ID работы: 14056364

Переживая влечение

Гет
R
В процессе
1
автор
Размер:
планируется Мини, написана 41 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник Скачать

Увлечение

Настройки текста

Видать, не взять твоей вершины, Уж лучше взять мне стул да мыло.

© Безответно влюблённая       Клемент Константинович. Кле-мент. Это имя я приношу на кончике языка, задерживаю за зубами, держу во рту так долго, что невольно накапливается слюна. Я делаю все эти усилия лишь для того, чтобы со всей нежностью и страстью принести его домой.       Я впервые чувствую такую лёгкость во всём теле за все свои недолгие шестнадцать лет — как если бы в моей жизни вдруг резко наступили все праздники, и я могла бы спокойно радоваться всему вокруг, не переживая. Мне начинает казаться, что моя жизнь вдруг стала идеальной, преобразилась до неузнаваемого идеала, как я сама. Я пропитана энтузиазмом, меня обнимает счастье, я поцелована удачей, я обласкана мелкими удовольствиями.       Я влюблена.       Стоит мне подумать об этом, как я тут же зарываюсь в подушку лицом, прячу там горящие щёки и волнительно попискиваю от собственного восторга. Я влюбилась, влюбилась! И не в какого-то идиота ровесника, а в опытного и умного мужчину, достойного внимания. Никогда не понимала своих одноклассниц и приятельниц, которые по каким-то неясным причинам находили более привлекательными мальчишек. Мальчики были теми, с кем можно было посмеяться, подружиться, провести весело время, но не строить отношения. До двадцати пяти лет все они просто остаются увеличенными версиями детей. Они смешные и наивные, уж я-то знаю это точно. Как будто ты ходишь на свидание с шиншиллой.       А вот Клемент Константинович... Признаться честно, я чувствовала себя сегодня до безобразия странной и какой-то отдалённой, будто наблюдала за ним из-за угла, подсматривала в замочную скважину. Во время всего занятия мне то и дело хотелось пригладить его волосы, почувствовать их запах, прикоснуться к нему смелее, чтобы это длилось так долго, чтобы в какой-то момент было неясно, где моё тело, а где его. Когда он переставал смотреть на меня, я тут же ощущала себя ничтожеством, потому что испытывала почти физическую вину.       Он глядел на меня и мог даже улыбаться, а потом резко отвернуться — значит, я виновата? Что я сделала не так? Как мне вновь заслужить его одобрение и интерес? От этого у меня в глазах едва слёзы не появлялись, настолько было обидно и унизительно. Когда же он вновь поворачивался ко мне, то я опять расплывалась в слегка глуповатой улыбке. Я думала о том, на что походили бы наши губы, слившиеся в поцелуе. Может, они были бы похожи на сердечко? Или же на кружок?       Если бы я могла запечатлеть его образ в своей голове настолько четко, чтобы постоянно видеть перед собой, я была бы счастлива. Теперь же, лёжа в своей кровати лицом вниз, раскинув руки и ноги, я пыталась по крупицам создать своего собственного Клемента Константиновича, пускай не осязаемого, но хотя бы неспособного уйти от меня. Я представляла его чуть небрежные волосы, которые он явно красил, слегка высокомерное выражение лица, добродушно приподнятые уголки губ в ухмылке, его пальцы без признаков обручального кольца... от последней детали у меня закололо между ног, до боли кольнуло ниже живота.       Я опустила руку себе в штаны и, хрипя и дёргаясь, зашевелила пальцами внутри себя, представляя руку своего преподавателя.             

***

      Я провожу языком по верхней губе, глядя прямо на него, накручивая локон на пальчик и стараясь выглядеть настолько заинтересованной, насколько это вообще возможно. Сегодняшнее занятие проходит медленнее обычного, все готовятся перед своим выходом на сцену, где придётся рассказывать о себе, лишь я одна не волнуюсь. Я-то всего лишь безнадёжно мечтаю о том, чтобы поймать взгляд мужчины, интересующего меня. Я раскладываю и дёргаю юбку своего черного платья, плотно облегающего фигуру пока ещё угловатого подростка с несмелыми мазками растущей женщины, а его вырез должен приманивать внимание даже самого равнодушного человека, но ничего.       Я чувствую, как постепенно у меня начинают опускаться плечи, как я, должно быть, нелепо смотрюсь в женском платье, ведя себя при этом совершенно по-девчачьи, несмотря на свой высокий рост; как я выгляжу для него, раз ему всё равно на меня. Он делает выговор одной из учениц, выглядя при этом до ужаса спокойным и безмятежным, на губах порой мелькает улыбка, от которой у меня внутри всё невольно замирает — я словно кролик перед удавом. Когда он поворачивается, наконец-то, ко мне, я специально недолго улыбаюсь куда-то в пол, а потом смело поднимаю глаза и смотрю в упор на него.       Глаза у него были в этот момент, как и всегда, в моём понимании — и в понимании любой разумной женщины — совершенно волшебными, загадочными и очаровательными, будто никто другой даже самыми искусными красками, самыми лучшими кистями не сможет передать такую же красоту и глубину. Уйди, Леонардо да Винчи, ты лишь любитель! Природа создала экземпляр мужской красоты и стати настолько редкостный, что у меня нервно подрагивают колени, когда я вижу это произведение искусства. Живительный образ, как если бы я была тонкой ценительницей прекрасного, вошедшей в дешёвую, плохо освещённую галерею и среди всех грубых экспозиций нашла бы то самое совершенство всевозможных пропорций и линий, созданных кистью умелого и терпеливого художника, подчеркнувшего лучшие мужские черты в единой работе.       Ах, почему меня так волнуют эти его глаза? Казалось бы, обычный арийский образец, какой оценил бы даже самый привередливый фюре — голубые, округлой формы, сразу выдающие чистое происхождение русского человека. Как будто он был дворянином, образованным и привлекательным, а я была бы представлена в роли соблазненной им девицы иноземки-иноверки, которую он похитил, как это было в «Герой нашего времени». Только у того жестокосердного негодяя глаза были карими, а у моего возлюбленного — голубые, светлые, лазурные, небесные, опаловые, блестящие, заманивающие, виноватые в моём пылком косноязычие, когда слова рвутся с языка порой в самый неподходящий момент.       Должно быть, что-то всё-таки отражается в моём лице, так как он поспешно отводит глаза, смущённый моей прямотой и дерзостью, пока я невольно тянусь лицом вперёд, но тут же отступаю. Возбуждение пополам с природным девичьим смущением (в пестик тычинка должна войти лишь под конец) создаёт ужасающую смесь, отчего я сама не знаю, что же хочу. Иногда мне кажется, будто я определённо уверена в своих желаниях и хотениях, иду напролом, а затем теряюсь и мечтаю скрыться с глаз долой — и из сердца, ежели оно у этого идеального арийского образца имеется.       Моя любовь растворяется на моём языке и сглатывается мной, после чего проникает в моё тело — она течёт по моим венам и оставляет частички себя, напоминая мне, что я жива по причине этого нежного чувства. Если бы я могла забраться куда-то под мышку к нему, чтобы затеряться в его коже, или же залезть в его ухо и шептать ему, или же остаться крошечной родинкой у него на теле, или иметь возможность залезть внутрь него в качестве зуба, ровного и белого — как бы я была счастлива! Слиться воедино со своей любовью, стать ею по-сути, по истинной природе вещей, чтобы никогда впредь не разлучаться. В мире, где миллиарды людей теряют друг друга в толпе, я бы хотела оставаться частицей своего любимого, будь то даже самая крошечная бактерия или налёт на его языке.       Он встаёт со своего стула, все ребята собираются, а я несмело возвращаюсь на то место, глажу спинку его стула, представляю, как он прижимался к ней своей мужской прямой спиной, и меня вновь пробирает возбуждение. Я сажусь на этот же стул и представляю, как соприкасались бы наши обнаженные тела, в обличие Адама и Евы, если бы мы были отвернуты друг от друга. Его спина стала бы опорой для моих лопаток, а мои ягодицы неловко елозили бы около его — и слияние двух некогда созданных друг для друга существ произошло бы почти физически. Что это, если не судьба и закономерность вселенной?             

***

      Занятие. Выходной день. На мне тёплая толстовка, как и на нём, да только сегодня я не надела ни трусов, ни лифчика, отчего каждые десять минут волнительно и максимально незаметно стараюсь поправлять джинсы, застрявшие между ног, и сбившийся на сосках верх, чтобы не казаться неприличной со стороны. Хотя что такое неприличие, когда влюблённая малодушная девчонка шестнадцати лет (возраст согласия, возраст половой зрелости) потирает свои бёдра друг об друга и при этом строит на своём лице выражение самое томное и искусительное? Я уверена, что нужно делать именно так — эти советы были взяты мной из энциклопедий для девочек-подростков. Книжку я тогда плутовато выкрала из городской библиотеки, засунув её себе прямо под кофту и сжав лифчиком, отчего острые края впивались мне прямо в живот, вдавливаясь в него.       Сейчас же я просто полая, абсолютно, как если бы я была открытой корзинкой без груза, как если бы во мне самой не осталось ни одной частички, ни одной молекулы, как если бы я расщепилась на атомы, которые уже никто не сможет поймать или остановить. Я наполняюсь силой от этой мысли — я могу стать ничем по своему желанию хоть где-то. И лишь одного я, неприкосновенная, неприкаянная, ненужная, мерзко желаю — полностью обладать и одновременно принадлежать этому зрелому мужчине, с вечно весёлыми глазами и с почти блаженной ухмылкой, появляющейся в редкие минуты покоя. Гнусные мечты, порочные надежды — нет выхода мне из этой бездны.       Его волосы отливают платиной, сегодня они уложены таким образом, чтобы чёлка немного свисала с краю, а мне самой больше по душе когда локоны у него разделены пробором по середине или просто немного взлохмаченные и не уложенные — он тогда такой молодой и соблазнительный, ну как яблочко зелёное. Так и хочется порой захватить часть его лица и откусить большой кусок, облизать подбородок и рот, чтобы губы приоткрылись навстречу моим, и мы стали бы жадно целоваться. У него изысканные, почти аристократические черты лица и такая же самоподача, отдающая холодом и идеальностью. Я просто не верю, что человек может быть сплочен и склеен одними только плюсами, из-за чего представляет собой совершенство.       Он жестикулировал так, будто каждое его движение должно быть подвержено тщательному осмотру: откидывая волосы со лба, он проводил рукой по всему лбу, убирая волосы так, как это иногда делают неряшливым мокрым собакам, будто бы поглаживая и расчёсывая одновременно, отчего становился виден натуральный цвет его успевших отрасти корней каштанового оттенка, похожего на растопленный шоколад. Когда он смотрит с телефон, то зачастую встаёт на ноги и начинает ходить по кругу, по какой-то ясной лишь ему линии, одна рука с телефоном, а другая зажата ладонью в подмышке, словно он пытается себя одновременно обнять. Если он стоит и говорит, то обычно складывет руки перед своей грудью в замочек, или отводит их в стороны во время беседы, а порой просто поглаживает одну свою ногу, словно бы тем самым успокаивая себя. В такие моменты мне хочется опуститься на колени и слиться с его джинсами, чтобы он поглаживал меня по голове.       Сегодня это почти произошло. — Ах, ты хитрюга, — своим мягким и гипнотизирующим голосом он прокомментировал то, как я пыталась спасти свою команду от проигрыша в дебатах. От его собственнического и покровительственного «хитрюга» у меня внутри всё переворачивается. Что это, если не признак симпатии? Нежное подразнивание, ласковое прозвище...       Он проходил мимо моего стула и легонько задел моё плечо своими пальцами, вызывая дрожь во всём теле и сухость во рту. — Всё ради победы, — ответила я только, имея в виду далеко не дебаты. Я говорила чуть хрипло, как это делала бы опытная флиртующая женщина.       Он одевался сегодня, надевал куртку и шапку, а потом отвлёкся, и за это время я стащила его шарф, который искусительной змеёй обвился вокруг моей руки, пока я бежала по лестнице. Прочь от этих каштановых корней. Прочь от этой поглаживающей руки. Прочь от этого мужчины, воплощения греха. Прочь от поверхности стула, где осталась моя влага, липкие следы моей греховности.       Зато у меня есть шарф.             

***

— Ты больная! — Нет. — Извращенка. Фетишистка ненормальная. — Может быть. — Это ведь кража! — Максимум штраф, но никто не узнает... — Да неужели? И куда ты запрятала его?       Я молчу. — А домашние? А если найдут? А что скажут?       На меня продолжают сыпаться вопросы, пока я приоткрываю нижний ящик, третий по счёту, где храню мелочи, а теперь решила посвятить этот отдел полностью своей обветшалой пассии, способной дать мне фору. Культурная чопорность чёрного шарфа, простого, без особых лишних изысков вроде висюлек или же бантиков, отлично вписывается в одиночество открытого белого шкафчика. Сложенный в четыре раза шарф на белом дереве лежит прямо и точно по центру, как жертвенный барашек во время шаманского обряда, не ведающий, что ждёт его впереди. Я разглаживаю неровности шарфа (таковых нет) во время разговора с подругой (таковая действительно абстрактно присутствует на линии) и изредка кидаю взгляды на дверь, чтобы быть готовой всё прибрать при появлении родственников на горизонте (таковые существуют в самом реальном виде). — Господи, ты ненормальная! Моя подруга ненормальная. — Вовсе нет. У всех же есть разница возрасте, разве нет? — Но не в четырнадцать же лет! Это ненормально и противно. Он мог бы тебе в отцы годиться.       У меня нервно вздрагивает сердце. — Но он ведь не мой отец? Не бойся, уточню у мамы. Подойду и спрошу: «Ой, мне так нравится один мужчина, но ему уже почти за тридцать. Слушай, мамуль, ты случайно не изнасиловала его в четырнадцать, чтобы родилась я?».       Телефонная связь передает смешок подруги в виде лающего звука, заставляющего поморщиться. — И он похож на гея. Я не осуждаю, но всё-таки... В таком возрасте и вот тебе: ни жены, ни детей...       Я закрываю глаза, представляю, как смогу укрыть весь мир Клемента Константиновича собой, заслонить все остальные аспекты его жизни, заставлю раствориться в себе, потому что ни одна женщина не должна позволять мужчине командовать собой, даже если это любимый и наилучший экземпляр в её жизни. Противоположный пол для меня отличается нетребовательностью, размеренностью, скучной рутиной суровых дней, наполненных разнообразными минусовыми мелочами, которые мне известно. Последнее, впрочем, встречается у большинства людей в принципе. Я знаю и порой встречаю людей, чьи жизни сотканы из таких крошечных недостатков — бывшая сучкастая девушка; отсутствие перспектив; лишние три килограмма; акне и витилиго; завидующая старшая сестра; властные родители.       Всё это такое посредственное, такое обыденное и пресыщенное, что хочется плакать от тоски. Всё будничное лишено любви, ведь просыпаясь рядом друг с другом каждый день многие люди просто думают, глядя на некогда любимое лицо, они думают что-то вроде — «Тупая сука». А у меня же свой путь, я достаточно научилась на ошибках своих родителей и родных, поэтому ни за что не позволю кому-то или чему-то сломать свою жизнь, буду выстраивать её осторожно и заботливо. Придерживать за своей пазухой, как у Христа, свой собственный путь, чтобы никто его не нарушил.       Я открываю глаза. Передо мной — моя комната, медленно становящаяся всё более чёткой. — Эй, ты здесь? — Здесь-здесь.       Иногда я хочу, чтобы кто-то постоянно прикасался ко мне — так я точно буду знать, что я здесь. Я неловко поглаживаю себя по щеке, как это делают с новорожденными: осторожно, робко, ласково, боясь спугнуть. — Мне всё равно это не нравится. Но если ты действительно так влюблена... Ты ведь влюблена? Это не просто овуляция? — Нет, я точно знаю, что это. Никогда не знала, а теперь уверена, что пришёл мой черёд, — в голове загорелось слово «справедливость». — Понимаешь, теперь мне лучше. Любовь делает меня лучше. — Скорее сводит с ума. Сначала шарф, а дальше что? Может, начнёшь дневник ещё про него писать?       Я едва не сбрасываю звонок, вспомнив о том, что произошло прошлой цветущей весной, предвестником долгого лета, периода моих страданий от чисто материнской компании на протяжении двух месяцев. Зачастую мама этот летний дедлайн называет, как если бы в шутку, «наша терапия», потому что считает, что мы нуждаемся в лечении после всех потраченных за девять месяцев нервов. Обычно мы либо уезжаем куда-то в отпуск, либо же остаёмся дома и стараемся делать вид, что оба довольны таким положением. Главное не забывать, что мы обе сидим на пороховой бочке и в любой момент та может взорваться. Так и случилось в один по-весеннему холодновато-солнечный день.       Придя со школы после семи уроков, сбежав с последнего, я обнаружила дома то, что никогда не захотела бы увидеть. Мои маленькие дневники, блокноты, записные книжки, хранители моих мыслей и рассказов — всё было раскрыто напоказ, всё казалось настежь открытым. Я почувствовала себя изнасилованной, почувствовала, что виновата в этом, ведь не предотвратила надругательства над своими вещами. Я тогда прикоснулась к одному из особенно потрёпанных дневников, но тут же отдернула руку, словно это была не бумага, а бушующее пламя. Единственным, что мне тогда сказала мама, женщина, родившая меня, было — «Быстро избавься от этой херни». Я так и сделала, почти от всего избавилась, почти всё положила на алтарь её алчности и ненависти. Почти. — Нет, в этот раз ни за что не начну. — Я просто переживаю за тебя. Вдруг он.. ну... Ты же понимаешь сама, что я имею в виду. Любитель малолетних. Он просто использует тебя. — Иногда мне кажется, что он вовсе не знает о таком понятии, как сексуальный интерес. Никогда не замечала у него подобного. — Наверное, потому что никто не сидит во время работы с детьми со стояком, нет? — Не издевайся надо мной. — Просто говорю факты. — Ладно, говорящая факты, а что насчёт... — Чёрт! Мне нужно бежать. Тётя зовёт на кухню. Пока. Целую-обнимаю. — Целую-обнимаю.       Звонок заканчивается. Я какое-то время сижу на полу, рассматриваю ещё открытый ящик с шарфом, впиваюсь в него взглядом, будто боясь, что он может раствориться передо мной в воздухе. Я прикасаюсь к нему обеими руками прежде, чем закрываю нижний ящик. Потом я осторожно закрываю дверцы шкафа, усаживаюсь уже на свою кровать, устраиваясь так, чтобы мои ноги не касались пола, по-турецки, а потом чувствую что-то тяжёлое и липкое, странно громоздкое и чужое на своём лобке. Я чувствую, как руки Клемента Константиновича проникают под мою пижаму, под мои шорты, поглаживают через ткань, надавливая. Когда фантазия становится слишком реальной и физической, я вырываюсь из оцепенения, опускаю глаза и вижу, как неловко тычусь пальцем в то место, где у меня предположительно должен быть клитор. Я убираю руку, а всё моё тело сжимается от стыда.       В голове вспыхивает слово «нимфетка», красным следует за ним «шлюха». На одной из стен есть моя первая грамота, повешенная ещё давным-давно, на ней жирно выделены слова «умница, молодец». Как легко эти обыкновенные слова летят параллельно с моими мыслями. — Тупая сука, — говорю я, но на самом деле я себя даже не слышу.       Я поднимаюсь с кровати, подхожу к повешенной грамоте, приподнимаю край рамы, чтобы достать сложенный в несколько раз листок, исписанный и уже изрядно загрязнённый пылью. Я сдуваю то, что можно сдуть, и воровски раскрываю эту бумажку, ожидая увидеть привычные строчки.       «Юбка приподнята до живота, по ногам течёт слизь, белая и вязкая».       «Больно, сухо и медленно. Что-то твёрдое исчезает и вновь возвращается внутрь между ног».       «Никаких поцелуев, никаких объятий. Просто холодная земля, голые ноги и что-то мокрое на коже».       Я сворачиваю бумажку обратно, не позволяю этой девочке вырваться с этих строк, оставляю её там, где она до меня не доберётся. Когда я писала об этом, то думала лишь о том, как запомнить тот холодный день, когда я оказалась этой самой девочкой, полуголой, немой и глухой ко всему, способной существовать лишь в качестве своей нижней части.       Когда листок бумаги оказывается за рамой, я понимаю, что чувствую себя точно такой же, как и он — грязной, потрёпанной, обречённой сдувать лишь верхнюю грязь, пока внутренняя впиталась уже настолько, что её никак не убрать. Только если касаться чернил, которые тут же начнут расплываться и, в конце концов, исчезнут. Эти строки потеряются, умрут, никто не узнает о них больше, кроме тех, кто уже в курсе — да и те вскоре позабудут.       Я возвращаюсь в кровать.             

***

      Что такого в этой его шее? Она всего лишь чуть длиннее обычной мужской, с привычным кадыком — адамовое яблоко выделяется на этом нежном горле почти как грецкий орех — и с хорошо очерченными под бледной кожей венами, которые хочется смаковать во рту, как мармеладные ленточки. Если бы он позволил мне хоть немножко приблизиться к нему, если бы он не боялся растущих между нами чувств и напряжения, то я не сдержалась бы и поцеловала его в шею. Не просто так, конечно, а в знак нашей духовной близости, нашего нежного любящего единства. Мне хотелось бы это сделать, чтобы он мог понять, что мы заодно — «пускай для остальных всё будет, как обычно, а мы, наконец-то, откроемся друг другу», но я осознаю, что он для этого слишком стеснительный и заботится о моём благополучии. — С тебя буду спрашивать вдвойне за анкету, — проговорил он мне привычный дежурный рефрен, когда я уже собиралась уходить, натягивая шапку и застёгивая себе куртку. — А за что с меня-то? — нельзя было не возмутиться, это позволило поговорить с ним чуточку дольше. — Потому что я знаю, что ты способна на большее.       Я смотрела на его голую шею, не укрытую привычным шарфом, который был подло украден мной, и смутилась, поняв, что действительно способна на большее. Пытался ли он подтолкнуть меня к чему-то серьёзному? Хотел ли ощутить, как я буду намекать и добиваться его? Я не знала точно, потому что из нас двоих взрослым был он, а я, оставаясь младшей, существовала лишь для подчинения этому мужчине, который по несчастью стал ещё и моим личным наложником в моих фантазиях. Если бы только он говорил со мной чуточку прямее!...       Иногда я думаю — мир сошёл с ума. Почти десятки новостей из разных стран каждое утро говорят о том, что над какой-то девятиклассницей, десятиклассницей или одиннадцатиклассницей надругался преподаватель, мол, он задурил ей голову и воспользовался. Откуда этим людям знать правду? Я думаю так, потому что я и есть та самая десятиклассница, готовая неизбежно влиться в то, что люди называют любовью, но наше общество почему-то непременно начнёт осуждать и меня, и моего неудавшегося amoureux¹. Знаю точно и лишь, что я, только я в этом дьявольском союзе являюсь змием-искусителем, толкнувшим сорвать яблоко; именно я Ева, протянувшая Адаму плод. И определённо я буду в этой связи Иудой, который целует в щёку, но оглядывается через плечо. Мир сошёл с ума — и я вместе с ним от Клемента Константиновича.       Меня тянет к нему, особенно когда мы находимся в такой странной противоречивой близости, выглядящей такой двусмысленной для людей. Между нами целый метр, позволительный для двух влюблённых, возлюбленных, любовников, которые просто отошли для какого-то мелкого дела, и вскоре снова прижмутся друг к другу, обнимаясь и целуясь, пока внутри будет накапливаться тепло — этот решающий метр перед страстью и нежностью. Или же это жалкие шестьдесят сантиметров, непозволительно близкие в расстоянии для учителя и ученицы, которые должны даже лишний раз не говорить, не шутить, не фамильярничать друг с другом — это слишком интимно, слишком провокационно.       Я представляла, что он чувствует то же самое, я знала, я уверовала в его любовь и молча берегла это знание, это открытие, как драгоценное сокровище, боясь потерять или позабыть в своей детской непосредственности: многие девочки постарше и помладше часто развлекаются с чувствами любящих, но я не такая. Я знала, что меня любят так же, как и я сама — бесстыдно, бесповоротно, беспощадно и безнадёжно, ведь никакого будущего у наших отношений быть не может, я нахожусь в статусе его ученицы, а он мой преподаватель. Как порой жестока судьба, отбрасывающая так далеко двух людей, предназначенных друг для друга! Возраст мешал полноценному нашему роману, и я вскоре поймала себя на мысли, что мне приятно дополнять свою одностороннюю фантазию, как если бы она была общей. Обычная шаловливость, присущая молоденькой девушке, — я гадала, чтобы он сделал, обнаружив меня в беззащитном состоянии, и я чувствовала себя ужасно хорошо, когда представляла, как бы он вёл себя.       Теплота его рта на моей шее; нежность его пальцев, гладящих мои бёдра и плечи; его умение тонко и точно знать, что именно может мне понравиться. Он бы не смог не назвать меня хорошенькой, он бы хвалил меня, он бы обнимал и целовал меня так, как мне хотелось бы. В свои шестнадцать я уже имею достаточно опыта, чтобы сравнивать, однако желанный плод остаётся недоступным для меня. Я точно знаю, что Клемент Константинович (будьте же милосердны, ибо вы само милосердие!) не елозил бы языком по моим губам так, будто пытается убрать с них налёт или почистить; он не пытался бы завалить меня прямо на заднем сиденье машины, когда больно, мерзко и грязно от такого; он выглядел добрым — он бы никогда не сказал мне грубого слова. Порой мне кажется, что он и вовсе не говорит лишний раз, когда заканчивается занятие.       Куда он возвращается? Куда идёт? Кто его встречает? Да и встречает ли в действительности?             

***

      Я прислонилась к стене лбом, едва не застонав от того, насколько же мне было сейчас плохо и нестерпимо тошно. Казалось, что недавно съеденная пицца тут же выскользнет прямо на пол мне под ноги, если я решусь ещё ненадолго задерживаться в стоячем положении.       Кто-то положил руку мне на плечо, и я оглянулась. — А, это ты, Кир, — я поприветствовала своего друга усталым кивком и заметила, что он сочувственно смотрит на меня. У него зеленоватые глаза, смешливые и детские, напоминающие чем-то даже собачьи. — Тебе плохо, что-ли? Ты не задерживайся давай, а-то Француженка будет в бешенстве.       Я застонала, стоило мне только вспомнить, что сейчас наступил урок французского, ведь именно сегодня я ничего не сделала. — Чёрт! Это не она как раз?       Я инстинктивно прижала свои руки к себе, скрестив их так, чтобы они прикрыли мою грудь. Обычная попытка защититься или просто уменьшиться, стать чуточку меньше. Кир насмешливо обвёл мою позу глазами. — Успокойся, я шучу. Её сегодня нет в школе. С нами посидите, мы как раз проходим тему, которую нам олимпиадники объясняют. — О, те милые немецкие мальчики? — с долей нарочитого восторга поинтересовалась я. — Так ты всё-таки считаешь Диму милым? — Кир улыбается своей дурацкой располагающей улыбкой, отчего мои уголки губ тоже приподнимаются. — Ну, наконец-то. Вся школа вас шипперит, а ты ломаешься. — Да не ломаюсь я! Он просто не в моём вкусе. — Не в твоём вкусе? Он чёртов русский с немецкими корнями. — Мне нравятся... Другие.       Кир вновь обводит меня взглядом собачьих глаз, делает задумчивое лицо, даже прищуривается, а потом резко хлопает себя по лбу, словно что-то внезапно вспомнил. — Ну, конечно! Простите меня, о любительница древних артефактов с времён динозавров! — Господи, ты всегда такой идиот? — Сказала та, кто не знает, чем отличается прокариот от эукариота. — Говорит тот, кто делает ошибку в ударении слова «звонит». — Шалава. — Долбаёб.       Кир строит серьёзную мину, черты у него заостряются, он кажется обиженным и оскорбленным, будто готов прямо сейчас развернуться и уйти от меня с гордо поднятой головой. Я также придаю себе максимальный покер фейс, ведь мимо нас проходит завуч с взлохмаченными и светлыми волосами, напоминающими взбитые сливки. Она наряжена в свой привычный синий костюм, облегающий её дебелые телеса, и окидывает нас секундным взглядом «Не знаю, что происходит, но мне это не нравится», а затем удаляется. Лишь после этого мы с Киром начинаем улыбаться, как деревенские дурочки. — Лучшие друзья? — он предлагает мне мизинец. — Навсегда, — я обхватываю его своим мизинчиком.       Нам по шестнадцать лет, шесть из которых мы дружим, после того, как обнаружили общую любовь к фэнтези и безумным идеям. Разве мы можем не быть друзьями? В конце концов, что ещё нужно для дружбы?             

***

             Я многое узнала за эти несколько дней. Даже страшновато. Кошка, которую он безмерно любит; квартирка в центре города, возле того места, где я чаще всего провожу; страсть к рисованию, которая прорастает из него, как если бы это было подснежником, пробивающимся сквозь снег; ещё отсутствие жены и детей, даже рождённых не в браке нет. Как это очаровательно. Размышляя над этим, я невольно записываю эссе на тему отношений Печорина и Бэлы — разумеется, эта бедняжка жертва, в то время как сам мужчина, будучи героем нашего (то есть, прошлого) времени, оказался последней тварью. Я сбиваюсь с мысли и случайно начинаю выводить наши с Клементом Константиновичем имена — это вензель с добавлениями сердечек и бабочек, отчего подобное приобретает детский почерк.       Я тянусь рукой к шарфу, который я постоянно храню под рукой с тех пор, как украла его; зарываюсь в него носом, глажу себя им по лицу, забираюсь им между своих ног, потом разглаживаю бедра, икры, голени и щиколотки, словно кот трётся своей шерсткой — мне нравится это ощущение. В такие моменты я иногда даже отвлекаюсь от своего любимого и просто вспоминаю в принципе все лучшие события своей жизни: утренник в детском саду, когда дали лишнюю порцию клубничного печенья; несколько книг про вампиров, подаренных крёстной матерью; мой первый визит в Турцию, когда я поняла, что же такое «довериться морю»; я попала в свою нынешнюю школу из старой; я нашла нового друга и почувствовала себя нужной. День защиты детей, когда мы так долго катались на аттракционах, что меня даже стошнило — но это было весело; визиты с моим лучшим другом в кафе, где готовят самое вкусное капучино; день, когда я впервые поняла, что стала красивой.       Красота довольно субъективное понятие, но точно не в понимании девочек-подростков, чья ценность сводится лишь к этому термину. В смысле: если ты красотка и при этом не особо умная, то все любят тебя и умиляются, но если ты обычная и при этом здравомыслящая, то зачастую вызываешь сплошное раздражение. Так что сегодня я посвятила себя тому, чтобы стоять перед зеркалом до тех пор, пока у меня не заболели глаза и пока я не стала чувствовать себя так, будто внезапно стала подобием Афродиты. Очень странный момент — чем больше я всматривалась в свое отражение, тем сильнее я убеждалась в своей новоявленной привлекательности. Никогда не считала себя слишком уж красивой, но теперь я с лёгкостью могла бы назвать себя хорошенькой. У меня были очевидные минусы: синяки под глазами и чуть по-детски округлое лицо, что нельзя было считать соблазнительным.       Из плюсов же: красивые глаза, аккуратный нос, губы почти в форме «лука купидона», здоровый цвет лица и сияние, которое присуще всем любящим и любимым людям; такое сияние отражается в их глазах и потом скользит по всему лицу, после чего постепенно переходит на тело. Я же молода, и красива, и умна, и начитана — что может пойти не так в моих отношениях с Клементом Константиновичем? И кто из остальных девушек с актёрского знает о нём больше, чем я? Разве они просмотрели все его фотографии во всех социальных сетях? Разве нашли его комментарии в группе нашего города? Это всё сделала я, не спавшая из-за него, неспособная отвлечься на что-то другое. Разве кто-то другой анализировал его комнату, чтобы понять — есть ли там женщина? Я уверена, что лишь влюблённый человек может пойти на такие откровенные глупости.       И я уверена, что в его квартире точно нет женщины — по крайней мере, там нет постоянной женщины, потому что не было никакого намёка на женские вещи, которые те оставляют за собой, точно какой-то след, достаточно осязаемый и чёткий. Там не было косметики, не было женских вещей, не было ничего, что заставило бы меня волноваться за своё будущее с этим мужчиной. Он свободен, в смысле, это же нормально? И я уверена, что почти каждый одинокий мужчина когда-нибудь нуждается в ком-то, кто сумеет оценить его по достоинству. Разве я не тот самый человек?             

***

      Я вновь нажимаю на воспроизведение этого голосового сообщения, чтобы услышать в очередной раз шокирующую в своей обычности новость: — Я свою кошку всегда кормлю по расписанию...       Не сдержавшись, прижимаю телефон к груди, волнительно вздыхаю, обхватываю край смартфона губами, чуть цепляюсь за чехол зубами, словно желая оторвать. Господи, так у него всё-таки кто-то есть дома? — Я люблю свою кошку...       Волнение во мне нарастает вместе со смутной тревогой, потребностью воспеть то, как велика доброта и нежность Клемента Константиновича по отношению к такому пушистому комку, к этому бесполезному существу, которое я отчасти немного презираю. Ей ничего не пришлось делать, чтобы добиться такой любви и ласки со стороны моего преподавателя, тогда как я делаю всё, чтобы он был доволен мной. — Мы с моей кошкой идём за ужином...       Если бы была необходимость, он бы кидался ко мне точно также, как мать кидается к своему кашляющему ребенку. Он бы подхватывал меня на руки при первом признаке усталости, а потом опускал бы на кровать, как свою кошку, и... Ладно, я не знаю, что у нас было бы дальше. Мне вообще чудится, что Клемент Константинович существо попросту бесполое и бесподобное, несмотря на мое откровенное сексуальное влечение к нему, особенно в периоды овуляции. Мне трудно представить, что такой человек способен в принципе возбуждаться и заниматься всякими непотребствами.       Ещё труднее мне было представить его за тем, как нежно он ухаживает за крошечным созданием, сестрой нашей меньшей, в её пушистом обличие. Я ясно представляю, каким странным это кажется для большинства людей: сильный мужчина с талантами и харизмой вынужден ютиться с одной только особью женского пола да и та — стерилизованная самка. Мне даже становится жаль его на мгновение, как бывает со мной в некоторые особо романтичные моменты. Я в такие редкие минуты мечтаю о том, как я бы его отогрела, обласкала бы, окружила своей любовью, которая никому ещё нужна не была, как помогла бы достичь чего-то, чего у него в жизни ещё не бывает.       Его кошка с нами бы лежала где-то сбоку, не занимая мое место, но ластясь ко мне, как к мамочке. Это новое знание приближает меня к чему-то потаённому, к той части его жизни, которая мне пока недоступна. Пока что он скрывает её от меня, не пытается подпустить, отпугивает и закрывается, уходит в свою раковину, точно моллюск. Но рано или поздно я его разверну к себе, опутаю своими руками, как лианами, и ему некуда будет бежать — на него нападёт внезапное озарение. Не бывает невзаимной любви, когда она охватывает каждую частичку тела, каждую мысль до этого деградирующего существа. Любовь делает меня лучше, просвещает меня и вдохновляет, пускай из-за него я и становлюсь немного параноидальной: украденный шарф, слежка за ним по сториз в Инстаграмме и бесконечная прослушка голосовых из общего чата.       Я решаюсь послушать ещё немножко его голос, этот раз захожу через Инстаграмм, включаю его сториз, смотрю на знакомое лицо, которое сейчас выглядит заспанным и рассеянным, волосы не уложены. Я всматриваюсь настолько долго, насколько нужно, чтобы понять всю суть грязной неряшливости или же милейшей домашней уютности. Медленно приближаюсь к окончательному вердикту. — Я сегодня выгляжу просто ужасно...       Я отключаю звук, отбрасываю телефон назад, сжимаю запястья своих рук и кусаю губы до крови — я избавляюсь от желания воспеть всю его прелесть, позвонить и начать восхвалять даже то, как очаровательно выглядят его сонные глаза. Стыдливо тянусь с закрытыми глазами к телефону обратно, разворачиваюсь к экрану лицом, смотрю опять на Клемента Константиновича — почти до слёз. После сна они, его глаза, напоминают не небо, а чернику, тёмную, почти черную и перезрелую. Над губой у него лёгкое высыпание, то ли от раздражения, то ли ещё от чего-то неясного. Я вижу на его футболке кошачью шерсть, недоумеваю, как до этого могла быть такой откровенной дурой и не замечать очевидного.       Во мне просыпается странная усталость, захватывающая кости и органы — она проникает даже в матку, и в какой-то момент я засыпаю, прижимая к себе телефон.             

***

      Сегодня тот эпизодичный вечер с отцом, когда мы пытаемся строить из себя не незнакомцев, а близких знакомцев, которые то и дело улыбаются друг другу и неловко обнимаются. Улыбки — от невозможности подобрать нужные слова; объятия с неловкостью — от непривычки того, что теперь я уже не маленькая девочка, которую он мог спокойно подхватывать даже на руки, а совсем зрелая девушка. Я чувствую, как мой папа напрягается, стоит ему почувствовать, как я утыкаюсь ему грудью в живот, однако ничего поделать не могу. Грудь, к сожалению, невозможно отцепить от остального тела и оставить дома на выходные, так что ему придётся смириться с тем, что у него на руках не бледный ребёнок с толстыми ножками, а я, именно я.       Раньше ему было легче ко мне прикасаться, так по-отцовски, по-родственному, по-настоящему, как это делают все нормальные папы, способные наблюдать за взрослением своих детей. Должно быть, теперь ему неприятно из-за обманутых ожиданий — я привыкла разочаровывать родителей в их надеждах на меня. Он вообще ожидал от меня слишком многого, даже в момент моего рождения я не сумела оправдать его девятимесячных страданий. Он ожидал мальчика, крупного, розовощекого, вопящего и дрыгающего всеми конечностями, но случилась ужасная ошибка — родилась скулящая я. А потом у моей матери обнаружили рак шейки матки, и она больше никогда не забеременела. Возможно, по этой причине (по причине моего появления) они и разошлись. Гордиться мне нечем.       Даже в воздухе во время всего этого странного обеда чувствуется недовольство отца мной, пока я рассматриваю своё отражение в зеркале; по ту сторону от меня стоит другая девочка, хохочущая, улыбающаяся, смотрящая на своих друзей, её волосы отливают медью на солнце. Я поворачиваюсь к отцу и размазываю по своей тарелке панна-котту, которую он заказал для меня на десерт. — Это вкусно. Ешь, — он осматривает меня типичным медицинским взглядом. Как доктор обследует ваши внутренности перед тем, как начать лечить их. — Тебе не помешает поесть.       Его предложение падает в банку всех тех глупых просьб со стороны родителей, которые на самом деле не требуют ответа или же немедленного исполнения. У меня таких банок просто уйма — в основном материнские.       Он замечает, что я вновь смотрю на эту девочку. Девочку с медными волосами — её рот приоткрывается в хохоте. — Твоя знакомая? — и затем страшное: — Иди поздоровайся.       Всё дело в дерьмовой музыке в этом кафе — ты слушаешь её и чувствуешь, что в какой-то момент можешь разрыдаться, потому что она старая, старше тебя самого и ты ностальгируешь по времени, когда всё было хорошо. А я продолжаю смотреть только на это стекло, на своё отражение, размытое с отражением этой девочки. — Знаешь, доченька, иногда нужно делать первый шаг, если человек немного стесняется...       Стекло отражает меня не так хорошо, как если бы оно было зеркалом, но всё равно достаточно четко, чтобы я разглядела свою физиономию, распущенные и не расчесанные волосы, свою водолазку, на которой мелкими крошками собралась перхоть — новый шампунь обошёлся в две тысячи и оказался бесполезным. Та девочка, — отражающаяся в стекле, отражающаяся во мне, — теребит свой локон, накручивает его на палец, в ней всё поет детством: она подворачивает ножку, закусывает неосознанно нижнюю губу и ведёт себя слишком громко для человека, который уже мог столкнуться с первыми несправедливостями мира. Слишком привлекает внимание. — Многие люди боятся сказать то, что вертится у них на языке. — Ничего у меня не вертится, папа. — Я не говорил про тебя. Ладно, всё... Ты доела?       Это тоже идёт в банку; теперь она закрывается, ставится на полку, как соленья, которые вы делаете из принципа «они у всех, поэтому у нас тоже должны быть» — и вы больше никогда их не трогаете. — Мне эта фигня не нравится. — Я уже понял, — и его лицо, лицо моего отца отражает то, что ни одно стекло не может передать. Я поворачиваюсь как раз в тот момент, чтобы заметить этот миг то ли сожаления, то ли лёгкой обиды. — Можешь не доедать.       Я вновь оборачиваюсь на окно, на это стекло и вижу уже не девочку, теперь я смотрю лишь на себя. Я больше не сливаюсь с её медными волосами, вместо этого я замечаю, что мои собственные волосы требуют тщательного мытья. Моё лицо расплывается из-за естественного освещения с улицы, последние лучи солнца проникают на мой образ, и мне не удаётся поймать его таким, каким его бы увидели случайные прохожие, смотрящие в окна кафе. Неужели они бы не смогли рассмотреть меня из-за солнца? Это несправедливо. Когда ты снаружи — то ты общая картина, которой восхищаются точно Мона Лизой, пока зрители спрятаны за стеклом. Но если ты внутри, то тебя сковывают от всех остальных без возможности показаться.       Мы едем домой в суровом молчании невысказанных жалоб и упрёков, просьб и мольб, когда ответ на самом кончике языка, но один из собеседников слишком нерешителен для начала диалога, а второму просто всё равно. Будучи второй, я держу отцовский неизменный подарок — это болотно-отвратительная кукла в блёстках, в рюшах, в девчачьих цацках, упакованная в коробку, которая никогда не будет вскрыта так, как это ожидает мой отец. Когда он смотрит на меня, то я улыбаюсь слегка и поглаживаю его подарок — этот жест наигранной радости устраивает нас обоих. Мне не сложно, а ему приятно.       Мы доезжаем до его квартиры (снимает раз в месяц для встречи; он живёт в другом городе) и сразу же спешим разделиться по разным комнатам, будто в карантине. Я занимаю свою спальню и сворачиваюсь на кровати клубочком, укладываюсь, как эмбрион в матке — только у меня такой защиты больше никогда уже не будет. Я закидываю идиотскую куклу под кровать, забираюсь на постель прямо в одежде, уличная грязь сразу опускается на одеяло, на простынь, но отцу на это плевать — всё равно это не он убирается в квартире. Я думаю о том имени, которое не должна произносить вслух, и только оно помогает успокоиться с растущими из груди рыданиями. Если бы я позвонила кому-то из друзей, то...       Дверь открывается. На пороге появляется худощавая фигура моего папы, он выглядит обеспокоенным. — Всё в порядке, доча?       Не знаю почему, но от его слов мне ещё тоскливее. — Да, пап. — Ты сегодня такая грустная. — Извини, я не хотела.       Его лицо вновь от чего-то искажается, но в темноте этого не видно — из коридора льётся свет, но он только мешает сосредоточить глаза на деталях. Я прищуриваюсь, но отец уже готовится закрыть дверь. — Папа? — Да, доченька?       У меня на языке вертится маленькая просьба, сиюминутное желание, едва ли не детская жалоба. Это случается, когда ребёнок кричит и зовёт родителя, упрашивая обнять и поцеловать, ведь маленький человечек ещё надеется на людей взрослых. А я уже не ребёнок. — Я всё ещё твоя маленькая девочка?       Он вздрагивает от этого неожиданного удара, едва не убегает — он терпит поражение, его выдержка лопается и опадает на пол. Это моя пощёчина, мой плевок в его чай, подножка на лестнице — он знает, что нет ответа, который мне понравится. Даже не вступив в игру, он уже проиграл.       Мой отец пятится к двери. — Спи, доченька, — желает он почти мягко. Но голос у него помертвевший.       Дверь закрывается, и остаётся лишь полоска света под ней. Я смотрю на неё так долго, как только могу, пока глаза не начинают болеть и закрываться от усталости. Лишь затем я касаюсь своих глаз и чувствую влагу на пальцах.             

***

      Ненавижу-ненавижу-ненавижу! Блять-блять-блять! Сука-сука-сука!       Что я сегодня сделала не так? Чёрт, что не так? Какого хрена произошло сегодня вообще? Моё лицо вновь стало уродливым детским подобием моей рожи, или я вдруг потеряла всё своё обаяние? Или просто все люди мужского пола, в независимости от возраста, невозможно тупые?! Твою ж мать, я начинаю понимать всех лесбиянок мира. Нет, ну как можно быть такими тупыми амёбами?       Я никогда не считала себя глупой, или наивной, или прозаичной, или ещё какой-то идиоткой, но почему-то именно сегодня я стала вести себя так, будто я тупоголовая старлетка, неспособная нормально контролировать себя и свой грёбаный язык. Прошу, позвольте мне запечатлеть эту отвратительную ситуацию для своих кошмаров.       Занятие закончилось, все собираются, одеваются, разговаривают о чём-то своём, и только я умудрилась застрять ненадолго со своими мыслями о том, как хорошо мне было бы переговорить с Клементом Константиновичем наедине, ведь тогда он точно не сможет сдерживать свои чувства. Наверняка, оказавшись один на один со мной, он бы заволновался, попытался бы сделать неуверенный шаг навстречу, возможно, приобнял бы меня, пытаясь скрыть сексуальный интерес за отеческой внимательностью и нежностью — он меня бы взял за плечо, прижимая к себе, а потом я сама бы сделала что-то такое, отчего он бы стал невменяемым, набросился бы на меня. Или же он продолжил бы свои робкие поползновения: то погладит, то неловко уткнется куда-то в шею, и в конце концов его рука случайно может оказаться на моей груди, или на моём бедре. Мягкий насильник, подавляющий не агрессией, а ласковым уговором — вот, чему я бы поддалась.       Разумеется, никакая из этих фантазий не была возможной, и я осознавала, что мой преподаватель слишком послушный garcon², чтобы вести себя настолько откровенно прямо в том кабинете, где он только недавно говорил с десятилетними детьми. И всё-таки что-то убедило меня остаться: такое чувство у вас появляется в такие моменты, когда вы думаете «ой да ладно», когда у вас уже есть заготовленное оправдание. Вы опаздываете, быстро произносите выученную фразу и всё; вы делаете что-то нежелательное, добиваетесь прощения и всё; вы влюбляетесь, топчитесь на месте, волнительно вздыхаете, посылаете сигналы, надеетесь, ждёте... И вот это уже совсем не «ой да ладно». Это гораздо серьезнее.       Некоторые люди умирают из-за любви. Генрих Седьмой умер от тоски, которую испытывал из-за расставания со своей женой. Маяковский убил себя, когда Лиля оставила его. Эдгар По прожил не так долго после смерти своей маленькой Вирджинии. Любовь уходит — и вместе с ней жизнь. — Тебе стоит говорить громче. Нужно быть активнее. Нельзя всю жизнь провести за кулисами.       Я лишь попросила дать мне какой-то совет, выдумала малейший пустяк, чтобы побыть наедине чуть подольше — и всё равно дверь достаточно приоткрыта, чтобы не ощущать интимность момента. — Да я же стараюсь... — Значит, плохо стараешься. Нужно приложить больше сил, тогда всё ты сможешь. До завтра.       И он просто стал уходить. Может, я умру уже завтра? — Клемент Константинович!       Оглянулся — на лице лёгкое раздражение, как если бы ему с огромным трудом удавалось сдерживаться, чтобы не сказать что-то лишнее. Я почувствовала знакомые волнения и трепет, которые сопровождали меня уже не один день. Заметила, что рукава его свитера чуть закатаны, будто в спешке, когда нужно побыстрее освободить участок кожи; отметила, что на краешке его воротника маленькое пятно, то ли от воды, то ли от пота, который проступает из под кожи; удивилась тому, какие у него длинные и стройные ноги — как если бы вы каждое воскресенье приходили поклоняться какому-то идолу, который при каждом новом подходе рассматриваете тщательнее. И восхищение ваше растёт. — Я хотела пожелать вам счастливого Нового года, — неловко мямлю себе под нос, не решаясь почему-то поднять глаза на любимого человека; боюсь, что из голубых они станут красными. — Просто вы мне так нравитесь, и вы такой человек хороший, и у вас всегда всё получается...       Нетерпение я чувствовала даже на расстоянии, между нами образовалось свободное пространство, толще любого стекла, этот вид разлуки кажется до невозможности забавным. Если бы я сделала парочку шагов вперёд, то возможно и смогла бы вызвать какую-то ответную реакцию у него, однако сейчас я просто тупо стояла, переминалась с одной ноги на другую. Я была в длинных чёрных сапогах, и края моей юбки соприкасались с концом обуви. Будь я настырнее, точно задрала бы юбку — да только это дурной тон. — Спасибо, — его тон стал чуть мягче. Когда я подняла глаза, то увидела, что его лицо приобрело какое-то странное выражение, в нём читалось буквально всё: и усталость, и лёгкое раздражение из-за задержки, и при этом всём есть ещё несомненная нежность, особенно когда он уставился на мелкий островок между моей юбкой и обувью, на мои колени. — Тебе тоже счастливого Нового года.       Губы мои вздрогнули в подобие улыбки, напряглись от того, что мне пришлось сдержать их от слишком резкого и открытого оскала, способного быть неправильно понятым. Мне не хотелось, чтобы он решил, что я посмеиваюсь над ним, поэтому я постаралась вложить в эту улыбку всё своё очарование; это была та улыбка, которую каждая девочка репетирует перед зеркалом для общения с «Тем-Самым-Мальчиком». Она не должна быть слишком широко и зубастой, но и растягиваться в полоску губами не стоит — лёгкая, скорее даже тень радости, чем настоящее счастье, однако достаточно привлекательно приоткрыты верхние дёсны, что создаёт налёт невинности, отчего я выгляжу a la fille³. Вкупе с распущенными волосами и красным лицом от стыда неплохой образ.       К сожалению, именно в этот момент Клемент Константинович отвлёкся на что-то незначительное в своём телефоне, поэтому мне пришлось задержать улыбку на своих губах чуть подольше. Но чем больше я это делаю, тем явственнее чувствую, что прелесть этой теневой радости исчезает, и в приподнятых уголках моих губ он уже ничего не сможет найти. От обиды у меня задрожала нижняя губа, затряслись коленки, а сама я почувствовала себя куском хлеба, брошенным с корабля в море на корм рыбам, которые его даже не едят. Мне кажется, я могу исчезнуть.       Он уже собирался уйти, однако во мне взыграло желание хоть как-то отыграться за проигнорированные улыбки и тёплые слова. Как он может делать вид, что ему всё равно? — У вас пот выступил, — я испытывала неприязнь такую, какая бывает у вас при передозировке истины жизни. За счета нужно платить, на работу нужно ходить, необходимо либо молчать, либо строить из себя вежливого любезника — тупая зрелость. Надоело строить из себя взрослую! Нахер это делать, если никому это не нужно? — От вас пахнет и в этих джинсах вы выглядите... — Не нужно со мной так говорить, — он растягивал слова для нагнетания жути. — Да как мудак вы выглядите!       Вот и всё. Теперь убежала уже я.             

***

      Регина, медовая девочка, на самом деле вовсе не медовая, как оказывается при ближайшем рассмотрении. — Слишком много правды за раз для новичков, да? — Она нервно хихикает и чуть пришептывает при этом, опуская глаза, что кажется мне очевидно детским и очень милым.       На самом деле, я могла бы догадаться и самостоятельно, поняв, что со мной сыграло освещение кафешки и то, как солнце падало на её натурально русые локоны, только мягкостью и блеском, напоминающие мед. Её безмолвное и спокойное личико напоминает чем-то эльфийское или дворянское, на нём изредка мелькает скука, когда она с какой-то почти наигранной изящностью переворачивает страницы книги или же особенно вычурными буквами выписывает в тетради слова. Её движения всегда выглядят намеренно отточенными, хочется рассматривать их постоянно, наслаждаться одним только лёгким взмахом: как она приподнимает свою ручку и поправляет волосы с такой небрежностью, что это кажется восхитительным жестом соблазнения.       Глядя на неё, я почему-то всегда испытываю нечто похожее на восхищённую зависть или же ревностную восторженность, как будто я наблюдаю за каким-то могучим и диким зверем, который владеет силой, неподвластной мне. Но на самом деле Региночка — хорошая и прилежная ученица, умница и узница собственного острого ума своих философских размышлений. И всё это в сочетании с её глубокой скромностью и бесконечной нежностью, несвойственной созданиям этого буйного подросткового возраста. Её сила духа при этом поражает до дрожи, сердце её хранит в себе решительную принципиальность в сочетании почти кокетливых приветственных ужимок, отыгрываемых многими девушками: низко опущенная на обувь головка, сомнения в собственной исключительности, до абсурдности наивно приоткрытый рот во время шока. А какой она предстаёт передо мной душкой, какой тонконогой и легковесной лилией! — Будь я новорожденной, предпочла бы быть Маргаритой.       Ах, цветочница! Чистая цветочница с нежнейшими голоском! — А Мастера найдёшь? — А разве он так уж и нужен?       Её улыбочка похожа немного на невротическую, глаза открыты слишком широко, отчего белую часть видно и сверху, и снизу, а пальцы снимают и снова надевают кольца, выкручивают их, руки то и дело складываются замочком. Когда человеку нечем вот так занять руки — это значит, что он слишком не привык к вниманию и постоянно боится сделать какой-то неверно предписанный жест, будто поклонение божеству в обряде. Как по мне, такая девушка в принципе ошибок совершать не может. Даже её чёрная рубашечка и юбочка являют собой шикарный лоск изысканности и элегантности, с какой себя преподносят женщины опытные. При этом у неё по-детски неподходящая к образу обувь в лице тяжёлых ботинок, облегающих ногу под самой ступней так плотно, что создаётся впечатление, будто всё её тело плывет. — Что, Рина, продолжаешь отрицать нужность мужчин в своей жизни? — Шутливо интересуется другая девушка, не такая юная и не такая нежная, как Регина.       Хорошенькое личико принимает выражение задумчивого отвращения, как будто сам факт существования мужского пола оскорбляет мою худенькую лань с грустными голубоватыми глазами. Мою — потому что я нежно и бесконечно привязана к этому смущённому подростку, который оступает назад в свои детские годы, едва не спотыкаясь. Регина, Рина, Региночка, царица цариц, царевна моя, Несмеяна моя, Иночка моя, обращающаяся в обычную ночку, — ах, я преклоняюсь перед своей не-медовой девочкой. — Если смотреть на это с научной точки зрения, то они нужны для продолжения. Но я не уверена, а нужны ли они мне?... — Зачастую она говорит так, словно её самые простые предложения являются вопросами, требующими услужливых ответов и разъяснений. Меня эта манера умиляет. Как если бы вокруг вас сидел вечный ребёнок, смотрящий на обычные явления (голубое небо, зелёная трава), которым давал бы собственные объяснения (слёзы ангелов и Бога, ядовитая от жуков зелень), а вам самим оставалось бы лишь кивать на это головой и восхищённо глядеть на юного открывателя неизвестного. — Мужчины нужны нам для детей. Для любви, — возражаю я, памятуя, однако, с досадой о своём собственном мужчине, нужном для потомства и любви. — Любовь мужчины в реальности возможна только если вы друзья. В книгах всё описано красиво, но в жизни всё совсем не так. Лучше влюбляться в выдуманных мужчин, — её губки смыкаются на первой букве, растягиваются вперёд на второй, какой-то горловой звук идёт на серединке, а последняя «нэ» завершает всё ударом язычка об передние зубы и нёбо. — Полностью поддерживаю! — Преувеличенно громко говорю я, бесшумно хлопая мудростям житейского девичества, когда девчонка ещё является зачатком женщины, а бабочка ещё остаётся в гусенице.       Прильнув к моему плечу головкой, опушенной русыми волосами, мягчайшим пухом свеженькой невинной овечки, Рина позволяет себе расслабиться и заговорить с той простительной друзьям дерзостью, которую я обычно не приветствую в других. — Что натворил что-то этот твой тридцатилетний? — Шевеление её прижатой к моему плечу щеки остаётся нервным, словно в рассеянной забывчивости и машинальности. — Ты так щебетала про него, а теперь сидишь надутая.       Я позволяю себе несколько затяжных секунд подготовки, затягиваясь запахом волос своей Несмеяны (маленькая и умная царевна подпускает к себе только такую дуреху, как я). — Я ему призналась в своих чувствах.       Заинтересованный вздох чистого нетерпения очень бездарно пытаются превратить в горестный стон осуждения. — Ну и он что?       Я невольно задумываюсь над этим ответом, хотя до этого у меня была какая-то чёткая позиция, ныне ставшая неизвестной. Теперь же эта ясность пропадает утренним туманом, словно и вовсе никогда её не было, а я остаюсь в своих собственных дрёмах. Думая об этом позорище в лице своего признания, я вспарываю над землёй, как будто могу быть чем-то таким же лёгким, как пёрышко, как листок с деревья, как нежнейший лепесток цветка, не обременённый никакими заботами и проблемами. Моя голова — она лёгкая, как воздушный шарик, я словно отрываю её от себя, как от верёвочки. Исчезает моя голова со всеми этими дьявольскими мыслишками, её разрывают на части с мозгом, и каждый получает свою часть. Иногда мне кажется, что именно так со мной и поступают окружающие: берут только понравившуюся часть и забирают её себе, а мне остаётся только восстанавливать её. — А он теперь просто ничто. Никто и ничего. Пустое место, по-сути.       Регина недоверчиво хмурится, словно только и делает, что выслушивает постоянно мое беспросветное и бессовестное враньё. — Он тебе что, надоел?       Я смотрю в её глаза, хранящие моё отражение, и от чего-то мне хочется быть честной. — Он просто струсил. Он мне надоел. Я ему призналась, а он... Мягкотелый мудак...       В глазах Регины читается то ли осуждение, то ли лёгкая насмешка, словно она и вовсе не удивлена. Только мыслями пытается выразить свое мнение — «Да уж, то ещё посмешище, бегала за мужиком, в итоге даже не добилась его». Жалкое зрелище, мерзкое унижение. — Это нормально. Чувства приходят и уходят.       Это нормально, что ты никому не нужна. Не расстраивайся. Слова не произносятся ею, но слышатся мной. — Ты не должна винить себя. Ты пыталась, хоть я и против этого. Он ведь просто не твой человек?...       Я думаю о том, что совершила ошибку, зря пошла напролом, оступилась и упала в итоге в пропасть собственной ненужности. Меня захватывает отвращение к самой себе, как к бесполой фигуре чистого уродства. Мне становится жаль себя. Мне становится жаль Клемента Константиновича. В этой жизни у нас всегда будут установленные другими людьми роли, которые необходимо поддерживать. И никто другой не поймет, насколько же больно и трудно бесконечно поддерживать этот актёрский обман, наш водевиль едва ли не каждый день рискует обратиться в драму на сцене. Только мы друг друга и можем понять, хотя вслух никогда этого не скажем.       Регина же остаётся прозаичным созданием, пускай и с временным очарованием, какое свойственно каждой отроковице. К тому же она глупые мысли порой выдаёт, и сейчас мне особенно стыдно за это. Как она может сомневаться в моей способности кому-то нравится? С чего это она считает себя лучше меня? Что она в принципе знает обо мне или о моих чувствах? — Мне пора идти, — нагло вру я и убегаю от неё. Мне нужно исчезнуть хотя бы из её поля зрения, если стать невесомостью в воздухе мне всё-таки не удаётся.             

***

      В школьных дискотеках есть особое очарование того, что порой вы узнаете о существовании тех людей, с которыми до этого даже в школе не пересекались. Пожалуй, единственные всегда известные лица для каждой мелюзги — это старшеклассники. О них всегда стремятся узнать все дети и подростки, о них сплетничают, их собрания вместе обсуждают, как какой-то огромный скандал: кто с кем встречается, кто когда опозорился, кто просто пользуется наибольшим успехом и отличается по популярности. Младшим классам порой везло попасть под крыло старшеклассников, которые изредка здоровались и интересовались, как те переживают; средним тоже могло так повезти, но это уже опасный период, когда вас начинают считать парой.       Не исключаю, что многим парням нравится подобное внимание к своей персоне, встречаться с девушкой постарше это почётно и классно для гормональных свиней, постоянно готовых к спариванию. Для девочек же подобное может зачастую стать дурной репутацией: либо её посчитают шлюхой (старшак её имеет!), либо же посчитают невозможно сексуальной (старшак её имеет!). По этой причине лучше всего, конечно, заручиться поддержкой старших девушек. До сих пор я сама помню, как одна одиннадцатиклассница пару раз села рядом со мной (жалкой шестиклашкой) в актовом зале, а я после этого несколько недель делала такую же причёску, как у неё.       А сегодня я сама считаюсь старшеклассницей — говори, десятый класс, обо мне! Так что и этой дискотекой, странной смесью стыда, пота и дерьмовой музыки я почти наслаждаюсь. У чёрту Клемента Константиновича! Он просто грязный старик, ещё и идиот, каких поискать нужно.       Я подхватываю Кира под руку и тащу в сторону центра зала, чтобы мы оба потанцевали. — Я не умею танцевать! — Он кричит мне прямо в ухо, чтобы я расслышала его в этой оргии звуков, создаваемых каким-то незнакомым парнем, принятым за ди-джея. — Я тебя не слышу!       Так мы и стали неуклюже выплясывать что-то неясное нам обоим, просто крутились или подпрыгивали под биты, слишком неумелые, чтобы двигаться в такт или успевать придумывать движения. — Лучшие друзья? — Кричу я ему, улыбаясь, точно ненормальная. — Навсегда! — Орёт он мне в ухо, и какое-то время мы умиротворённо скачем рядом друг с другом.       С Киром мне спокойно и безопасно. — Эй, привет!       Я оборачиваюсь на исходящий откуда-то по стороны звук и тут же оказываюсь в объятиях знакомого лица, одиннадцатиклассника. — И тебе привет.       Какое-то время мы оба пытаемся продолжать делать вид, что действительно танцуем, но вскоре фальш становится такой очевидной, что даже Кир смотрит на всё это с подозрением. В конце концов, я позволяю обвить себя рукой и увести в уголок, где поменьше грохочет музыка. Кир смотрит на меня, как будто впервые видит, а я отворачиваюсь от него и позволяю этому знакомому лицу поцеловать себя.       Я не лучший пример для подражания, я просто не хорошая девочка. Я впервые позволила себя поцеловать уже в десять лет парню постарше. Мой первый сексуальный опыт произошёл с мальчишкой, которого я знала около недели, а после мы не виделись. Я лишилась девственности, когда мне было четырнадцать. — Ты очень красивая.       От чужой похвалы я расцветаю, сразу же поддаюсь тому, что называют инстинктами — так бабочка раскрывает свой кокон и летит навстречу каждому цветку, способному дать ей то, что она желает. В благодарность за это я позволяю ему какое-то время держать себя за талию, что он делает довольно неуклюже. Мне даже это немножко нравится, я даже ложусь лбом на его плечо и чувствую его тёплый запах, какой бывает у свежего хлеба. Мне становится уютно от того, как сильно это отличается от привычного мне Клемента Константиновича. — Спасибо, ты тоже милый, Дима.       Поговорить о чём-то высоком и духовном в подобной атмосфере попросту невозможно, поэтому мы всего лишь стоим рядышком и прижимаемся друг к другу, как пингвины, в попытке согреться. Я чувствую, как сквозь мой топ проступают соски. Какое-то время Дима смотрит на них, потом неловко отводит взгляд и накрывает меня своей кофтой, позволяя укрыться ею от чужих взглядов. — Чтоб тебе не было холодно.       Ладно-ладно, я потеряла девственность с ним. Это напоминало тогда передачу «В мире животных» про дятла, бьющего клювом по дереву. Тогда он наградил меня скромным набором чопорных ласк прежде, чем заторопился и принялся вбиваться внутрь резкими и слишком быстрыми толчками. Мне тогда ничего не понравилось, но я всё равно не остановила это, потому что на протяжении всего процесса я ощущала на себе его вес — это успокаивало.       Сейчас же в его руках чувствуется очевидная забота, он ласково поправляет мои волосы, плотнее застёгивает на мне свою кофту, чтобы не было лишнего обнажённого участка кожи. Дима улыбается таким образом, что мне почти уютно от одного его присутствия. Невольно вспоминается наше первое свидание, которое было прелюдией перед тем, как заняться сексом на официальных условиях — мы встречались менее полугода, но никто, кроме Кира, об этом от меня так и не узнал. Теперь я даже немного жалею о том, что бросила тогда Диму — может, я зря его бросила? В конце концов, мы неплохо смотрелись рядом, порой нам было даже весело, и когда-нибудь я смогла бы выйти за него замуж. Последнее предположение кажется мне таким диким и забавным, что я чуть не смеюсь от его неуместности. — Я вижу, что тебе не весело, — он берёт локон моих волос и проводит по всей его длине, от корня до конца. Кир наблюдает за этим с другого угла; его лицо расплывется передо мной. — Может, уйдём куда-то?       Уже в одном из кабинетов, который оказывается по неясной причине открытым, происходит то, что мне одновременно по душе и при этом не очень. Дима говорит, что я совершенна, изумительна, великолепна настолько, что не могу быть реальностью. Он осыпает мою руку поцелуями, гладит мои плечи, едва ли не падает к моим ногам, благоговейно прикасается к моей шее, словно не верит, что может это сделать — вот это мне и нравится. Мне по душе ещё и то, что он оставляет засосы на шее, немного больно, но зато оставляет след самого себя на моей коже — способ заявить о своём праве.       Мне становится неловко, когда он принимается за большее. — Можно? — Интересуется он и приподнимает край сначала своей кофты, а затем и моей майки. Я хлопаю ресницами, ему легко рассматривать это, как смущённое согласие, но на языке у меня застревает сомнение.       Он поднимает кофту, майку, снимает спортивный лифчик, прикасается к моей подающей надежды груди, и я вздрагиваю — это он уже расценивает как возбуждение и от этого становится нетерпеливее, поэтому начинает щипать и сминать округлость в руках, выкручивает соски до боли. Я молчу, глухая и немая одновременно, полностью сосредоточенная на происходящем со мной. — Можно? — Спрашивает он, уже стянув с меня джинсы и отодвинув полоску белья в сторону. Усаживает меня верхом на одну из парт. — Точно можно? — Вопрошает, уже засунув в меня палец, отчего моё тело цепенеет и смыкается вокруг него. Что-то наподобие буквы «о», тугое и тесное. А в актовом зале меня ждёт Кир.       Я ничего так и не отвечаю Диме, хотя он успевает многое сделать за это время. Он спускает собственные трусы до колен, устраиваясь между моих ног, раскидывает их, как у тряпичной куклы, и плюёт себе на ладонь, на член. Я неловко пытаюсь отползти с края стола, хотя едва ли это можно считать таким уж сопротивлением, так что он просто возвращает меня на место, и мой взгляд самостоятельно падает прямо на эрегированный пенис, который уродливо завершается комком плоти, слишком гладким от смазки, отчего он больше похож на верхушку розового и странного леденца. Я хихикаю от страха, и нервов, и грусти, и неуместности происходящего.       Он кладёт мою руку на свой член, заставляет обхватить его пальцами, всей пятерней, потом водит по всей длине — мастурбирует себе моей рукой. Он неловко опускает голову и тычется мне в грудь, пока я лежу на поверхности стола, слишком усталая и ошарашенная, чтобы что-то говорить или делать теперь. Он же говорит, говорит, что я прекрасна, говорит что-то возвышенное, вроде «я привязан к тебе», или же что-то о моей сексуальности, я уже не так разбираюсь в его словах. — Можно? — Это вопрос, но на самом деле он не требует ответа, который может быть отрицательным.       Я неловко бормочу что-то про страх забеременеть. Я понимаю, что говорю неправильное — его лицо становится хмурым и недобрым. — Я вытащу, — обещает он, и аргументы у меня кончаются.       Он пристраивается, головка проникает с неприятным режущим изнутри ощущением, как бывает при взятии крови. Дальше я не пускаю, всё тело сжимается, говорит едва ли не криком — «нет здесь места». Моё тело кажется слишком маленьким даже для меня одной, не то, что для второго человека. Я стараюсь расслабиться, так что теперь он проходит чуть легче, а мне всё ещё тяжеловато. Возможно, я просто давно ни с кем не была близка. Я кручу слово «близка» на языке, и мне оно кажется лёгким и невесомым, точно воздушный шарик, который никак не поймать. Все забытые объятия, все пропущенные поцелуи — каждый телесный контакт улетает от меня сейчас и заменяется этой болезненной тягучестью между ног. Я вспоминаю Кира и его руку в своей руке во время танца.       Под конец какой-то странный ритм вырабатывается, и я даже стараюсь подготовиться к следующим толчкам, хотя это сложно сделать. Вообще-то я помню, что нужно как-то по-особенному дышать, но сейчас я слишком рассеянная, чтобы вспоминать все подробности. Как нужно дышать для успокоения — вдох и выдох, вдох и выдох. Через нос, через рот. Дима дрожит на мне, и его судороги перемещаются в моё тело, становятся его частью. В какой-то момент его так много, что не остаётся меня самой.       Через какое-то время Дима, что-то бормотавший себе под нос, уходит, не забрав свою кофту. Я недолго лежу на всё той же парте, представляю, как это выглядит со стороны: стянутые вниз джинсы, приподнятая над грудью майка, раскинутые ноги и оставленная рядышком кофта. Я чувствую что-то липкое и мокрое, опускаю руку вниз и касаюсь половых губ. Сперма на моих пальцах — тысяча мёртвых детей, которых я неловко обтираю об бедро. Я поправляю трусики, натягиваю джинсы обратно, прикрываю свою грудь майкой и накидываю на плечи кофту Димы.       Я возвращаюсь к Киру. Он ждёт меня прямо у двери кабинета, и его лицо не хранит ни осуждения, ни злобы, оно просто печальное и какое-то странно униженное, словно это он пережил всё произошедшее со мной. — Я не мог найти тебя.       И мне становится спокойно от того, как он берёт меня под руку, как если бы я была слепой. — А теперь ты видишь, что я здесь.             

***

      Для меня Новый год пахнет тоской и потерянными возможностями уходящего года, читайте — мочой и дерьмом, экскрементами человеческого организма. Каждый раз этот праздник вызывает во мне апатию и чувство собственной бесполезности, ненужности. Двигающееся напоминание о том, что я взрослею вместе с остальными и теряю свои жизненные ресурсы, которые итак затратила уже на одну только школу. Это осознание собственной беспомощности перед неизбежным заставляет меня чувствовать себя тошно, аж рвота через горло рвётся, а выпустить её нет никакой надежды. Иногда так и думаешь — «исчезну я, а вместе со мной все мои проблемы». Это по-настоящему успокаивает, получше всяких там друзей и родных, готовых поддержать.       Для Димы Новый год кажется шоколадным апельсином. — Не будь злюкой.       Я нервно дёргаю плечом, когда он притягивает меня к себе, целует прямо в ухо, а потом принимается ритмично постукивать своими ногтями по столу. Мы сидим в обычной кафешке, как любые другие нормальные подростки, коих здесь десятки. — Скоро же праздник. У меня даже есть подарок для тебя, он тебе точно понравится, — он кажется действительно довольным собой.       Дима — хороший парень. Нет-нет, он и правда хороший парень, ведь так говорят почти все наперебой, даже Кир какое-то время так считал (теперь мы про это не говорим с ним вовсе — слишком ему неприятно почему-то). Так что нет ничего удивительного в том, что я увлеклась им после катастрофы под названием «Дура-призналась-в-любви-но-её-отвергли». На самом деле, я действительно пытаюсь это всё сделать, настолько правильно, насколько в принципе способна на подобное. Правда, мне кажется, что я теперь не способна на что-либо.       На самом деле, за последнее время я действительно чувствовала себя гораздо хуже, чем со мной бывало раньше при неприятных и постыдных случаях, которые то и дело вертятся в голове, как юла. Я то и дело испытывала странное раздражение Димы, исходящее от него, как зловоние, видела, как порой бледнеет и краснеет мама, замечая мою полную тарелку под конец ужина, даже Кир и Гуля в последнее время ходили вокруг меня на цыпочках, будто боясь потревожить. А мне самой просто стало... Никак. Не знаю.       На самом деле, вообще-то после того происшествия в кабинете я собиралась полностью игнорировать Диму, потому что тот акт для меня ничего не значил, это не было моим желанием и уж точно не было моим освобождением, как я изначально надеялась. Просто мне захотелось... Я не уверена, что это хорошо, но мне захотелось чьего-то присутствия рядом, чтобы было крепкое плечо, на которое можно опереться при нападении полудрёма. Не думаю, что это так уж неожиданно после того, как со мной поступили. Я заслужила хоть немножко хорошего, хоть капельку этого внимания. — Только про нас пока никому больше не говори, — вдруг просит Дима, слишком напряжённый для любовной игривости.       Я закатываю глаза. — Я умею хранить секреты.       На самом деле, по-настоящему серьёзных секретов, связанных с мужским полом, у меня не было до появления Димы в моей жизни. Я скрывала его, как иной подросток скрывает свою внезапную страсть к курению: чуть ли не литрами пила мятное средство для полоскания рта, пользовалась душем два раза в день, постоянно следила за тем, насколько приличной выглядит моя одежда и как сильно от неё пахнет. Другие постигали изучение табака и сравнивали сигары с одноразками, я изучала собственное тело и беспощадно избавлялась от всего, что в нём могло мне не понравится. Это перемешивалось с мелкими моментами, типичными в жизни любого юного человека, познающего самого себя. Как-то раз вечером мы с Димой посвятили почти час тому, чтобы понять, как лучше всего натягивать презерватив, и в конце концов он просто порвался под напором. У меня внутри всё натерлось.       Сидя возле Димы, я чувствую себя вновь натертой, только уже снаружи, будто моя кожа содрана и выставлена на всеобщее обозрение, в моё мясо и кровь каждый может плюнуть так, как ему угодно, все могут разглядеть мою кривую изнанку, гору восставшей красно-розовой плоти. Отражение моей комплексной вины во мне самой не заметит никто, но сама я его чувствую каждой своей частичкой, как если бы кто-то трепетал отдельные части моего тела в какие-то моменты, когда я делаю что-то откровенно неправильное. У меня такое ощущение слишком часто происходит: ссорюсь с отцом безмолвно — колет пятки; оскорбляю Клемента Константиновича — жжёт между лопаток, по прямой линии позвоночника; злюсь на Диму — бурчит разъяренно желудок.       Сам по себе Дима не так уж и плох, просто есть такой тип людей, какие вам не нравятся ни с одной стороны, в какую ты только их не заверни, все они просто останутся такими, какими и являются. Для меня и для самого Димы это франкенштейное подобие отношений слишком идеализированно и неоправданно, у нас у обоих обманутые ожидания и затихшие на время амбиции. В своё время Дима учинил мне довольно серьёзный допрос на тему взаимоотношений мужчины и женщины, ценности и бесценок, после чего сказал, что я «слишком легко себя отдаю». С тех пор я его немножко ненавижу, как тихо ненавидят кормящую руку, как вы недолюбливаете кривой нож, которым вынуждены готовить.       Ладно, Дима неплох, но лишь пока он мне нужен, пока я нуждаюсь в нём и в его внимании, питательном для меня, точно вода. Вот и вся моя причина быть с ним: он не интересен, он не особо мой типаж (слишком не голубые глаза, чересчур аккуратная и короткая стрижка, а ещё нос какой-то женский), он оставил у меня неприглядное воспоминание о самом себе. Единственное у него хорошее — мужской пол и то, что он самое приблизительное подобие образа человека, о котором мне теперь думать нельзя (примерно один рост и один цвет волос). К тому же, после всей той школьной дискотеки мне уже было слишком плевать, кто именно там что-то со мной делает, а Диме я доверяла из-за того, что он не был плохим парнем, сливающим своих бывших или оскорбляющим их. Я будто бы вновь вернулась в свои четырнадцать.       Зигмунд Фрейд говорил о том, что сексуальность человека начинается ещё с детства, с чем я могу точно согласиться. Сексуальный интерес проявляется у детей довольно рано, а сексуальная покорность и подчиненность приобретается и либо увеличиваются, либо уменьшаются. Думая об этом, я неловко глажу Диму по щеке, как собаку, и размышляю над тем, как сложилась бы моя жизнь, будь у меня всё иначе. — Хотел бы я видеть тебя чаще.       Я вообще не люблю секс, мне это отвратительно и неприятно, сплошное унижение моей натуры, моей страсти и молодости, потраченных впустую ради удовлетворения мужского пола. Гнусный жалкий Адам — вкладывал в жену своё семя даже после того, как их дети убили друг друга, сын его мерзкий Сиф — насиловал свою родную сестру, Азуру, зачал ей сына. Дряхлый пророк Мухаммед надругался над маленькой девятилетней Айше, вошедшей в его дом с детскими игрушками в свадебном наряде. Мэрилин Мэнсон держал нескольких женщин, от двенадцати до сорока лет, в своем подвале и насиловал их. Пикассо издевался над своими женщинами, мучил их, уничтожал в них личность. Я ненавижу мужчин, которых идеализируют. — Я просто всё время занята. — Но сейчас же зимние праздники, — теплое дыхание Димы проникает в моё ухо, пока я позволяю ему недолго поглаживать моё плечо. Опускаю его руку к себе на талию. — Да, пока что у меня есть время. Но я ведь ещё встречаюсь с друзьями.       Я чувствую напряжение Димы, знаю его острое и при этом снисходительное отношение к моим приятелями, которых он за глаза считает недостаточно подходящими для «моего уровня». Меня этот факт унижает, но открыто выражать своё несогласие конкретно с ним я почему-то не решаюсь — возможно, сказывается эффект Зигмунда Фрейда. Покорность отзывается во мне прямой спиной и не менее прямым и честным взглядом, подчиненность — услужливым молчаливым поддерживанием слов собеседника. Это похоже на теннис, в котором я не слишком хороша: он мне удар, я ему улыбку и самоуничижительную ошибку. Все довольны, все считают это справедливым. — С тем педиком?       По описанию до меня не сразу доходит, что речь идёт о Кире, и я пораженно моргаю. Кир — педик? Кир и педик? Мой Кир — педик? — Что за хрень ты городишь? — Я скидываю его руку, моё тело напрягается. У меня бурчит желудок. — Это все знают. Стоит только посмотреть на него, — лицо Димы не темнеет, не краснеет, не бледнеет. У него такое выражение, какое бывает, когда он считает себя правым, нападая на вас: насупленные брови, сопит через нос, взгляд почти исподлобья. Нападая на моего друга.       «Как он может так о моём мальчике!» — проносится у меня в голове, и передо мной вдруг предстаёт вся всплывшая мерзость, будто вместо слов именно она вылилась изо рта Димы. — Кир абсолютно нормальный парень. Не говори так о нём, — я впервые чувствую настолько яркую злобу с того дня, с того немого отказа, внутри всё бурлит. — Девочка моя, — голос полнится тревоги и сожаления. Я испытываю мрачное удовлетворение от этого. — Ты меня неправильно поняла. Я просто волнуюсь о тебе. Все в школе говорят... — его голос становится тише, снижает тональность, и я невольно обращаюсь в любопытство.       Едва не начинаю заинтересованно расспрашивать, но вовремя вспоминаю, что именно стало катализатором ссоры. Я отталкиваю его руки от себя и встаю с диванчика. Некоторые парочки в кафешке посматривают на нас, другие полностью поглощены собой, и я внезапно чувствую странную усталость. С Димой могло быть хорошо, когда он сидел, заткнувшись, и делал лишь то, что я хотела, что желала от него, а в остальное время я просто рассчитывалась с ним за всё полученное внимание. Делай со мной, что хочешь, только люби меня, пожалуйста. Умолять о любви слишком жалко, просить внимания — позорно, и только обмениваться ресурсами в честном расчёте кажется чем-то смутно справедливым. — Кир нормальный, в отличие от тебя.       Дима смотрит на меня недоверчиво. Глаза у него грязные, коричневые, как комья навоза, выкопанной земли и всех возможных уродств. — В отличие от него, я просто люблю тебя. Что здесь такого?... Если парень натурал, то он влюбляется в тебя. Логично.       При волшебном слове на букву «л» я чувствую то же, что и большинство особей женского пола: радость, созданную тысячами мужчин. Ключик к женской промежности, неприкаянному островку. Так считают они, гордые носители полового продолговатого органа, а потому мы, несчастные женщины, считаем также. — Бывают разные парни.       Дима треплет меня по колену, но встать и привлечь к себе этим ещё внимания не решается. Многие отвлечены собой и своей компанией, но два-три человека наблюдают за нами. Я получаю от этого интереса почти физическое удовольствие, между ног сладко тянет. — Да, солнышко, ты права. — Не правда. — Правда-правда. — Слишком легко согласился. Это странно для парня.       Дима шаловливо улыбается мне в ответ, его лицо искрится неясной радостью, будто всё сказанное какая-то игра. — Для влюблённого парня не странно. Не будь злюкой, скоро же Новый год.       Я вовсе не злюсь. На самом деле, добиться моей злобы и ненависти гораздо сложнее, потому что для этого предполагаемым неприятелям необходимо быть хотя бы одного уровня со мной, что случалось довольно редко. От этого даже слегка грустно на душе — как если бы я была вечно обречённой на одиночество душой, неспособной надеяться на освобождение в лице находки своего человека, своего дополняющего, своей половинки, приоткрывающей завесу моих оставшихся на будущее свершений. Пожалуй, именно из-за этой неопределенности мне и сложно быть по-настоящему злой и сердитой, потому что я не могу понять, кто способен вызвать у меня такие сильные эмоции. Иногда я пишу на своём теле ручкой имена тех людей, в которых я не уверена — таким образом они словно остаются со мной, потому что некоторые люди не поддаются уговорам и мольбам. Вы умоляете их остаться, а они убегают, смеясь над вами.       Дима от меня не убегает; в этом одна из его ценностей. — Я не злюсь.       Это правильный ответ.             

***

      Я обязана ходить осторожно, должна вышагивать крошечной поступью, чтобы не подвергать себя риску упасть прямо в пустоту, вдохнуть в себя отсутствие жизни, иначе всё завершится. Настроение мое меняется со скоростью света: из радости от минутного порыва я улетаю в уныние краткого разочарования, после этого обращаюсь в поистине разъяренную гадину, недовольную ненужным вниманием, а затем вновь могу затаиться где-то в подкорке своего сознания, робко выглядывая оттуда в надежде на какое-то просветление. Стыд заставляет меня отступать от всего сказанного раньше, побуждает приобретать лицо самой избитой собаки в округе, когда мне необходимо вымолить чужое прощение. Спотыкающаяся и осмотрительная девочка утыкается в полы своей гордыни и заставляет саму себя принять истину своей точки, своего конца.       Клемент Константинович болеет.       Меня это знание заставляет страдать и мучаться — я виновна в этом, никаких сомнений быть не может. Из-за меня теперь ему плохо, он испытывает боль, которую я с охотой забрала бы себе. Пусть меня сожгут на костре, перетянут на дыбе, обмажут кровью и отправят на съедение волкам — я всё вынесу и переживу лишь ради него, его голоса и голубых глаз. Как представлю, насколько ему плохо, так сразу же хочется броситься кувырком прямо через лестницу, переломать себе кости и лечь в больницу под капельницу. Останавливает лишь то, что могу так упустить возможность увидеть его вновь, только ещё сильнее отсрочу нашу встречу, а потом он найдёт себе хорошенькую девчонку и влюбится уже в неё. Буду я потом одна со своей ногой сломанной или же рукой, или шеей, буду страдать и мучаться, пока не умру, напившись яду или повесившись. Точно знаю, что моя демоническая страсть доводит меня едва ли не до безумия, но остановить её не в силах моих.       Тоска и хандра испытывают меня на прочность, пьют мои живительные соки, как если бы по ночам ко мне проникал какой-то длинный, бледный паразит и впивался своим округлым и зубастым ртом в шею или в запястье, высасывая мою кровь с силами, пока я лежу — одурманенная, сонная, равнодушная. Или ещё более жестокий образ моих мук: в полутьме темноты слегка видна высокая тень, отбрасывающая мое одеяло в сторону, раскрывающая мои ноги и руки, цепляющаяся за них и стаскивающая с кровати. Я отчаянно пытаюсь брыкаться, но она сильнее впивается теневыми когтями в моё тело и причиняет острую боль — мой крик тонет в моём горле, а всё моё существо в животном инстинкте тянется за рукой тени. Разумеется, не все сны бывают жуткими, порой они приобретают.... Сомнительный характер содержания.       Засыпая с полностью закрытыми конечностями, спрятанным под одеялом телом, я чувствую себя защищённой, а во сне ещё лучше, если концентрироваться на приятных моментах. Иногда в полночь в комнату проникает чьё-то влажное и прохладное присутствие, которое слегка отодвигает защиту в лице одеяла, а затем и вовсе отбрасывает, принимаясь мягко щупать меня за колени, поглаживая по ним самыми кончиками пальцев. Так гладят собаку, способную взбеситься в любой момент — да только зубов у меня почему-то после этого не остаётся, как будто все они растаяли в одно мгновение. А вместо возможной и очевидной злобы я испытываю нетерпение и мрачное вожделение от неизведанной ясности сновидения, вызывающего комковатую дрожь по телу, когда на нем собираются «подкожные катышки». Колени слегка раздвигают, отводят в сторону, прикасаются к внутренней стороне бедра, разминая, сминая, тиская, точно какую-то игрушку для сна, а волнение внутри живота появляется и исчезает туманной вспышкой сладкой конвульсии. Желудок не бурчит, а мягко вторит происходящему.       Меня мягко укачивает на волне этого светлого и тянущего чувства, освобождающего от всех мыслимых и немыслимых забот, а пальцы двигаются чуть выше по бедру, приподнимаются до промежности. Я неловко тянусь навстречу этому ощущению, слегка холодному, будто таящий лёд, и при этом манящему. Невидимый палец утыкается в крошечную расщелинку, надавливая и постепенно погружаясь, пока я продолжаю безобразно притворяться спящей в своём сне. Раскрытие происходит подобно пробуждению Спящей Красавицы, уже загипнотизированной не сказочными грёзами, а реальными удовольствиями физического контакта. Перевираемая мной эйфория, влекущая снег и дождь, пламя и лёд, ненависть и нежность, почти всегда прерывалась на этом этапе, держа меня на границе хрупкого равновесия подросткового удовлетворения. Всё заражается очарованием краткости — будто я воришка, хватающий первую увиденную безделушку.       Под алой кожицей моё сердце дёргается, дрожит, догоняется успокоением лишь от одного скромного проблеска надежды, пока я стою прямо под домом своей неудачливой больной, кашляющей и клевающей носом, пассии. Сотни маленьких неофициальных дверей загораются в этой многоэтажке каждый божий день, а я даже не могу с точностью сказать, какое окно принадлежит моему сердечнику, солнцу моих дней и луне моих ночей. Моя чахлая и ныне немощная голубоглазая зазноба, должно быть, лежит на диване, укутанная одеялом, попивая свой чай с лимоном и смотря глупую мелодраматическую телепередачу, уместную для мозга, усталого под гнётом тягостной простуды. Мечта моя стремится к уподоблению его чашке, которой он касается своими губами, живыми, трепещущими, жаркими и томными. Я представляю себя одеялом, распластанным по его телу, неловко поднабившимся где-то в области его паха.       Я вспоминаю, что как-то раз он обмолвился мимоходом, что его окна выходят во двор, а ещё силюсь припомнить, какой именно он называл этаж — что-то отдалённое между третьим и седьмым, но ухватить нужную цифру не получается. Какую гору любви я воздвигаю ради окна того, кто даже не может показаться мне на мгновение! Впрочем, не мне судить о подобном, я и вовсе поступила с ним несправедливо и жестоко, обрекая на эту болезнь. Именно я выкрала его шарф, который мог бы спасти моего любимого от простуды, а теперь мне даже неясно, что с ним происходит, как скоро я его вновь увижу. Теперь не одно только сердце, но и всё тело начинает дрожать от вечернего холода, кусающего лицо и ноги, оголённые ладони рук покрывается розоватым раздражением прохлады. Чувство вины захватывает горло.       В окне на пятом этаже мелькает силуэт. Пылающая зазноба!       Клемент Константинович высовывается из (предположительно) кухонного окна, зажигает спичку, прикуривает, а затем совершает неясный мне обряд курильщика, когда он с равнодушным видом сжимает огонёк пальцами и затем выбрасывает обгоревшую палочку на землю. Какое-то время я просто наблюдаю за всем этим, гляжу и налюбоваться не могу. Несмотря на то, что зрение у меня среднее, сейчас сила любви улучшает его, отчего я подворачиваюсь в тень, чтобы скрыть своё лицо и при этом тяну его вперёд, точно что-то унюхавшая кошка в течке. До окна мне не дотянуться, не вспорхнуть до него на крыльях, однако ничто и никто не остановит меня от этого успокаивающего рассматривания идола. Ах, как же мне хочется раболепно припасть лбом к этим уставшим рукам и получить прощение! Каким же вдумчивым должен быть взор, кинутый мной на эти очертания болезненного тела, которое мне хочется ласкать и лечить!       Я яростно начинаю тереть свои губы, волнительно отзываясь на собственное прикосновение нервной дрожью, моя кожа пылает и розовеет от мороза одновременно — представляю себя со стороны. Покалывает руки: холодно, горячо, словно одна рука лежит в кубиках льда, а другая опущена в чистый кипяток. Меня начинает слегка напрягать усталость, сковывающая ноги, охватившая область живота и его низа, я хочу отогнать её от себя, поэтому неловко топчусь на одном месте, не отрывая глаз от окна. Быть бы мне уличной художницей, по счастью запечатлевшей красоту этих кистей, пальцев, смутного лица и его взъерошенных волос. Остановись, мгновение! Иногда мне кажется, что я вовсе не смогу насладиться когда-либо этим очаровательным божеством, которому я желаю посвятить алтарь.       Он вскидывает руку, глядит на землю, один локон, кажется, падает ему на лицо, отчего оно темнеет. Откидывая волосы с глаз, Клемент Константинович бросает свою сигарету на поблескивающий в темноте снег. Смотрю в окно до того момента, пока он не закрывает и не отходит от него — сердце тянется к нему на пятый этаж. Тело движется по направлению к упавшему окурку: под моими шагами хрустит, руки расставлены широко по сторонам, как делают в игре «самолетики», словно я боюсь потерять равновесие, а я всё иду и иду. Дойдя до цели, нервно оглядываюсь в поисках возможных свидетелей моего позора. Боюсь, как бы мне потом это не вышло боком, как бы рядом не оказалось какого-то идиота одноклассника. И всё же здесь только я, поэтому я опускаюсь на корточки и поднимаю эту сигарету, которую он не докурил. Прижимаюсь к не тлеющему концу губами, втягиваю часть фильтра в рот и держу так, не пытаюсь курить, вдыхать или выдыхать — всего лишь обхватываю его своим ртом и млею.       Мои губы обжигает болью, когда сигарета догорает.             

***

      Виктор подходит ко мне бочком, прижимая к себе телефон на безопасное расстояние живота, где я не смогу незаметно дотянуться до него. Он знает... И действительно понимает... Что я пну его, если это будет необходимостью. — Привет, Вить, — устало говорю я, располагаясь за одной из парт. Класс перекручивается перед глазами, моё зрение не может до конца прийти в норму после долгого сна. Зимой просыпаться гораздо сложнее, чем в другие дни — ощущается эта неизбежность того, что короткий день будет потрачен впустую в очередной раз.       Виктор садится на краешке противоположной от меня парты, стоящей впереди, раскачивает ногами в сторону, а весь его вид отдаёт Ирландскими викингами. Самое ужасное, что он далеко не красавчик, вроде стандартных сериальных викингов: у него рыжеватые волосы, походящие на ржавчину, коротко стриженые; глубоко посаженные, округлые глаза — зеленоватые, мутные, как болотце, таким доверять нельзя, а телом он походит на типичного подростка, находящегося на грани полового созревания. Его кожа порой покрывается красноватыми точками, будто от напряжения или смущения, но сейчас она обычная, светлая, точно молоко. — Чего тебе? — Мычу себе под нос, слишком усталая, чтобы язвить или грубить открыто. — Да я просто слышал про вас с Димой. Вот решил, что стоит поздравить. Серьёзные отношения?       Я прикрываю глаза, опускаю голову и начинаю мычать уже в свою парту, сложив руки на коленях, а лицом уткнувшись в холодную твёрдую поверхность. — Быстро же слухи расходятся, — я приподнимаю голову, чтобы ответить. — Если так можно вообще назвать это всё...       Витя продолжает раскачивать ногами, глядит на них, дожидаясь нормального ответа. Надеется на остатки моей разумности и адекватности? После морозных выходных, проведенных под окном одного важного человека, у меня не осталось сил на нормальность. — Виктор, чего вы желаете?       Наша с Киром фишка — переходить на «вы», чтобы придать своему тону грубости и холода. — Да просто интересно. Чем такая сука понравилась Диме? Он же нормальный.       Сука, дрянь, тварь, мразь, дура — его частые высказывания в мою сторону, это уже практически узаконенный стандарт его словарного запаса. Не понимаю причин его неприязни ко мне, хотя догадываюсь, что тут все накладывается друг на друга: соперничество за статус самого лучшего ученика, соперничество за право быть любимчиком, соперничество за общение — никто не собирается уступать. Главный повод так невзлюбить меня это его страх. Маленькие мальчики так не уверены в себе. — Дима тебе это сказал? — После той серии «Мастурбация по сухому» мы с ним только несколько раз встречались, разыгрывая парочку, но он не говорил мне что-то про Вову. Я даже не знала, что они знакомы. — Это неважно.       Вот он, мужской ответ! Во мне просыпается острая ненависть, а ещё я чувствую, как у меня чешется под коленом. Стараюсь избавиться от этого ощущения. — Мне это очень важно. Кто обо мне сплетничает? Что обо мне говорят?       Я боюсь услышать ту правду, какую порой приходится выслушивать каждой девушке, замеченной за сексуальной активностью. Хотя едва ли ту мастурбацию можно как таковой активностью назвать. Моя рука была тёркой, быстрой и беспощадной, а член Димы вялым сыром. — Ты правда хочешь знать? — В голосе Вити удивление. — Нет, просто спрашиваю. Блять, конечно, хочу! Ты будешь говорить, чёртово ссыкло, или нет? — Меня распирает от недовольства.       Виктор мнётся, одна его рука приподнимается, он начинает придерживать свою голову, словно крепко задумавшись, не решаясь выдать мне какую-то информацию. От этого жеста сползает рукав его свободной рубашки, обнажается предплечье со странными красноватыми отпечатками. У Вити кожа раздражается почти от всего — мне хочется протянуть свою руку, схватить его за запястье и начать сдирать красноватую кожицу лоскутами.       Когда он наклоняется ко мне, то я чувствую, что ярость уступает уже привычной апатичной усталости, проникающей в матку. — Все говорят, что ты шлюха.       Я встаю со своего места, готовая оттолкнуть от себя Виктора, чтобы он заткнулся. На пороге класса тем же временем вдруг мелькает фигура улыбчивого Кира с собачьими тоскливыми глазами. Он машет мне рукой.       И тут я, дура такая, отворачиваюсь от Вити, бегу к другу. Он нужен мне. — Кир! — Эй, осторожно! — Он вытягивает руку, держит меня на расстоянии вытянутой руки; он не очень любит объятия или другие прикосновения без его инициативы. — Что такое? — У фонтанчика. Прямо сейчас.       Я убегаю к маленькому питьевому фонтанчику у туалета — выпей да отлей, как мы шутим с Киром. По нашему мнению, школа зря разместила их так близко. — Что такое случилось? — Кир подбегает ко мне, затем наклоняется. Наученная привычкой, я нажимаю на кнопку, и струйка воды ударяет ему в рот, он ловит её, медленно пьёт. Набирает достаточно жидкости, сглатывет и снова начинает весь процесс. — Виктор назвал меня шлюхой, — слегка склоняюсь к нему, шепчу едва ли не прямо в ухо.       Кир вскидывает голову, ударяется макушкой об мой подбородок, отчего мы оба отходим друг от друга. Боль пульсирует в подбородке, расходясь мелкими импульсами по всей голове. Я начинаю гладить себя по щекам, потом по тому месту, куда пришелся удар — эта часть на мгновение немеет, а затем вновь заливается жалящей болью. — Извини... — Я нормально. Ты как, Кир? — Голова не сильно болит, но больно всё равно...       Теперь моя очередь, мы сменяем друг друга: он жмёт на кнопку, струя воды бьёт мне в рот. Вода была сладкой и холодной, очень приятной для моего горла. — Слухи всегда появляются и пропадают. Их слова тебя шлюхой не сделают. Но я-то знаю, что ты та ещё шлюшка.       Из его рта это слово звучит мягко и легко, походит на какое-то нежное прозвище, что-то вроде того самого, каким вас награждают дедушки и бабушки: например, «Томочка» или «Сашечка». У Кира даже самые грубые слова вылетают из горла ласковыми и милыми — всё дело в том, какой у него детский, чуть высоковатый голос. Мой же голос больше походит на постоянный крик, на грани того, какой бывает у откровенно курящего человека. Спойлер: сигарету никогда не курила. — Виктор просто ревну-у-у-ет!       Я замахиваюсь на этого идиота рукой, он шутливо повторяет такое же нападение, но мы не бьём друг друга. Он, конечно, дурак, но он мой лучший друг. Нас связывает слишком многое, чтобы я действительно хотела и могла его ударить.             

***

      Я лежу в ванной. Уже минут десять думаю о том, как ещё долго будет болеть Клемент Константинович, как ещё долго он будет издеваться надо мной. Новый год прошёл, праздники и отдых закончились, а занятия ещё не начались. Преподаватель болеет, ученики томятся от тоски и скуки. Озабоченная ученица теряет доступ к субъекту своей страсти — как учёный теряет из виду любимую зверушку в террариуме. Остается либо ожидание, когда малыш покажется, либо грубое вытаскивание бедного зверька из уютного уголка, где он запрятался. Я решаю быть добренькой — пусть пока прячется от меня, всё равно это не может продолжаться вечно.       Я тру себя мочалкой между грудей, по подмышкам, провожу по животу, растираю гель по ногам и рукам, аккуратно намыливаю промежность — кожа горит от трения и розовеет. Иногда мне нравится смотреть на то, как сильно меняется моё тело от такого нажима — я чувствую власть над собой, над своей внешней и внутренней частями. Начну сильнее втирать в кожу мыло — пойдёт раздражение, буду проводить мочалкой резко по подмышкам или промежности — набухнут фолликулы. Зачастую приятно поразмышлять на тему того, что несколькими движениями я могу устроить себе кровавую пенку натурпродукта. Порой я довожу свою кожу до самого края, где она уже действительно может лопнуть от напряжения, и лью на истерзанный участок холодную воду для проверки — прольётся кровь или нет? Кожа держится гордо и долго.       Вообще вода меня успокаивает, она кажется мне тем самым местом, где можно укрыться от остального мира — горячо, уютно и обволакивает всё тело при желании. Иногда я думаю над тем, чтобы полностью погрузиться в ванне под воду. Представляю себя со стороны при этом: лицо кажется мёртвым, волосы свободно плавают рядышком вокруг него, а всё моё обнаженное тело легко прокомментировать одним словом — «недвижимое». Прошу же вас, дорогие медики, раскройте меня, выверните наизнанку, изучите каждое укромное местечко и найдите среди моих органов тот самый, который свёл бы меня в могилу раньше остального. Потом разложите меня по кусочкам, посмотрите на эту вакханалию остатков человека и вздохните: глупая девочка, несчастная бедняжка... И идите на свой перекус, позабыв о шестнадцатилетней самоубийце.       Такие фантазии меня немного веселят и успокаивают — я сразу представляю, как по мне все плачут и скорбят. Обо мне скажут — «она была красивой и умной». Немного помолчат. Потом начнут придумывать всякое разное, чтобы заполнить неловкую тишину, от всех посыпятся лживые слова утешения. «Она бы не хотела, чтобы мы так страдали». Хренова ложь. Я умерла — плачьте по мне, хладнокровные твари! Не замечали при жизни, так потратьте хоть немножко времени на меня после того, как я сдохла. Просто поражаюсь порой тому, как некоторым людям впадлу хоть немного порыдать из приличия. Сама я подобным не занимаюсь — на похороны не хожу уже последние пять лет, никто на другой свет не спешит в моей семье.       Выбравшись из ванной, я тут же бегу в свою комнату, оставляя мокрые следы на полу, закрываю за собой дверь и скидываю с себя халат. Устраиваюсь уже привычным образом перед зеркалом шкафа, оглядываю подмышки, лобок и лицо в поисках волосков, которые незамедлительно придётся убрать. Жизнь девушек просто удивительно меняется, когда приходится постоянно следить за тем, чтобы никакой срам не показался на глаза другим людям. Ещё мама говорила мне в детстве:«маленькие девочки и девушки должны следить за своей внешностью». Она впервые подарила мне крем-депилятор на одиннадцатилетие, в двенадцать я стала обладательницей масок от чёрных точек; также мама вручила кружевной лифчик мне в мои многообещающие тринадцать, накупила косметики в мои пятнадцать, а мой шестнадцатый день рождения стал поводом для покупки каблуков. Иногда я думаю о том, что так она пытается меня усмирить.       Мамуля считает, что каждая девочка должна быть красивой, или некрасивой, но ухоженной. Правда, её понятие ухоженности — это фальшивая красота. Как бывает при гриме в театральном выступлении: сначала девица — затем старуха. И обратно — до бесконечности, точнее до конца всей пьесы. Такой хорошо продуманный обман чем-то напоминает брак. Ну, действительно — если и зритель (зачастую муж), и актёр (всегда жена) в курсе и согласны, то значит всё в порядке? Где заканчивается эта грань позволительной лжи и начинается мерзкое вероломное враньё? Иногда мне даже хорошо от того, что моя родители разведены — я бы не вынесла бесконечного умалчивания или недоговаривания с обеих сторон.       На самом деле, жить с мамой довольно сложно, потому что ей действительно кажется, что она актриса театра, и ей нужно, чтобы я подыгрывала. За всю нашу общую жизнь — то есть, уже без папы — я всегда ощущаю постоянное волнение и тревогу, когда нахожусь рядом с ней. Она едва ли может меня просто так ударить, но порой я смотрю на её руки, на её лицо — красивое и страшное одновременно — и думаю о том, что она в любой момент взбесится. Стоя бок о бок на кухни, мы двигаемся аккуратно и медленно, боясь лишний раз соприкоснуться. Чужая зона — нельзя на неё наступать. Мне нравится, что порой я нарушаю некоторые границы, а мама не замечает: иногда я ставлю свои ноги рядом с её, отчего они почти касаются друг друга, или же беру нож, которым она обычно пользуется для овощей, и нарезаю им мясо.       В остальном же я чувствую себя обманутой Рапунцель, которой постоянно нужно уступать своей матушке, иначе та расстроится и начнёт типичные манипуляции. Думаю, это суждено каждому единственному ребёнку, когда он является причиной дальнейшего бесплодия. Когда вы становитесь бесконечным напоминанием неоправданных надежд и целым разочарованием, людям просто не хочется терять над вами контроль, раз уж они вынуждены постоянно наблюдать за вами. Имея власть над причиной своего недовольства, они зациклены лишь на том, чтобы полностью обратить её существование в ад. Жалкое возмещение.       Клемент Константинович для меня представляется освобождением от этого титула «Неудавшийся проект». Он рано или поздно выйдет обратно на работу, станет приближаться ко мне, заглянет мне за плечо, поглядит мне в лицо и разглядит то, что когда-то не замечал — и тогда он станет моим. Эта мысль наполняет меня силой. Воодушевлённая, я смотрю на своё отражение так пристально, будто пытаясь разгадать что-то. Мои черты множатся, накладываются друг на друга, отделяются в разные стороны, отчего я не узнаю собственное лицо. Я утыкаюсь носом прямо в зеркало. Пусть покажет истинную меня! Пар исходит из моего рта — я протираю зеркало рукой, но теперь там всё выглядит мутным.       Я такой же представляю сейчас всю свою жизнь: неразборчивой, неясной, неяркой, без каких-то точностей, отчего полноценной картины не наблюдается. Кажется, что мне никогда не удастся избавиться от этой мутности в собственной судьбе. Моё лицо в зеркале — оно кажется чужим и каким-то злобным из-за смазанных черт, отчего я пугаюсь самой себя. Я хватаюсь за свой лежащий рядом халат и нелепо закручиваюсь в него, не надеваю, а именно закручиваюсь, пытаясь обвязать им себя, как сари. Я отхожу от шкафа и сажусь на кровать. Мне ясно, что нужно всего лишь вытереть хорошенько зеркало и тогда всё будет нормально, но мне почему-то страшно.       Вдруг Клемент Константинович тоже видит меня мутной?             

***

      Я соблазнилась зрелым мужчиной (первое, что будет в моих мемуарах), влюблённым в меня не менее страстно, чем я в него. И мне кажется, что это в принципе самое правильное, что со мной случалось за последнее время.       Позвольте мне самой объяснить, что не каждый мужчина заставляет девочек сходить с ума, особенно юных, безмятежных и импульсивных под воздействием той самой треклятой юности, ослепляемых чересчур ярким светом. Как и не каждая девочка в полутьме зыбкого пространства разглядит то самое «блик», какое случается, когда золотая монета выпадает из тёмного мешка на песок — и солнце окропляет её, превращая в крошечную звезду. Везунчица ликует, восторг озаряет лицо, монета берётся в ладонь, ласкаемая и целуемая, осыпаемая трепетными касаниями.       Уж не стоит кривить душой и обманываться насчёт того, как безнадежны порой бывают чужие надежды на удовольствие, подобное описанному мною ранее. Очевиднейшая метафора, обращающая мужчину в драгоценность, которая требует особого света, чтобы понять всю её исключительность. И не всякого мужлана, а особенного человека, которого вы не всегда сумеете определить по внешнему виду, нет, здесь нужно проникнуться всем его существом. Будь вы отроковицей (зрелые шестнадцать лет), то смогли бы распознать тот самый проблеск развратного превосходства и неуверенной вульгарности, заметной в определенных жестах и словах таких мужчин. Они могут улыбаться чему-то своему с этой лёгкой почти дьявольской ужимочкой насмешливого состояния, или же распевать себе что-то манерное и весёленькое под нос, — незатейливый мотивчик, ведущий за собой, словно дудочка крысолова.       Никогда нельзя дать точного определения таким особенным мужчинам, у которых даже в пятьдесят может сохраниться особая мальчишеская улыбочка, почти юношеское обаяние. Вы встречаете эти признаки, как потерянного давным-давно щенка: растерянно, неуверенно, бесконечно трепетно. Он, этот заложник и властитель девичьих фантазий, может быть полным, тощим, высоким, карикатурно карликовым, обладателем светлого волоса или носителем тяжёлых черных кудрей; кожа у него может быть нежной, точно детская, или иметь дефекты, именуемые витилиго, шрамы, шероховатость и грубость, об которую любая невинная душонка спотыкается при соприкосновении телес — но я забегаю вперёд. Я лишь желаю донести, что влечение к ним объяснимо лишь одной единственной тягой к чему-то возвышенному, серьёзному и по-настоящему зрелому.       И тоска по этому мужскому вниманию точно такая же — взрослая, тяжкая, трудноизлечимая, как никотиновая зависимость. Точнее это как шоколадки: вы думаете, что это ничего серьезного, одна штучка, одна конфета вам ничего не сделает, а потом рыдаете над пустой пачкой «Милки». Рано или поздно вам просто приходится увеличить дозу, чтобы продлить этот миг счастья, затянуть улыбку на мгновение подольше. Вы желаете больше улыбок, взглядов, случайных прикосновений — горящая кожа соприкасается с легчайшими локонами в воздухе — или же совместных минут наедине, когда можно перекинуться парочкой слов. В общем-то, всё идёт на увеличение, одна постоянная череда обманчивых, фальшивых свиданий, несменных лживостей. А в шоколаде нет ничего плохого, если знать ему меру.       Я просто отчаянная любительница запретного. А его волосы чем-то напоминают растопленный молочный шоколад. Отросшие корня пробиваются под краской — мне хочется пригладить все его неровные волоски и обласкать их нежным массажем. Деликатность меня останавливала напополам с робостью, потому что ситуация была довольно не располагающей. Позвольте же мне запечатлеть эту картину, о, мои любимые нервные извилины, я хочу позже воссоздать её в своих воспоминаниях, как нечто приятное.       Кинотеатр. Пятый рад. Пустующее кресло между нами. Фильм, повествующий не самый интересный сюжет о глупой кукле. Даже в полутьме кинозала я сумела узнать этот лёгкий аристократический профиль, который желаю бережно гладить и покрывать лихорадочными поцелуями, пока мои руки елозили бы по его бёдрам в поисках ширинки. Его нос чем-то напоминал мне аккуратный водопад, текущий с горы, из-за своей своеобразной формы. Словно само начало очень узенькое (переносица!), а затем становится чуть резковатым и отдающим чем-то более величественным (Хавасу!). Лёгкое шмыганье носа напоминало мне, что по моей вине он заболел, что он ещё довольно слаб.       Я посматривала робко, точно перепуганный звереныш, резко остановившийся перед хищником. Разглядывала едва заметную складку губ, контур чувственного рта, говорящего о жарких поцелуях. Мне мечталось, что, прикоснувшись к этим устам, я позабуду обо всех своих горестях, что со вкусом его нежности пропадет вся та шестнадцатилетняя боль, терзающая меня, точно нож. Я жаждала его прикосновений, ласк, поцелуев и объятий, мне представлялось, как я обволакиваю его собой, затягивая туда, где останемся только мы, пока остальной мир исчезнет, рассыпаясь карточным домиком. Я не боялась стать невидимой для всех, если бы, наконец-то, стала заметной для него. Любовь — это когда вся нужда сходит до одного только человека.       Во мне говорил голод неутоленной страсти. Мне хотелось быть любимой и любить открыто, не таясь, чтобы это видели другие. Любая ханжа бы скромно отвернулась от отвращения, увидев чей-то поцелуй, а завидники поморщились бы; хорошие же люди всегда рады чужому счастью. Если бы я попыталась сейчас овладеть его ослабшим, растерянным телом, то могла бы даже попотчевать его крепкими ласками своих потных рук. Волнение во мне перемешивалось со страхом возможных свидетелей, однако же я решилась дотронуться самым крошечным мгновением до него, просто желая урвать минимальный кусок удовольствия.       Я пересела на то место, что поближе к нему, теперь наши ноги немного соприкасались. Моя рука упала ему на колено, и он дёрнулся, повернулся, но в темноте я не могла распознать его истинные чувства, так что мне приходилось ориентироваться лишь на его тело. Мои пальцы обхватили суставную часть, гладили, тискали, истязали. Между нами было много места для маневра, а фильм шёл дальше. Мне это напоминало последние мгновения порно, когда вы уже кончаете, но актёры продолжают. Мои глаза были прикрыты, губы приоткрыты, я водила рукой по колену, словно уговаривая его на что-то. Мне кажется, чем больше ты даёшь человеку право на размышления, на свободу, тем больше шанс его согласия.       Он никак не реагировал, только подрагивал. Единственный раз, когда он зашевелился — я потянулась к его ремню. Он остановил мою руку, схватил за запястье, в этом жесте читалось «пожалуйста, не надо», и мне захотелось заплакать. Я ощутила, как мы с ним схожи, вспомнила про Диму, его сперму на моих пальцах, как он убеждал меня в том, что я должна сделать то, чего не желаю. Мне стало стыдно, что я пыталась надавить на любимого человека, довести его до того, что он не мог принять. Ему было гораздо тяжелее, чем мне, ведь делай он такой напор — его бы сразу осудили. Мои руки касались его тела, щупали его, и я осталась невиновной, неприкосновенной.       Я скользнула ладонью по его руке, на мгновение наши пальцы почти переплелись, но тут он резко оборвал ниточку, схватил меня за плечи и попытался развернуть к себе. «Он узнает, куколка моя», — предупреждающий тон Гули застучал в голове. Моё тело воспарило, полетело и исчезло в небытие для него. Я сбежала от судьбы.             

***

      Я не знаю, почему оказалась именно в квартире Кира после первого секса. Должно быть, я дошла до низменных инстинктов собаки — добралась до того места, где меня обласкают. Когда одно солнце обратилось в миллионы звёзды, я появилась на пороге его двери, прибежала действительно, как подбитая собачонка, получившая дурного хозяина. Стыд не душил меня, отчаяние не толкало в спину, обида не разрывала грудь — я ощутила себя ничем, неосязаемым и неподвижным. — Господи, Садия, что случилось? — В голосе его слышалось волнение. — Ты один? — Родители уехали, но я не уверен, что они останутся ночевать у родственников...       Только услышав начало предложения, я уже прошмыгнула в квартиру, залезла в неё, точно вампир, обманом получивший разрешение войти в дом. Мейн-кун, рыжий и бесстыжий, следящий за мной своими огромными глазами, доверчиво потерся об мои ноги и тут же поспешил ретироваться, считая свой долг выполненным. Его хозяин же явно рассчитывал устроить полноценный сеанс успокоительной и медицинской помощи, так как сразу закрыл дверь и оглядел меня с виноватым видом. Самое раздражающее в Кире — он всегда чувствует себя обязанным извиниться перед пострадавшими, даже если сам ни в чём не провинился.       Он ничего мне не сказал, погладил долговязыми пальцами по плечам, ощутил мою невротическую дрожь и отнял руки, которые тут же опали до его пояса. — Сделала это? С ним? — Да. И да. — И больно было? — Как никогда.       Я ощутила его близость за своей спиной, он касался своим дыханием моих запотевших волос, дышал мне буквально в затылок, и я могла легко представить, что он напряжённо размышляет. Он всегда опасался за меня, потому что из нас двоих именно я всегда втягивалась в какие-то неясные авантюры, вела себя так, что жизнь в какой-то момент просто обязана была отвернуться от меня, по его словам. И всё-таки сейчас он ничего не говорил, просто стоял и словно ожидал чуда. Дыхание его ласкало мою шею. — Кровь есть?       Меня этот вопрос заставил на мгновение опешить. Попыталась напрячь свой таз, чтобы понять, есть ли что-то между ног, но ощутила только тянущую боль. Внутри забурлило и завопило что-то, напоминающее ярость и справедливость. — Сади, кровь есть?       В моём теле разрастался бунт израненных конечностей: помятая грудь, раздвинутые до нытья ноги и жжение между ними. Я не могла понять, как и откуда что-то из меня вытекало. Будь то слёзы или же действительно то самое — ознаменование законченного девичества — я бы ничего не смогла вразумительного ответить. Кир прикоснулся ко мне, и всё завопило ещё сильнее. — Мне нужно тебя осмотреть.       Теперь его глаза заблестели, как при возбуждении у некоторых парней, но я знала, что дело тут совершенно не в сексуальном влечении — Кир не раз видел меня обнаженной, и уж явно мои худосочные телеса его не привлекали. В его снятии моей одежды было нечто сакральное, бесконечно заботливое и жертвенное, я бы даже сказала — устрашающее. Он никогда не отличался физической силой, однако теперь его пальцы показались мне чересчур твёрдыми, слишком грубыми в отличие от тех, которые я знала до этого странного момента. Он аккуратно стянул с меня обувь, куртку, заставил сесть, после чего расстегнул мою молнию и потянул джинсы вниз. Отбросил мою кофту в сторону. По мере того, как процесс раздевания подходил к завершению, Кир становился всё более пугающим. — Ну, вот. Иди в мою комнату, я сейчас кое-что возьму и подойду к тебе.       Я поплелась в его комнату, где за всё время нашего общения ничего не изменилось: аккуратно застеленная постель с всё тем же синим бельём, сложенные на полках книги, прикрытый шкаф с одеждой, где — я точно знала — царит идеальный порядок. Кир — любимая родительская куколка, он тоже единственный ребёнок, как и я, только любимый, долгожданный наследничек в полноценной семье. Его жизнь тоже не сахар. Родители либо ломают нас жёстко и откровенно в свою угоду, либо делают это по-мягкому, уговаривают, будто бы идут на компромиссы. Вот тебе хорошее постельное белье, сыночек. Вот нужные книжки, которые ты должен читать. Пожалуйста, сделай это, затем то...       Возвращаясь в свою спальню, Кир выглядел практически довольным, предвкушающим, в руке у него была сумочка, напоминающая косметичку, и бокал, наполненный, судя по запаху, гранатовым соком. Он поставил бокал на тумбочку, присел на пол, а сам заставил меня улечься на его постель. Стащил с меня трусы и лифчик, отчего я тут же прикрылась. — Мне нужно тебя осмотреть, солнышко, — голос мягкий и нежный. — Так будет лучше для тебя.       Он положил руку мне между ног быстрым и профессиональным движением, какое бывает у опытных врачей. — Так легче понять температуру, — пояснил он, не убирая её с моего лобка. У меня задрожали губы. Развёл мои мелкие кудряшки пальцами; на сосках поселилось чувство стыда. — А здесь седых волос нет. Забавно.       Он с прежней осторожностью развёл мои половые губы, недовольно прищелкнул языком и стал растирать пальцем между ними, словно побуждая раскрыться ему навстречу. Когда выделилось достаточное количество смазки, он ввел один палец, будто пытаясь что-то нащупать, затем просунул второй, третий — двигал пальцами медленно и настороженно, словно боялся спугнуть птичку. Он вытащил пальцы наружу и показал мне их с таким гордым видом, что мне стало тревожно. — Он тебе всё раздолбал, — всё тем же нежным голосом сказал он и глянул на свои окровавленные пальцы. — Я будто в фарш руку засунул, — посмотрел на меня извиняющимся взглядом, щенячьи глазки выражали все, что он не смел сказать. Его ласковые увещевания ладоней напоминали механические движения гинеколога. Его рука стала казаться мне пауком, раскинувшим лапы на моей кожи. Его глаза отливали голубоватым, как плесень на сыре — от него будто исходил душок чего-то испорченного.       Я прикрыла глаза, чтобы успокоиться. Ощутила, как что-то щипящее прикоснулось к промежности — поняла, что это вата, намоченная перекисью. В какой-то момент он засунул её так глубоко, что я закричала. — Тихо-тихо. Извини, — мягкое напоминание о безопасности в виде поглаживания живота. — Расслабься, душенька.       Кир никогда не называл меня «душенькой». — Дай мне ещё немного... — Вата продолжала очищать мелкие ранки моего влагалища, и я решила довериться своему другу, который пока что лишь заботился обо мне. Это была странная и жуткая забота, но в ней чувствовалась эмпатия, несвойственная многим людям. — Ты молодчинка, — он елозил внутри меня ватой, от перекиси моя слизистая заныла. Из глаз потекли слёзы. — Я тебе помогаю. Так будет лучше, — Он достал это орудие пыток, аккуратно вытер мою промежность махровым полотенцем.       Он встал, взял в руки бокал с соком и помог мне приподняться для нескольких глотков. — А теперь таблеточку для хорошего сна, — вытащив из кармана своих штанов две странные белые капсулы, он протянул их мне и положил на вялый язык. Помог проглотить с помощью ещё несколько глотков. — А теперь спи, моя радость.       Но мне стало страшно засыпать. — Я боюсь, — хныканье в моём голосе было детским и надоедливым. Взрослый бы проигнорировал это и ушёл, но он остался. — Не оставляй меня, пожалуйста. — Не оставлю, — Кир присел рядышком, накрыл меня одеялом, завернул в него, точно ребёнка в пелёнку, и ласково улыбнулся. — Ты хитрая крыска, да? Ты же просто боишься, что я уйду и позвоню твоей матери. Не бойся, можешь остаться у меня. Я тебя не выдам.       Кир — мой друг. И я верю ему, ведь к нему я всегда могу прийти.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.