Пираты Северных морей

PG-13
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 357 страниц, 154 125 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 15 - "Метод Ханса"

Настройки
      Дизели взревели яростным, срывающимся на визг криком загнанного зверя, которого наконец выпустили из клетки. Выпотрошенные из глубин машинного отсека, они выплёвывали в серое небо клубы сизого выхлопа, и этот густой и едкий дым, повисал над водой коричневым саваном копоти, прежде чем ветер разрывал его в клочья и развеивал над волнами.       U-232, израненная и протекающая, вдруг обрёла ту стремительность, которую, казалось, уже утратила навсегда. Вибрация, прежде размеренная, почти убаюкивающая, превратилась в аритмичный, судорожный пульс, который передавался через палубу, через переборки, через каждый сантиметр стальной плоти, заставляя зубы лязгать, а внутренности вибрировать в унисон с работающими на пределе возможностей двигателями. Каждый шпангоут, каждый лист обшивки, каждая, казалось бы, намертво впаянная в корпус заклёпка пели на пределе своих механических возможностей.       Лодка летела. Врезаясь форштевнем в свинцовую гладь, рассекая её с той особой, хищной грацией, какая свойственна лишь существам, привыкшим к бездне и вдруг вырвавшимся на поверхность. Нос задирался, палуба вздрагивала, принимая на себя удары волн, вздымая за кормой не просто пену, а целые водопады кипящего, фосфоресцирующего буруна, бесконечно равнодушного ко всему океана.       В тесном, залитом дневным светом центральном посту, где каждый луч, пробивающийся сквозь верхний рубочный люк, казался чужеродным вторжением в этот мир стали, пота и непрерывного напряжения, люди перестали быть людьми в привычном понимании этого слова. Они превратились в тени — беспокойные, рваные, мечущиеся между приборами, рычагами и кремальерами с той пугающей синхронностью, какая рождается только в момент предельной опасности, когда время сжимается до толщины лезвия, а каждое движение становится вопросом жизни и смерти.       Фолькер, забыв о раненой голове, метался между дизелями. Грузное, почти медвежье тело обрело хищную лёгкость — ту особую пружинистость, что даётся лишь близостью катастрофы, которую, кажется, ещё можно отвести, если не мешкать. Его руки, привыкшие к грубой, размеренной работе, которая не терпит суеты и торопливости, теперь двигались с лихорадочной, почти нечеловеческой точностью, с какой фокусник на ярмарочном помосте перебирает карты в решающем трюке, когда ставкой служит не медный грош зевак, а собственная голова. Он выжимал из моторов всё, на что они были способны. Каждое движение его, перепачканных мазутом, пальцев было выверено, отточено годами подводной службы. — Сто двадцать оборотов! — прокричал он в переговорку, перекрывая гул, и голос его, сорванный и хриплый, едва прорвался сквозь рёв дизелей, что воздвигли вокруг себя работающие на пределе машины.       Венц, наконец-то оторвавшийся от своего неизменного, деревянного табурета на радиорубке, носился между отсеками с неистовой, всепроникающей стремительностью, что казалось мог разорваться на нескольких человек сразу, и каждый из этих воображаемых двойников успевал бы сделать своё дело: один проверить крепления, другой задраить люк, третий сорваться на крик, четвёртый уже быть там, куда остальные только бежали. Движения его, обычно экономные, почти ленивые в своей отточенной скупости, теперь обрели ту нервную, порывистость, какая сообщается человеку, когда время утекает сквозь пальцы быстрее, чем вода сквозь решето, и единственное, что остаётся — пытаться успеть везде, не думая о том, что тело человеческое, увы, не умеет дробиться на составляющие.       Пальцы его, длинные и цепкие, скользили по кремальерам, штурвалам, по холодной, отливающей воронёной сталью, поверхности и каждое прикосновение было коротким, резким, как удар. Затем он метнулся к открытым на проветривание люкам, которые ещё час назад казались единственным окном в мир живых, где есть ветер и небо, а теперь стали брешью, которую нужно задраить намертво, прежде чем лодка, повинуясь приказу командира, снова уйдёт на спасительную, обжигающую холодом глубину.       Он метнулся к следующему отсеку не раздумывая, всем телом ввинчиваясь в округлый зев переходного люка, пролетая ногами вперёд с той безоглядной, почти суицидальной стремительностью. И в это самое мгновение, когда его тело, подчиняясь единому, сжатому до предела импульсу, уже наполовину прорезало тесную горловину, он едва не врезался в Эльзу. Она стояла у самого люка, вжавшись спиной в холодную от испарины переборку, с той противоестественной неподвижностью человека, чья душа отступила так глубоко, что тело, казалось, уже не подаёт признаков жизни. Глаза, распахнутые, но невидящие, смотрели сквозь мечущиеся тени, сквозь приборы и сталь — туда, где, быть может, ещё не растаял звук скрипки или затаился иной, более страшный звук. Тонкие пальцы, с посиневшими ногтями, судорожно сжимали друг друга. Не осмысленно, а рефлекторно, жестом удержания на краю, цепляясь за ускользающую опору собственной души. — Hey! Pass auf!!!        Венц, уже проскочил мимо и едва не сшиб всей своей массой хрупкую девушку, но вдруг застыл. Не совесть, не жалость, ибо эти чувства в его душевном обиходе были товаром штучным, выдаваемым по великому празднику, а что-то иное заставило его бросить взгляд через плечо. Перед ним стояла она: оторопевшая, будто не здесь, абсолютно безучастная к творившемуся хаосу вокруг. Укол был неприятным. Досада. Или, если быть точным, то, что Венц по привычке маркировал как досаду за неимением более ласковых, стёршихся из обихода определений. — Эй, мышка! — голос его прозвучал хрипло, с той нарочитой ленцой, которой он, как щитом, прикрывал всё, что требовало нежных прикосновений. — Долго будешь стоять тут памятником самой себе? Давай-ка, драгоценная. Шагом марш на камбуз. Там сейчас для тебя самое безопасное место на всей этой посудине. Он ждал ответа. Или хотя бы взгляда. Но Эльза не сдвинулась. Только веки её шелохнулись — один медленный, умирающий взмах, как у бабочки, уносимой смертоносным порывом, уже не способной бороться с ветром. — Эльза. — Он шагнул ближе, и в голосе его теперь не было и следа привычной язвительности. Только грубоватая, но не терпящая возражений настойчивость, та самая интонация, которой вытаскивают людей из ступора, когда вокруг рвутся бомбы и медлить нельзя. — Ты меня слышишь, надежда Эренделла? Сейчас лодка будет нырять, и если ты так и будешь стоять здесь, как статуя свободы, кто-нибудь обязательно зацепится, навернётся вместе с тобой и тогда у меня будет уже два пациента. Мне и одного-то Свена, признаться, выше крыши. Так что сделай милость, будь человеком. Ну, или хотя бы изобрази, что ты человек. Иди, куда сказано!       Она медленно, очень медленно, словно каждое движение причиняло ей физическую боль, повернула голову. Взгляд её, всё ещё отсутствующий, всё ещё направленный куда-то внутрь, на какие-то свои, невидимые глазу ландшафты, на мгновение сфокусировался на его лице. Губы её шевельнулись, беззвучно, почти неуловимо, и Венц, привыкший разбирать радиограммы сквозь треск помех и шум дизелей, вдруг отчётливо, до дрожи, понял, что она сказала. «Я не могу».       Не «не хочу». Не «оставь меня». А именно «не могу». То признание, которое вырывают из человека не трусость и не слабость, а полное, абсолютное истощение всех сил, всех резервов, всей воли, какая только была отпущена ему при рождении. — Ну дела, — тихо, почти ласково, сказал фельдфебель, обнажая привычный цинизм, и внезапную, ничем не объяснимую нежность. — Принцесса не может. А я, стало быть, должен как в старые времена — рыцари, драконы, вся эта романтика.       Он взял её за плечо, не грубо, но с той властной, не терпящей возражений твёрдостью, с какой берут за руку ребёнка, чтобы перевести через оживлённую улицу. Ладонь его, шершавая, в трещинах, с вечно грязными ногтями, лежала на её плече невесомо, но цепко, словно он боялся, что если ослабит хватку, она снова растворится в этой своей внутренней пустоте, откуда её так трудно, так мучительно вызволять обратно. — Ладно, красавица. Пойдём вместе. Всё равно мне по пути. Надо будет проверить, не растащили ли там без меня твои консервы. А то знаю я этих «огнегривых». Они только и ждут, чтобы начать тушенкой казённой куда попало швыряться. Так что ты уж меня проводи, если не сложно. А то заблужусь один-то, без принцессы.       Она сделала шаг. Потом другой. Движения её были быстрыми, но неловкими, разлаженными, как у механической куклы, у которой вот-вот кончится завод, но она шла. Она шла, а он не убирал руку с её плеча, только сжимал пальцы чуть крепче, когда она спотыкалась, и бормотал сквозь зубы что-то нечленораздельное, в чём опытный слух мог бы различить обрывки проклятий, ноты какой-то странной, нежной чепухи и, быть может, одно-единственное слово, не имеющее никакого отношения к уставу. Слово, которое он, если бы его спросили, никогда бы не признал за собой. — Вот так, — говорил он, помогая ей преодолеть округлый зев переборочного люка. — Ничего, доползём. Я тебя, Эльза, ещё на ноги поставлю. И не таких, знаешь, вытаскивал. Правда, те хотя бы были при деньгах были. А ты мне, чувствую, так и останешься вечным должником по гроб жизни. Вот ведь бизнес какой невыгодный, правда?

***

— Уходит влево. Если не прибавим ходу, начнёт отрываться.       Голос, сорвавшийся с наблюдательного мостика и пробившийся сквозь переговорную трубу на центральный пост, был тем самым безымянным, лишённым индивидуальности голосом вахтенного, который передаёт факты, не окрашивая их ни надеждой, ни отчаянием. Только голой, безжалостной констатацией того, что расплывчатая точка на стыке воды и неба, смещается относительно их курса и ускользает.       Кристофф стоял у капитанского столика, над которым горела панель состояния с её равнодушными, ничего не выражающими лампочками «Klar». Он в который уже раз пытался просчитать судьбу транспорта — не ту высокую, метафизическую судьбу, о которой пишут в романах, а самую приземлённую, самую прозаическую: курс, скорость, угол сближения, время, отделяющее их от цели, и ту единственную, неповторимую геометрию абордажа, которая превратит их из преследователей в победителей. Или, побеждённых. Его взгляд, воспалённый бессонницей, сосредоточенно скользил по жёлтым, исчерченным карандашом, листам. Пальцы, сжимавшие огрызок карандаша, через транспортир выводили очередную схему. Углы, векторы, цифры, которые должны были определить не точный выбор упреждения цели, а высоту палубы, на которую предстояло ступить, и ту долю секунды, что отделяет их успех от провала. — Прибавим, — сказал он сам себе под нос коротко и тут же поднес переговорное устройство к губам. — Фолькер, ещё немного, всё что есть!       Механик ответил что-то неразборчивое, но в самом гуле дизелей, взревевших с новой, ещё более исступлённой силой, прозвучало короткое «Jawohl». Лодка словно дрожала всем своим стальным телом, и дрожь эта, равномерной вибрацией работающих машин, передалась каждому в её тесных недрах. Анна, замерла у трапа, ведущего на мостик, и не сводила глаз с Кристоффа. В её взгляде страх, едкий и прилипчивый, сплёлся с каким-то иным чувством, ещё не названным вслух, но таким тревожно живым. Она не решалась разглядеть это чувство до конца, будто боялась, что стоит вслух произнести его имя — оно тут же станет сильнее её самой.        Секунда натянулась струной — долгая, пронзительная, вибрирующая. В её рыжей голове не осталось ничего, кроме одной чеканной мысли: теперь все они — израненный механик, припавший ухом к двигателям, циничный радист с вечно прокуренными ладонями, рулевой, больной той самой лихорадкой, что могла выкосить добрую половину портовых крыс, сестра, надломленная до состояния тени на камбузе, и она сама — суть одна. Единый, скреплённый ржавчиной и потом винтики механизма, который несётся навстречу тому, что равно может быть или спасением или окончательной гибелью. А значит настало и её время принести свою пользу. — Я наверх, — сказала она натягивая на голову вязаную шапку, и голос её прозвучал твёрже, чем она ожидала. Кристофф вскинул глаза. На долю секунды командирская броня слетела с его лица, явив ей ту растерянную, почти детскую незащищенность, которой он стыдился пуще смерти. В этом взгляде билась немая просьба:«Будь здесь, не лезь под пули». Однако уже в следующее мгновение он лишь коротко, по-военному жестко кивнул, возвращая себя в рамки дозволенного. — Осторожней там.       Больше, чем простое предостережение. Анна почувствовала, как что-то горячее и колкое пробивается сквозь ледяной комок в груди, но не позволила себе задержаться ни на секунду дольше. Она кивнула в ответ ступив на лестницу. Металлические балки уходили вверх, в серый туман и холод. С каждым новым шагом гул дизелей казалось становился тише, а вибрация поднималась по ногам, дробила позвоночник и въедалась в затылок. Запах солярки смешанный с кислым потом и прогретым маслом, постепенно менялся играя нотками морской соли. Анна миновала рубку, а затем выбралась на мостик, и в тот же миг ледяной ветер, сдобренный мелкими, колючими брызгами, ударил в лицо, заставив на секунду зажмуриться и вцепиться руками в обледенелые поручни. Воздух здесь, наверху, был иным, каким-то текучим, живым веществом, в котором тонули и звуки, и расстояние. Остался лишь рёв да зачатки тумана, надвигающийся, казалось, со всех сторон.       Олаф уже был там. Он стоял, вжавшись в левый борт, пытаясь сохранить равновесие на мокрой, ходившем ходуном под ногами, настиле. Его лицо, раскрасневшееся на ветру иобветренное до синеватой твёрдости, казалось маской, грубо вырезанной из старого, рассохшегося дерева: ни одной лишней черты, ни одного живого движения. В руке был зажат бинокль, но смотреть в него он не спешил, вглядываясь во мглу с каким-то хищным упорством, будто пытался пронзить пространство одним лишь желанием увидеть цель. Погода ухудшалась. Субмарина тяжело переваливалась через волны, горизонт затягивало мутной пеленой, а бурлящие за кормой волны становились всё выше и белее на изломах. — Видишь? — крикнула Анна, перекрывая рёв ветра и океана. Её возглас прозвучал чужим, сорванным, тут же унесённым порывом в темноту.       Съёжившись от летящих в лицо, мелких, секущих кожу, капель Олаф несколько раз махнул рукой по курсу. Потом, точно спохватившись, что одного жеста мало, вскинул бинокль, прижал окуляры к глазам, и его плечи закаменели в напряжённом ожидании. — Там... — начал он, и голос его запнулся, споткнулся о невысказанное. — Кажется, дым. Или уже туман. Не пойму.       Анна сама вскинула бинокль. Мир тотчас сжался до дрожащего, мутного круга. Оптическая труба вырезала из вселенной крошечный лоскут, в котором плясали блики воды, рваные края волн и какие-то смутные, неуловимые тени, скользящие по самому краю зрения. Она крутила барашек фокусировки, ловила резкость, но изображение ускользало, расползалось, превращалось в марево, застилаемое каплями воды на линзах. Ничего. Только бесконечная, серая, вздыбленная равнина, по которой, словно лихорадочный озноб, пробегала белая рябь. А возможно, там уже и вовсе не было ничего, кроме тумана и пустоты. — Где он?! — выкрик Кристоффа вырвался из чрева лодки сквозь не задраенный люк опередив появление самого капитана на мостике. — Не видно! — отозвалась Анна. — Олаф говорит, дым. Но я не... — Вижу! — оборвал её матрос, и в его возгласе, сорвавшемся с мальчишеских губ, проступило нечто заставившее Анну вздрогнуть. — Мачта. И дым! Прямо по курсу!       Кристофф мгновенно вскинул бинокль. Он прижал окуляры к глазам и на несколько долгих, вытянувшихся в резину секунд его лицо, изрезанное тенями усталости, ничего не выражало. Но стоило ему опустить стёкла, как Анна перехватила дрожь, скользнувшую по сжатым в белую нитку губам. Не то усмешка, не то выдох облегчения. Густой замес из того и другого, сдобренный таким изнеможением, рядом с которым даже боль казалась отдыхом. — Есть, — сказал он. — Торговое судно. И правда похоже, совсем одно.       Он опустил бинокль, и в тот же миг из люка, хрипло дыша, выбирался Венц. Сначала показались руки — цепкие, жилистые, с вечно грязными ногтями, — потом голова, потом плечи. Фуражка съехала на затылок, лицо было мокрым от пота, от брызг, от той внутренней влаги, что выступает на коже, когда человек работает на пределе. Но глаза. Эти вечно прищуренные, циничные, знающие себе цену, горели холодным, расчётливым огнём, который Анна уже научилась распознавать задолго до того, как он начинал вымаливаться в слова. — Ну что? — Транспорт, — повторил Кристофф. — Одиночка. Идёт малым ходом. — Значит, наша взяла. — Венц хмыкнул, доставая из кармана помятую, истрёпанную пачку, выудил последнюю сигарету. Смятую, с осыпавшимся табаком на сгибе, он зажал её в углу рта, но не закурил, вместо этого тоже схватившись за бинокль. — Узлов десять, не больше. Идёт себе спокойно, как на прогулке. — радист опустил оптику, посмотрел на командира. — Даже странно как-то.       Анна замерла на мостике плечом к плечу с Кристоффом, ощущая, как сердце подкатило к самому горлу и застряло там, отдаваясь в висках частой, пульсирующей, но странно сладостной болью. Она снова припала к окулярам, и мутный, трясущийся горизонт начал складываться в осмысленную картину. Сначала она увидела дым — тонкую, едва заметную нить, стелющуюся над водой. Потом трубу. Чёрную, ржавую, с разводами сажи. Затем — корпус, низкий, грузный, с надстройкой, напоминающей старую, обветшалую баржу. Судно шло медленно, лениво переваливаясь с волны на волну, в неторопливости которого, без прикрас, сквозила откровенная издёвка. Казалось, цель не просто шла, а глумилась над ними. Будто знала что-то, чего не знали они. — Не видно флага, — сказала Анна, стараясь, чтобы голос её звучал ровно. — Успеется, — отозвался Кристофф. Он стоял рядом, вплотную, так близко, что она чувствовала тепло его тела сквозь мокрую, продуваемую всеми ветрами куртку. Тепло, которое не имело права существовать здесь, в этом царстве холода и стали. — Сейчас мы просто должны нагнать его. Подойдём ближе. И тогда уже будем рассматривать.       Взгляд девушки скользнул по плечу капитана, который, словно не замечая ничего вокруг, продолжал всматриваться в горизонт. Анна, последовав его примеру, навела свой бинокль на судно, которое теперь уже ясно вырисовывалось на фоне, затягивающейся туманом, линии небосвода. Корпус его, старый, местами облезлый, был низко сидящим в воде, и девушка вдруг подумала, что такой корабль, наверное, возит что-то, что не требует скорости. Уголь? Руду? Или, может быть, оружие? Припасы? Лекарства? Последнее слово обожгло её изнутри крохотными нотками надежды. — Герр лейтенант, если мы в ближайшее время не нырнём, минут через десять они увидят нас мостика. Если, конечно, они не слепые.       В голосе Венца, вопреки обыкновению, не было насмешки. Была лишь усталая, горькая констатация того, что удача — капризная и продажная девка, которой нужно пользоваться, пока она повернулась к ним лицом.  Сердце Анны участило удары так часто, что каждый новый толчок отдавался в висках глухой, тяжёлой пульсацией, и этот ритм, казалось, задавал шаг их собственному судну, которое неуклонно сокращало расстояние между собой и тёмным, грузным силуэтом впереди. А внутри младшей девушки два голоса рвали её душу на части. Один, жёсткий и циничный, подстать Венцу шептал: «Там может быть еда, лекарства, вода. Если мы не возьмём это сейчас — шансы Свена, равно как и остальных, будут гораздо быстрее стремиться к нулю». Другой, тихий и цепкий, возражал: «А если там такие же отчаявшиеся? С детьми? Ты готова войти на их палубу с автоматом и сказать: «Извините, нам нужнее»? Тот самый «Метод Ханса», о чём так неосторожно обмолвился Венц». Холод от этих мыслей пробежал по спине, заставляя девушку сильнее сжимать пальцами бинокль. — Сбавляем ход, — внезапно бросил Кристофф. — Фолькер, средний вперёд. Олаф, следи за ними, не отвлекайся.       Повинуясь приказам капитана и механика, лодка начала замедляться, переходя на более щадящий её поршневые группы, ход. Волны били в борт, обдавая мостик холодными, солёными брызгами, но Анна уже не замечала ни сырости, ни ветра. Она смотрела на судно, которое с каждой минутой становилось всё ближе, всё отчётливее, пыталась разглядеть на его палубе людей, хотя пока что это было невозможно. Лёгкая дымка, туман, что служил им и укрытием, и ловушкой, скрадывал детали, превращая реальность в размытый, акварельный набросок. — Они видят нас? — Пока нет, — ответил Кристофф. — А если заметят? — продолжила Анна глядя на горизонт, и голос её, вопреки всему, звучал ровно. — То в эфире тут же окажутся сведения о присутствии в квадрате немецкой подводной лодки. А мы даже не знаем, что это за квадрат. — Но ведь они так и так заметят нас и сообщат, разве нет? — В том то и дело. Если мы достаточно близко к земле, как только они сообщат о нас, здесь тут же появится чья-нибудь авиация. И вот тогда начнутся проблемы. Чем дольше они не будут знать о нас, тем больше у нас шансов.       Венц, до этого молча стоявший позади у перископных шахт, так и не прикурив сигарету, вдруг отлип от поручня. — Гадать — это к гадалке, — бросил он хрипло, с той привычной, прожжённой интонацией, в которой цинизм мешался с чёрным юмором. — А мы, кажется, в очередь к ней не записаны. Так что ныряем и посмотрим, кто кого. А там будь что будет. Хоть потоп, хоть пожар, хоть потоп с пожаром.       Кристофф опуская бинокль, но не сводя глаз с горизонта хмыкнул: — Оптимист. — Реалист. — Реалист давно бы сбежал. — Реалист знает, что бежать некуда. Пауза. Короткая, как вдох перед прыжком. — Всем вниз! Погружение! — голос его прозвучал резко, по-командирски, и в нём не осталось и тени той ночной уязвимости, которую Анна видела всего несколько часов назад. — Приготовиться к бою. Олаф — закрыть люк. — Есть!       Олаф, обогнув прибор UZO рванул к рубочному люку, готовясь исполнить приказ. Анна шагнула следом, но на секунду задержавшись, оглянулась. Офицер всё ещё стоял на мостике, вглядываясь в серую даль, туда, где на грани видимости маячил приближающийся силуэт судна. Ветер трепал его волосы, бросал в лицо солёные брызги, но он не двигался, продолжая буравить взглядом цель. — Кристофф, — позвала она, и имя сорвалось с губ прежде, чем она успела подумать.       Он обернулся. Коротко, резко. Секундная заминка. Но Анне хватило этого мига, чтобы увидеть за фасадом то, что он прятал глубже всего: страх. Чистый, не за себя — за неё, за Эльзу, за весь их горький экипаж. И тут же командирская личина защёлкнулась возвращаясь на своё место. Он двинулся к люку, жестом пропуская её вперёд. — Давай вниз, — скомандовал он коротко. — Поживее.       Она скользнула в узкое горло люка, цепляясь за скользкие от влаги перекладины. Металл обжигал ладони холодом, но она не чувствовала ничего — только глухую, пульсирующую пустоту в груди, которая росла с каждым движением вниз. Через мгновение её ноги коснулись рифлёного пола центрального поста. Сверху донёсся лязг. Олаф задраивал люк, проворачивая кремальеру с той отчаянной силой на которую был только способен. Затем глухой удар. Кристофф съехал следом, и воздух, спёртый, тяжёлый, пропахший маслом и чужим потом, в очередной раз сомкнулся над экипажем.

***

      Погружение никогда не было просто технической процедурой. Оно всегда оставалось моментом перехода, но не между водой и воздухом, как могло бы показаться непосвящённому. Нет. Это был переход между двумя разными реальностями, которые почти не имели точек соприкосновения. Наверху, под серым, выцветшим небом Атлантики, ещё теплился призрак свободы. Хрупкая, почти издевательская иллюзия того, что можно развернуться, убежать, раствориться в молочном тумане, стать неуловимым, как тень. Внизу же, под толщей воды, этой свободы не было вовсе. Была только сталь, сырость и давление. Оно нарастало с каждым отмеченным метром, странной, почти материальной тишиной, которая ложилась всей своей тяжестью на барабанные перепонки. — Открыть клапана цистерн! — голос капитана, усиленный акустикой центрального поста, звоном отскакивал от металлических труб. Венц и Олаф, в едином порыве крутили вентили управления балластом. Их движения были отточены до того автоматизма, который граничит с омертвением: руки скользили по маховикам так, будто не они управляли руками, а руки ими. И почти тотчас по всему центральному посту лодки, от носовых отсеков до кормовых, через все переборки пробежала едва уловимая, но отчётливая дрожь. Она была похожа на судорогу спящего зверя. Это шипел, вырываясь наружу, сжатый воздух, который ещё минуту назад держал их на плаву, дарил эту обманчивую лёгкость, а теперь уходил в холодную, равнодушную воду, уступая место балласту. Запах масла, солярки и ржавчины вдруг сделался резче. — Дифферент на нос, — скомандовал Кристофф, и Анна, со всей силы опустив вниз рычаги кормовых клапанов над головой, как учил её Свен, поспешила занять своё место у рулей глубины. Лодка, повинуясь не столько механике, сколько коллективной воле, почти мистической слитности пяти человек, начала медленно, почти неохотно задирать корму и опускать нос. Вода, поднималась над рубкой, постепенно затягивая стальной корпус в свои холодные объятия. — Носовые рули — пять градусов, — голос Кристоффа был ровным, почти монотонным. — Держать дифферент. — Есть, дифферент пять градусов, — ответили хором молодые люди за рулями глядя на дрожащую стрелку глубиномера на отметке "0".       Она не смотрела на Кристоффа. Она смотрела на свои руки, сжимающие штурвал: побелевшие от холода пальцы, въевшаяся в поры смазка, тонкая дрожь, на которую нельзя было пожаловаться командиру, но можно было почувствовать самой. Она смотрела на стрелку глубиномера, которая медленно, но неумолимо всё же поползла вверх. Или точнее вниз, под толщу воды. Пять метров. Десять. Пятнадцать. Каждая новая риска отдавалась в груди глухим, пульсирующим эхом, как если бы сердце билось уже не в грудной клетке, а в самой воде, за бортом, и эти удары возвращались обратно через корпус. И тогда, на отметке пятнадцати метров, она вдруг с острой, почти граничащей с физической, болью вспомнила, как впервые спускалась под воду на этой лодке. Как ей казалось, что стальные переборки сомкнулись над ней навсегда, как она задыхалась от страха, от спёртого воздуха, от запаха масла и чужого пота, от этого тошнотворного, сладковатого запаха человеческой плоти, смешанной с техническим маслом и табаком. Теперь она почти не замечала этого. Теперь это было просто средой обитания. Клеткой, к которой привыкаешь быстрее, чем следовало бы юной принцессе. — Машина стоп, — сказал Кристофф. — Фолькер, перейти на электромоторы.       В машинном отсеке что-то щёлкнуло — коротко, сухо и рокот дизелей, сопровождавший их последние часы, вдруг оборвался. Не затих, не угас, а именно оборвался, оставив в ушах призрачный след вибрации. Наступила тишина нарушаемая тихим гулом электромоторов, шипением гидравлики, вечно чем-то недовольным бурчанием Венца и тем странным, скрипом, который издаёт сама вода, когда давит на корпус снаружи. Но это была другая тишина. Тишина затаившегося хищника, который замер перед броском, прислушиваясь к ударам собственного сердца. Тишина, в которой даже собственное дыхание кажется предательством. — Перископная глубина, — доложил фельдфебель, глянув на глубиномер. — Пятнадцать метров. Корпус герметичен. Течей нет.  — Поднять перископ, — приказал Кристофф.       Гидравлика взвыла. Негромко, по-звериному, сдавленно, и стальная труба зенитного перископа, поползла вверх. Она двигалась медленно, почти неохотно, будто сама лодка не хотела выпускать её из своих объятий. Кристофф шагнул к окуляру, разложил ручки и приник к нему всей частью себя. Его лицо, освещённое тусклым, белым светом лампы над их головами, застыло в напряжённом, почти хищном внимании. Анна, не оборачиваясь, чувствовала этот взгляд. Вернее, взгляд того единственного глаза, который теперь, через оптику, шарил по горизонту. — Вижу, — сказал он, не отрываясь. Голос его звучал приглушённо, как будто доносился из другого мира. Из того, что находился наверху, за толщей воды. — Курс прежний. Идёт себе, как ни в чём не бывало.       Он сделал паузу. Прищурился, настраивая резкость. Левой рукой он медленно вращал маховичок фокусировки — крошечными, микроскопическими движениями, какими хирург поворачивает скальпель в глубокой ране. — Похоже, шведский, — выдохнул он наконец. — Нейтрал.       Слово повисло в воздухе. Нейтральный. Анна почувствовала, как что-то внутри неё вдруг отпустило. Пальцы, сжимающие штурвал горизонтальных рулей, чуть расслабились. Она даже позволила себе короткий, бесшумный выдох. Нейтрал. Не враг. Не союзник. Просто корабль, который плывёт по своим делам, где-то там, наверху, под серым небом, и экипаж которого, если бы они только знали, даже не подозревает, что за ними следят из-под воды. До чего же абсурд. Семь человек в железной трубе, зажатые между сталью и бездной, изучают каждый дюйм его борта, прикидывают осадку, считают мачты и вентиляционные грибки, чтобы… Чтобы что? — Тоннаж... — продолжал Кристофф. — Тысячи две, не больше.       Он оторвался от окуляра, выпрямился. Лицо его было непроницаемым, но Анна, сидевшая в двух шагах, на своём проклятом месте у кормовых рулей, успела заметить, как на лбу, между бровями, пролегла глубокая, вертикальная складка. Складка сомнения. — Никакого охранения, — добавил Кристофф, обращаясь уже не столько к экипажу, сколько к самому себе. Голос его стал тише, почти задумчивым. — Один. Беззащитный. Рассуждение повисло в воздухе как тяжёлые капли ртути сорвавшиеся с разбитого градусника. «Беззащитный».        Анна покатала это слово на языке. Не просто слово. Целый мир, свернутый в четыре слога. Лёгкая добыча. Один точный залп, и две тысячи тонн стали, дерева и человеческой плоти уйдут на дно за сорок секунд. Но беззащитный — значит и не враг. У него нет орудий, нет эскорта, нет даже предчувствия беды. И нападение на него будет не военным действием, не актом самозащиты, не ударом возмездия. А чем-то иным. Тем, чему они сами дали имя, когда поднимали бунт против Ханса. Тем, от чего до сих пор воротило нутро.       В отсеке было тихо. Слышался только шёпот гидравлики, низкий, подкожный гул электромоторов да редкие, приглушённые капли конденсата, падающие с потолка на стальной пол. Кап. Кап. Кап. Каждый удар воды о металл отдавался в висках не хуже «плинков» асдика. Анна сидела на своём месте, рядом с Олафом, сжимая штурвал горизонтальных рулей и старалась не смотреть в сторону кормовых отсеков. Не поворачивать голову. Не искать взглядом. Но краем глаза — тем самым, боковым, который видит всё, даже когда ты делаешь вид, что ничего не замечаешь, — она всё равно видела её.       Эльза протиснулась обратно через переборочный люк, тем самым бесплотным призраком, который уже давно поселился на этой лодке вместе с остальными. Чёрный свитер, коса платиновых волос, всё это почти исчезало на фоне ржавых заклёпок и маслянистых разводов. Руки её, тонкие, бледные — руки девушки, которая никогда не должна была оказаться в этой железной утробе, теребили в руках пустую, алюминиевую кружку. Она бездумно тёрла её большим пальцем, словно пытаясь свести с белой эмали какое-то невидимое, ведомое лишь ей одной пятно. Руки чуть заметно дрожали, но не сжимались в кулак, а всё так же однообразно продолжали своё бесконечное движение.       Лицо Эльзы было обращено в сторону центрального поста. Но взгляд... Анна ошиблась бы, если бы сказала, что он направлен на Кристоффа. Или на Венца, застывшего у лестничного трапа с лицом, похожим на гипсовый слепок. Или на перископ. Нет. Взгляд Эльзы — тёмный, глубокий, почти неподвижный был направлен на неё. В нём не было ни мольбы, ни обвинения, ни страха. Было что-то другое. Что-то, отчего у юной Анны вдруг пересохло в горле, а ладони на штурвале стали влажными.       Она не плакала. В её глазах не было слёз. Только та странная, стеклянная влажность, которая бывает у людей, выплакавших всё, что можно, и остановившихся на грани, за которой уже ничего нет. Ни боли, ни облегчения. Только пустота. Такая же плотная и холодная, как вода за бортом. Но в глазах, схожих с распахнутой книгой написанной на языке, которого не учат в школах, но который каждый подводник узнаёт в первую же неделю в походе, Анна прочла всё. Страх. Память о том, что уже случилось. И предчувствие того, что ещё может случиться. Тишина в отсеке стала липкой. Фон притих, и даже электромоторы гудели едва слышно, будто стесняясь собственного присутствия. Где-то в носовом кубрике закашлял Свен. Глухим, надсадным, кашлем, что прокатился по переборкам, как таймер с предупреждением. Лекарств не было. Вернее, они были, но это было бесполезное, намешанное Венцем пойло, которое могло облегчить симптомы, но никак не искоренить проблему. А до Эренделла было ещё неизвестно сколько и в каком направлении. И все это знали. — Герр лейтенант, — голос Венца прозвучал тихо, почти конфиденциально, словно он рассказывал соседу по койке пикантную историю из портового борделя. Но в тишине отсека его слова услышали все. — Вы же понимаете, если мы упустим этот транспорт, следующего может не быть. А наши оставшиеся запасы уже начинают подавать признаки жизни.       Все понимали, простую истину его слов. Сухари, превратившиеся в кашу. Овощи, покрылись чёрной, липкой плесенью. Свен, который кашлял в носовом отсеке и Эльза, которая стояла у переборки глядя на сестру так, будто та уже уплывала навсегда. Кристофф молчал. Он стоял у перископа, не припадая к окуляру и просто смотрел на стальную трубу, уходящую в потолок. Его профиль, жёсткий, обветренный, с остро выступающей скулой, казался высеченным из того же гранита, что и скалы, о которые где-то там, наверху, за горизонтом, разбиваются волны. Пот из-под белой фуражки, медленно сбегающий по шее и спутанным прядям волос, был многословнее любого безмолвия.       Уловив молчание командира, Венц издал короткий, отрывистый звук, похожий на сухое фырканье застуженного мотора. Сместив вес с ноги на ногу, он сделал шаг навстречу, машинально одёрнул козырёк фуражки и нарушил тишину уже в полную мощь лёгких с той особой, циничной интонацией человека, который давно похоронил все иллюзии и теперь руководствуется лишь суровой реальностью: — Выбор не между добром и злом, Кристофф. Здесь выбор между плохо и очень плохо. Между тем, что либо мы сегодня будем жрать дорогой, но стоящий паёк, запивая его добрым шнапсом, или тем, что завтра будем жрать... ну, скажем так, друг друга. Я, конечно, тот ещё эстет в плане кухни, но, по-моему, шведский пароход звучит куда аппетитнее, чем малыш Олаф, который, между прочим, вчера не мылся. — Эй! — возмущённо отозвался матрос, уязвлённый подколом фельдфебеля. Но Венц лишь безразлично развёл ладонями, словно хотел сказать: «Ничего личного, парень, просто факты».       Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как свинец. Анна почувствовала, как они въедаются в кожу, в лёгкие, в ту самую глухую, пульсирующую пустоту, что росла в груди с каждым ударом сердца. Она хотела что-то сказать. Возразить. Предложить другой путь. Губы её шевельнулись в слабой попытке. Сухие, потрескавшиеся, но звука не получилось. Только хриплый, беззвучный выдох. Потому что предложить было нечего. Ни одного козыря, ни одной запасной дороги, ни одной щели, через которую можно было бы выскользнуть из этой стальной ловушки, оставив совесть нетронутой. Венц был прав. Мерзко, цинично, с этой своей улыбочкой человека, который уже пересчитал все гвозди в собственном гробу и находил их весьма качественными, был чертовски прав. Он всегда был прав в главном, даже когда казался жестоким, даже когда его шутки пахли порохом и трупами. Выбор был не между «атаковать» и «не атаковать». Выбор был между «атаковать сейчас» или «умереть от голода через неделю». Между «взять чужое» и «потерять своё». Между «стать Хансом» или «умереть, сохранив чистоту».       Анна вдруг с леденящей ясностью поняла, что умирать, сохраняя совесть, — это привилегия тех, кто умирает в одиночку. Но их здесь семеро. Да, это не «экипаж», от слова совсем. Но это люди. И у каждого здесь наверняка есть мать, отец, сёстры, братья. Есть та, кто смотрит на тебя сейчас с другого конца отсека, вросшая в переборку, с глазами цвета выцветшего льда. Эльза. И ради неё, ради этих стеклянных, бездонных глаз, чистота совести Анны превращается в роскошь, которую ей никто не подарит.       Кристофф медленно повернулся. Его движения, всегда такие экономные, почти скупые, теперь стали ещё медленнее, будто каждое из них требовало преодоления невидимого сопротивления. Он поднял голову, и его тяжёлый взгляд скользнул по лицам экипажа. Сначала по Венцу, который стоял, небрежно опираясь рукой о край штурманского стола, с таким видом, будто только что предложил разменять дюжину людей на их же сигареты. На его лице застыло выражение скучающего превосходства, мол: «я сказал, что надо, а вы уж сами решайте, герои.» Потом взгляд командира перешёл на Олафа. Тот сидел у рулей вместе с Анной, широко распахнув глаза, и в белом полумраке его зрачки казались двумя чёрными, бездонными колодцами. Олаф был молод. Слишком молод для всего этого. И он смотрел на Кристоффа так, как смотрят на Бога в последний день Помпеи — с надеждой, но уже знает, что его обманут. И наконец взгляд лейтенанта упал на Анну. Он задержался на ней всего на один такт дольше, чем на остальных. Тот самый невесомый, почти призрачный миг, за который командир успевает незримо взвесить всё: топливо, сталь, запасы кислорода и самое страшное — цену чужой жизни, которую он волен заплатить одним лишь своим словом. Тишина звенела в такт этому внутреннему торгу.       Оберлейтенант не был уверен. Совсем. Ни в чём, кроме ледяной аксиомы: любой его приказ, даже самый верный, непременно может кого-то убить. И тогда страх поднялся не там, где ему положено. Не перед вражеским окопом или разрывом снаряда. Он пришёл с другой стороны. Липкий, бессильный ужас перед собственными людьми. Перед их лицами, которые он однажды увидит в помутневших глазах тех, кому не суждено вернуться. Страх от того, что он, командир, не в силах сохранить их жизни.       Потом он посмотрел на Эльзу. Та не отвела взгляда. Она смотрела на него. На человека, который когда-то был её врагом, потом её тюремщиком, а сейчас, быть может стал единственным, кто мог защитить их с сестрой от мира, что сходил с ума по ту сторону горизонта. Но в её глазах, в этой мёртвой, стеклянной синеве, по прежнему была пустота. Не злоба, не прощение, не надежда. Просто пустота. Такая же холодная и бездонная, как океан за бортом.       Выдержав этот взгляд секунду, две, три, капитан вернулся перископу, и снова приник к окуляру. — Венц, — сказал он заставив фельдфебеля приподнять во внимании бровь. — Готовь абордажную команду. Олаф и Анна... — он запнулся на её имени. — Идёте со мной.       Она кивнула. Кивок вышел коротким, резким. Она даже не поняла, что сделала это. Руки её, всё ещё сжимающие штурвал, вдруг обмякли, и она почувствовала, как по позвоночнику пробегает стая холодных мурашек. Не страх — нет, страх был уже позади. Там, где начинается решение, страх кончается. Остаётся только пустота и холодный, расчётливый разум, который шепчет из того тёмного угла подсознания, где прячутся все неприличные мысли: «Ты сама этого хотела. Ты сама вызвалась, когда никто не тянул. Теперь иди. Иди и не оглядывайся».       Она поднялась с места. Ноги слушались плохо. Казалось, они налились балластной водой вместо цистерн подлодки. Стали чужими и неповоротливыми. Она поправила на себе куртку — грубую, чужую, которая никогда не станет своей, и машинально сунула руку в карман. Карандаш был на месте. Верный. Единственный, мост между её реальностью, и той другой жизнью позади океана.       Эльза не проронила ни звука. Ни шороха дыхания, ни тени шепота. Она только смотрела, как сестра поднимается, как одергивает эту треклятую куртку, как нащупывает что-то в кармане. Смотрела с такой силой, будто видела её уже не во плоти, а сквозь мутное стекло времени, сквозь водяную толщу, сквозь тот неподъёмный свинец, что отделяет берег живых от берега мёртвых. В её взгляде не было слёз. Но он вместил в себя столько отчаяния, сколько не вместил бы ни один вопль. Потому что крик можно заглушить — зажать уши, заорать самой. А такая тишина, в которой тлеет и гаснет последняя искра, не исчезает бесследно. Она остаётся в переборках, въедается между сварными швами корпуса, и прячется каждой заклёпке.

***

      В носовом отсеке, где сама теснота казалась веществом — плотным, осязаемым, давящим на плечи и затылок, Анна и Олаф готовились к выходу на поверхность. Несколько тусклых ламп, чей свет едва пробивался сквозь ржавую корку абажура, вырывали из мрака лишь две фигуры, обращая их в мечущиеся по стенам, узкого коридора, тени. Они копались в чужом скарбе, доставшемся им по праву оставшихся в живых. Бесцеремонно, неторопливо, как люди, которые давно перестали считать чужое чужим. Воздух, вода, ужас и одежда с плеча тех, кто ушёл навсегда, — всё здесь было общим на всех.       Олаф сидел на краю своей койки и с усилием пытался развязать верёвки на старом вещмешке. Пальцы его слушались плохо. То ли от холода, то ли от того, что тряслись в мелкой, не прекращающейся дрожи. Лицо его, ещё по-мальчишески округлое, с мягкими чертами и светлым пушком над верхней губой, уже было тронуто той жестокой, преждевременной взрослостью, какую даёт только война. Он достал из мешка старый, вязаный свитер. Серый, грубый, с высоким горлом и заштопанной дырой на локте, но на вид гораздо более тёплый, чем та серая, казённая куртка, в которой он щеголял по отсекам. Встряхнул его. И в тот же миг столб пыли, сухой, мелкой, въедливой, мгновенно разлетелся по тесному проходу. Пылинки кружили медленно и торжественно, будто далёкие звезды, глядеть на которые здесь, в мазутной темноте, было непростительной блажью. — Терпеть не могу... — пробормотал Олаф, одев свитер и натягивая водозащитный плащ обратно на плечи. — В нём не продохнуть. И воняет как будто в нём уже кто-то умер. Причем не единожды. — Знаю, — тихо ответила Анна. Она провела ладонью по материалу своего плаща. Тот отозвался гадким, скрежещущим стоном от которого у нормального человека сводит зубы, но здесь, на лодке, к нему все давно привыкли. — Но выбора у нас с тобой нет.       Она сидела на своей койке, расположенной напротив, и уже успела надеть плащ — чёрный, мешковатый, местами обвисающий складками, будто он не признавал под собой хрупкой, женской фигуры. Как и всё, что было на ней сейчас. Грубый, колючий свитер, который натирал шею своей полумолнией, широкие брюки, ботинки минимум на размер больше, этот плащ, когда-то принадлежащий кому-то из прежнего экипажа. Тому, кто уже не вернётся за своими вещами, потому что его труп цинично вышвырнули через торпедный аппарат, назвав это «воинскими почестями». Не было ничего. Оставались только запахи. Мазут. Дым. Ржавчина. И запах чужой смерти, въевшейся в каждую нитку их одеяния. Она чувствовала его сейчас, когда подносила рукав к лицу, чтобы утереть пот со лба. И знала, что Олаф чувствует то же самое. И что они оба делают вид, будто не замечают.       Закончив с переодеванием, она запустила руку в карман лежавшей рядом куртки и кончиками пальцев извлекла на свет мягкую, вязкую шерсть. Шапка. Чёрная, грубоватая, с дурацким помпоном, который казался здесь насмешкой. Вздохнув, она снова нахлобучила её до самых бровей, пряча под ней полоску пластыря, которым Венц заботливо заклеил рассечённую бровь. Рыжие косы предательски выбивались наружу. Никуда их не спрячешь, ни в какую шапку. Махнув на них рукой, Анна повернулась к Олафу.       Он смотрел. Не с тем мальчишеским, вечно голодным любопытством, от которого хочется дать по лбу. В его взгляде было что-то тёплое, почти нежное, неуместно ласковое на этом бледном, осунувшемся лице, на фоне дрожащих, синеватых рук. — Ты очень милая… — выдохнул он, и голос его, поначалу твёрдый, тут же предательски дрогнул стоило ей только поднять на него удивлённые глаза. — И… выглядишь прекрасно. Честно. Даже сейчас.       Анна замерла. Уши под шерстяной тканью мгновенно вспыхнули жаром, который, казалось, мог растопить свинец. И этот жар пошёл к щекам, к шее, к груди, заливая всё тело волной смущения, такой сильной и внезапной, что у неё перехватило дыхание. Она открыла рот, чтобы сказать что-то острое, в духе Венца, чтобы осадить, перевести в шутку, облить холодной водой этот неуместный, почти кощунственный комплимент. Но вместо этого выдохнула коротко, сбивчиво и уставилась в пол. В стальной, в мелких царапинах и чёрных разводах мазута, пол, который вдруг показался самым интересным предметом во всей вселенной. — Скажешь тоже, — пробубнила она. Голос прозвучал глухо, почти сердито, но это была та сердитость, за которой прячется растерянность. Она бы и хотела рассердиться по-настоящему, хотела прикрикнуть, сказать, что не время для подобных глупостей, что за бортом война и каждую секунду их могут раздавить глубинными бомбами. Но не получилось. Вместо гнева из горла вырвалось только смущённое, почти детское «скажешь тоже» и она почувствовала, как уголки губ предательски ползут вверх. Получилось только улыбнуться и опустить ресницы. Также, как улыбалась когда-то на балах в Эренделле, когда какой-нибудь молодой лейтенант, в тайне от отца, говорил ей комплименты, пряча глаза под козырёк фуражки.  Только тогда на ней было шёлковое платье цвета лета, с кружевами на рукавах, которое мать заказала у портнихи за месяц до бала, а не чужой, вонючий резиновый плащ, доставшийся от мертвеца. И пахло духами, ландышами и розами, а не грязной, двухнедельной рубашкой, мазутом, соляркой и тем сладковатым, тошнотворным запахом, который остаётся в отсеке после того, как кого-то вырвало от качки. И музыка играла вальс, кажется, а не выли электромоторы и не шипела гидравлика. И всё равно на секунду, на один короткий, предательский вдох. Она почувствовала себя почти счастливой. Живой. Настоящей. Не функцией, не частью механизма, не стальным винтиком в железной трубе, а женщиной, которой говорят «ты прекрасно выглядишь» и она верит, хотя бы на миг. Олаф улыбнулся в ответ. Шире, увереннее, и в его глазах, ещё недавно таких затравленных и усталых, снова мелькнуло что-то мальчишеское. — Ладно, — сказала Анна, поправляя шапку и с видимым усилием возвращая лицу серьёзное, даже строгое выражение. — Хватит любезностей. Нас там ждут. Олаф поднялся с койки, поправил на себе плащ и синюю пилотку Кригсмарине, которую он, в отличие от Анны, надел с какой-то почти религиозной серьёзностью — как облачение. Анна тоже встала, и они оба, словно по беззвучному уговору, повернулись к нижней койке, расположенной за спальным местом Олафа.       Там, укрытый с головой старым, вытертым одеялом, спал Свен. Точнее — не спал, а находился в том тяжёлом, полубессознательном забытьи, которое Венц называл «благословением для больных и проклятием для здоровых». Его лицо, бледное, с неестественным румянцем на скулах, казалось вырезанным из воска. Грудь вздымалась тяжело, с присвистом, и каждый выдох сопровождался едва слышным, мокрым хрипом. Рядом, на крошечном раскладном столике, стояла кружка с какой-то бурой жидкостью — очередное снадобье Венца, от которого пахло йодом и отчаянием.       Теперь Свен лежал здесь. Беспомощный, сгорающий изнутри жаром, который не могли унять ни мокрые тряпки, ни молитвы. Единственное, что ещё могло его спасти, находилось там наверху, в закромах чужого корабля. Лекарства. Антибиотики. Всё, что угодно, лишь бы оно сбило этот огонь. — Мы вернёмся, — тихо сказал Олаф, не столько Анне, сколько самому Свену. Или себе. Или тому, кто, быть может, слушал их оттуда, из-за стальной переборки, где не было ни богов, ни чертей, только вода и давление. — Ты только держись.       Свен не ответил. Только хрип в груди стал чуть громче если это просто не послышалось в тишине. Анна положила руку на плечо Олафа. Коротко, твёрдо, как делают люди, когда слова уже ничего не меняют. — Идём, — сказала она.       Они шагнули в узкий проход, ведущий на центральный пост. Проходя мимо капитанской койки, Анна бросила короткий взгляд в его сторону — так, украдкой, не поворачивая головы, одним движением глаз, которое можно было и не заметить.       На полке, которая когда-то принадлежала Хансу, а теперь стала его, Кристофф готовился в одиночестве. Здесь, в тесном, обшитым деревом закутке, где единственным украшением служили две вещи: фотокарточки офицеров Кригсмарине вместе с гросс-адмиралом Дёницем, пожелтевшие, с залитым водой уголком, и небрежный, наскоро набросанный рисунок «корабельной свиньи» — талисмана, который Ханс лично нарисовал перед своим первым капитанским походом, дабы задобрить судьбу. Свинья вышла кривобокой, с поросячьей улыбкой и копытами, похожими на лопаты, и теперь казалась здесь, неуместным, почти тёмным пятном на деревянной обшивке.       Вещмешок был почти пуст. Несколько пар носков, запасное бельё, всё та же потрёпанная Библия, к которой ещё прибавился найденный в закромах Ханса, «Фауст» Гёте, которого он давно божился прочитать ещё в свои первые походы, когда верил, что война и правда закончится к Рождеству. Война отучила его собирать лишнее. Лишнее здесь — это то, что жалко терять. А на подводной лодке теряют всё. Особенно жизнь.       Он достал из мешка чёрный плащ — свой собственный, не трофейный, тот, что носил ещё старшим помощником, до того, как всё пошло прахом. Резина на плечах потрескалась, задубела от соли, но он всё равно надел его. Видавшая виды белая фуражка с золотым орлом, которую он унаследовал от Ханса вместе с командованием, заняла место на небольшой полочке около кровати. Рядом с ней лежал пожелтевший конверт без адреса и засохшая зубная щётка. Словно предаваясь одному только ему известному ритуалу, Кристофф достал другую. Старую. Чёрную. Ту, в которой он совсем недавно был ещё просто оберлейтенантом, а не капитаном мятежной лодки. Чёрное сукно, выцветшее на солнце, расшитый золотом орёл, потускневший от соли и времени, лаковый козырёк, покрытый мелкими царапинами. Он держал её в руках, чувствуя, как шершавая ткань трётся о пальцы, и думал о том, сколько всего он видел в этой фуражке. Первый выход в море. Первый потопленный корабль. Первую смерть. Первую ложь.        Словно отбрасывая последние сомнения, он надел чёрный головной убор, сверкнув имперским орлом на тулье. Фуражка села идеально как влитая, будто всё это время ждала своего часа. Будто чёрная фуражка была его настоящей кожей, а всё остальное только маскировкой. В потрескавшемся осколке маленького зеркала, привинченном к полке четырьмя мелкими винтами, он увидел чужое лицо. Не бритое. Отросшая за последние сутки щетина, серая в бледном свете, будто не своя. Глаза, обведённые тенями, с красными прожилками, смотрели на него из мутной глубины зеркала, и в них не было ни узнавания, ни тепла. Он увидел того, кем он стал. Командира. Мятежника. Убийцу. Спасителя.       Размышления капитана прервал резкий металлический лязг, раздавшийся за печами. На центральном посту, разложив на штурманском столе свои пожитки, орудовал Венц. Прямо на оргстекле, испещрённой карандашными пометками и жирными пятнами, лежали автоматы MP-38 — чёрные, маслянистые, похожие на уснувших змей. Рядом — коробочки магазинов, педантично сложенные аккуратной стопкой и хищно блестящий воронёным боком Walther PP.       Венц стоял над этим арсеналом, как ювелир над россыпью драгоценностей. С особой, почти любовной сосредоточенностью, с какой старый мастер перебирает свои инструменты, он проверял каждый магазин: взвешивал на ладони, прищёлкивал языком, заглядывал внутрь, хотя и так знал, что они полны и полностью готовы.       Первыми в центральный пост вошли Анна и Олаф. Радист поднял голову, скользнул взглядом по их фигурам и хмыкнул. — Ну, красавцы, — сказал он, и в его голосе привычная циничная нотка мешалась с чем-то другим, почти отеческим. — Прямо открытка с фронта. «Дорогая мама, я стал морским разбойником. Высылаю трофейный шоколад». Особенно ты, огнегривая, — он кивнул на кричащие косы Анны. — Демаскируют. — Я не собираюсь прятаться, — твёрдо, как капризный ребёнок, отрезала Анна, вынуждая Венца в который раз напомнить себе, что это принцесса, а не безусый матрос. — Мы идём не грабить. Мы идём просить. Это совсем иначе. — Просить с автоматом наперевес? — Венц приподнял бровь, но спорить не стал. Вместо этого он протянул Олафу один из MP-38. — Держи, малыш. Только с предохранителем не шути. И палец со спуска убери. И вообще лучше не прикасайся к нему лишний раз. Хорошо?       Олаф молча принял оружие ехидно взглянув на радиста. Руки его дрожали, хотя это было не первое его знакомство с оружием. Венц наблюдал за ним секунду, потом кивнул — одобрительно, хотя и не сказал ни слова. — Теперь ты, — он повернулся к Анне и протянул ей второй автомат. — Управляться с ним легче, чем кажется. Но стрелять из него лучше в ближнем бою. MP-38 на дистанции больше ста метров — просто палка. В ближнем бою — королева. Стрелять короткими. И не вздумай целиться в молоко — молоко наше.       Анна взяла автомат. Оружие оказалось тяжелее, чем она ожидала. Холодное, чужое, пахнущее смазкой и металлом. Она держала его так, как держат змею боясь, что она вот-вот ужалит. — И что с ним делать? — Проверь магазин, — скомандовал Венц, и Анна, поморщившись, нажала на защёлку. Магазин вышел легко, и она заглянула внутрь. В тусклом свете блеснули латунные головки патронов. Тридцать штук. Тридцать смертей, которые она могла подарить, если бы захотела. Или тридцать шансов остаться в живых. — Хорошо, — сказал Венц подойдя к девушке ближе. — Теперь смотри. Вот так ты убиваешь.       Он отвёл рукоятку затвора назад до упора зафиксировав её в специальном вырезе. — А вот так нет.       Их взгляды тут же встретились. Нахмуренный Анны и ехидный Венца, которого так и распирало засмеяться в голос. Он хотел добавить что-то ещё, но в этот момент из кормового отсека, бесшумно, как тень, появилась Эльза. Анна не видела сестру, но почувствовала её мгновенно по тому, как Венц осёкся на полуслове, а его рука замерла на стволе. Центральный пост окутала внезапная тишина.       Эльза стояла у входа, не смея сделать больше ни шагу. Её взгляд, стеклянный, почти мёртвый, упёрся не в лицо Анны, а в автомат. В то, как неуклюже, но решительно сестра сжимала магазин. В то, как её палец лежал на спусковой скобе, ещё не на крючке, но уже в опасной близости. Эльза побледнела так, словно из неё разом выкачали всю кровь. В руках всё ещё, была алюминиевая кружка. Пустая, холодная, бесполезная. Но она сжимала её так, будто это был единственный якорь, удерживающий её рассудок на плаву. — Эльза!       Голос Анны дрогнул. Она не ожидала, что сестра застанет её с оружием. Стыд обжёг щёки. Стыд и странное, почти детское желание спрятать автомат за спину, как прячут разбитую вазу или дневник с плохими отметками. Когда-то в детстве она так же пыталась спрятать сломанную куклу, подарок Эльзы на Рождество, и сестра тогда улыбнулась, взяла её за руку и сказала: «Мы починим её вместе». Но сейчас Анна оружие не спрятала. Потому что это было бы ложью. А они поклялись больше никогда не лгать друг другу. И всё же она почувствовала себя той самой маленькой Анной, которая натворила что-то непоправимое и ждёт, когда старшая сестра решит, прощать её или нет.       Эльза медленно шагнула вперёд, словно преодолевая толщу воды. Каждое движение давалось ей с трудом, будто само пространство сопротивлялось, не желая подпускать её к этому автомату, к этому моменту, к этой версии сестры, которой Анна никогда не должна была стать. Её глаза, не мигая, смотрели на оружие. Она протянула руку, но не коснулась металла. Пальцы зависли в воздухе, дрожа, будто между ними и автоматом проходила невидимая стена. — Ты похожа на них, — прошептала она, и в голосе её не было осуждения — только бесконечная, глубокая боль, от которой у Анны сжалось сердце. — На тех, кто пришёл тогда на «Нордлинг». Только теперь это ты. Моя Анна. — Эльза, пожалуйста… — Не ходи, — выдавила Эльза, и голос её прозвучал тихо, почти шёпотом, но в этом шёпоте слышалась такая сила, что Венц, обычно невозмутимый, так и замер с винтовкой в руке. Олаф опустил глаза. Сёстры смотрели друг на друга, и пространство между ними, казалось, искрилось от невысказанного. — Ты не должна. Не становись такой. Ты — это всё, что у меня осталось в этой жизни.       Анна сделала шаг вперёд. Плащ зашуршал, помпон на шапке качнулся, и этот смешной, почти нелепый жест вдруг сделал её уязвимой — не принцессой, не матросом, а просто девушкой, младшей сестрой, которая всю жизнь ловила на себе этот оберегающий, жертвенный взгляд и теперь собирается на войну, потому что не может иначе. — Я больше не могу так, Анна. — выдохнула Эльза, и слёзы, которых Анна ждала и боялась, так и не пролились. Они застыли где-то внутри, ледяные, острые, невыплаканные. — Я потеряла дом. Потеряла родителей. Потеряла себя. Если теперь я потеряю тебя — это будет конец. Конец всему, что было «до». — она прижала дрожащую в ладонях кружку к груди, туда, где под грубой тканью свитера билось сердце, загнанное в клетку из травмы и страха. — Я должна, — сказала Анна, и голос её звучал ровно, но внутри всё дрожало, как натянутая струна. — Не ради себя. Ради Свена. Ради нас. И ради тех, кто на том корабле. Если мы не возьмём их припасы, они поплывут дальше, и никто не узнает, что мы умирали от голода. А если мы уйдём с пустыми руками — мы умрём. И тогда они даже не узнают, что могли бы нас спасти, ничего не потеряв. Поэтому я иду. Чтобы больше не пролилась ничья кровь. Понимаешь? Именно для этого. Не для того, чтобы убивать, а для того, чтобы больше никто не умер. Ни мы, ни они.       Эльза молчала. Её лицо, бледное, осунувшееся, с тенями под глазами, напоминавшими глубокие трещины на льду, не выражало ничего. Только веки дрожали — мелко, часто. А потом она вдруг разжала пальцы, и кружка с глухим стуком упала на стальной пол, покатилась, звеня, и замерла у ног Венца. Тот нагнулся, поднял её, и, не глядя на Эльзу, бросил в пространство: — Святой Франциск Ассизский, помоги нам. Принцесса уговаривает принцессу не ходить на дело, а я, грешный радист, собираюсь прикрывать их с автоматом. — Он хмыкнул, но в его хмыканье не было насмешки. Только усталая, горькая нежность. — Эх, война. Ни стыда, ни совести, ни денег. Даже в любовь играть некогда.       Эльза не обратила на него внимания. Она смотрела только на Анну — долгим, вбирающим в себя каждую черту, взглядом. Так смотрят на человека перед долгой разлукой, стараясь запомнить его лицо на случай, если это последняя встреча. Она шагнула к сестре и обняла её — осторожно, почти невесомо, словно боялась, что если сожмёт руки слишком сильно, Анна рассыплется в прах. Её пальцы легли на спину сестры поверх чёрного резинового плаща, и Анна почувствовала, как они дрожат. Холодная сталь автомата разделяла их тела, не давая соприкоснуться друг с другом в объятиях. — Только вернись, прошу тебя... — прошептала Эльза прямо в плечо Анны, и дыхание её было тёплым, почти горячим, возможно единственным живым теплом на этой пропитанной холодом лодке. — Только вернись. Пожалуйста. Ты — единственное, что удерживает меня на этом свете. Если ты не вернёшься, я не знаю, ради чего мне быть дальше.       Анна не ответила. Лишь прижалась щекой к платиновым волосам сестры, вдохнула их запах — дым, солярку и что-то родное, забытое, тот самый аромат дома, который не могли вытравить ни время, ни война, ни океан, — и замерла на секунду. В этот момент она была не бойцом, не матросом, не женщиной, решившейся на абордаж. Она была просто сестрой. И этого было достаточно. — Я вернусь, — сказала она наконец. — Мы обе вернёмся. В Эренделл. На наш фьорд. Домой. Я обещаю тебе, Эльза. — Ты никогда не нарушала своих обещаний. — старшая провела пальцами по щеке Анны, стирая невидимую слезу. Её глаза были сухими, но в этой мёртвой, ледяной синеве вдруг мелькнула искра. Та самая искра, которую Анна помнила с детства. Искра, делавшая Эльзу Эльзой, любимой сестрой, а не тенью пережитого ужаса. — Иди, — сказала она наконец. — Я буду ждать.       Она разжала объятия, но пальцы её ещё мгновение задержались на плечах Анны, словно никак не могли поверить, что ткань плаща — это последнее, что они чувствуют перед разлукой. Анна запомнила это прикосновение — призрачное, почти невесомое, но единственное настоящее в мире из стали и страха. Эльза отступила к переборке, чуть задержавшись у переходного люка. Тени под глазами казались бездонными, но на дне их, за этой ледяной аквамариновой пеленой, ещё теплилась надежда. Анна отвернулась. Разорвать зрительный контакт оказалось сложнее, чем она могла себе представить. Но она знала: сестра будет ждать. Вжавшись в сталь. Слушая, как вода давит на корпус. Считая минуты.       В этот момент из кормового коридора вышел Кристофф. Он появился бесшумно, как всегда, когда был сосредоточен, и сразу заполнил собой всё пространство. Чёрный плащ, чёрная фуражка. Лицо его было непроницаемым, как маска, но глаза — карие, в красных прожилках лопнувших сосудов, говорили больше, чем любые слова. Он подошёл к штурманскому столу, и Венц, не дожидаясь приказа, протянул ему MP-38. — Твой, герр лейтенант. Обслужен. Им ещё мой дед в Испании воевал. Шучу. Но обслужен честно.       Кристофф принял автомат, провернул затвор, заглянул в ствол. Машинально, как учили, и кивнул. Потом Венц взял со стола пистолет и протянул его командиру. — На всякий случай. Для ближнего боя. Или для себя... если что пойдёт не так. — радист выдержал короткую паузу и опёршись локтем на стол, добавил тем тоном, за который почти весь экипаж мечтал его придушить. — А ежели вы там задержитесь или, упаси господь, геройски поляжете, я на вашей блондинке женюсь. Не пропадать же добру.       Кристофф замер на полуслове. Олаф выпучил глаза. Анна поперхнулась воздухом. Даже Эльза, всё ещё стоявшая у переборки, моргнула — кажется, впервые за несколько минут. — Что? У нас и так тут бардак, лекарств нет, еды нет, а на абордаж девчонку посылаем. Почему бы хоть напоследок не помечтать о личном счастье? — Заткнись, Венц, — тут же бросил Кристофф. — Молчу-молчу.       Кристофф взвесил пистолет на ладони привычным жестом, будто прикидывал вес собственной жизни. Сунул в кобуру и застегнул клапан. Потом оглядел абордажную команду в лице Анны и Олафа. Его голос, когда он заговорил, был глухим, почти безжизненным. Голосом человека, который принял решение и теперь просто исполняет его, как механизм. — Так внимание. Всплываем через две минуты. Сразу же готовим плот. Венц остаётся на мостике, подаёт транспорту сигнал глушить двигатели и прикрывает нас, пока мы на палубе. Он сделал паузу, давая словам осесть. — Наша цель — мостик и капитанская рубка. Поднимаемся, идём быстро, без паники. Никакой стрельбы без моего приказа. Если экипаж транспорта не сопротивляется — мы просто объясняем, что нам нужно, берём карты, необходимые припасы и уходим. Если сопротивляются... — он снова запнулся, и его взгляд скользнул по лицу Анны, — ...если сопротивляются, мы не оставляем свидетелей. Это приказ. Не потому, что мы звери. Потому что, если они сообщат о нас — нас утопят быстрее чем мы покинем квадрат.       Венц кивнул. Олаф кивнул, хотя лицо его приобрело цвет мокрой простыни. Анна молчала. Она смотрела на Кристоффа, и в её взгляде страх мешался с чем-то иным. Тем, чему она боялась дать имя, ибо имя это обрекало на ещё большие потери. — Всё ясно? — спросил Кристофф глядя на кивающих Анну и Олафа. — Оружие к бою.

***

      Туман не был плотным — скорее лёгким, почти невесомым, но от того ещё более цепким. Он стелился над водой молочной, размытой пеленой, смешиваясь с дождём и превращая всё вокруг в одну сплошную белизну. Непроглядной её не назвал бы никто, скорее рассеянной, словно кто-то разорвал несколько слоёв марли и набросил их на горизонт, на воду, на низкое небо. Дождь висел в воздухе колючей, почти невидимой водяной пылью, оседая на металле палубы серым налётом, на резине уплотнителей — матовой испариной, на лицах — холодной, солоноватой плёнкой, смешанной с брызгами атлантической воды. Воздух стал неотличим от забортной толщи: им нельзя было надышаться, его можно было только пить — мелкими, скупыми глотками, ощущая на языке ржавый привкус соли и окалины.        U-232 всплыла на поверхность бесшумно, как тень, отряхивая с рубки и палубного орудия солёные струи. Она скользила по серой глади, едва различимая в этом белёсом мареве, стальной невидимкой, хищницей, у которой за ненадобностью атрофировалось зрение, но до цепкой остроты обострилось обоняние.       На мостике, вцепившись в поручни с той судорожной хваткой, какой хватаются за реальность на грани небытия, застыли трое. Венц у самого среза рубки, нахохлившийся воробьём в промокшем кожаном плаще. Анна справа от него, держалась за край, едва сохраняя равновесие. Бинокль в её ладонях был бесполезен, как телескоп в молоке, но она продолжала вжимать резиновые наглазники, пытаясь выцарапать из мрака хоть тень контура. И Олаф чуть поодаль, у леерной стойки, обратившийся в каменного идола с мокрыми прядями волос, под пилоткой. Он вглядывался в муть с той голодной, почти истовой сосредоточенностью, с какой узник всматривается в стену, ожидая, что та вот-вот разверзнется. — Метров сто — сто пятьдесят, не больше, — слова Венца тут же уносились ледяными порывами ветра.       Судно было перед ними. Анна резче вжала бинокль в лицо, покрутила рифлёное колёсико настройки, и пелена поддалась, вытолкнув наружу грузный, тёмный, оплывающий силуэт. Низкая, словно вдавленная в волну корма, бурые языки ржавчины на стыках листов обшивки, и винт — медленный, сонный, лениво месящий свинцовую воду в белую, шипящую от злости дорожку. Оно ползло, тупое и беззащитное в своей слепоте, не ведая, что из серого небытия на него уже наведён стальной прицел морского хищника. — Фолькер, — Венц наклонился к раструбу переговорной трубы, и голос его, лишённый интонаций, был твёрд и холоден, — малый вперед.       Дрожь под ногами улеглась. Лодка замедлила ход в покачивании, обеззвученная, если не считать вечного плеска воды о борта и далёкого, пульсирующего где-то впереди стука чужого дизеля. Расстояние таяло с каждым вдохом. В мутной взвеси рождалась жестокая иллюзия: казалось, протяни руку — и коснёшься мокрой, шершавой стали неприятеля.       Венц закрепил лампу на срезе ограждения, прицелился в сторону расплывчатой кормы и замер, как стрелок перед выстрелом. Кадык дёрнулся, губы сжались в нить. Лицо его, залитое ледяной моросью, с прилипшими к промокшему козырьку волосами, выражало лишь холодную, расчётливую готовность. Ни привычной бравады, ни злости, только точный расчёт мгновения, когда килевая качка позволит вбить сигнальные лучи в цель. — Давай, — тихо сказала Анна, сама не зная, зачем.       Венц положил палец на рычаг заслонки. С металлическим щелчком стальная шторка ушла в сторону, и в туман хлестнул ослепительно-белый луч. Короткая вспышка. Пауза — темнота сомкнулась, будто вода. Длинная — свет лился, резал морось, дрожал в такт качке. Ещё короткая. Точки и тире азбуки Морзе, складывающиеся в непререкаемый приказ: «ЗАГЛУШИТЬ ДВИГАТЕЛЬ. ОСТАВАТЬСЯ НА МЕСТЕ. ЖДАТЬ УКАЗАНИЙ».       Он отбил сообщение трижды — рычаг мерно отщёлкивал ритм, и световые фразы одна за другой уходили в слепую пелену. Время потекло вязко, тяжелее ртути. Прошло несколько бесконечно долгих ударов сердца, за ними ещё столько же. Анна уже приоткрыла рот, чтобы спросить о повторе, но в этот миг сама ткань окружающего мира дрогнула. Глухой, вселяющий уверенность ритм судового дизеля начал сбиваться. Размеренная поступь могучего зверя, прячущегося под слоем железа, дала сбой, споткнулась, потеряла свою неумолимую вальяжность. Ещё мгновение и гул опал, растворился в студёной тишине, оставив взамен лишь неуютный плеск воды о скользкий борт, да жалобный скрип обледенелых мачт. — Приняли, — выдохнул Венц, опуская сигнальную лампу, зажатую в руке, будто оружие. Голос его прозвучал сухо, как выстрел. — Лодку к спуску. Юнга… огнегривая… — пошевеливайтесь. Живо. Живо. Короткий, рубленый жест подбородком туда, в скошенную нишу за рубкой, где под брезентом покоился тяжёлый, туго скатанный свёрток, источавший едкий дух вулканизированной резины и пока ещё сухой тальковой пыли. Анна и Олаф, не сговариваясь, соскользнули по мокрым стальным балкам вниз, на предательски скользкую палубу лодки.       Здесь, вровень с серой водой, туман делался не просто плотным — он обретал телесность, забивал лёгкие влажной ватой, а дождь, острый и злой, стегал по кожаным плащам, норовя забраться за ворот. Анна спустилась следом за Олафом, держась за поручень трапа, но палуба качнулась — не спеша, с той подлой, вкрадчивой медлительностью, какая сбивает равновесие вернее любого шторма. Подошва скользнула по обледенелому металлу и нога предательски поехала сбивая вторую опорную. Инстинкт, древний, как первый страх падения, заставил её выбросить руку вперёд, где у самого борта чернело низкое, леерное ограждение. — Чёрт! — вырвалось у неё коротко, сквозь зубы, почти беззвучно, когда ледяная волна Атлантики, будто нарочно, окатила правую сторону палубы вместе с ней. Пальцы встретили ледяную шершавость. Сжались. Корпус лодки вздрогнул и вместе с ним вздрогнула Анна, повиснув на пруте, чувствуя, как ремень автомата впивается в плечо, а сердце колотится где-то в горле.       Олаф обернулся мгновенно. В его глазах твёрдая сосредоточенность сменилась на откровенный, мальчишеский испуг. Он метнулся к ней без оглядки, перехватил за локоть рывком — жёстко, крепко, почти грубо. Пальцы его, сжимавшие грубую кожу плаща, ощутимо дрожали, выдавая не усталость, а пережитый только что ужас. Их взгляды пересеклись. Она ждала усмешки, или короткого «осторожнее», но увидела лишь расширенные зрачки и тень бледности на его мальчишеских скулах. — Я в порядке, — дрожащими от холода губами, беззвучно, почти сердито произнесла Анна, стыдясь собственной неловкости и этого идиотского падения. Олаф, будто очнувшись, резко выдохнул и, не сказав ни слова, убрал руку. Небрежно, словно сам испугался своего порыва. Одобрительно кивнув он шагнул к клапанной коробке. Анна, не тратя времени на дрожь, сама опустилась на колени в ледяную воду, скопившуюся в выгибе палубного настила и принялась разворачивать неподатливое полотнище. Резина слиплась, напитавшись холодом, и не желала расправляться. Автомат под плащом, болтаясь на ремне, только мешал, до острого желания сорвать его и швырнуть за борт. Пальцы, даже в грубых перчатках, мгновенно утратили чувствительность, но она работала с той молчаливой, почти исступлённой старательностью, какая совершенно не свойственна для юной принцессы.       Олаф, крякнув от натуги, подволок к клапанной коробке штурмбота оплетённый медной проволокой шланг, косо уходящий вверх, в густую тьму ограждения рубки. Тяжёлая бронзовая гайка с щелчком села на штуцер. Секунда — и Олаф рванул вентиль высокого давления. Тишину вспорол стремительный, свирепый шип. Борта штурмбота взбухли разом, с утробным, долгим стоном, мгновенно распрямляя складки. Бесформенная туша, тяжело ворочаясь, на глазах обретала хищный, угловатый силуэт. Анна, всё ещё на коленях, удерживала баланс, чувствуя, как вибрирует под ладонями резиновый борт, наполняясь бешеным напором жизни. Олаф перекрыл вентиль в тот самый миг, когда резина натянулась до звона, превратившись в тугой, почти стальной объём. Чуть стравив давление он впечатал носок ботинка в надутый борт — раз, другой. Резина ответила мгновенным, сухим и звонким щелчком, резонируя во влажном воздухе. Удовлетворённо кивнув, Венц, свесившись с края мостика коротко бросил: — Спускаем.       Двое матросов, в четыре руки, единым слитным усилием вытолкнули резиновую плоть за край палубы. Лодка ухнула вниз и встретила волну гулким, сочным шлепком, взметнув сноп тяжёлых брызг, осевших на лице ледяной крупой. Внизу, у стального бока субмарины, на тёмной зыби закачалась чёрная, неуклюжая скорлупа — утлое продолжение их воли.       Олаф, расставив руки в стороны, немедля скользнул вниз, ловко перепрыгнув с борта подлодки на плот. Под его весом прогнулось резиновое дно, скрипнули уключины, но он деловито принялся закреплять швартовы и проверять вёсла. Анна осталась на палубе одна, опершись коленом о мокрый настил. Сердце колотилось в предвкушении. Гулко, часто, словно пойманная птица. Дождь стекал по лицу, по мокрому, жалкому помпону на шапке, по холодному стволу автомата торчащему из-под полы. Она не молилась — давно разучилась. Просто сидела и ждала, вглядываясь в возвышающийся над горизонтом корабль, до боли напоминавший «Нордлинг».

***

      На центральном посту стояла та особенная, ватная тишина, какая случается лишь в железном чреве затаившейся субмарины. Она обретала почти физическую плотность: в ней отчётливо различался редкий стук конденсата, срывающегося с подволока на стальной настил — кап... кап... кап... — монотонный, как метроном вечности. Где-то в глубине машинного отсека остывающий металл вздыхал и пощёлкивал, жалуясь на холод пронизывающей воду. И сквозь эту механическую исповедь пробивался иной звук — её собственное сердце. Оно билось медленно, утробно, словно молот в руке уставшего кузнеца, и каждый его удар гасился толщей воды, давившей на корпус. Эльза стояла у помпы, вжавшись лопатками в её ледяную, потную от сырости сталь. Взгляд её был прикован к балкам трапа, уходящим вверх, в горловину люка, откуда сочился жидкий, разбавленный туманом свет.       Кристофф вынырнул из полумрака носового отсека. Шёл он тем особым шагом, каким ходят люди, несущие в себе решение, — шагом ровным, без суеты, но с той внутренней тяжестью, что делает каждое движение весомым. На ходу он запахивал плащ, пряча под мокрой прорезиненной тканью автомат, словно зверь, втягивающий когти перед прыжком. Его лицо, подсвеченное блёклым сиянием из люка, казалось высеченным из серого норвежского камня: слишком сосредоточенным, слишком замкнутым, чтобы замечать что-либо, кроме геометрии предстоящего боя.       Поравнявшись с Эльзой, он намеревался проскользнуть мимо, раствориться в люке, не задев её молчания. Но он остановился. Не по своей воле — его остановил её голос. Тихий и какой-то потусторонний, он возник будто не из горла, а из самой обшивки, как шёпот воды в балластной цистерне. — Ты мог ей отказать. Кристофф замер, не оборачиваясь, уставившись на ступени трапа, словно взвешивал не только вес собственного тела, но и всю невыносимую тяжесть того, что ждало его наверху. Пауза затянулась, в ней перетлевала зола невысказанных упрёков. — Она бы всё равно пошла, — отозвался он так же глухо, наконец повернув голову. — Ты знаешь это не хуже меня.       Эльза судорожно сглотнула. Пальцы, стиснувшие собственные плечи, впились в шершавую вязь свитера с такой силой, что костяшки налились мертвенной белизной. — Она не понимает, — выдохнула она. Голос дрогнул, истончился до надтреснутого звона. — Для неё это всё ещё книжка с картинками. Приключение. Она уверена, что если достаточно громко кричать «мы не такие», реальность расступится и пушки умолкнут.       Кристофф развернулся к ней полным корпусом. Теперь он видел её по-настоящему. В жидком свете тени под её запавшими глазами лежали фиолетовыми гематомами, а бескровные губы почти растворялись на фоне землисто-бледной кожи. Перед ним стояла не испуганная девчонка, а существо с перебитым хребтом, которое из последних сил удерживает себя в вертикальном положении, чтобы не осыпаться грудой острых осколков. — Я знаю, что ты видишь, Эльза, — произнёс он, и его голос приобрёл ту особую, глухую вибрацию, какая бывает у людей, привыкших говорить сквозь шум дизелей. — Ты смотришь на меня, а видишь Ханса. Имя ударило наотмашь. Она вздрогнула всем телом, будто через неё пропустили разряд тока. Взгляд на долю секунды остекленел, улетев в какое-то тёмное, только ей ведомое прошлое, но она силой воли выдернула себя обратно, в сырой полумрак поста. — Я не... — попыталась она выстроить баррикаду из слов. — Видишь, — перебил он мягко, но с настойчивостью прилива. — И это правильно. Я немец. Я офицер. Я отдаю приказ твоей сестре идти на абордаж гражданского судна. Всё это — факты, от которых не отмыться.       Он сделал полшага вперёд, и расстояние между ними сократилось до той опасной грани, где чужое дыхание становится осязаемым. Но он не переступил её, оставив зазор — крохотный, спасительный. — Но я не он. Я пальцем её не трону. И никому другому не позволю. Потому что, в отличие от него, я понимаю, на чём держится эта посудина. На том, что твоя сестра всё ещё верит, будто в этом аду всё ещё можно оставаться людьми.       Эльза молчала. Дыхание её стало рваным, грудная клетка ходила ходуном, но она удерживала себя на краю, не позволяя сорваться в ту же чёрную истерику, что накрыла её получасом ранее. — А если её убьют? — прошептала она наконец. — Что тогда будет держать эту лодку?       Кристофф дёрнул плечом, будто сбрасывая с себя невидимый груз. Он не ответил сразу. Отвернувшись к сломанному гирокомпасу он упёрся в него ладонью, словно проверяя его пульс, которого не было. — Ты хочешь, чтобы я сказал тебе правду? — спросил он глухо. — Я хочу, чтобы ты перестал притворяться, будто тебе всё равно. Я не слепая, Кристофф.       Он резко втянул воздух. Когда он заговорил снова, голос его звучал ниже, слова давались с трудом, как признание под пыткой. — Твоя сестра... она смотрит на меня — и видит кого-то, кого я сам в себе уже не нахожу. Смеётся, когда Венц матерится. Пишет свой дневник, будто мы в исследовательской экспедиции. Она думает, что если по-настоящему верить в хорошее — оно случится. И знаешь что? — он поднял глаза. — Пока она рядом, я почти готов в это поверить.       Он замолчал. Эльза ждала. Капли конденсата падали где-то за её спиной, отсчитывая секунды. — Я толком не спал двое суток, — продолжил Кристофф, и теперь в его голосе прорезалась та особая хрипотца, что приходит не от усталости, а от долгого, изнурительного разговора с самим собой. — Я лежу на койке, и каждый день с того самого момента думаю: что я скажу тебе, если она не вернётся? Как я буду смотреть в твои глаза, зная, что это я, вот этими руками, вот этим приказом, отправил её туда?       Он повернулся. Их взгляды встретились — впервые за весь этот долгий, выматывающий душу разговор, — и Эльза увидела в его глазах то, чего не ожидала и не смела надеяться увидеть в глазах немецкого офицера на мятежной, проклятой Богом и людьми подлодке. Голый, незамутнённый, животный ужас. Ужас не за себя — за неё, за Анну. — Я... — начал он и осёкся. Челюсти сжались. Он мотнул головой, будто отгоняя слова, которые уже готовы были сорваться.       Эльза молчала. Ей не нужно было окончание фразы. Оно и так повисло в спёртом воздухе центрального поста, тяжёлое и невысказанное, как обещание, которое страшно произнести вслух. Кристофф выпрямился. Расправил плечи. Когда он заговорил снова, голос его звучал ровно, но в нём звенела та особая сталь, которая появляется у людей, принявших решение умереть, но не отступить. — Слушай меня. Я приведу её обратно. Целой. Она спустится по этой лестнице, и первое, что она сделает, начнёт ругать меня за то, что я был слишком осторожен или слишком жесток. Мне плевать. Пусть орёт. Пусть ненавидит. Главное, чтобы она спустилась целой и невредимой.       Эльза смотрела сквозь него, в переборку, в никуда. Потом губы её дрогнули, и слова вышли едва слышно, одними выдохами: — Кому мне верить? Ей? Тебе? Или себе? — Себе, — сказал он без колебаний. — Потому что ты — единственный человек на этой лодке, который до сих пор чувствует. Остальные здесь уже научились обходится без чувств.       Эльза закрыла глаза. Ресницы её, мокрые, от так и не пролившихся слёз, дрожали. Он взялся за сталь лестницы. — Я верну её тебе. Обещаю.       Кристофф шагнул на трап и стал подниматься. Ступенька. Ещё одна. Его фигура растворялась в полумраке верхнего люка, и Эльза смотрела ему вслед, пока последний отблеск света на чёрной резине плаща не исчез в сером проёме. А потом снова наступила тишина. На мостике, под мелкой, секущей лицо водяной пылью ждал Венц. Он стоял у поручня, вцепившись в мокрый металл побелевшими пальцами, и смотрел вниз, в серую зыбь, где у стального бока субмарины колыхалась чёрная резиновая скорлупа. В ней уже сидел Олаф. Сгорбленная фигура, нервно перебиравшая весло, словно оружие, которому не терпелось пустить в ход. Анна, всё ещё на палубе, дёргала ремень автомата, проклиная скользкую пряжку и собственную неуклюжесть.        Когда Кристофф вынырнул из горловины люка, впустив за собой клуб спёртого, пропитанного соляром воздуха, и шагнул к лееру, намереваясь скользнуть вниз, к лодке, Венц вдруг выбросил руку коротким, точным движением, каким перехватывают падающий инструмент или останавливают зарвавшегося юнгу. Не грубо, но с той властной, не терпящей возражений твёрдостью, что въелась в его плоть за годы командования вахтой и выживания в стальной утробе. — Слушай, — произнёс он тихо, почти интимно, так, чтобы слова эти канули в пространство между ними, не достигнув чужих ушей. Голос его, обычно сочащийся цинизмом, точно ржавая вода из прохудившейся трубы, звучал сейчас иначе — из него выветрилась привычная желчь, исчезло вечное ёрничанье, оставив лишь усталую, горькую серьёзность человека, который перевидал слишком много мёртвых, чтобы верить в красивые жесты живых.  — Забудь про слова Анны. Про «никаких жертв». Про «мы не пираты». Всё это, конечно, благородно, герр лейтенант, выглядит красиво в романах и на пропагандистских плакатах, но благородство, поверь моему горькому опыту, не лечит воспаление лёгких и не набивает пустой желудок.       Он выдержал паузу, давая словам осесть в сыром воздухе. Взгляд его — острый, цепкий впился в лицо Кристоффа, ощупывая каждую черту, словно проверяя, дошло ли сказанное до самого нутра. — Захватите трофеи и пулей оттуда. Что найдёте — жратву, лекарства, сигареты, хотя бы грёбаный компас, по которому мы наконец поймём, в какой заднице нас носит. Всё, что схватите. И уносите ноги. Никаких разговоров. Никаких переговоров. Никакого, мать его, благородства. Все должны вернуться. Ты. Олаф. И эта… — он мотнул подбородком в сторону палубы, где Анна, не подозревая о разговоре, безуспешно сражалась с мокрыми рыжими косами, которые ветер то и дело швырял ей в лицо, — …рыжая заноза в моём седалище, которая всерьёз полагает, будто войну выигрывают хорошими манерами, не особенно вникая в то, по какую сторону штыка она находится.       Кристофф проследив за его жестом скользнул по женскому силуэту, размытому водяной взвесью. — Знать бы ещё, на какой стороне штыка мы с тобой. — произнёс он наконец, риторическим вопросом подтверждающим лишь голую констатацию абсурда, ставшего их реальностью. Помедлив секунду, он протянул руку открытой ладонью вверх, без тени напряжения. — Спасибо, Венц.       Радист хмыкнул, коротко, сухо, но в этом звуке, вкупе с ответным рукопожатием, на его губах мелькнула та самая, привычная ухмылка, кривая и почти родная в своей неизменности. — Да поможет нам бог.       Он отпустил руку Кристоффа, и тот, больше немедля ни мгновения, протиснулся сквозь леерное ограждение, ухватился за мокрые скобы и исчез в серой пелене, спускаясь на палубу к остальной абордажной команде.

***

      Резиновые борта плота приняли на себя тяжесть троих с неохотным, влажным скрипом — так старая лодочная уключина жалуется на забытые в сарае годы. Надутые чёрные бока осели сразу и глубоко, почти сровнявшись с маслянистой поверхностью; серая, вязкая гладь теперь лизала края надувных подушек, и казалось, ещё одно движение — и ледяная солёная жижа перехлестнёт через борт, смешиваясь с пресным потом и страхом. Анна, пристроившаяся на корме плечом к плечу с Олафом, вцепилась в короткое пластиковое весло — грубое, неудобное, созданное для торопливой переправы, а не для плавания. Холод просачивался сквозь прорезиненную ткань плаща, сквозь грубую шерсть свитера, сквозь саму кожу. Он уже не спрашивал разрешения, а вгрызался прямо в кости, в самую глубь, где ещё билась память о тепле, о лете, о том, как когда-то вода была прозрачной и ласковой.       Первое же погружение весла открыло ей правду, которую она до этого знала только из чужих рассказов: Атлантика не терпит фамильярности. Весло вошло в воду не с плеском — с глухим, чмокающим звуком, будто океан нехотя, с отвращением раздвинул свои холодные мускулы, а потом сразу начал смыкать их, хватая лопасть липкими, неутомимыми пальцами. Каждый гребок становился поединком: надо было не столько грести, сколько вырывать весло обратно, выдирать его из цепкого, тягучего плена, и Анна почти физически ощущала, как сила, которая тысячелетиями облизывала скалы и топила корабли, теперь испытывает её на прочность — по сантиметру, по сухожилию, по удару сердца.       Когда-то ей казалось, что тонуть — это громко: крики, выстрелы, оркестр на палубе и газетные заголовки к утру. Теперь она знала точно — тонут молча. В ледяной воде, в тумане, без свидетелей. Она лишь крепче сжала весло, вогнала его в воду по самую рукоять и потянула — с такой яростной злостью, словно океан был лично повинен во всех вопросах, оставшихся без ответа.       Олаф грёб с ней в унисон — по крайней мере, пытался. Их вёсла входили в воду почти одновременно, почти в такт, но ритм ускользал от него, как живой; каждый третий или четвёртый гребок сбивался, ломался, и мальчишка замирал на короткую, судорожную секунду. Весло застывало в воздухе, на кончике его лопасти дрожала тяжёлая капля, — а потом он выдыхал сквозь стиснутые зубы и снова вгрызался в воду. Дыхание его было прерывистым, с неприятным, мокрым присвистом. Пилотка, промокшая насквозь, сползла к правому уху, открывая свалявшиеся, тёмные от влаги пряди, и Олаф то и дело дёргал головой — резко, по-птичьи, — пытаясь водворить её на место без помощи рук, которые были заняты веслом.       Кристофф сидел на носу, спиной к ним, обратив лицо к надвигающемуся из тумана судну. Он грёб один, но каждый его гребок стоил двух их. Мощный, размашистый. Его спина, обтянутая чёрной прорезиненной тканью, казалась каменной стеной — несокрушимой, непроницаемой, последним бастионом, за которым можно укрыться от всего этого кошмара. Анна смотрела на эту спину и думала о том, что там, под плащом, под мокрой формой, бьётся сердце. Такое же испуганное, такое же живое, как и её.       Дождь усиливался. Теперь это были не просто мелкие, секущие капли — с неба сыпалась сплошная водяная пыль, перемешанная с клочьями тумана, и дышать становилось всё труднее. Воздух был густым, солёным, он забивал лёгкие влажной ватой, оседал на губах горькой плёнкой. Анна провела языком по потрескавшимся губам — и вдруг, с той внезапной, почти болезненной отчётливостью, какую даёт только голодное воображение, ощутила вкус горячего шоколада. Того самого, что подавали в дворцовой кухне долгими зимними вечерами, когда за окнами выла вьюга, заметая сосны до самых макушек, а они с Эльзой, ещё совсем детьми, сидели на медвежьей шкуре у камина и слушали сказки старой няньки. Голос её, скрипучий и ласковый, и запах топлёного молока, и мягкий свет, ложащийся на золотые обои — всё это вдруг вспыхнуло перед внутренним взором с такой ослепительной, непростительной яркостью, что у Анны защипало в глазах. Она зажмурилась, резко мотнула головой, отгоняя видение — прочь, прочь, не сейчас, — и сильнее налегла на весло.       Впереди, в белёсой мути, рос тёмный силуэт. С каждым гребком он обретал всё более чёткие очертания. Сначала просто сгусток тьмы, потом размытый контур небольшого корпуса, потом отдельные детали: ржавые потёки на обшивке, облупившаяся краска, покосившаяся труба с рваными краями. Судно было старым, возможно даже из тех, что помнили ещё мирные времена и, казалось, само удивлялось тому, что всё ещё держится на плаву. Оно сидело в воде низко, по-хозяйски, словно усталый зверь, который прилёг отдохнуть и вовсе не собирается никуда спешить.       Кристофф, не прекращая грести, вглядывался вперёд, поверх леерного ограждения, и Анна увидела, как напряглись его плечи. — На палубе минимум семь человек, — бросил он, не оборачиваясь. Голос был тихим, но в сыром воздухе каждое слово звучало отчётливо, как удар метронома. — Четверо у надстройки. Ещё трое у борта. Плот продолжал скользить ближе. — Не торопимся. Спокойно.       Анна почувствовала, как Олаф рядом с ней выдохнул — длинно, прерывисто, словно только сейчас вспомнил, что вообще умеет дышать. Семь человек. Семь. Их всего трое. Правда, у них автоматы, и Венц на мостике с пулемётом, но всё равно — семь против трёх. Или уже больше? Она вглядывалась в серую муть, пытаясь сосчитать тёмные тени, мелькающие наверху, но они двигались слишком быстро, слишком слаженно, чтобы можно было уследить. — Без моей команды не стрелять, — повторил Кристофф, всё так же не оборачиваясь. Он по-прежнему смотрел вперёд, на приближающийся борт, и голос его звучал ровно, даже буднично, словно он напоминал о чём-то само собой разумеющемся. — Что бы ни случилось, ждёте моего приказа. — Ясно, — выдохнул Олаф. Анна не ответила. Она лишь несколько раз коротко, судорожно кивнула спине Кристоффа, не в силах оторвать взгляда от палубы.       Мокрая пелена тумана искажала расстояние и звук, превращая чужой корабль в размытое пятно. Сперва ей почудилось, что судно мертво — только гулкая пустота гуляет по надстройкам. Но потом, равно как и капитан, она заметила движение. Фигуры. Они сбивались в кучки и тут же рассыпались веером, занимая позиции, недоступные взгляду с воды. В их движениях не было паники. Не было суеты, которую она ожидала увидеть у моряков, внезапно остановленных посреди океана немецкой подводной лодкой. Вместо этого была какая-то странная, почти военная слаженность.       Она хотела сказать об этом Кристоффу, но слова застряли в горле. Что она скажет? «Мне кажется, они двигаются как-то не так»? Это прозвучит глупо. По-детски. Она и сама себе не до конца верила — может, просто нервы, расшатанные до предела, подсовывают ей ложные образы? Может туман, как вечный обманщик, искажает реальность, превращая обычных, усталых моряков в призрачных солдат. Она промолчала. Только крепче сжала весло и продолжала грести, чувствуя, как холод подбирается к сердцу, обволакивая его ледяной, липкой плёнкой, от которой уже не согреться.       Нервы с каждой секундой натягивались всё сильнее, на фоне чего Олаф ещё раз проверил, что его автомат действительно спрятан под полами плаща. Его лицо, бледное, с заострившимися скулами, выражало ту особую, отчаянную сосредоточенность, какая бывает у людей, которые изо всех сил стараются не думать о том, что их ждёт. Он смотрел прямо перед собой, на приближающийся борт судна, и губы его шевелились. Беззвучно, почти неуловимо. Анна не сразу поняла, что он делает. Он считал. Считал гребки. Как в детстве считают шаги до дома, чтобы не бояться темноты. Раз, два, три. Раз, два, три. Монотонный, убаюкивающий ритм, пока плот, с глухим, чавкающим звуком, не уткнулся в борт сухогруза. Резина проскрежетала по ржавой обшивке, оставляя мокрый след, и замерла, покачиваясь на волне. Здесь, в тени корпуса, было ещё темнее, ещё холоднее. Вода плескалась о сталь с каким-то особенно зловещим, засасывающим звуком, словно сама бездна пыталась утянуть их вниз, под киль, туда, откуда не возвращаются.       Сверху, из белёсой, зыбкой мути, свисал штормтрап — верёвочная лестница с деревянными перекладинами, потемневшими от воды и времени до цвета старой, размокшей коры. Он покачивался в такт волне — медленно, устало, как маятник, которому давно пора остановиться. Каждая перекладина была мокрой, ненадёжной на ощупь, даже на расстоянии. Анна задрала голову, пытаясь разглядеть, куда он ведёт, но увидела только серую, бесконечную пелену, в которой смутно проступали рваные очертания фальшборта и больше ничего. Корпус корабля был небольшим, приземистым, почти припавшим к воде, но в эту секунду, снизу, с этого утлого, раскачивающегося плота, он казался совершенно недосягаемым — вертикалью, уходящей в никуда, стеной, на которой не за что зацепиться взглядом. Где-то там, наверху, за этой стеной, были люди. Они ждали. И от этого ожидания, молчаливого и почти осязаемого, по спине бежал холодок, не имеющий ничего общего с ледяной водой, в которую вот-вот предстояло окунуться по пояс.       Привязав швартов к трапу, Кристофф поднялся первым. Движения его были быстрые, точные, отточенные до той механической, почти безотчётной чистоты, когда тело действует быстрее мысли, лишенное даже тени сомнения. Он ухватился за мокрые, скользкие верёвки, рванул вниз, проверяя натяжение. Трап выдержал. Тогда он, не медля ни секунды, вскинул автомат на спину и начал подъём. Мокрая резина плаща блестела в сером, дневном свете, и капли дождя стекали по чёрной, лоснящейся ткани, по чёрной фуражке, по напряжённым, перекатывающимся под тканью плечам. Он поднимался быстро, хищно, с той особой, пружинистой лёгкостью, какая бывает у зверя, почуявшего добычу и уже не сомневающегося в своём праве на неё. — Давай, Олаф, — сказала Анна, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. — Ты следующий.       Олаф кивнул. Его лицо, и без того бледное, теперь стало цвета сырой простыни. Он схватился за верёвки, подтянулся, и его тело, обтянутое мокрым плащом, начало медленно, неуклюже подниматься вверх. Одна перекладина. Вторая. Третья. Анна видела, как дрожат его руки, как он судорожно перехватывает верёвки, боясь сорваться. На полпути он замер, прижался лицом к мокрому дереву перекладины, и Анна услышала его дыхание — частое, рваное, похожее на всхлип. Она уже хотела крикнуть, спросить, всё ли в порядке, но он вдруг мотнул головой, резко выдохнул и продолжил подъём. Медленно. С упрямством человека, который боится до смерти, но всё равно идёт вперёд.       Когда его фигура растворилась в тумане над фальшбортом, Анна осталась одна. Плот покачивался у стального борта, тёрся резиной о ржавчину, издавая противный, скребущий звук. Вода плескалась где-то совсем близко, словно дышала в затылок. Она посмотрела вверх — туда, где исчезли Кристофф и Олаф, туда, где её ждало неизвестное. Она посмотрела на свои руки — мокрые, замёрзшие. Руки принцессы, которые когда-то держали кисти для рисования, перелистывали страницы романов, поправляли кружева на бальных платьях. Теперь они сжимали автомат, пахли морем и дрожали от холода.       Анна поднялась. Плот угрожающе качнулся, просел под её весом, но выдержал. Она осторожно шагнула к трапу, схватилась за мокрые верёвки. Они оказались холодными, грубыми. Она потянула на себя, по наитию проверяя, выдержит ли, и начала подъём.       Первая перекладина далась легко. Вторая — тоже. На третьей она почувствовала, как автомат, болтающийся за спиной, бьёт по позвоночнику в такт качке. На четвёртой нога предательски скользнула по разбухшему, склизкому дереву. Мир качнулся, и Анна повисла на онемевших руках, чувствуя, как мышцы наливаются чугуном невыносимой тяжести. Внизу, совсем рядом, дышала серая, равнодушная вода — ненасытная, ждущая лишь неверного движения. Сердце сжалось в ледяной ком и рухнуло куда-то в живот. Стиснув зубы до хруста, она нашарила носком ботинка опору возвращая равновесие. Короткий вдох и снова рывок вверх к следующей балке, пересиливая собственное тело. Пятая. Шестая.       К тому времени, когда её голова показалась над фальшбортом, она уже не чувствовала ни рук, ни ног, ни страха. Только холодную, расчётливую решимость закончить этот бесконечный подъём, чтобы дать мышцам хотя бы секунду передышки от свинцовой боли. Чьи-то руки — сильные, грубые, с мёртвой, не терпящей возражений хваткой — схватили её за локоть и одним резким, точным рывком втащили на палубу. Она узнала эту хватку раньше, чем увидела лицо: Кристофф. Только он умел держать так — жёстко, но не больно, как будто боялся, что если ослабит пальцы, она растворится в тумане или упадёт обратно, пересчитывая перекладины уже в другую сторону. Анна не успела даже выпрямиться. Ноги подкосились, и она рухнула на колени, упёршись ладонями в холодное, плачущее дождём железо. Всё, что сейчас имело значение — вдох. Жадный, хриплый, раздирающий горло. Она глотала сырой воздух, смешанный с солью и туманом, чувствуя, как дрожит каждая жила от пережитого напряжения.       Лейтенант опустился рядом так близко, что Анна ощутила тепло его тела сквозь мокрый, продуваемый ветром плащ. Его взгляд, обычно колючий и быстрый, теперь двигался медленнее, тяжелее: он ощупывал её лицо, плечи, руки, словно выискивая невидимые глазу повреждения. Шершавые пальцы скользнули по внутренней стороне запястья — туда, где под тонкой кожей билась торопливая, живая жилка. Он замер на мгновение, считывая ритм, убедив себя, что кости целы, что мышцы ещё помнят, как держать её жизнь. Только потом его рука задержалась, на одно лишнее, неуставное, предательски тёплое мгновение. Но тут отпустила, будто обжёгшись.       Анна подняла на него глаза — мокрые от дождя, но ясные. Она едва заметно качнула головой, безмолвно давая понять: Всё в порядке. Я цела. Он выдохнул. Коротко, почти беззвучно. Уголок его рта дрогнул — не улыбкой, нет, просто едва заметным движением. Этого вполне хватило.       А затем, словно по беззвучной команде, оба одновременно повернули головы в сторону палубы — туда, где серый, размытый туманом мир обретал наконец чёткость и угрозу.       Палуба старого сухогруза была пуста. Почти пуста. Только у надстройки, метрах в десяти от них, стояли люди. Много людей. Они не кричали. Не размахивали руками. Не пытались бежать. Они просто стояли и смотрели молча, сосредоточенно, как смотрят не на врага, а на цель.       Кристофф стоял впереди, чуть выдвинувшись, заслоняя собой и Анну, и Олафа. Его автомат пока ещё висел на плече, но руки уже лежали на нём. Не напряжённо, но готовые в любой момент вскинуть оружие. Он медленно, очень медленно поднял левую руку, призывая к тишине, и, не оборачиваясь, едва слышно бросил через плечо: — Стоять.       Анна почувствовала, как Олаф рядом с ней замер, буквально окаменел. Его автомат смотрел в палубу — он выполнил приказ, даже не успев осознать. Она сама опустила ствол, чувствуя, как холодный металл скользит в мокрых пальцах.       Никто не произнёс ни слова. Только дождь барабанил по палубе, по ржавым надстройкам, по их мокрым плащам.