"In the end, for God's sake
I have nothing to say. In the end, for God's sake I have no one to save.
In the end, for God's sake
I have no one." Немного нервно «No one to save»
Сколько Аннерозе себя помнила, от нее всегда требовали любви. Разбитый горем отец всучил ей хнычущего брата. Она должна была стать для него матерью: врачевать все обиды и ссадины, штопать потрепанную одежду и среди бесконечной возни по дому находить время и силы на забавы и пироги. Отец собрался из осколков в уродливую мозаику: смотреть на него было тяжело и гадко, мимо его комнаты ходили на цыпочках. Когда он выпивал, из трещин лился виски и смрадные откровения — Аннерозе вытирала полы, уводила Райнхарда в спальню, затыкала ему уши и показывала в распахнутом окне звезды. Он перестал тосковать по матери через пару месяцев: она состояла для него из разрозненных впечатлений, которые быстро потухли. Аннерозе носила ее вещи и со временем привыкла не плакать: каждый шовчик еще пах ею, но жакеты и платья были пусты, как мамино тело, когда их привели прощаться. Из-под темной ткани была выпростана сухая белая рука — Райнхард забормотал испуганно, зачем маму накрыли с головой, и потянул за край, но она успела вмешаться. Машина была тяжелой и железной и разворотила маму так, что дальше нельзя было жить — такое не запудришь и не закрасишь, получилось только спрятать. Аннерозе поцеловала блеклую руку — ее как будто посыпали мелом. Никто не поцеловал ее в ответ и не сказал, что ей очень жаль уходить — какое уж тут прощание… А ведь даже перед пустяковой разлукой, убегая на пару часов, мама обнимала ее, гладила по волосам и всерьез грустила… Впервые перешивая ее юбку, Аннерозе чувствовала себя так, словно всаживает иглу в ласковые ладони, покатые плечи, мягкий живот, куда можно было уткнуться и все-все забыть… Она рыдала так, что кончились слезы и остались только странные содрогания, которые зарождались в груди, стискивали горло и складывали ее пополам. Поначалу в ней частенько набухало что-то — наверное, крик. Аннерозе убегала за угол дома или забиралась на второй этаж и судорожно пыталась вдохнуть, но не могла — крик комом распирал ребра. В такие моменты она отчужденно думала, как у нее получается так покровительственно, по-взрослому любить и жалеть брата, когда ее не любит и не жалеет никто. Отец, увидев ее в маминой одежде, то замахивался, то закрывал лицо. Один раз он молча оглядел ее, вдруг встал на колени и продолжил смотреть — глаза в глаза — на маленькую копию своей Кларибель. Он не издал ни звука и не скривился, но по щекам у него потекли слезы. Наверное, эта Кларибель была очень хрупкой и печальной, держалась чересчур настороженно, комкала юбку, и пальцы у нее были стертые, грубые: она драила старые деревянные полы и уже давным-давно порвала резиновые перчатки, но не могла купить новые — химия разъела ее ладони, но она смеялась и вместе с Райнхардом мастерила воздушного змея, а он ничем ей не помогал… В конце концов, отец всегда уползал в свою берлогу, все реже выходил к столу: бутылки валялись у него повсюду, а ничего другого он давно не искал. Аннерозе оставляла ему бутерброды под дверью: остальное он вяло мусолил или вовсе не забирал. Доедать за ним надкушенное было мерзко, а выбрасывать стухшее — отнюдь не лучше. Впрочем, даже в бутерброды он умудрялся порой наступить, и тогда Райнхард по утру обязательно налетал на осколки. То он вскакивал пораньше, чтобы приготовить ей завтрак, и, окрыленный идеей, несся напролом, то рассчитывал перепрыгнуть и, добравшись до веника, избавить ее от хлопот… Аннерозе надрезала маленькую пятку, выковыривала стекло, лепила пластырь и, послюнив засохший фломастер, рисовала на нем звездочку. Брала насупленного брата на колени, качала, стирая боль, целовала в лоб и благодарила за то, что он молча терпел и совсем не сопротивлялся — на нижней губенке еще виднелся след от стойкого закусывания. А потом она соскребала с паркета кровь и засохшую горчицу. Райнхард быстро — пожалуй, даже слишком быстро — научился давать сдачи, обрабатывать ссадины и расстраиваться без слез, но так и не удивился тому, что она вечно улыбается и никогда не просит у него утешения. Отцу, верно, и впрямь невыносимо было глядеть на нее, поэтому он продал Аннерозе императору. Она должна была стать для него любовницей: ублажать многолетнюю пресыщенность, лелеять шаткое старческое самолюбие и блистательно держаться в чужом мире, где каждый презирал ее за выбор, которого она не имела. Ей было пятнадцать, и ее ненавидели холеные красавицы, седые генералы и ненасытные повесы. Конечно, стать матерью в девять ничуть не легче. Но замкнуться в четырех стенах и посвятить себя младшему брату было правильно, а уехать в неизвестность и предложить себя всемогущему дряхлому незнакомцу — страшно и стыдно. Император тоже пил: увидев в желтоватой руке бокал, она чуть не рассмеялась. И отчаянно захотела, чтоб он так же закрыл лицо. Но император смотрел и явно желал видеть больше. Вероятно, он искренне намеревался быть деликатным — зажечь щадяще тусклые свечи, зайти издали, поговорить, поцеловать ей руку, может, почитать стихи… но Аннерозе была юна и красива, а император крепко привык заботиться лишь о себе: как только в нем заныло вожделение, он торопливо утолил его. Дома люстры горели мутновато-желтым, но лампы в покоях Его Величества палили беспощадно. Не приглушив света, он раздел ее под этими прожекторами, чтоб полюбоваться. Аннерозе ощутила себя освежеванной: розовое платье у ее ног было точь-в-точь цвета сырой плоти — она сотню раз потрошила куриц и знала наверняка. Император не мог понять этого: он видел мясо только под корочкой. Кровь стучала у нее в висках, кровь жгла щеки, а потом кровь была между ног. Император, кажется, растрогался. Он поцеловал ее в щеку и назвал «милое дитя». Он прерывисто со свистом дышал, от него тошно, застарело пахло вином, его дряблая кожа липла к телу, а обмякший член, повиснув, упирался ей в живот. Ванна была роскошной и мраморной, как могильная плита, и Аннерозе провалялась в ней несколько часов. Произошедшее проступало касание за касанием, она чувствовала, как ее мнут, грызут, всасывают, щиплют… Нащупав пилку, она отупело завозила ею, пытаясь соскоблить чужие пальцы, поцелуи — они только врезались сильнее, но она напирала. Пилка безвредно шелестела, и Аннерозе очень удивилась, заметив, как расплывается по воде красное. Потом испугалась — безобразной ранки, которая забуреет на груди. Она догадывалась, что императору не принято отказывать: ее дрожащее «нет», пожалуй, приравняли бы к оскорблению монархии. Ее в любом случае ждала тюрьма — она кивнула и пошла в ту, где была бы единственной заключенной и ее последние просьбы имели бы вес. Райнхард был пытлив, одарен и заносчив, ему недостаточно было запускать змея, он хотел парить вместе с ним, и она поднимала его на вытянутых руках и держала, сколько могла — словно он учился плавать в бескрайней голубизне. Брат был создан для высот, но без денег и громкого имени ему бы не позволили взойти туда: она достаточно слышала о коррупции. То, что должно было быть сердцем, легкими, мозгом государства, аристократы считали кормушкой и гнали чужаков, сколь бы умны и полезны те ни были… Отец погубил ее, и она постаралась отыскать в этом смысл. Она выменяет для брата положение и карьеру, и больше никто не посмеет отмахнуться от его таланта и засмеяться над залатанной рубашкой. Но право на просьбу надо заслужить. Аннерозе уже умела любить человека, считающего себя центром Вселенной, и, вероятно, поэтому стала незаменимой. На императорское ложе точно взбирались дамы раскованней и искусней нее, но Фридрих постарел, с трудом нагибался и куда больше женской изнанки нуждался в тихой заботе. Старый что малый. У него болели колени, его терзала мигрень. Подобострастные придворные тайком глумились над ним, ведь он ни черта не понимал в политике, а Лихтенладе уже порой открыто с досадой поджимал губы. Император обожал розы, и свет фальшиво восхищался его увлечением, заклиная, чтобы на клумбе его хватил удар. Иногда вместо всесильного монарха он ощущал себя старикашкой, зря промотавшим жизнь. Аннерозе клала ему на лоб мокрое полотенце, садилась рядом на скамеечку и гладила по лицу, словно контуры его еще не обрюзгли — это лечило вернее таблетки. Она гуляла с ним по саду, нюхала пышные цветы, радовалась солнцу и никогда не злословила о министрах и маркизах. Когда Фридрих желчно сетовал, что кто-то косо посмотрел на него, Аннерозе прижималась к нему и целовала морщинистую ладонь. Даже в постели она утешала его как ребенка, заподозрившего, что он не самый-самый: ласково льнула, без показного возбуждения и пылких стонов. Весь двор считал ее беспримерной шлюхой: она удерживала императора уже более пяти лет. Райнхард же, когда настала заветная встреча, не смог обнять ее. Он стоял на руках на безупречном газоне перед императорской резиденцией, и в этом было столько ребячества, что у нее зашлось сердце: значит, все по-прежнему, а она так боялась… Брат кинулся к ней, но вдруг замер и, засмущавшись грязных рук, так и не притронулся. Аннерозе не осмелилась переломить его стеснение. Он был другим: для маленького Райнхарда ее прикосновения были хлебом, но у этого юноши появились свои понятия о достоинстве и приличии. Она была другой: грязной с головы до пят. В тот первый раз она с трудом выволокла себя из ванны, пусть ароматная вода и щипала порез: самое ужасное воспоминание осязаемо и туго вспыхнуло меж бедер. Она бездумно рванулась отсечь его, но в последний момент отшвырнула пилку и скрючилась, мечтая перестать существовать ниже талии. Вначале она ходила пронзенной: под юбками она была проткнута, и каждый шаг вгонял фантомное острие глубже. Аннерозе соврала императору, что поскользнулась на плитке и ободралась — он умилился ее детской неуклюжести. Она больше не калечила себя, но отлеживалась в ванне, пока не разбухнет кожа, и стачивала ее, чтобы очиститься от ласки Фридриха. У нее были бархатные руки, сияющие плечи, внушавшие Его Величеству почти благоговение, а прочим — отвращение. «Как усердствует, потаскуха! Уверена, все налоги идут ей на крема!». Она мучительно страшилась, что Райнхард различит правду: что она делала и что делали с ней. Ей представлялось, как он в ярости бросит «купленные» эполеты ей в лицо. У каждого камешка на дорожке имелись уши, и она даже не смогла бы объяснить, что он достиг всего сам, она лишь защитила его от зависти и несправедливости. Однако брат вел себя так, будто им просто запретили видеться… Он упивался встречей и ни на миг не помрачнел, ничего не спросил и даже искоса не взглянул на нее с состраданием. Едва ли она сумела б открыться ему, но он не опасался ранить — он словно не сознавал. И на этой широкой террасе упрямо воссоздавал их тесную кухоньку… А Кирхайс понимал. Мальчик из соседнего дома, он стоял рядом с Райнхардом как естественное продолжение. Брат рассеянно касался его плеча, теребил рыжую челку и опирался на него всем существом. Он не ладил со сверстниками, провоцировал травлю и ожесточенно боролся с ней, и потому, застав его за мирной болтовней, Аннерозе от радости слегка перегнула палку. Соседский мальчишка ошарашенно топтался: скорее всего Райнхард, поддавшись внезапной симпатии, резко взял его в оборот, ультимативно предложив все и сразу. Напористое поведение вполне могло раздражить и оттолкнуть, и она поспешила вмешаться: расцвела приветливой улыбкой и взмолилась: «Пожалуйста, будь хорошим другом моему брату!». Возможно, это было чуточку нечестно, но с тех пор Зиг не покидал их дома, и Райнхард был наконец счастлив с кем-то, помимо нее. Пирога хватало на всех, Зиг редко ушибался и не давал Райнхарду лезть на рожон. На свои карманные он купил Аннерозе перчатки и, не подумав, принес цветы с отцовской клумбы, но со всеми последствиями отважно справился сам. И не было никакой разницы: подтыкать одеяло одному малышу или двоим. Обременять его своим долгом, конечно, было уже подло: он стоял под дождем, поникший и беспомощный, убитый ее отъездом наравне с Райнхардом, а она отвергала его горе и навязывала ответственность. Она не могла отказать императору, а очарованный мальчик не мог отказать ей. Тогда она мельком подумала, что, может, и заслужила такую участь. Но не оставлять же брата наедине с отцом и его звериной скорбью… И разве смела она надеяться, что Зиг всюду последует за Райнхардом? Что научится читать в его сердце лучше нее, умалять и направлять его порывы? Он был добрым, послушным, преданным, но Аннерозе и не воображала, что он выкует себя из интересов ее брата, станет его половиной… «Что я с тобой сотворила?..» — скользнула тоскливая мысль, но она не смогла отвести глаз. Кирхайс полагал, что унизит ее прямотой и жалостью, но смотрел так тепло и почтительно, что Аннерозе вновь казалась себе невинной. От благодарности протяжно щемило в груди, и она так часто мяла костяшками больное место, что Зиг с тревогой спросил, не дурно ли ей. Малодушно и глупо было влюбляться в него, но она так и сделала и тут же пригвоздила его к брату новой клятвой, словно опасаясь, что прежняя уже истлела. Беречь Райнхарда, вразумлять Райнхарда, жить Райнхардом… Как же гнусно это звучало. Она опять требовала, как требовали от нее, склоняла на жертву и не рискнула бы наградить его даже ласковым словом — поразительно, что к ней вообще пустили постороннего мужчину… Однако ставки выросли. Брат все еще стремился к ней, но смотрел уже выше — он обрел свои цели. Аннерозе провела его до вершины, где было вдоволь солнца, воздух чист, а его дарование замечено, но он вцеплялся в небеса и покорял их, азартно балансируя в пустоте. Она нечаянно стала толчком к чему-то громадному и теперь испуганно вглядывалась за горизонт. Если бы Райнхард обнял ее, она, возможно, сумела б разубедить его… Она послала с ним Зига и забрала его в свои мечты о том, что случалось так обыденно, сплошь и рядом, но не с ней. Лежа подле Фридриха, она, дрожа, попробовала вообразить его трепетную нежность, большие бережные руки и затуманенные глаза… Но по ее груди, расстегивая пуговицы, слепо шарили ладони императора, она стаскивала с него брюки, и он дребезжаще в предвкушении смеялся, вытянув окостенелые ноги… Аннерозе зажмурилась и бешено замотала головой. Все, что она знала о любви, ей показал Фридрих. Она началась под ним как женщина, он клеймом пронизывал ее наготу… Она покорилась судьбе, но в фантазиях пестовала светлую комнатушку, где не суетились слуги, занавески пестрели бабочками и было безопасно. Там Кирхайс шутил с ней, радовался пирогу и волновался, стоило ей порезаться, и на его плечо можно было самозабвенно склонить голову — она понятия не имела, из чего вяжется подобное счастье и робко тянула из общего детства, из книг… Императору нравился ее образ пасторальной хозяюшки, и Аннерозе дерзко посадила под окнами те единственные цветы, что ей подарили, когда она еще принадлежала себе, — нелепая мятежная попытка доказать, что ее грезы воплотимы — как быстро и охотно они принялись!.. Найдя Кирхайса у этой клумбы, она почувствовала себя так, словно все уже произнесено. Пресные реплики сыпались, мороча соглядатаев, но они стояли распахнутые, и в чинной пустоте свивалось признание и, стало быть… возможность? Этот статный прославленный военный все еще взирал на нее так, будто раньше не видел ни одной женщины… А потом, как в сказке, Зиг успел в последний момент и спас ее. И, распрямляясь среди осколков, следя, как он судорожно осматривает ее шею, — не мазнул ли кинжал? — Аннерозе без оглядки поверила, что однажды растреплет эти пушистые кудри. Сможет целовать его при всех, и гулять по улицам, и позволять себе ошибки, дурачества, и верить людям. И сумеет раздеться при нем — беспечно и игриво. Когда император скончался, она вышла к ним в трауре, точно оглушенная. Райнхард встал на колени, она опустилась на песок, обняла его и разрыдалась. Странно и жутко было обнаружить, что брат больше не умещается в ее руках: когда-то они покрывали его, словно доспехи, а теперь лишь бессильно обвили… В ошеломленной тишине они вошли под свод изломанной клетки. В гостиной Райнхард вдруг отступил, смерил ее неистовым взглядом и приказал: — Снимай! Мрачно, ликующе ухмыляясь, вынул из ее пальцев веер, жестом попросил перчатки, осторожно совлек вуаль, швырнул все это в камин и, задорно хохоча, воскликнул: — Снимай, сестра! Все кончилось! Сдирай и бросай под ноги, топчи, как труп! Как жаль, что этого ублюдка мы похороним под вой труб и лицемерок! Он смотрел так пристально и повелительно, что Аннерозе послушно нащупала кружево, с треском рванула и выпустила — черный лоскут неуклюже спланировал на пол, и она так же неловко наступила сверху черной блестящей туфелькой. А потом поняла и, опьяненная восторгом, запрыгала, стуча каблуками, оступилась, попыталась стряхнуть туфли и едва не упала — ее поймал Зиг. Поставленная на ноги, она закрыла глаза и прислонилась к нему. Райнхард триумфально помешивал в очаге опаленные клочья. Он отпустил Зига на один день, заявив, что в столь важном деле необходимо его личное участие. Семилетний мальчик, гордо насупившись, ловя сползающую корону, позволил ей оставить все подарки почившего деда, но Аннерозе увезла из Нойе Сан-Суси только скромный чемодан, с которым когда-то туда прибыла — Зиг учтиво забрал его и торжественно погрузил в багажник. Переезд занял полчаса, а потом они выбрались в парк: она храбрилась, а Зиг бдительно оборачивался на каждый шорох. Она безмерно соскучилась по веселым диким одуванчикам и немедля сплела венок, с наслаждением пачкаясь. Через пару минут малышка с двумя бойкими хвостиками потянула за платье мать, завороженно указывая на Аннерозе пальцем. Женщина очень смутилась, укоряюще забубнила про правила приличия, а Аннерозе, улыбаясь, повесила венок на шею девочке — для этой головки он был слишком велик. Им с Зигом наконец удалось поговорить не только о давнем прошлом: в череде лет они оба отыскали те мгновения, где никто не умирал, не убивал, не стискивал зубы и не боялся. Аннерозе вспомнила птиц, купавшихся в фонтане, и смешной спектакль, а Зиг — перепалки сослуживцев и несколько сумасбродных выходок Райнхарда. Расставаясь в сумерках на крыльце, — брат задерживался на службе, Кирхайс решил заглянуть к нему — они сказали друг другу спасибо, упоенно понимая, что этот день может повториться. Она взъерошила Зигу волосы. Брат провозгласил: «Здесь все к твоим услугам!», нанял ей горничную и вызвал портниху. Выбирая фасон и цвет, отвергая декольте и ухищрения, Аннерозе все больше верила, что отныне распоряжается собой. В первый вечер, разрезав свежий пирог, она ждала брата к ужину — господи, даже на воле она умела только печь пироги и ждать… Райнхард не привык к ней: это было очевидно, но ожгло горечью. Он вернулся за полночь, столкнулся с ней, растерянной и встревоженной, ужасно сконфузился, извинился и торопливо съел остывший кусок: слуги уже убрали посуду, но пирог она униженно отстояла. На следующий вечер брат позвонил и предупредил, что засидится допоздна: он стремительно учился и никогда не повторял ошибок. Аннерозе все же попыталась встречать его по вечерам: заваривала чай и устраивалась у огня с книгой или вязанием. Иногда он смотрел недоуменно, с призрачной досадой, словно споткнувшись: он неустанно препарировал некую мысль, торопился в кабинет, что-то записать, проверить и не желал отвлекаться. Иногда он притаскивался мертво усталым или угрюмо грозным и болезненно кривился в улыбке при виде нее. Несомненно, дома он рассчитывал на одиночество, и она прекратила надоедать. Днем Райнхард нередко принимал подчиненных, беседовал с полезными людьми. Коридоры четким шагом пересекали суровые мужчины в форме, и, раскланиваясь с некоторыми визитерами, Аннерозе зябла от неясных подозрений: будто из ответа на вздорный светский вопрос они способны выплавить оружие. Брат видел их насквозь и играл на равных, а она лишь зыбко ощущала, как колышутся вокруг нити интриги, хищно прицениваясь, не втравить ли ее в узор. Опасаясь ненароком навредить или помешать, она почти перестала покидать свои покои. Выходить за пределы поместья ей надлежало лишь с охраной: брат стяжал полчища врагов, для которых она маячила заманчиво легкой мишенью. Бродить в кольце настороженных вооруженных конвоиров было бы пыткой и для нее, и для окружающих, и Аннерозе не стала даже пробовать. Зиг не навещал ее. Бессонно созерцая полоску света из-под двери, она невольно вспомнила вороватую поступь лакея, скабрезный стук и церемонное «Его Величество желает вас видеть». И вдруг оцепенело подумала, что ничего не изменилось. Разве что этот обладатель ее не вызывал. В Нойе Сан-Суси она хоть иллюзорно была хозяйкой, вправе устраивать все по своему вкусу — ее и взяли для того, чтоб мелодично щебетала и ткала уют. Райнхард же относился к ней как к талисману: запихнув за пазуху, его уже не достают, разве что изредка нащупывают. Вскоре Кирхайс и брат снова исчезли в небе — ледяной безвоздушной выси, где Райнхарду дышалось свободнее, где он был неодолим и крылат. Ежедневно на Один обрушивались списки погибших, и он был над всем. Она слышала, что, озираясь, шепчут о Вестерланде, у ее горничной там жила сестра — настигнутая новостью, бедняжка бросилась на пол и скорчилась… Аннерозе присела рядом и положила руку на содрогающиеся лопатки. Когда сиплые всхлипы взорвались стенанием, у нее потемнело в глазах. Ее послания вязли на зубах дешевой моралью, но что еще было выдавить, если, на деле, ей хотелось кричать: «Ты сказал, что все кончилось! Почему оно не кончается, Райнхард?». Изредка связываясь с ней, брат лучился, шутил и болтал о ерунде. Разочарование, близкое к обману, мучительно мешалось с исступленной любовью. Пусть Райнхард вырос на ее детстве, как на кровавом удобрении, но только он кидался ей на шею, беспрестанно и мягко целовал в щеки. Воскресным утром прямо в пижаме он забирался к Аннерозе в постель, серьезно и трепетно расчесывал ей волосы. А однажды осенью нырнул в пруд, чтобы выловить ее улетевший шарф. Лед топорщился вдоль берега клыкастой раззявленной пастью, и брат превратился в маленького водяного: к пальто пристали листья, с него ручьями текла вода. Как они бежали, как смеялись… Космос не создан для людей, он схож с посмертием: бездна, вмещающая все. Райнхард неотвратимо перерождался, желая побеждать и властвовать в нем. Звезды все затмевали. Она теряла его, перебивалась недомолвками и сплетнями и уповала на Зига: от величья коченеют руки, но костер растапливает их, побуждает взглянуть вниз и вспомнить о тех, кто мерзнет! Ей позвонили. С блестящего экрана неподвижно глядел знакомый человек. Она едва ли что-то замечала, убаюканная Зигом, но, вроде, именно он так удачно выключил свет, что графиня Бенемюнде не нашла ее горло. Вероятно, ему нравилось водворять тьму — кратко представившись, он бесстрастно сообщил: — Адмирал Кирхайс погиб. Будущее разлетелось вдребезги, и всякая деталь, с таким трудом и блаженством вылепленная, пропорола ее насквозь. Аннерозе тяжело заворочалась и откинулась на спинку стула, бессмысленно сминая и разглаживая юбки. Она не могла спросить, и Оберштайн ступенчато и емко изложил ей все, как перечисляют кости в скелете. — Он просил передать Вам, что сдержал обещание. Аннерозе сгребла шуршащий шелк так, что ногти сквозь ткань впились в бедра. Лицемерная тварь, уволокшая его в свои сахарные сны о мире, она ни разу не попросила Зига вернуться живым — о чем без толку упорно умоляют все девушки… Кирхайс был манекеном для ее надежд, бронежилетом для ее брата. Он преклонялся перед ней и умер, потому что она просила — во всякую встречу, улыбками и миражными посулами… Он мог бы закончить школу, выращивать цветы или учить детей, ласково касаться узкого плеча, защищать от задир или зноя, в нем было столько доброты и терпения… Но она подкараулила Зига и залучила в их жизнь, воспользовавшись его наивностью и своей красотой… господи, если все ненавидевшие ее были правы, почему им не удалось убить ее… Человек по ту сторону стекла на секунду смежил веки и заключил: — Я соболезную Вашей утрате, но не могли бы Вы поговорить с братом? Аннерозе вежливо кивнула: — Да. Конечно. Она прилежно попыталась изобрести врачующие слова. Она обеспечила Райнхарду все, о чем только стоит грезить, выкрала и вышколила для него верного друга. Она наблюдала, как гениальный полководец, возможно, выгодно обрекший на смерть миллионы вестерландских семей, оперся на стол и склонил голову. Он заполучил ее для того, чтобы милая памятка из детства ждала и жалела его. Чтоб, пока он располосовывает и перекраивает галактику, она гарантировала ему безбурный заповедный уголок. Аннерозе давно не понимала брата, но была пропитана им. Она не могла предать его, откровенно осудив и отказавшись ободрять в грядущих бойнях. Как эхо, она повторила за ним хрестоматийные обязывающие слова: «У нас не осталось никого, кроме друг друга…». А потом сказала, как можно бережнее, что сама во всем виновата и будет лишь обременять его, что ему еще многое предстоит совершить и он не должен сдаваться. Может, вышло жестоко — ее корежило от отвращения к себе, и все внешнее искажалось, как в бесчувствии бреда. Только здесь, на рубце-распутье брат впервые, не удовольствовавшись видимым, неумело потянулся к ее сердцу: выдвинул вопрос, как посылают в бой эскадру. — Ты любила Кирхайса? Она зажмурилась и, конечно, не ответила: «Нет, я убила его для тебя». — Прости. Экран потух. И нестерпимое мгновение стало ее вечностью.