кровавые украшения и декорируешь веки тёмными кругами? Если не выйдешь на улицу, добиваясь того, что сгниёшь прямо здесь? Если растопчешь самого себя в порыве ненависти, которую почему-то вызывает твоё существование в целом? Если проклянёшь звёзды за то, что вообще родился? Если сломаешь себе кости? Ты заходишь в ванную исключительно за тем, чтобы смыть с себя кровь и вновь испачкать кожу, и так по кругу, ты не считаешь, что это безумие?       — Я считаю, что я безумец, — шипит Чанбин, исподлобья глядя на фигуру перед собой, — и не собираюсь ничего с этим делать. Какой смысл? Я буду проходить мимо зеркала так, словно боюсь, что в один распрекрасный день просто-напросто не наткнусь на своё отражение, которое обязано быть на своём законном месте. Я буду рефлекторно кривиться от одного лишь вида еды, потому что отвык есть что-либо. Мои шрамы останутся там, где я их поставил, мои скелеты заперты в моём шкафу, чья дверца сломалась и потеряла возможность открыться, я заперт в собственном шкафу, как мой боггарт. Поэтому катись к чёрту, Чан, сгинь в бездне Ада и больше никогда не появляйся рядом со мной. Я не желаю меняться, я прекрасно ощущаю себя, когда не могу уснуть, когда меня тошнит от голода, когда вода в ванной становится красной из-за эритроцитов, когда всё тело болит и саднит. Неужели не понятно?       — Лечись. В психбольнице, — Чан тоже понижает голос до злобного шёпота, перехватывая его руку и обхватывая двумя пальцами тонкое запястье, — чтобы не волновать, как ты выражаешься, нормальных людей.       — Я просил тебя беспокоиться обо мне? Ты мне не отец, не парень, не врач, не опекун, так с чего бы тебе, моему просто однокурснику, тревожиться за меня? Свои эмоции ты контролируешь сам, я не манипулирую тобой, я не заколдовывал тебя, не привязывал к себе Амортенцией, я на тебя даже не смотрел, я просто человек из толпы! — Он внезапно хмурится, замолкая. Сердце продолжает набатом стучать в лёгких, ломая натянутую кожу и ткани. Рёбра сжимаются. Внутри становится пусто и до печального отвратительно.       Лезвие, если его держать между большим и указательным пальцами, на ощупь совсем шершавое и режет кожу, даже если не надавливать. Просто разрезает — как лист бумаги, когда к нему опрометчиво прикасаешься. И уже не так больно, как было в самом начале жизненного пути, — тогда Чанбин потерялся и свернул с привычной дорожки в заросли недетских размышлений-дум о смерти.       Что там, после того, как закрываешь глаза навсегда?       Падаешь-падаешь-падаешь вниз, и тебе легко, приятно и счастливо, что всё закончилось.       Ведь после смерти не существует зеркал, людей, который скажут, что он уродлив из-за неправильного прикуса, осуждения со стороны самого себя, ненависти — только пустота, пушистая, облачная, тусклая, как осенний сухой день после рассвета, и правильная, как осознание того, что за сегодняшний день он ещё ни разу не поддался искушению и не съел что-либо.       Пустота и мимолётное существование — он проходит мимо витрин, где не отражается, идёт по пустынному городу (либо Нью-Йорку, где-то в районе южного Манхэттена, либо Мюнхену, потому что именно эти города кажутся ему невозможной мечтой, которой он никогда не коснётся наяву), смотрит на небоскрёбы, белое небо, и на следующий день всё начинается сначала.       И ни скуки, ни раздражения от того, что новая эра не наступает, ни усталости: никаких эмоций, он не позволяет захватить своё тело чувствам, потому что после смерти можно только существовать.       Но чтобы умереть, надо применить чуть больше усилий, чем для просто порезов.       Надо нажать чуть сильнее.       Нет-нет, сначала надо уйти далеко-далеко, чтобы никто даже не заметил его отсутствия, не вспомнил, не начал искать (а при перекличке это наверняка произойдёт, зато после неё можно исчезнуть из чужого поля зрения незаметно), паниковать, спешить, торопить остальных.

***

beethoven: moonlight sonata

      Когда он открывает глаза на следующий день, наступает суббота.       Он и сам не помнит, как ему удалось уснуть, не прислушиваясь к словам Чана о том, что «да если бы не ты, мне было бы всё равно, умер ли в этом мире до ужаса костлявый парень по имени Чанбин или нет». Наверное, этого не происходило вообще, это просто приснилось, но Чан смотрит на него со стороны так, что становится понятно, что излишне драматичная ссора всё-таки случилась.       В субботу не хочется думать о своих проблемах, поэтому он просто сидит на мокрой плитке, глядя на лезвие, сжатое между ладонями, не двигается с места даже тогда, когда дверь по соседству напрасно громко хлопает, и лишь косит взгляд в сторону просвета между дверцами. В субботу хочется остаться в замке, не выходя из собственной комнаты и скользя указательным пальцем по строчкам, напечатанным на страницах. В субботу до безумия хочется поесть, чего бы это ни стоило, но он затыкает уши руками, зажмуриваясь с праведным ужасом, и не позволяет думать себе о чём-либо, кроме необходимого.       Думается почему-то о Чане, и эта мысль нелепа, словно монеты в глазницах мертвеца, которые ему всё равно никогда в жизни не пригодятся. Мысли о Чане отвратительны, как Чанбин перед зеркалом (с растрёпанными волосами, сонными нотками в зрачках, бесконечной усталостью и сломанными запястьями, которые никогда не были ровно шестнадцать сантиметров в обхвате). Мысли о Чане неправильны, смешны, болезненны, как момент, когда Чанбин ломает свои рёбра, вырывая их из груди, чтобы не было так больно. Мысли о Чане недоступны, как звёзды в туманном небе, цветы на пасмурном ноябрьском лугу, сгорающие планеты в миллиардах космических годах, преодоление страха перед боггартом, который почему-то плачет, без сил опускаясь на покрытый осколками пол.       Боггарт не так уж и ужасен, особенно сейчас, когда Чанбин баррикадируется от мыслей о любом его подобии.       Боггарт не так уж и ужасен, когда он теряет всё счастье в один момент, словно роза — свои лепестки перед снежной бурей, которая закрутит всё кровавым снегопадом.       Боггарт не так уж и ужасен, когда его описание напечатано на бумаге, а не на роговице глаза в опасной близости от души, которую он уничтожит в несколько мгновений.       — Сходим в Хогсмид? — интересуется Чан, хватая его за руки у выхода, словно не слышал вчерашнего отказа. Игнорирует пустой взгляд, скользящий по нему, и светится альтруизмом, который ощущается весьма глупо. — Я заплачу. Мы прогуляемся, поговорим о взаимных проблемах, соберём одуванчиков, и я совью тебе цветочный венок.       Он хочет было напомнить о том, что под слоем осеннего снега бархатные цветы вряд ли найдутся и плакать не стоит, но молчит по какой-то причине, поджав губы.       — Спасибо, но сходи без меня. У тебя есть знакомые и те, кто пройдётся с тобой до конца света с удовольствием. Свей корону кому-нибудь другому, мне хватает моей кровавой и скипетра из костей. — Чан очевидно хочет возразить, но аналогично решает пропустить свой ход.       Ах, так? C-4 — C-7, королевой.       Король E-8 в однозначной опасности и может только сделать шаг в сторону, ведь на доске, кроме этих двух фигурок, больше нет фигур.       Его оставляют в одиночестве, но присутствие Чана непонятным образом ухитряется чувствоваться в холодном воздухе.       Окно распахнуто, цифры страниц книги меняются сами и не подлежат контролю, тёмно-алое ожерелье съезжает на ключицы, и белоснежный свитер внезапно перестаёт оберегать от ледяного ветра.       Чан подкрадывается со спины осторожно и незаметно, еле слышно опуская цветочный венок — он нашёл, обнаружил цветы среди мокрого снега, посреди луга уныния и отчаяния! — на его голову и закрепляя сзади, отходит на шаг в сторону, заглядывая в лицо. Чанбин ощущает нежные лепестки одуванчиков, которые касаются кожи лба и переплетаются с чёрными кудрями.       — Можно я скажу, что ты невыносимо странный? — смущённо шепчет тот, кусая нижнюю губу и обхватывая руками собственные плечи. — И что ты чудесно красивый? Мои бабочки в животе наконец ожили, и сейчас я чувствую, как трепещут их крылья.       Рот сам кривится в гримасе отвращения (вполне возможно, это было здоровое удивление, но сейчас это не так уж и важно, особенно когда линию его личного пространства вновь по-бунтарски пересекли), и он откидывается на спинку стула, исподлобья глядя на того, кто нежданно-негаданно принёс цветы посреди снежного бурана.       Из окна стремительно падают кристаллы снежинок.       Ноябрь в этом году ужасно странный, до невозможности холодный (холод уже не чувствуется мёртвой, фарфоровой кожей) и праздничный, как день рождения, потому что сладкий аромат из Большого зала напоминает о всех годовщинах, которые не отличались от остальных дней года ничем, кроме сахарного домашнего печенья, которое Чанбин всё равно никогда не пробовал, торжественного похлопывания по плечам — «поздравляю, ты стал старше, но так и не поумнел ни на гран» — и успокаивающей тишины, ведь эти сутки пройдут в спокойствии и никто не тронет его сегодня.       Чанбин думает, что хотел бы провести свой апрельский день рождения на берегу лазурного моря, перебирая мокрый ломкий песок худыми пальцами и швыряя камешки в нерушимую водную гладь, чтобы желание сбылось. Конечно, по возможности и если он доживёт до апреля. Сейчас он чувствует себя так, словно в любой момент может умереть, утонуть, как говорил Чан, захлебнуться кровью, до сих пор упорно не принимая помощь.       Придурок.       Псих ненормальный.       — Ты идиот, — говорит Чан, наблюдая за тем, как он пытается ускользнуть от собственного боггарта. — Чего ты боишься? Он съест тебя? Добьёт ударами в грудную клетку, сломав рёбра? Уничтожит твою душу? Что сотворит?       — Ты не понимаешь! — истерично взвизгивает он, хватаясь руками за голову и пятясь назад. Сзади — стена, за ней — пелена обжигающего снега, а потом — вечность. — Ты никогда не поймёшь! Я ненавижу его не потому, что он может причинить мне боль, а потому, что он — это я! Мне не страшны пауки, монстры, колдуны и дементоры, потому что единственное существо, которое я боюсь, это я сам! Он та ещё мразь! — хохочет он, запрокидывая голову назад и заламывая руки в жесте отчаяния. — Он испортил свою жизнь, он был таким прекрасным несколько лет назад, но потом сошёл с ума!       — Да ты и сейчас фантастический, — ухмыляется Чан, не предпринимая попытку как-либо помочь, — а сейчас остановись, развернись к нему лицом и попроси прощения. За всё извинись.       Чанбин качает головой, ощущая за спиной дуновение ледяного ветра и чувствуя аромат крови. Боггарт подкрадывается к нему незаметно, как Чан несколько дней назад, — но только не с цветочным венком, а с неизвестными намерениями, которые никогда не были известны даже ему самому. Поразительно? Мерзко.       — Он тот ещё придурок.       — Но вы ничем не отличаетесь друг от друга, — тот демонстративно переводит фокус внимания на свои пальцы, исследуя аккуратные ноготки, — разве не так? Ты — это он, он — это ты. Повернись и посмотри на своё отражение годовой давности. Неужели не замечаешь сходств? А различий? Взгляни себе в глаза и извинись за то, что вы оба такие идиоты. Так забавно? Давай, выстави вперёд палочку, как тебя учили, и произнеси заклинание со всей ненавистью, которая у тебя только есть. Ты уже ненавидишь? Нет, мой самый лучший Чанбин, ты боишься и вовсе не испытываешь неприязни к нему.       — Заткнись.       — Молчание мне к лицу? Извини, никогда не следовал моде и не листал гламурные журналы в попытках найти подходящий мне образ. Я — это я, безо всяких чокеров, стеклянных украшений и прочих вещей, которые тянут тебя ко дну. Ты тонешь, мой друг, и уже умираешь. Сними их и перестань нацеплять на себя каждый день перед зеркалом. Всё равно не перестанешь быть похожим на самого себя.       — Да чёрт! — он смотрит на себя со всем отчаянием, которое только нашлось в уголках сознания.       Сгиньумриисчезнимнененужнатвояподдержкаспасибо?       Спасибо за науку, Чан, но я давно уже не ребёнок, который мечтает услышать то, что хочет.       Я сам могу сказать, что я нравлюсь себе.       Врать у меня плохо получается, и это печалит.       — Ты не понимаешь, что смешнее я выглядеть не могу! Ридикулус не поможет, я и так смехотворен, но почему-то мне плакать хочется от этого осознания.       — Представь себя счастливым! — улыбается Чан (наверное, даже слишком издевательски). Кровь леденеет в жилах и свой круговорот больше не продолжает. — Ха-ха? Ну что же ты, посмейся! Ты же так ненавидишь себя, что счастье тебе кажется сплошной нелепой сентиментальностью, которой ты никогда в жизни не достигнешь… В жизни? А после смерти, что же будет после смерти? Неужели та самая эйфория, за которой ты всегда гнался, да?       — А после смерти — пустота.

***

beethoven: für elise

      Иметь под рукой ухажёра, который приносит цветы в расцвет поздней осени — красная, жёлтая, оттенка хаки акварель смешалась на пасмурной палитре, и так Бог, неудавшийся художник, создал сезон неземной печали, — провожает до комнаты (преследует, если быть ювелирно точным), приобняв за плечи или сжимая ладонь во время похода по бесконечным коридорам и ломающимся лестницам, предлагает пообедать вместе (отказ не так страшен для него, ведь он просто надувает губки, тем самым выражая своё отношение к этому), стоит рядом, когда боггарт в полутьме усталости из-за бессонной ночи кажется наиболее страшным, и ужасно язвит в ответ на каждое высказанное вслух слово, — это даже мило, но Чанбин предпочитает думать, что это всего лишь подарок на какой-нибудь прожитый день. За то, что он выжил и не умер раньше времени.       Раньше времени — это в восемнадцать лет, когда надо дышать полной грудью, любить жизнь и этого самого ухажёра и быть любимым.       Раньше времени — это когда надо быть счастливым, а не быстрым шагом проходить мимо зеркал по той лишь причине, что видеть себя там — страшно.       И они ещё не поцеловались, хоть это не так уж важно сейчас.       И не обнялись взаимно, с согласием каждой из сторон.       И Чан не прошипел ему язвительным тоном что-то наподобие «Ты такой идиот, но почему я влюбился?». (Хотя если подумать, то только это он и говорил между укоряющими фразочками, которые могут заставить почувствовать себя жалко, но на самом деле чувствуются снарядами на пуленепробиваемом жилете.)       — А после пустоты что? — Чанбин в ответ на это лишь пожимает плечами.       — Ничего? Или звёздная бесконечность на миллиарды земных лет? Без понятия, если честно, я ещё никогда не умирал.       Чан снова улыбается, но уже не саркастически, а даже немного смущённо. Поправляет новый цветочный венок и с гордостью коронует Чанбина в сотый раз за прошедшие дни. Кровавая диадема лежит на ребристой поверхности, будто будучи с пренебрежением откинутой в сторону, и лунный дневной свет отражается бликами в крупных рубинах.       — Когда я увидел тебя впервые, то подумал, что ты уже не раз встречался с этой смертельной бесконечностью.       Чанбин морщит нос, стараясь быть как можно сильнее равнодушным, но всё бесполезно — он всё-таки растягивает губы в кривой улыбке. Моментом растерянности пользуются — Чан подаётся вперёд, обхватывая ладонями за шею и с силой притягивая к себе, касается губами кончика его носа и сразу же отталкивает от себя всё теми же ладонями, словно передумал. Картинно падает на траву, раскидывая руки в стороны и глядя на пасмурное небо сожалений. Жалеет о сделанном.       — Откуда ты взял эти цветы? — желая перевести тему, интересуется Чанбин, сжимая подрагивающими от волнения пальцами бархатные лепестки и слёзно глядя на фигуру лежащего перед ним.       — Если отодвинуть занавес повседневной жизни, то можно многое обнаружить. Это приведёт тебя в удивление… но… — он трёт переносицу, потом прикрывает глаза до узкой щёлочки и заискивающе смотрит, лукаво улыбаясь. — Но если я думаю о тебе, то через снег пробиваются стебли одуванчиков. А что происходит, когда ты думаешь обо мне?       — С неба осыпаются звёзды, и планеты разрушаются окончательно. Даже космос знает, что ты придурок до мозга костей.       Они смеются. И всё равно, услышит ли их кто-то в ночной тишине, потому что оба — влюблённые идиоты, и это прекрасно. Взаимно влюблённые.       Чанбин никогда до этого не влюблялся, поэтому Чан в его жизни был воспринят сознанием не сразу.       Существует — значит, живёт, любит и является гордостью нации (вообще-то, их нация состоит из них двоих, и больше им никто не нужен).       Живёт? Он никогда не чувствовал себя настолько удивительно, шагая мимо разношёрстных деревьев — красных, жёлтых, синевато-фиолетовых, — ощущая за спиной развевающуюся мантию и то, как его ладонь сжимают своей.       И в зеркале отражается что-то, отдалённо напоминающее боггарта.       А Лондонский мост чувств, эмоций и переживаний всё падает в туманную бездну памяти, и осколки — воспоминания — разлетаются в стороны, задевая кого-то и разрезая кожу до крови. И этим кем-то будет уже не Чанбин.       Парадоксально не он.       — Когда я стану аврором, я буду ждать от тебя письма, — задумчиво бросает в воздух слова, горстями зачерпывая стеклянные звёзды, Чан. Поворачивается к нему, с любопытством смотрит, ожидая кивка. Швыряет одну звезду. Вот же придурок! — И я хочу сосчитать все твои шрамы просто для того, чтобы знать, сколько раз ты запирался в ванной комнате только для этого.       — Я не напишу.       — Почему? — картинно хватается тот за сердце. — Планируешь умереть? Ха-ха, я не смогу тебя похоронить под кустом роз, так что отменяй планы. Я тебе разонравился? Ты не умеешь писать?       — Затни-и-и-ись, — хохочет он, сжимая между пальцами заледеневшие травинки и тоже поднимая взор к небу. — Просто так не напишу, чтобы ты мучился из-за мыслей о том, что я больше никогда не заговорю с тобой, придурок умалишённый. За то, что ты лез в мои личные дела. За то, что мой боггарт заперся в шкафу, боясь меня. За всё, за всё, что ты натворил за эти месяцы. Кто тебя вообще просил? — он притворно злится, вызывая смех. Не забавностью движений или черт лица, а тем, что он научился шутить, пусть даже не так смешно, как следовало бы.       Аврорами они станут вместе, если эта чёртова планета не взорвётся ко всем чертям, если Лондонский мост кошмарных воспоминаний не построят вновь, если новые шрамы не появятся на полотне кожи, а кровь — на зеркале, если он доживёт до этого момента.       Он попытается жить, честно.       Он постарается.

***

mozart: 40th symphony

      — Знаешь, сквозь пелену прожитых лет весьма сложно увидеть и признать свои ошибки, совершённые в юности. Когда ты делаешь что-то непоправимое в восемнадцать и думаешь, что жизнь на этом закончилась, спустя года ты просто-напросто конвертируешь случившееся в свою милую особенность, которую никому нельзя показывать. Придурок, ты ничуть не изменился за три года!       Чанбин спускает с переносицы тонкую роговицу очков с затемнёнными стёклами — чисто маггловское изобретение, но такое полезное, когда монстров-телохранителей по бокам от себя видеть нет желания, — с нескрываемым удивлением взирая на до ужаса знакомую фигуру стоящего перед ним человека. Надо же, Министерство магии сближает и сталкивает друг с другом людей, один из которых встречаться со старым приятелем точно не хочет!       — Сам такой, — беззлобно отбивает он подачу, изучая взглядом придурка-Чана. Такого знакомого, не изменившегося за три года работы в диаметрально противоположных отделах (которые, кстати, находятся на разных концах страны и не пересекаются), сжимающего в руках какую-то бесполезную ерунду, которую, конечно же, притащил с определённой целью и для одного особенного человека, и выглядящего так, будто его и правда обидело годовое молчание со стороны «друга по переписке». Ну, Чан, ты уж больно сахарный, тебя только толкнёшь, как ты излишне драматично повалишься на мраморный пол. И кто тут жаждет внимание другого?       — Ты так и не написал.       — Я же предупреждал тебя, разве нет? Свой-то родной язык ты понимать должен, — избыточно ехидничает он в качестве небольшой такой мести за все слова, которые были язвительными. Но моральной травлей их вряд ли можно именовать.       Чан хмуро смотрит на него несколько секунд, и этого времени вполне достаточно, чтобы понять — он ни капельки не изменился, разве что вырос, став ещё выше, сильнее и остроумнее, и спал с лица. Хмуро, напрягающе изучает, даже не прикасаясь к нему, а потом протягивает руку.       Кажется, они это уже проходили.       — Меня зовут Чан, а тебя Чанбин, не так ли? Наверное, мы встречались в коридорах, где я водил тебя за руку, спали в одной кровати и творили сущую чепуху. Ты был ещё худее, чем сейчас, раздражительнее и готов напасть с кулаками на любого, кто даст хоть какой-то совет… Ну так нечестно, почему ты ни разу не ударил меня, если я был единственным, кто влез в твои личные дела?       Глупо лыбится, еле сдерживая смех, а в конце концов хохочет, не боясь того, что на них могут косо посмотреть проходящие мимо мракоборцы.       — И правда умалишённый, — шепчет Чанбин, прикрывая лицо руками и почему-то тоже начиная испытывать желание растянуть губы в улыбке, сбросить груз с плеч, прыгнуть с долбаного Лондонского моста, обнимая своего идиотского компаньона. Опасно, конечно же, но разве не в этом то самое счастье, которого не стоило добиваться порезами и синяками? — Ты самый умалишённый псих из всех, которых я только встречал. Ты самый психованный из всех живых людей на этой планете. Какого чёрта именно ты… для меня?       — Ты даже не представляешь, насколько нам обоим повезло. Наверное, мы самые счастливые люди в этом мире. Спасибо, что существуешь, — и тот, делая шаг вперёд и обнимая, снова улыбается, так прекрасно и привычно, что хочется кричать от эйфории.       Чан учит его ужасно плохим вещам, и Чанбин, каждый раз проходя мимо зеркала, замечает, что ухмыляется точь-в-точь как он, а не растворившийся в темноте шкафа боггарт.       Парадоксально, но факт, и ириски на языке ощущаются уж очень ирискованно и вовсе не рискованно на душе, как было раньше.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.