ID работы: 14047105

солнце над айсбергом

Слэш
NC-17
Завершён
556
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
556 Нравится 29 Отзывы 76 В сборник Скачать

//

Настройки текста
Примечания:
      Напомнить себе: Тарталья был прав — и если он не был прав во многом, если он не был прав ВО ВСЕМ, если он только и делал, что ошибался и принимал поспешные решения, если его все — рубить с плеча и не раздумывать ни единожды и уж тем более дважды; если свои горячность и дурные домыслы он распылял, как аэрозоль, дотанцовывая на углях из сожженных мостов, — а их так много, что ими можно проложить лестницу в небеса, — то относительно этого он был прав. Чертовски прав.       Прав с большой буквы; прав настолько, что не мешало бы присмотреться к нему повнимательнее в следующий раз: может, он не шутил, говоря в полудреме — или утверждая, пережевывая бургер, — будто бы видит будущее; и может, стоило бы прислушаться к его «я чтец людских сердец», к тому, что он объяснял магией, а магию почему-то оправдывал своей рыжестью — хотя воспринимать все это всерьез дело последнее. Ризли давно решил. Но все-таки.              Напомнить себе.       Проще простого — вбить заметку в телефон и не мучиться, и Ризли бы сделал это, если бы руки не были влажными и липкими, а мобильник бы не валялся в заднем кармане джинсов, издыхая на двух процентах зарядки. И даже будь он под рукой, будь он заряженным, а ладони Ризли — сухими и чистыми, он бы все равно не смог. Ему бы не позволили, не дали бы пошевелиться: и тут хватило бы взгляда из-под дрожащих ресниц, хватило бы сырого рта, жадно раскрытого, и белых пальчиков поперек смуглого горла Ризли, чтобы он позабыл обо всем, позабыл о своем напомни, уже обсосанном до горечи. Этого достаточно, чтобы он позабыл место и время, собственные имя и адрес, дату рождения, круг знакомых и близких: их никогда не существовало, не существовало и Ризли под именем Ризли, под звездами, сложившимся в ночь, когда он появился на свет; не было никого и ничего, не было большого взрыва или дядьки, за семь дней создавшего то, что мы называем мирозданием, — кому как удобнее — не было ровным счетом НИЧЕГО, а только он: его тонкие ладони, волосы до задницы и печаль под полуприкрытыми веками. Вот что было подлинной магией — и об этом, отчаянно впаивая между извилин иссохшее, истрепанное по краям напомни, Ризли пытался не забыть. Нужно напомнить себе и ему тоже.       Ризли дрогнул, раскрыв рот.              Напомнить о том, например, что Тарталья был прав — насколько прав может быть человек, подкуривающий от газовой конфорки и таскающий плюшевый ободок с лягушачьей мордой на лбу; ободок ему нужен, чтобы не подпалить челку.       — Помяни мое слово: эта тихоня явно из тех, кто носит бандаж под одеждой. Ты не замечал у него характерных… выпуклостей?       Насколько прав может быть человек, цитировавший библию, закинув ноги на стол и шевеля пальцами под фиолетовыми полосатыми носками.       — Или таскает анальную пробку. Такого барби-розового цвета с грома-аадным камнем. Что скажешь?       Насколько прав может быть человек, чьи носки цвета пламени, вырвавшегося из конфорки, а на своде стопы у него нарисован белый пухлый Муми-тролль. Когда Тарталья шевелит пальцами, Муми-тролль у него на стопе как будто пританцовывает.       — И уж точно обожает, когда его душат в постели. Ты умеешь это делать? — Зажав сигарету между пальцев, Тарталья ведет ею в воздухе, описывая полупрозрачную дымную дугу. — Так, чтобы не задушить, в смысле.       И возвращает сигарету в рот, напряженно высматривая реакцию напротив. Ризли молча качает головой, молча отворачивается к окну. На кухне пахнет жженым волосом и чьим-то ужином, и это именно то вещество, из которого создавался их вечер; это то, что слепило кухню их общежития — каморка метр на метр, старенькая плита да сплюснутые друг о друга жопы, когда проходишь мимо стоящего у раковины, — и что вваливалось через окна, будучи одновременно внутри и снаружи. Это то, что подталкивало Тарталью раздавать советы, которых никто не просил, и то же, что ныряло вглубь Ризли, обгладывало его до косточек и скребло коготками. Ощущение было такое, будто бы он — кусок стекла, по которому елозят ножом.       — Ладно, — выдает наконец Тарталья, губя окурок в пепельнице среди его состарившихся собратьев: сплошь рыжие фильтры, торчавшие кто куда. — Отвезу тебя завтра. Отвезу, потому что уважаю тебя и твой выбор, и потому что я хороший парень, который всегда протянет руку помощи.       Усмешка на губах Ризли вспахивает сухую кожу, раскалывая ее в мелкие трещинки.       — «Друг любит во всякое время и, как брат, явится во время несчастья», — Тарталья убирает ноги со стола и запрокидывает голову, — притча, глава семнадцатая стих семнадцать.       А Ризли смотрит на Муми-тролля, подпершего облезлую ножку стола: так и гляди, протянет лапку и схватится за нее, как за посох.              И все-таки.       Он был прав. Ризли недаром опасался совершенства во всех его видах, ведь совершенство может оказаться обманчивым — и, как знать, может эта обманчивость тебя и пленит. Тебя низвергнет.       Тебя погубит.       Драматизировать не в его духе, но так бывает: здравый смысл испаряется, обнуляется и скатывается в ущерб, пока снизу хозяйничал теплый рот. Дрогнув, Ризли сдавил пальцы на затылке, пропустив через них белые пряди, и двинул бедрами; черт возьми, Тарталья был прав, чертовски прав относительно Нёвиллета, и Ризли бы даже позвонил тому рыжему, если бы только член не проникал глубже в тесную глотку. Нёвиллет остановился.       Замерла белоснежная макушка, застыли взъерошенные волоски, — такие ослепительно-серебристые, что походили на нимб, — а те из них, что свились вокруг костяшек Ризли, впились в кожу. Ризли сжал волосы на снежном загривке. Нёвиллет медленно опустился, коснувшись носом лобка, и зажмурился, стиснув щеки: их протяжка, протяжка нежной слизистой вдоль ствола была великолепна, и Ризли удовлетворенно рыкнул. Он вмиг ощутил себя самым счастливым из всех счастливцев — от осознания того, что Нёвиллет стал первым и последним, перед кем он раздвинул ноги.       Его Нёви.              Со своим славным проворным языком, вылизывающим от яиц до уздечки. С липкими губами, сомкнутыми вокруг, и далеким, потусторонним взглядом сквозь тысячу зеркал и отражений, отражавшихся в таких же отражениях, множество множеств; его глаза, его стан, его утонченность — от кончиков волос до ресниц — все высекало, как искры, нечто колдовское, таинственное, когда он смущенно отворачивался днем — и когда бесстыже отсасывал, уже забывая убирать прядки за ухо. Молочное море его кожи, принявшее закат на скулах и загривке, и пальцы, придерживающие тяжелый член у основания; видит бог, Ризли все еще хотел заплетать ему косы, до странного растроганный и влюбленный, очарованный его утонченностью, что однажды подцепила на невидимый поводок и утащила за собой. И Ризли, до одури преданный Ризли хотел трогать, заплетать эти великолепные волосы. Эти тяжелые белые пряди, прикоснуться к которым все равно, что потрогать ангельское крылышко, — и Ризли, сидя на взмокшей заднице, с твердым членом в чужом рту, он словил те самые сентиментальные настроения, которые обычно расписывают в поэмах.       Вот что было подлинной магией.              Нёвиллет взял глубже, и головка члена уперлась в заднюю стенку горла. Ризли взвыл:       — П-подожди… — и захрипел. — Подожди, подожди, притормози…              бьюсь об заклад, он обожает, когда его трахают грубо и держат за волосы, наматывают их на костяшки и дергают, о, он обожает, когда его таскают за… эй, а они ведь у него до задницы…              Насколько прав был тот, кто на «я замерз» отвечает «двадцать пять граммов коньяка тебя мгновенно согреют», Тарталья был прав. Не ослабляя хватки, Ризли цепко держал волосы Нёвиллета, собрав их в низкий хвост, и стремительное грехопадение проложило путь по его прядям, сорвавшись с макушки. Все началось не с прикосновения к щеке, — а к раскрытой ладони Нёвиллет ластился, как послушный песик, и даже не с поцелуя; все началось с его волос, о боги, с его великолепных бесконечных волос: водопады и снега, роскошь драгоценностей, передающихся по наследству: в таких замерзает солнце и замирает время, отпечатываются следы давно ушедших и фантомы еще не появившихся. Перламутровые переливы и гладкость; волосы Нёвиллета Ризли трогал так часто, что уже перестал замечать. Все происходило само собой: он протягивал руку, а дальше как в тумане; в тумане из серебристого шелка и мягкости, созданной не здесь и не людьми. Чарующее мерцание на рассвете или полуденное солнце, гуляющее ближе к затылку — это другой уровень очарования, другой уровень удовольствия, и Ризли себе в нем не отказывал. Благо, Нёви нравилось, когда его гладят по голове.       Но к его волосам прилипали ладони.       А еще прикипали пальцы и подушечки, каждая фаланга намертво впивалась в пленительные волоски, черт возьми, — их, таких густых и тяжелых, шлепающих Нёви по заднице при ходьбе, было достаточно, чтобы Ризли как следует подрочил, просто пялясь на волосы, налипшие к мокрой шее.       И на них же, узлами свернувшиеся на взмокших плечах и груди.       Их было достаточно, чтобы намотать прядь на палец или расчесать пятерней, чтобы Ризли, шумно выдохнув, позабыл о всякой сдержанности. И чтобы он, тихонько проскулив, попытался отстранить от себя Нёвиллета, отсасывающего так шумно и сыро, что звенело в ушах. Кто бы мог догадаться, что эта снежная недотрога, этот Мистер-Я-Сам и Господин-Не-Нужно-Мне-Помогать способен издавать такие звуки, будто бы здесь врубили порнушку на всю громкость?       Черт возьми. Блять.       — Нёвиллет!       Это нереально.              И происходило будто не с ним. Что Нёвиллет, тактичный и строгий, живущий согласно своему внутреннему распорядку, вдруг перестал его слышать и делал все, что ему вздумается. Снесло ли ему крышу сейчас или он всегда таким был, (исподволь) уже неважно, ведь Тарталья был прав; насколько может быть прав человек, одновременно в шутку и всерьез предлагающий «сообразить на троих».              может, я бы тоже не отказался трахнуть его чудесный ротик, а то он как-то дерзко мне отвечает, а ты знаешь, что мне такое не по нраву              Ризли выгнулся; он не отпускал волосы Нёвиллета, обернутые вокруг кулака, а Нёви основательно вылизал ствол и, опустившись к яйцам, поочередно втянул их в рот. Ризли взвыл; звезд перед глазами не оказалось, они не станцевали для него, медленно капитулировавшего в экстазе, и только тонкая трещина на потолке нависла над ним, ослепшим от обожания. От обожания, да, ведь в До-Нёвиллетов период его нутро, его сердце и чувства, запертые под замшелыми, давно проржавевшими замками, казались осиротелым домом. Громадным брошенным зданием, поросшим плесенью и апатией; за ним никто не следил, а в холодных комнатах никто не жил, из-за чего вся утварь свернулась под жирным слоем пыли. Всякая вещь покоилась, никому не нужная и отныне не по назначению, — и существовал ли такой дом взаправду или же Ризли мысленно сбегал в него, когда мышца под ребрами вдруг заходилась, также неважно. Как выяснилось, одной вспышки света оказалось достаточно, чтобы озарить им все.       Такие дела.       И это, мать вашу, было подлинной магией.              — Н-Нёви…       — Мм?       О, он заговорил. Замычал, точнее, но Ризли приятно кольнуло от вибрации чужих связок. Не размыкая век и не останавливаясь, Нёвиллет перекатил на языке поджавшиеся яички, то отстраняясь, чтобы припасть языком к стволу, то возвращаясь, раскрыв рот шире. В нем было так тесно, что отстреливало в пятки.       И в эпигастрий. И в затылок.       Обронив прерванный стон, Ризли резко дернул за волосы — и зря сделал, Нёвиллету это нравится, и Ризли предупреждали, выкуривая третью за раз и пялясь из машины на плотно зашторенные окна. И надо же: Нёвиллет удовлетворенно закатил глаза, как только Ризли оттащил его, и промурлыкал, едва чужие ногти впились в кожу головы.       Несколько выдернутых волосков рухнули к розовым коленям. Рухнули на них, переломившись на острых косточках.       Нёвиллет облизнулся:       — Что-то не так?       Сама невинность. И глаза, полные дьявольской похоти; и кто бы смог догадаться, что тот, чьи конспекты, дом и внешней вид — оплот чистоты и аккуратности, таких пронзительно-девственных, что аж бесит, — способен глядеть столь… сумрачно? Нёвиллет облизнулся, а Ризли смотрел на него исподлобья; в чем-то сурово.       — Я попросил тебя остановиться.       — Я не слышал. — Его интонация будто снисходительно пожала плечами; Нёвиллет отодрал с губ несколько длинных волос. — Тебе не понравилось?       Они же — на его шее. На плечах — до запястий.       На груди и за спиной. Поплывшее серебро. Лунный свет, затерянный в полуночных водах и пошедший рябью поверх встревоженной глади. Ризли прикрыл глаза:       — Понравилось, но… — И не успел он продолжить, как Нёвиллет, хищно ухмыльнувшись, опустился снова и разомкнул губы. — Эй, эй! Нёви, ну хватит!       С еле слышным склизким звуком член вынырнул изо рта. Нёвиллет, явно раздосадованный и с неистовством в глазах, которого Ризли никогда не видел под толщей льда из бесстрастия и хладнокровия, упрямо поводил головкой по губам, после чего медленно всосал ее и просунул за щеку. Снова.              Ризли мазнул основанием ладони по мокрому лбу, пытаясь оттолкнуть ненасытного, но тщетно. Нахмурившись, Нёвиллет наклонился, вобрав больше, вобрав пульсирующие жилки и жаркую липкую кожу, посасывая и облизывая, и… ох, блять. И кто бы мог знать, что он, привыкший держаться особняком и отмалчивающийся в ответ на благодарности, способен так плотоядно отсасывать, словно член Ризли — сладкий подарок? Кто бы мог знать, боже, что со стволом за щекой он обаятелен так же, как всегда: идеальная осанка, блузки с рюшами и взгляд, не прощающий ни ошибок, ни попыток их совершить? И тут же — слюни и смазка, стекающие по подбородку. По шее.       Его губы сырые и распухшие.       В его глазах пелена. Насаживаясь, Нёвиллет мычал и вздрагивал, стараясь не пустить в ход зубы, что давалось ему с трудом; Ризли угадал его «с трудом» по напрягу челюстей. Сглотнув, Нёви протянул руку вниз, сжал ею пах, а потом обхватил свой член.       — Эй, эй, нет.       А Нёвиллет вдруг:       — Может, все-таки кончишь?       И он же, продолжая заниматься собой, шепнул:       — Может, перестанешь сдерживаться и кончишь мне на лицо?       И он же, вбиваясь в тонкий бледный кулак, оскалился:       — Если что, я еще не устал…       Ризли держал его волосы. Собрав в хвост под затылком, он держал их, а теперь дернул, подтащив к себе Нёви, — он проехался коленями по простыни — и поцеловал наглые губы. Слишком липкие, чтобы они могли быстро высохнуть, и мягкие; его язык холодный и быстрый, рот тугой и жаркий, и Ризли, целуя его глубже, как будто проваливался куда-то на дно.              И кто бы мог знать? А Тарталья говорил ему, он все талдычил, что в тихом омуте, Ризли, в тихом омуте — и насколько может быть прав человек, без конца настаивающий на своей правоте, он оказался прав. Как за пару часов до склизкого поцелуя и взмокших локтей вокруг шеи Ризли; Тарталья какое-то время молчал, явно озлобленный, и молча всматривался в дом напротив.       Рука у него была холодной: слишком долго лежала на таком же холодном руле. Тарталья побарабанил по нему, провел ладонью по ободу — туда-сюда, такой еле слышный шорох — и, тяжело выдохнув, развернулся к нему лицом:       — Скажи на милость, долго мы здесь будем торчать? — И обернулся, взглянув куда-то за плечо Ризли. — Битый час кукуем под окнами твоего…       — Помолчи. Я думаю.       — Ненаглядного. О чем ты думаешь?       Ризли махнул рукой. Тарталью это бесило, до зубного скрежета бесило, когда от него отмахиваются, но сегодня он — сама добродетель, Святое-Блаженство и Его-Величество-Снисходительность, хотя левый глаз все-таки задергался.       — О чем тут думать? Думать нужно было раньше, а сейчас ты просто берешь…       — Эй.       — … и выходишь. Вытряхиваешь задницу из моей тачки, бежишь через дорогу — и все, братан, ни шагу назад. Он тебя уже заждался.       — У нас еще пятнадцать минут.       — Да блять.       Молча отвернувшись к окну, Ризли подпер подбородок кулаком. Вечер размешивал краски, подпирая неказистые домики, и вплотную упирался в стекло, через которое Ризли глядел на мир. Так странно, чтобы у него, ни на секунду не взволновавшегося за всю жизнь, целый вечер ныло невыразимое волнение: пронырливое, как поднятая ветром салфетка, и душное, как облако молчания, возникшее между ними. Вокруг было мглисто и зябко, чернильно-серо — потому что вечер, и пыльно-желто, потому что Тарталья припарковался аккурат под уличным фонарем, слепо светящим куда-то вбок.       Тарталья не унимался:       — И что ты о нем знаешь? Кроме того, что он не ест жареную пищу, встает в полшестого и до полуночи торчит над своими учебниками?       И Тарталья, свято уверенный в своей правоте, спросил у него:       — Ты знаешь что-нибудь о его увлечениях?       И он же, в чьем голосе сияли звезды, — ведь он свято уверен в своей правоте — и чьи слова должны были стать чем-то путеводным для бедняги Ризли, спросил у него:       — Или ты думал подкатить с фразой вроде «Не хочешь ли сходить на свидание?», а он такой «Нет, не хочу» — и что дальше?       И он, голос в ночи, глас вопиющего в пустыне, он подался вперед и оказался так близко, что Ризли невольно отшатнулся:       — Что дальше, профессор? Как поступишь? Пойдешь ва-банк и предложишь сесть на свое лицо?       — Что?       Тарталья оскалился; от него пахло ядрено-мятной жвачкой и кожаным салоном. Жвачку он перекатил на языке, а левой рукой схватился за руль, подавшись ближе к Ризли:       — Ты подходишь к нему и говоришь: «вот мое лицо, садись на него», так ты думал подкатить? «Посади свою мясистую задницу и сиди так, чтобы я не мог дышать, пожалуйста» — добавишь ли ты пожалуйста, м?       Десятки оттенков смешались в его небесных радужках, в его насыщенном синем, который Ризли угадывал даже в темноте. Не сводя глаз с клыкастой ухмылки, с лица этой рыжей всезнайки, он крепко сжал кулаки. От злобы в глазах тронулись льды: явление редкое, почти невообразимое, нереальное и проявляющееся раз в тысячу лет аккурат под огнедышащим напором Этого-Самого. Ризли плавился, постепенно теряя рассудок; от гнева и волнения, конечно же, а еще от того, до чего невообразимо его бесил Тарталья, до чего же он обожал лезть не в свое дело — и вылезать отовсюду правым. Что тоже бесило.       Иногда. Время от времени.       Ризли вздохнул, и пейзаж перед глазами покачнулся, будто лодка на робкой волне.              Прошуршав курткой по спинке кресла, Тарталья сел, коснувшись коленом ключа в замке зажигания.       — Ладно, ты ведь помнишь, что я тебе вчера сказал? — На нем не было ободка с лягушкой и сигареты, подожженной от плиты, но звучал он точно так же, как накануне. Тарталья потрогал ключ и брелок на нем, пригладив трехлучевую звезду. — Что я уважаю твой выбор.       Как будто этот брелок — самое интересное, что есть во всем мире на данный момент. Он вдруг замолчал, а молчал этот тип всегда выразительно. Наигравшись с хромированной звездочкой, Тарталья опустил ладонь на колено и отвернулся к окну, вглядываясь в окна Нёви. Он молчал, вероятно угадывая его настроение по цвету занавесок.       И вздохнул:       — Ладно, только не плачься потом.       — С чего это вдруг?       Тарталья пожал плечами. Его слова: «влюбляться — все равно что нырять в одежду, поношенную до тебя, но сшитую по твоим меркам».       — И помяни мое слово: он таскает анальную пробку. Я бы не стал доверять тому, кто греет в заднице искусственный розовый камушек.       Ризли отмахнулся:       — Это все твои влажные фантазии.       Раз где-то в десять минут в этой глуши проезжало по автомобилю; и вот, спустя девять пятьдесят восемь, — Тарталья сосчитал от скуки — мимо них прошуршал старенький универсал, рассеянно протаскивая перед собой два белых луча. Тарталья проследил за ними и за удаляющимися стоп-сигналами в боковое зеркало:       — Не хочу, чтобы тебе разбили сердце, ведь я на твоей стороне и все такое. — Красные точки рассеялись, потонули во мгле. — А мне не нравится, что он ведет себя как сука.       — Что, прости?       — Он… бля, да ты его видел? — Тарталья скривился. — Не под своими розовыми очками, а вообще, и…       — Ты его не знаешь. — И пока Тарталья не договорил, Ризли продолжил: как ему показалось, с достаточным нажимом, чтобы заткнуть. — И делаешь поспешные выводы. Всегда.              Темно-синие глаза разочарованно блеснули. Его слова: «транквилизаторы против слишком плотно сгустившейся реальности», их он где-то вычитал — понравились. К чему это было и что обозначали те транквилизаторы, Ризли не помнил, как и позабыл тогда то, что едва услышал, а сейчас вдруг выцепил далекую, чуждую ему фразу и ухватился за нее, как утопающий за круг, пока ко дну его тянуло молчаливое. Непоколебимое.       Презрение.       Прямо на дне океанических радужек.              Его слова: «это химия, братан, а химия — это процесс превращения и преобразования молекул; элементы взаимодействуют, образуя соединения, и это основа жизни, ты понял? Вечный процесс и все такое, так вот любовь твоя — такая же химия, только надеюсь, что у тебя это не навсегда».       И он молчал. Молчал этот тип всегда увесисто. Молчал и глядел так, словно швыряет на лопатки и садится сверху, сдавив задницей грудь. Постукивая пальцами по бедру, Ризли смотрел на Тарталью, который смотрел на Ризли, пытаясь высмотреть в нем хоть что-нибудь. Мимо них проехал пятый за вечер автомобиль, и ярко-желтый высверк выудил из темноты скуластое лицо и веснушки, пламенные ресницы и волосы, и некоторые волоски над макушкой засияли золотистой каймой.       Золото и серебро. Ризли встрял посреди драгоценностей, один как кусок асфальта. Он задумчиво почесал в затылке.       Тарталья отвернулся, лопнув жвачный пузырь. Приподнявшись, сунул руку в задний карман джинсов, пошуршал в нем и выудил целую портянку презервативов.       Ризли нахмурился:       — У меня есть.       — Возьми еще.              Его слова: «мне жаль, что с тобой произошло нечто… подобное».       Его слова: «ты только сильно не надейся».              Ризли нехотя впихнул в карман шуршащий подарок. Тарталья отвернулся.       Его слова: «я все равно ему не доверяю».       — О, вон твой эльф, — и тыкнул в ночь пальцем. — А теперь проваливай.       Звезды разбухли над ними, сияя в бездонном космосе.       Тарталья разбухал в раздражении без объяснений и причин; только зуд по загривку да паршивое настроение.       — Жопа примерзла что ли? Вали, я сказал, — и, протянувшись, вытянув вперед руку, открыл Ризлину дверь. — Проваливай и не порть мне настрой.       Было бы обидно, умей Ризли обижаться, а Тарталья — имей желание задеть. Как мог, он переживал за влюбленного беднягу, и при этом у него жутко сводило зубы: от злобы и холода.       — Вали и забудь мой номер на случай, если тебя нужно будет забрать.       Это он называл дружбой.       Это он называл «я уважаю тебя и твой выбор»; это он оказывался всегда прав — и был прав даже тогда, когда пихал озябшего Ризли, хлопал за ним дверью и удирал с пробуксовкой, будто за ним погоня.              В углублении, куда провалился Ризли с той самой секунды, как ударился коленями об асфальт, оказалось на удивление комфортно: расщелина зимующей ночи, тихая улица и теплый свет на уровне третьего этажа.              — Ты пропадаешь.              Порядок вещей, к которому он привык, пустили по стоку вместе с самообладанием с той самой минуты, едва он перешагнул порог, ныряя в марево крохотной квартиры: запах книг, ободки дыма над чашками с чаем и белые локти вокруг шеи. Нёвиллет всегда обнимал его за шею и никогда — за плечи или талию.       За талию держал его Ризли: прохладный и с нагаром под ребрами.       — Эй, Ризли!       Вожделение полоскало ему кости. С того момента, как Нёвиллет молча пихнул его к кровати и, дернув пояс на талии, распахнул иссиня-черный халат. И насколько мог оказаться прав человек, в прямом смысле вышвырнувший Ризли на улицу и удравший от него, Тарталья оказался прав: Нёвиллет обожал, когда трогают, тянут и тащат его волосы, оттягивая их на макушке, а еще он в самом деле носил бандаж. А ведь его предупреждали.       Ризли раскрыл рот, увидев узкую грудь в перехвате алых веревок. Нёвиллет раздвинул халат, толкнул его по плечам и бросил к тонким щиколоткам, а Ризли устроили знатное кровопускание. Ощущение было такое, будто бы каждую нить, каждый сантиметр, каждую кроху красного сплели из его артерий и вен. Сглотнув, Ризли оцепенел, рассматривая аккуратные узелки. Рассматривая стежки и ниточки над ажурными костями.       Поверх белой кожи, продавленной в тех местах, где она вплотную соприкасалась с грубой фактурой и принимала продольные розовые отпечатки.              — Ризли!              Черт возьми, до чего ему хотелось сейчас стащить этот халат. Надеть обратно и стащить самому. Воображая, как бы он сунул ладони под струящийся атлас, Ризли растерянно уставился на Нёвиллета.       Нёви придерживал его лицо:       — Ты чего?       К пыльному желтому — чуть темнее, чем свет фонаря и фар — подмешалася румяно-персиковый. Ночь проглатывала их, раздевая сначала догола, а затем смакуя до костей, до самого сокровенного и сакрального, чего нельзя спрятать между пальцев или сунуть в карман, сделав вид, будто бы ничего нет. Это то, что обнимает ребра незадолго до рассвета, в час особой наивности и девственности утра, и что расцветает на губах, блестящих от слюны. Что загоняется под ногти и вплетается в волосы. Что изнашивает кости и сухожилия — и крепнет изнутри, до изумительного изнуряя. Влюбляя.       Нёвиллет повторил свое ты чего? — а Ризли прибило. Протянув кончики пальцев по бледным запястьям, ему, неожиданно разнеженному и уязвленному, хотелось стать центром этой маленькой вселенной, стянутой в корсет из плотной красной веревки. Весь Ризлин мир отныне измерялся количеством узелком на ней, и пряжек — на сапогах, ремнях Ризли, которые с таким удовольствием щупали, гладили, расстегивали и лизали в течение последних ...дцати минут.       Нёвиллет позвал его вновь — и сладостный голос осветил картину мира, которую Ризли, все не терпелось вышвырнуть на помойку, — а Нёвин тембр, его связки, созданные, чтобы сокрушать своей лаской, ярче любого светила, постичь которые стремились с древних времен.              — Ризли?              Да. Нёвиллет гладил его щеки, а Ризли глазел растерянно, но не растерялся. Когда у тебя в друзьях некто вроде Тартальи, а за плечами — бродяжничество да жизнь на улице, теряться смерти подобно. Ризли ухмыльнулся:       — Прости, — шепнул, — ты так классно целуешься, что я забылся.       Нёвиллет, обрадованный вниманием к собственной персоне, обнял Ризли и коснулся губами его уха. Раздвинул носом взъерошенные смоляные пряди, поцеловав их и мочку, и лизнул серебристую серьгу в хряще. Ходил ведь по кромке льда, этот Нёвиллет.       — Не пропадай, когда ты со мной. — И будто бы мало было его губ, его языка и резцов, соскочивших по аксессуару; так он еще и дышал на ухо, почти что впаяв в него рот. — Это немного… обидно.       — Обидно?       Нёвиллет прижался вплотную, потеревшись веревками о грудь Ризли. Сосками коснулся ключиц под смуглой кожей.       — Мм-м, думаю, да. — И запрокинул голову, щекотнув каменную ляжку кончиками волос. — Будто бы я не могу отвлечь тебя от мыслей или образов, к которым ты сбегаешь от меня.       — Неправда.       Опустив руки по узкой спине, сотканной не здесь и не простыми людьми, Ризли всунул пальцы в прогалину позвоночника и двинулся дальше. Пригладил порозовевшие ягодицы, несильно похлопав по ним. Нёвиллет дрогнул, приподнявшись на коленях, и повел бедрами.       Как будто хотел присесть на фаланги. Или сразу на член.       Ризли ухмыльнулся.       — Ты не прав, Нёви.       — Назови меня «Нёви» еще раз…       Они затеяли эту игру: как только Ризли уводил ладони выше к пояснице, Нёвиллет бытрее вилял задницей, а как только опускал руки — замирал, осторожно впитывая каждое прикосновение. Словно затаился.       Мелкий ненасытный звереныш.       — Что, прости?       — Назови меня «Нёви». Пожалуйста.       Его волосы налипли к груди и бицепсам Ризли, к его локтям, животу и бедрам; его замело, скрыло во льдах, а он и не думал пошевелиться. Сладко выдохнув и простонав, Нёвиллет ухватился за предплечье Ризли и соскользнул ногтями по его шрамам.       — Нёви.       Вдоль и поперек. Шрамы у него глубокие, бархатные и гладкие; как оказалось, Нёвиллета они приводили в какой-то неописуемый восторг, и он все гладил их и целовал, кусал и облизывал; так же жадно, как только что сосал чужой член. Ризли вздрогнул, ощущая тоненькие полосы боли поперек заржавевших лоскутов кожи.       Нёвиллет всадил ногти глубже, закатив глаза:       — Еще.       И тут же наклонился к шее Ризли, к шрамам на ней: три жирных продольных полосы от груди до подбородка. Он лизнул самую правую, не убирая рук.       Ризли напрягся.       — Нёви.       Ствол у него дернулся, хлопнув Нёвиллета по бедру. Раскрыв рот шире, Нёви укусил оливковую шею у основания, подмяв резцами шрам, и, промычав, протащил язык выше — до мочки уха. Шепнул в него:       — Еще, пожалуйста.       И всосал мягкую кожицу вместе с мелкой круглой серьгой-гвоздиком. Раздвинув мясистые ягодицы, Ризли медленно погладил теплую щель и замедлился, дотронувшись до гладкой дырки.       — Р-Ризли, еще…       Обвел ее по кругу, стащив смазку с промежности, и проник на одну фалангу — и тут же оттянул веревку поперек Нёвиных ребер, подтащив его выше. Тощая белая грудь оказалась на уровне его губ. Нёвиллет вдавил ладони в громадные плечи, а Ризли, осторожно двигая пальцем, лизнул левый сосок. Провел языком, втянув между зубов и снова лизнул, коснувшись не только плотью, но и мелким металлическим шариком, вогнанным в нее.       Нёвиллет вскрикнул — и его восхищение Ризли, восхищение его хамоватым очарованием, с первого взгляда — ничего особенного; его восхищение им, чью заботливость и проницательность нужно сначала увидеть, а потом добиться, было не просто набором букв, а солнцем, взошедшим над айсбергом. Еще тогда, когда Ризли впервые с ним заговорил, когда спросил, мол, можно ли потрогать волосы, а Нёвиллет молча кивнул, он понял: это солнце его согреет.              Нёвиллет, который и себя-то понять не мог, не мог ни признать, ни отречься от собственной бесчувственности, он осознал: так продолжаться больше не может, и если Ризли — топорная вежливость и грубые ладони — ему по судьбе, то так тому и быть. Он обожал его, обожал так, что разреветься из-за этого обожания не казалось чем-то зазорным или постыдным, и Нёвиллет обожал его, размытый солью и трепетом, царапая его плечи — новые шрамы поверх старых — и пытаясь не забыться раньше времени.       — Ризли, т-ты…       Ризли неторопливо просунул второй палец, и Нёвиллет взвыл; боднув бедрами воздух, он попытался сесть на влажные фаланги. Ризли резко схватил его за поясницу, удерживая.       — Если ты шевельнешься, — шепнул, — я уберу руки и не притронусь к тебе до рассвета.       Шепнул и лизнул его под ухом, предварительно сдвинув несколько тяжелых прядей.       — И заниматься собой ты будешь без моего участия. Нёви.       А потом звонко шлепнул по заднице, выдернув из глотки хриплый вскрик. Нёвиллет закусил губу, вмиг покорившись, и попытался распределить вес на гудящих коленях.              Пальцы проскальзывали легко и свободно; анальной пробки, в которую верил Тарталья, не оказалось, однако Нёвиллет хорошо себя подготовил. Ризли так и представил его: здесь, на кровати — задранный зад, щедро смазанный резиновый член и мечты о Ризлином, — или в ванной: широко разведенные бедра, рука у промежности и задница, двигающаяся на пальцах. Как он неторопливо проталкивается в тугую дырку и растаскивает ее изнутри.       Как тонет в собственном жаре, весь взведенный и мокрый, а теперь пришла очередь Ризли. Он ухмыльнулся.       Лизнул выемку между ключиц. Вдоволь прошелся языком, вытащив его плашмя и стараясь почаще касаться круглой железной крохой. Напомнить себе: Нёвиллет с ума сходил от пирсинга в языке и ушах Ризли. Видя их, его распаляло какой-то нездоровой тягой облизать каждую серьгу, каждый кусочек серебра или хирургической стали, и Ризли бы не удивился, сними он их сейчас и найди на них мелкие точечные зазубрины. Прикусив плечо Нёви, он вогнал пальцы до костяшек.              Веревка драла ему подбородок. Ее Ризли слюнявил и касался языком, касался зубами и, подняв ладони, обхватил ими славную грудь. Сжал ее, будто девчоночью. Отпустил.       Нёвиллет подвигал тазом.       Выглядел он слегка раздосадованным: нахмурился и закусил губу, не открывая глаз, и это было мило. Мягко оттолкнув его, Ризли опустил Нёвиллета на спину.       — Тебе мало?       — Мм…              Напомнить себе: он не только ненасытен и жаден — под тонкой корочкой приличий, —но и жутко противоречив, и его противоречивость притягивает. Нёвиллет, выглядящий как король из сказки, он едва бы заговорил с таким бастардом, — но он заговорил, он позволил однажды коснуться своей макушки, а теперь покорно кивал в ответ и хотел еще. Ему, свысока смотрящему на всех надменных, нравились болезненные шлепки и укусы, нравилось стволом по губам и крупной головкой за щеку, ее растягивающей. Ему нравилось, нет, ему крышу сносило, стоило Ризли ласково придавить массивной подошвой Нёвиллетов пах, на что он, содрогаясь, обаятельно вжимал лоб в колено. И ему нравилось трогать, облизывать, посасывать его серьги. Нравилось быть связанным и обездвиженным.       Нравилось, когда что-то живьем сдирало с него кожу: очередной ремешок ли или пряжка, или веревка — или нечто недосягаемое: не любовь, а что-то большее. Слишком мелко это, слишком приземисто и в чем-то обесценивающе: звать дьявольски прожорливое, иссушающее все разумное — и неразумное — пламя обычной любовью.              братан, если у вас все получится, трахай его жестче и быстрее; поверь, он кайфанет только так              Тарталья — ухмылка в пол-оборота и табачная вонь со свежепостиранной футболки — назвал Нёви стервозной сукой; в чем-то был прав, но видел бы он его сейчас. Разнеженное чудо.       Раскрасневшийся и обаятельный от макушки до пят: расколотый лед в его глазах искрился ярче любых звезд и рассыпался в них от зрачка, наполняя пространство чем-то потусторонним, словно глаза его — двери в иной мир. Ризли вгляделся.       Все как обычно: он по-прежнему желал испить из дождя его радужек и снега его волос, растаявшего в жарких мозолистых ладонях. И он, стараясь не зависеть от ряда случайностей, к которым пытался дышать ровно, но инстинктивно побаивался, по-прежнему не мог поверить в то, что это он, Ризли, с его искореженным сердцем и смутным пониманием того, как в этом мире свершаются дела сердечные, расположился между ног самого очаровательного человека на земле. На этой и на каких-нибудь еще.       Ризли облизнулся, сглотнув неожиданный прилив нежности. Опустил взгляд и, охнув, просунул пальцы под черный ремешок на правом бедре.       — Еще и ремни напялил.       Нёвиллет высунул язык, раздвинув колени шире.       — Старался выбрать, как у тебя, — тихо отозвался он. — Какие ты носишь.              Одобрительный хмык. Бандаж под одеждой оказался аперитивом; хрупкой недотроге нравилось быть связанным, нравились продолговатые следы на коже. Нравилось сжатие плотных веревок, их стягивание и притирка. Мелкие узелки.       Узлы покрупнее. Алые артерии, вывернутые наизнанку — и все цепко обнимают узкую геометрию костей и сухожилий. Ему нравилось это. Как оно трет, натирает — до ссадин — и становится туже, едва Ризли пропихивает под них пальцы.       Ладони — до запястий.       И задевает ногтями ансамбль, связанный вокруг шеи и подмышками. Поперек грудины. Чем-то напоминало звезду. Ризли приблизился, вязко поцеловав приоткрытые губы; подавшись вперед, Нёвиллет наклонил голову и тут же облизнул шарик в чужом языке, нежно к нему присосавшись.       Ризли усмехнулся. Пирсинг, шибари.       Да они нашли друг друга. И, покачнувшись на зыбком остатке контроля, на его крохах, которых все равно бы не хватило, чтобы устоять, Ризли шепнул ему в губы:       — Ты ведь помнишь, кто я такой?       Шепнул, размазывая слюни и обоюдный привкус: приторно-горький.       — Помнишь, что я убийца?       Это не то, о чем рассказывают поверх разведенных ног того, кого ты обожаешь настолько, что хочешь кричать и плакать, и бить себя в грудь, вбивая то ощущение глубже, но Ризли продолжил:       — А ты, студент-юрист, кем ты станешь? Адвокатом? Судьей? — Он оскалился; блять, это не то, о чем рассказывают, опуская руку к тонкому стволу, но Ризли продолжил:       — Под судейскую мантию ты тоже будешь носить бандаж? И судить в нем таких же…       Нёвиллет простонал, весь запыхавшийся и красный. Выглядел скорее смущенным, чем возбужденным — и это при его-то вкусах? Ризли заметно распалился, проведя указательным пальцем от пупка до паха.       — … как я. Эй, тому ублюдку я всадил нож в горло, потому что он собирался меня продать. Или убить.       Ризли навис над ним, скрыв от скудного желтого света. Рукой мазнул ниже, коснувшись напряженного ствола:       — И однажды я навис над ним так же, как сейчас над тобой, пока он валялся пьяным. Вытереть об него ноги — самое лучшее, что я мог ему дать, но он не заслужил лучшего, он заслужил только возмездие, и таким возмездием для него стал я. И я, тринадцатилетний пацан, навис над ним с кухонным ножом в руке.       Это не то, о чем рассказывают, желая понравиться, но Ризли продолжил:       — Если тебе интересно, я ни секунды не колебался. Я был в ярости и напуган, и… как вы это называете? Состояние аффекта?       Нёвиллет кивнул, будто сидел на лекции. В белой рубашке с рюшами, обтягивающих брюках и бандажом под всей этой неописуемой красотой. От веревочного перехвата и ткани внатяг он бы мог кончить, даже не прикасаясь к себе.       — Я попал ему прямо сюда.       Ризли постучал пальцем под кадыком Нёвиллета.       — И все бы отдал, лишь бы не помнить тот мерзкий чавкающий звук.       Постучал и плавно обхватил тонкое горло пятерней. Вторая рука скользила вверх-вниз, нетерпеливо лаская.       — И чтобы не оказаться в той паршивой «семье».       Горло он обхватил и сдавил, резко пригвоздив к подушке растрепанный затылок. Рухнув на лопатки, Нёви хрипнул.       Ризли держал его глотку. И не выпускал член.              — Тебя возбуждает нечто опасное, я прав?              Нёвиллет прослезился. Под взмахом его туманных ресниц Ризли ощущал себя уязвимее, чем в зале суда целую вечность назад. Судебный процесс тогда походил на прилюдное сдирание новой кожи: Ризли она не принадлежала, но откуда-то наросла на нем, и может, с тех пор у него столько рубцов. Нёвиллет соскочил пальцами по изувеченным предплечьям. Оцарапал шрамы на шее.       Три жирных полосы. Обычно их прятали под несколькими тонкими ремнями.       — Я прав?       С уздечки Нёвиллета натекло столько, что спрашивать было излишне. Отстранившись, Ризли отпустил его горло и ствол и, сдав назад, огладил грудь под бандажом. Очертил ее, повторяя геометрию веревок, и, боднув носом в солнечное сплетение, медленно провел языком от него до живота.       — Т-ты… — Нёвиллет вскинул брови, прогнувшись; он приподнялся, прошуршав по подушкам, а Ризли опустился к его бедрам. — Ты прав, Ризли…       — Хороший мальчик.       Опустился, бережно поглаживая их, и, остановившись, медленно взял в рот. Накопленное возбуждение вмиг лопнуло и исчезло.       Выгнувшись, Нёвиллет стал им, стал жгучей вспышкой света, которую весь вечер наблюдал под веками, но все не мог дотянуться, — и теперь он стал ею. Крупно содрогнувшись, он вздрогнул, и сердце завибрировало внутри, как электрический провод на ветру, и он стал им, стал электричеством, пущенном по линии; стал жаром, стал похотью и обожанием, влечением и нетерпением. Стал всем и ничем одновременно: стал снегом, припорошившим вулкан, и вулканом, растопившим снег; стал для Ризли незнакомцем, и тут же — тем самым, кого он мог знать всю жизнь, с кем мог познакомиться в прошлой жизни,, где их сердца так же бились в унисон.       Нёвиллет вцепился в простынь, медленно двинувшись, а Ризли сразу взял глубоко. Видит бог, он хотел нежнее.       Все-таки у них это впервые.              А вся чехарда с ощущениями у без-пяти-минут-судьи — из-за бывшего подсудимого и его проколотого языка. Вылизывая распухший во рту ствол, Ризли шлифовал его металлической крохой, быстро согревшейся, и от нее, как от кончика языка и губ, когда он отстранился, протянулось много слюней. Вперемешку со смазкой.       Вязкая полупрозрачная субстанция, вымазавшая подбородок и шею Ризли. Ее он не стал отирать; снова навис над Нёвиллетом, посмотрел на его искусанную шею и, прищелкнув пальцами, потянулся вниз, за джинсами. Нёвиллет перехватил его почти мгновенно.       — Что?       Нёвиллет нахмурился.       — Что такое?       И закусил губу, потянув его за запястье. Ризли поддался.       — Эй… — Усмешка повисла на краях щедро смазанных губ. — Тебе что, нравится незащищенный секс?       Губы его знали привкус стольких ветров и ураганов, столько штормов вместе с дождем и молниями, но одного они не могли узнать наверняка: того, что распахивало двери и гремело створками, бушуя в глазах Нёвиллета. Он досадно взглянул исподлобья, царапая оливковое запястье, и вжал колени в туго набитые мышцами бока.       Ризли куснул его под челюстью.       — Я обожаю тебя, ты в курсе? — Облизнул укус, расцветший фиалковым переливом, и укусил снова. — И все не могу избавиться от ощущения, будто пятнаю тебя.       — Пятнаешь?       — Когда курю в твоем присутствии или касаюсь тебя. Целую тебя... — Ризли бубнил ему в ключицы. — Ты ближе к ангелам, Нёви, а я смотрю на тебя, задрав голову из преисподней. И делать мне рядом с тобой нечего.       Нёвиллет нервно пожевал губу; это Ризли угадал по движению подбородка. Он усмехнулся, щекотнув дыханием бескровную грудь, и, оттянув веревку в сторону, укусил в третий раз. Наудачу.       — Это не так, Ризли, — Нёвиллет просунул пальцы в темные жесткие волосы. — И ты слишком много думаешь… неправильно. Не о том.       — Да что ты?       — Я бы не стал целоваться с тобой, если бы разделял твое мнение. И не стал бы, ну…              Ого. И это он, кто еще недавно, похабно ухмыляясь, отсасывал столь рьяно, что за уши бы не оттащили? Ризли пригладил пальцем припухшую нижнюю губу Нёвиллета.       Конечно же, его искренность не могла не растрогать.       — Я обожаю тебя, ты в курсе?              Смутившись, Нёвиллет посмотрел куда-то в сторону и кротко кивнул, лизнув сухую подушечку. Ризли бы закурил прямо сейчас, но нельзя; и надо бы не забыть об этом, а еще напомнить — себе, без Тартальи, — что это свербящее чувство, нагоравшее изнутри, было чем-то вроде мучительного поиска кого-то, кого Ризли подсознательно искал всю жизнь, но не отдавал себе в этом отчет. А теперь, отыскав, проникся всей кропотливостью работы, проделанной его разумом; или тем, что крылось за ним.       Что таилось под семью замками. Под тысячью замшелых замкóв — в том доме, где давно никто не жил, и куда, к изумлению ангелов и к ужасу всяких божественных сил снизошел Нёвиллет, вооруженный взаимностью. Да, Ризли бы закурил прямо сейчас.              Разгон ночи поражал воображение: пока болтали, стало так темно, что, выскользни вдруг из блеклого желтушного полукруга, как исчезнешь навсегда. Ризли придвинулся, намереваясь поцеловать размякшего Нёви, как он, прошуршав по простыням, повернулся к нему спиной.       — Ах, вот как ты хочешь…       Не проронив ни слова — и все такой же смущенный, — Нёвиллет лег на живот, высоко задрав бедра: великолепнейшие белые бедра, упругие и мясистые, в них бы Ризли нырнул носом, вылизал бы их хозяина сзади, если бы только стояк не болел: до искр из глаз.       — Пожалуйста.       Вот как он хотел. Все такой же робкий — и тут же распалившийся, нетерпеливый, он схватился за наволочку и вгрызся в нее, едва Ризли шлепнул стволом по розовым ягодицам.       — Ох… да, да.       И послушал, как он умоляет — без слова мольбы.       — Д-да, Ризли…       И как склеился ствол с животом, как обильно потекла смазка по его поджавшимся яичкам. Навалившись сзади, Ризли проник в тугой зад; Нёвиллет покачнулся на коленях, вспорол носом влажные складки ткани и сжался так сильно, что оба почти вскрикнули.       — Тише, Нёви, — шепнул ему Ризли, — осторожнее. Расслабься.       В ответ — сдавленное мычание. Ризли сдвинул белые пряди с заалевшего уха, завел за него и поцеловал, постепенно набирая темп. От того, как сильно Нёвиллет вцепился в наволочку и как жадно стискивал его снизу, протягиваясь по стволу, во рту Ризли стало слишком много слюны.       Он сглотнул. Воздел глаза к потолку и резко вдавил Нёвиллета лицом в подушку.              Никакого контроля. Даже его толики.       Вот как он хотел. Ризли будет трахать его, пока он не потеряет сознание, пока сгустки предэякулята, пота и спермы под ним не разрастутся в огромные лужи; пока кожа на белоснежных коленях не сотрется в труху — он будет трахать его, пока Нёвиллет не обмякнет на массивных локтях. Схватившись за веревки поперек спины и за волосы, намотав их на костяшки, Ризли задрал бесстыжую голову — и он будет трахать Нёви, пока окончательно не слетит с катушек.       Пока не натворит того, за что всю жизнь будет себя ненавидеть, а ему и без того хватало поводов для… нелюбви. И вот.       Он будет трахать его, пока сперма на отшлепанных ягодицах, на веревках и ремнях не высохнет. Пока каждая пряжка, каждый заалевший миллиметр кожи — от трения или смущения — не замарается густыми каплями, и пока кончики его волос не слипнутся с ними.              — Р-Ризли…              Пока он будет в состоянии звать его по имени. Пока будет вздрагивать и стонать, мычать и двигаться ему навстречу, обаятельно выглядывая из-за плеча; голова в пол-оборота, мягкие молочные плечи, рисунок позвонков под волосами, съехавших набок; черт возьми, пока Ризли сам не ослепнет от невыносимого обожания и стремления обладать им отныне и навсегда, он будет трахать его. Будет ласкать его. Заботиться о нем.       Утирать его слезы. Разминать его плечи.       Нет ничего хорошего в постоянной зубрежке над учебниками.       И Ризли будет с ним рядом в самые ответственные моменты не его — чужой жизни. Как будто бы мог наладить то, чего не смог у себя. Предопределить то, что у себя не предопределил.       Переписать то, что ему не принадлежало, а он хотел обратного — и он притянет, как сейчас, Нёви к себе, всунув нос ему в затылок. Сделает все ради него.       И будет рядом.              — Риз…       — Да?       Толкнувшись до упора, он застыл, лениво притираясь изнутри. Нёвиллет повел задом в ответ.       — Кончи в меня.       И он, обычно тщательно выверяя слова и то, что следовало бы сказать, закатил глаза и начал бормотать:       — Кончи, я хочу, чтобы ты... чтобы...       Он, обычно неподступный, ведь даже космос ближе, чем мрамор его локтей, раздвинул бедра шире, нашептывая нелепицу, которую вяло осознавал:       — Я хочу быть... я... заполни меня...       Он, обычно сдержанный, начал рыдать и улыбаться:       — Х-хочу, чтобы твоя сп...       Ризли накрыл жаркую шею пятерней и, развернув Нёви к себе лицом, поцеловал, чтобы заткнулся.       — ... текла по моим бёдрам.       И зажал рот. Ему нет надобности объяснять.       Нёвиллет сжался снизу, втянув член глубже. Ах, блять, и это он, это он, он, он — утонченный и манерный, голова кверху и стопроцентная уверенность в себе, — плавился в руках бастарда, которые боготворил, и терялся в дрейфе струящихся простыней: пот, семя, любовь.              Ему нет надобности объяснять.       Нёвиллет дышал во взмокшую ладонь, вскинув брови. Ризли зажимал ему рот, чтобы не просил сильнее, ведь иначе бедолага растеряет рассудок и начнет трахать так грубо, что его вышвырнут за шкирку. Причинять боль для него — проще простого; Ризли только и делал, что причинил ее всем, кому только мог, и сейчас бы мог сорваться, да так, что Нёвиллет будет кричать. Он получит не ту боль, которую хотел.       А Ризли, которому встреча с ним дана в качестве работы над ошибками — и попыткой переосмыслить себя, свою суть, свое естество, от которого бы давно отрекся, будь хотя бы малейшая возможность, — он, с ледяным ожогом внутри и горячими словами во рту, сгреб Нёвиллета, накрыв ладонью озябшие пальцы. Накрыл его своей тенью, склонившись так близко, что черные волосы сплелись с белыми, и он наклонился к нему, придавил к матрасу и прошептал в ответ то, что едва ли произнесет при свете дня.              Так и будет скитаться: от полуночи до полуночи.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.