Никто, кроме тебя (18+)

NC-17
Завершён
740
3
Фэндом:
Размер:
45 страниц, 21 249 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

1.

Настройки
Мин Суён умер, когда за окном пошёл первый в этом году снег. Ушёл легко, тихо, во сне, никого не обеспокоив своей болью или немощью. До последнего суетился по небольшому, по-военному скромному дому Чана, прибрал всё, перемыл и перетёр небогатую посуду и мебель. Будто что-то чувствовал. И когда в последний свой раз уходил от Чана, внезапно подошёл к нему, сидящему за своим столом за новой книгой по стратегии ведения боя, осторожно прижал его голову к груди и тихо сказал: — Замуж тебе надо, Чани. — Эй, эй, господин Мин, что за разговоры? — скупо улыбнулся Чан, в ответ привычно приобнимая прижимая пожилого омегу к себе одной рукой. — Кому я такой нужен, кроме тебя? — Какой? — тихо спросил Суён, не принимая его шутливого тона. — Ну… такой. — Чан всё ещё пытался шутить. — Мне тридцать пять, я старик, для замужества жестковат и неудобоварим. Ни один милый омега не выдержит моего поганого характера. Ты и сам мне это говорил, разве нет? — Глупости, — вздохнул Суён и погладил его по волосам. — Чего не скажешь сгоряча? Ты вырос смелым, умным и честным. Что ещё надо хорошему омеге? Да, ты часто сосредоточен на чём-то своём, ты слишком молчалив и совершенно не умеешь говорить любезности, редко улыбаешься — хотя улыбка у тебя такая, что заглядеться, — и кто-то может назвать тебя мрачным, но… — Нет никакого «но», — печально покачал головой Чан и прикрыл глаза, наслаждаясь рассеянной лаской, которую дарили ему руки старика. — Просто его нет. Да и времени ни на что такое у меня нет. — А должно быть, — упрямо помотал головой Суён. — Вот я уйду, кто о тебе позаботится? — Куда уйдёшь? — недоверчиво спросил Чан. Суён тяжело вздохнул и сказал: — Кажется, с умом я поторопился. Однако ты всё же достаточно хорош собой, если не хмуришься, ты скоро станешь полковником — уж я-то знаю, поверь, мне знающий человечек шепнул, что судьба у тебя знатная — а что ещё нужно добропорядочному и скромному омеге? — Богатство? — тут же отозвался Чан, уже начиная всерьёз тревожиться: Мин Суён был омегой обстоятельным и спокойным, неразговорчивым, и он уж точно никогда раньше не пытался сунуть нос в жизнь своего бывшего воспитанника, к которому на старости лет сам попросился в домоправители. — Чин повыше уже сейчас? Родню познатнее? Господин Мин, что с тобой? Но Суён ничего не ответил, прижал лишь сильнее и, склонив седую голову к голове Чана, поцеловал его в макушку. — Задумайся, Чани, — тихо сказал он. — Просто подумай. И найдётся омега, кто тронет хоть немного сердце, — не теряй времени. Не упускай его, слышишь? — Чан кивнул и нахмурился. И отметил себе договориться с доктором Хваном, чтобы осмотрел старика. Опоздал. Суён отдал себя в ласковые божьи руки этой же ночью у себя дома и больше порога Чанова дома не переступал. А вот Чан долго стоял у его дома, после того как сопроводил небогатую, украшенную ритуальными цветами повозку с простым, но ладным и солидно тёмным гробом, который щедро оплатил вместо того, который был по средствам семье Суёна. Стоял — и смотрел в окно, распахнутое на первом этаже. Там суетились два сына Суёна, омега и альфа, они готовили сытную поминальную похлёбку, с которой собирались обойти соседей, чтобы налить им её щедро и попросить помолиться за почившего родителя. Но не на них смотрел Чан: с ними он уже переговорил, отдал им деньги, что причитались за последний месяц Суёну, да сверху добавил три золотых от себя. Альфа низко ему поклонился, а омега благодарно припал к его руке: жили они весьма небогато, и, возместив таким образом все траты на похороны отца, он дал им достаточно, чтобы не считать себя чем-то им должным. Должным… Перед Суёном, который пестовал его так много времени, позволяя угрюмому и нелюдимому капитану Бану забыть обо всех бытовых бедах, он был в неоплатном долгу. Однако то, о чём он сейчас раздумывал, смущённо прячась за деревянными ставнями окна и пытаясь заглянуть в тёмный угол кухни, возможно, было хоть чем-то, что Суён бы точно одобрил. Там, на лавке в углу, сидел за большим чаном картошки Суёнов племянник, омега лет семнадцати. Его сегодня на похоронах Чан увидел впервые. Как успел ему рассказать, озабоченно и сердито качая головой, старший сын Мина, свалился этот мальчишка к ним на голову нежданно-негаданно, приехал неделю назад, отец по доброте душевной, хотя и был в долгой ссоре со своим непутёвым братом, приютил горе-племянника, купившись на грустную историю о лютой смерти от лихоманки обоих его родителей и голодной деревенской жизни. Он всплакнул по брату, с которым так и не помирился, и оставил этого щенка у себя. А вот теперь его куда? У обоих сыновей — свои семьи, дети, лишний рот никому не в радость. А этот вроде как, хотя по хозяйству обучен, да не так чтобы ловок, ещё и бойковат слишком, да не так чтобы привлекателен для омеги: коренаст, широкоплеч, ни стати омежьей, ни нежности в лице, ни улыбки ласковой, ни расторопности, ни умения угодить, дикий и всё бормочет себе что-то под нос — в общем, сбыть замуж быстро вряд ли получится. Говорил это старший омега вовсе не чтобы пожалиться, а лишь отвечая на тихий вопрос Чана. У того к мальчишке глаз сразу прикипел: да, невысокий, грудь широкая, шея в вороте белой сорочки зацелованная солнцем, но чистая, щёки плотненькие, нос — ровный и красивый, хотя остальные родные, да и сам Суён, были плосконосыми, что выдавало в них крестьянское происхождение. Так что вроде как да, очарованием омежьим он явно был обделён, этот омега, и всё же… чем-то он зацепил Чана, этот… как его… Чанбин… Его звали Чанбин. А ещё он был странно «другим». Он единственный плакал на этих похоронах. Сыновья Суёна были скорее озабочены тем, чтобы все пришедшие проводить старика в последний путь получили достойные почести — и платки, вышитые памятными буквами, и пироги, и место у могилы для молитвы. По традиции дети сами закапывали эту могилу, показывая духу отца, что сильны и смогут дальше жить на земле, неся его имя, и ни одна слеза из их глаз не оросила его последнюю обитель. Плакал только невысокий омежка, что стоял поодаль и смотрел на всё небольшими своими выразительными глазами. Пухлые, словно надутые губы его кривились от сдерживаемых всхлипов, и слёзы по щёчкам текли, не останавливаясь. Потом один из сыновей Суёна, альфа, раздражённо окликнул его, чтоб помог, и он тут же кинулся к ним, схватил лопату и стал усердно кидать землю в могилу, однако плакать не переставал. Работал лопатой он ловко, руки уверенно сжимали черенок, а под простеньким жилетом, одетым поверх светлой сорочки, так и ходили небольшие мускулы на спине, и Чан невольно засмотрелся на него, ощущая что-то в сердце непривычное, острое и болезненно-жалостливое. Этот мальчик… Он быстро отвернулся и пошёл с кладбища, мысленно попросив у Суёна прощения. И так бы и ушёл, и позабыл бы об узких вытянутых глазах и славной шее в вороте сорочки, но старший омега догнал его и, кланяясь и умильно улыбаясь, попросил доехать с ними до дома и получить памятный платок и тарелку с похлёбкой. — Мы купили отличных обрезков для неё! — значительно и гордо сказал он, поглядывая на Чана в надежде впечатлить его. — Брат Канги не поскупился, мы уважаем память отца и не осрамим её перед тем, кого он всегда поминал как прекрасного и щедрого господина! Чан усмехнулся, открыл было рот, чтобы вежливо поблагодарить и отказать, но тут мимо него прошли тот самый Канги и… Чанбин. Имя такое… сладким на языке отчего-то мажется… Так вот, они прошли, и Чан, невольно вдохнув, почувствовал мягкий, обволакивающий душу и сердце теплом аромат печёных пирогов с яблоками и корицей… Да, да, именно чтобы коричный дух на всю кухню стоял, перемешиваясь с яблочной кислинкой — так делал всегда Суён, зная, что Чан их просто обожает. Вскинув голову, Чан проводил глазами сгорбленную фигурку Чанбина и, не понимая ещё себя, ответил омеге перед собой, что, конечно, за честь почтёт помянуть своего любимого друга Мин Суёна. Омега смущённо хихикнул и опустил глаза, явно приятно удивлённый таким откровением. Всё-таки Чан был дворянином, не из последних — капитан гвардии Его Величества, как-никак, важный человек, а тут — друг… о каком-то слуге… И вот теперь Чан смотрел, как сидит Чанбин в углу, куда его, прикрикнув раздражённо, усадил старший омега — как его зовут? — и чистит картошку на большой семейный ужин. На него они и пригласили Чана. Чанбин, головы не поднимая, ловко очищал небольшие картофелины от кожуры, ведя тонкую ленточку, а из глаз его иногда одна за одной скатывались и скатывались по щекам слёзы. О чём он плакал? О дяде, которого почти и не знал? О своей ли судьбе — что ему теперь было делать? Домик братья Мин собирались продать, как слышал Чан, а куда девать этого мальчишку, они не знали. Что же… Что же… Значит, так тому и быть. Чан поднял голову и задумчиво прищурился на скатывающееся за крыши невысоких домиков солнце. «Ты ведь одобришь меня, Мин Суён? — подумал он. — Я не стану обижать твоего племянника, помогу ему. Дорого они за него не возьмут. А он поработает на меня, накопит денег. Дам ему в память о тебе какое-нибудь приданое да найду ему альфу поспокойнее и подобрее… Как ты думаешь? — И отчего-то показалось ему, что чуть усмехается ему в ответ солнце, а потом свет словно мигнул в его глазах. И Чан скупо улыбнулся: — Одобряешь, значит. Ну, и отлично».

***

Чанбин начал его удивлять почти с самого начала. Во-первых, юный омега оказался вовсе не таким чувствительным и нежным, как показалось Чану. Да, он плакал на похоронах, да, когда Чан стал разговаривать с его кузенами насчёт его службы у него, он, кажется, по-настоящему испугался и смотрел на старшего брата-альфу, Мин Канги, так умоляюще, словно на самом деле безумно боялся, что тот согласится. Чан его в общем-то понимал: кому захочется, чтобы его отдали совершенно незнакомому, мрачному на вид альфе-военному с грубым, хотя и застарелым шрамом через висок и холодными глазами (Чану говорили, что он именно так и выглядит, когда не пьян и не улыбается — то есть почти всегда). Да ещё и непонятно зачем отдали-то! Однако когда Канги, повздыхав и красноречиво переглянувшись с братом, который после первых слов Чана выдохнул с явным облегчением, согласно кивнул, Чанбин лишь прикрыл глаза и дрогнул губами, ни слова не произнеся, не пытаясь воспротивиться воле старших. Правда, и выбор у него был невелик: явно за пределами этого дома родных у него не было, куда пойти ему, юному омеге без связей, денег и опыта, в большом и жадном столичном городе, он не знал. Так что лишь коротко горько улыбнулся, опустил голову и в ответ на короткий рык Чана: «Собери вещи и пойдём!» — кивнул, быстро собрал в небольшом чуланчике под лестницей свою котомку, совсем небольшую, заплечную, явно не вмещавшую даже самого, на взгляд Чана, необходимого. А потом сам подошёл к нетерпеливо ожидающему его у двери Чана. Тот с удивлением осмотрел его и нахмурился. — Это и всё? — Он кивнул на котомку. Чанбин кивнул и поджал губы. Чан хмыкнул и скомандовал: — За мной. Он быстро пошёл к лошади. Там чуть замешкался, не совсем понимая, как быть с Чанбином, однако тут же сердито себя прервал: что за сомнения? И что в этом такого? Одним ловким движением вскочил он в седло и, склонившись, протянул руку изумлённо смотрящему на него снизу юноше. Тот испуганно попятился от его руки, но Чан нахмурился и коротко бросил: — Руку! И Чанбин, заморгав отчаянно, протянул ему тёплую небольшую ладонь. — Держись! — приказал Чан и резко потянул его на себя, подхватил за плечи, поднимая в седло перед собой, и усадил, а потом зажал между руками, захватывая поводья, и цокнул верному Торнадо. Тот всхрапнул, чуть потянул вожжи — и пошёл, горделиво цокая по булыжнику. Чанбин же замер зайчонком в его руках и, казалось, вздохнуть не смел. А вот Чан дышал… О, да, он вдыхал глубоко и лишь щурился от того, как яблочно-коричный дух обволакивал ему горло и сладко проникал в грудь. И даже лёгкая горечь, словно от яблочных семечек, на языке не портила впечатление. Конечно, омежка побаивается, да и скакал ли он когда-нибудь на лошади вот так, с альфой едва ли не в обнимку? И тем не менее, когда на повороте на улицу, где стоял небольшой домик Чана, неожиданно под ноги лошади выкатился какой-то мальчишка и с громким вскриком прянул в сторону, а жеребец Чана едва не встал на дыбы, удерживаемый лишь умелыми движениями опытного наездника, Чанбин ловко ухватился за рожок седла и склонился, чтобы не навалиться на Чана и своим весом не способствовать его падению. Чан отметил это для себя взором опытного всадника и удивился: мальчишка не вскрикнул, не испугался, даже и дыхания не сбил. А когда они выровнялись и Чан отрывисто спросил, как он, Чанбин лишь коротко выдохнул и сказал негромко и хрипло: — Хорошо… то есть… в порядке. Чан снова хмыкнул и пришпорил коня, чтобы быстрее добраться до дома.

***

В доме Чана Чанбин словно сразу почувствовал себя на месте. Уже в первый же вечер Чан, вернувшись заполночь с внезапного вызова на службу, ел вкуснейшее заячье рагу и запивал его горячим компотом из сушёной вишни, которую каким-то образом где-то там, в недрах Чановой кухни обнаружил оставленный второпях на хозяйстве омега. Мясо таяло во рту, овощи не были разварены, а вишня в компоте была умело размочена, будто варили из свежей. Это было настолько идеально и так похоже на то, к чему привык Чан, что он растерялся. — Ты… Ты сколько у Суёна учился-то? — спросил он у сонно моргающего и клюющего носом рядом с ним Чанбина. Тот встрепенулся, заморгал короткими густыми ресницами и судорожно зевнул, осторожно прикрывая рот ладошкой. — А? Чан сузил глаза. Чанбин выглядел очень уставшим, волосы его были немного всклокочены, он постоянно ёжился, словно ему было холодно, — в общем, явно было, что день у него был длинным и ужасно тяжёлым. — Иди спать, — негромко сказал Чан. — Я-а… Я посуду ещё… — Чанбин снова судорожно зевнул. — Спать, я сказал. — Чан чуть нахмурился, и омега, испуганно захлопав глазами, вскочил, несколько раз довольно неуклюже поклонился и засеменил в сторону двери чулана. — Эй, Ч-чанбин! Ты куда? — окликнул его Чан. Омега обернулся и неловко махнул рукой. — Ну… спать? Чан нахмурился сильнее, встал и, обойдя всё так же испуганно моргающего омегу, решительно толкнул дверь в чулан. Там на полу было уложено горкой сено, сверху наброшен был старый какой-то кафтан, вроде как Чан носил его лет десять назад, уже и забыл, что он у него был. А рядом аккуратно были выложены горкой какие-то тряпки — видимо, скарб Чанбина. Тихо ругнувшись сквозь зубы, Чан решительно подхватил шмотьё и, по дороге ухватив оторопевшего омегу за руку, поволок его в небольшую комнатушку, где иногда, когда поздно было уже идти домой, ночевал Суён. Небольшая, но очень удобная постель, шкапчик, узенький столик и удобный широкий стул у окна — вот и всё убранство комнатки. Но когда Чан втолкнул в неё Чанбина, положил его вещи на постель и кинул: «Здесь твоё место будет», — омега вдруг низко перед ним склонился и пробормотал, хлюпая носом и явно едва сдерживая слёзы: — Спасибо… Спасибо вам… я… Я верно буду… Я всю жизнь буду служить Вам, господин! — Надеюсь, что нет, — буркнул Чан в ответ. Ему отчего-то стало неловко: наверно, омега испугался, наверно, подумал, что Чан разозлился. Может, даже и руку ему больно схватил… А ведь кто виноват, что он не сказал Чанбину, куда хочет его поселить? Откуда было омежке знать, где притулиться да вещи кинуть? Чан нерешительно обернулся у двери и прикусил губу. Чанбин стоял у столика и держал в руках небольшой вязаный кошелёчек. Его в последний раз забыл здесь Суён. Омега поднял на сжавшего губы от какой-то глухой сердечной тоски Чана и тихо, хрипло спросил гнусавым от сдерживаемых слёз голосом: — Это ведь… дядюшки? Чан нашёл в себе силы лишь кивнуть и быстро вышел, осторожно прикрывая за собой дверь и жмурясь, как будто это могло помочь ему не слышать, как плачет там, в маленькой комнатушке, юноша, оставшийся совсем один на белом свете. Потому что если нет у тебя человека, который бы привечал тебя, дарил тебе хотя бы немного своего сердечного тепла и участья, то ты один — даже если и есть где-то те, кто тебе вроде как родня по крови. «Я позабочусь о нём, Суён, — думал Чан, ворочаясь на своей постели и не будучи в силах заснуть. — Я позабочусь, а ты… Пожалуйста… Помолись за меня, Суён. За мою грешную душу и неспокойное, нечистое сердце…» Тело потягивало какой-то нехорошей истомой, Чан маялся и долго не мог заснуть в ту ночь. А когда заснул, снились ему небольшие, раскосые, наивные глаза, смотревшие на него светло и немного испуганно. «Я буду вам служить, господин… Я буду слушаться вас, господин… Я ваш… господин… — читал он в них и мучительно пытался зажмуриться и отвернуться, но у него не получалось. — Я буду служить вам до конца жизни… обещаю… господин…»

***

Он был невозможный — этот Чанбин. Он всё делал не так, как привык Чан, не так, как делал Суён, — и тем не менее всё, что он делал, было как-то настолько уместно, ловко и правильно, что Чан терялся: то ли делать замечание и кривить в недовольстве лицо, то ли говорить спасибо и притираться к тем порядкам, которые завёл у него этот ушлый омега. От растерянности и испуга, казалось, в Чанбине не осталось ничего. За те полгода, что он жил в доме Чана, он освоился настолько, что уже и все соседи, недолюбливавшие вообще-то неразговорчивого и угрюмого капитана Бана, улыбались его слуге умильно, звали ласково «Бини». Они с охотой одалживали ему то соли щепоть, то лучин, если он не успевал в лавочку за ними, то ниток на шитьё Чановых платков, то большую сковороду для обильного жаркого на праздник Последнего листа. Но и Чанбин в ответ им лучился ласковой улыбкой, никогда не отказывался помочь старику Яну перетащить брёвнышки в дровницу, папаше Готу из хлебной лавчонки неподалёку — присмотреть за караваями, пока тот любезничает с милым омежкой-вдовцом Рану из дома напротив; он тетёшкался с малышами сапожника Кино и покупал для них из своего жалованья, твёрдо положенного ему Чаном, несмотря на его возражения, леденцов и дешёвых пирожков с требухой: детишек разбитной красавчик Кино настрогал много, а жили они едва не впроголодь. Чан уезжал на службу рано: его ждало повышение, и начальство придирчиво рассматривало всю его работу — от внешнего вида его гвардейцев до бумаг на довольствие каждого, что он обязан был вести. Так что он был занят сверх меры, но тем не менее заметил за собой с каким-то тайным страхом и недовольством, что, как только на башне городской ратуши било восемь, всё его существо начинало тянуться домой — туда, где быстро и ловко бегал крепкий ловкий омежка, перевернувший бывший там десятилетиями порядок и наведший свой — который Чану… нравился? Суёна Чан любил: тот всё подстраивал под его вкусы и капризы не юного уже холостяка. Чанбин же мягко, но настойчиво вводил какие-то свои, непонятно откуда у него в голове взявшиеся правила. Он вставал раньше Чана и делал ему завтрак. Чан отбрыкивался вначале, ворчал недовольно, и Чанбин поначалу отступал, в страхе косясь на сердито моргающего на тарелку с нехитрым, вкусно пахнущим супом альфу. — Я говорил, что не ем утром, — хмуро ворчал Чан. — Вчера… — еле слышно отзывался Чанбин. — Вчера голодным ведь, поди, легли, господин? Меня не будили, но я и тарелок не видел, хотя курицу вам оставил на углях… Покушайте, сделайте милость… Уж я и розмарину положил, как вы любите, да весь чеснок выловил, чтобы это… духу не было большого… И против этого мягкого, но мило настырного внимания, против этой заботы Чан почему-то оказывался бессилен. Не мог оттолкнуть и рявкнуть, чтобы не лез. Нет, и Суёна он не отталкивал, но тот никогда почти ни на чём и не настаивал, а тарелка с супом, миска каши с поджаренным луком или рагу — они появлялись на столе утром настойчиво и пахли так, что… Чан сдался. Садился есть недовольный, хмурый — но съедал всё дочиста. Потому что было вкусно. И цветы в гостиной, хотя и пахли резковато — а главное, смешивались с восхитительным ароматом яблока и корицы, к которому, в частности, так спешил Чан, — но тоже стали постоянными, ведь Чанбин на резкое недовольное замечание Чана шёпотом, опустив глаза, обмолвился, что он покупает их у старичка До на мосту, а для того эти цветы, выращенные им в своём палисадничке, были единственным способом заработка. Чан щёлкнул зубами и, крепко, но тихо выругавшись, вышел из дому и хлопнул дверью. Однако больше о цветах, так и появлявшихся в вазочке, не заговаривал. А вывешенные на проветривание нарядные одежды Чана? Альфа обнаружил их однажды, вернувшись чуть раньше обычного, и едва не полыхнул костром прямо посреди своего двора! Тут же в бешенстве сорвал он вещи с верёвок, притащил Чанбину в комнату (тот шил что-то за столом, по привычке что-то тихо бормоча себе под нос) и швырнул их на постель со злым и коротким: — Убрать! Убрать всё обратно! Вещи эти были куплены им давно, по случаю… о котором он не собирался больше в жизни никогда вспоминать. А тут это всё было вытащено на божий свет да на показ всем соседям и вывешено! — Кто разрешил тебе лазать туда? — рычал он, яростно щурясь и раздувая ноздри в сторону низко опустившего от страха голову Чанбина. — Зачем ты вообще полез на чердак?! — Моль там завелась, — подрагивая ресницами и не поднимая взгляда, прошептал Чанбин. — Я хотел попроситься… Там удобно будет мне с рукодельем… Переехать туда хотел, стал разбирать… Вы не говорили, что нельзя туда, господин, я бы разве ж… Просто увидел в сундуке, одежды дорогие, а… побьёт моль — новые покупать будет надо… Чан раздувал ноздри и сжимал губы, пытаясь найти, что сказать, — не нашёл и отрывисто кинул: — К ночи убрать всё! Чердак можешь занять, но больше не смей ничего вот так… во двор. — Развернулся и почти выбежал из комнаты своевольника, а всё равно успел увидеть, как блеснули наивной радостью ласковые глаза. Чан привыкал… Да, привыкал. Привыкал находить в седельной сумке подложенные туда заботливо яблочки или пряники — Чанбин сам их пёк, и в эти вечера дух стоял в доме такой, что Чан слюной исходил, пока Чанбин не звал его пить вечерний чай. Привыкал к идеальной чистоте белья — Суён был стар, стирать сам не мог, они отдавали прачке, а тот не всегда был честен и усерден, но Чан мирился, так как ему было по большей части на это наплевать. А сейчас его бельё сияло белизной так, что даже сам капитан Гё, известный на всю столицу франт и омежник, задумчиво обсматривал его воротнички и манжеты. Спросить прямо, где стирает Чан, он не мог — ниже его достоинства, но Чан невольно про себя усмехался, представляя, как бы посмеялся, когда ответил бы, что у него личный прачка есть — только его. Только его… Если бы…

***

Капитан Ли Минхо был единственными другом Чана — если это можно было назвать дружбой. Минхо выбился в капитаны, только благодаря своей богатой семье, был ленивым, как кот, весёлым, беспечным и совершенно равнодушным к службе. Гвардейцы его отряда патрулировали Запад столицы, и там было всегда спокойно. Не благодаря этим ленивым разгильдяям — как думал о них Чан — а благодаря тому, что там жили вполне достойные и солидные буржуа и крайне редко случались скандалы. Так что у Минхо была масса времени, чтобы заглядывать в будуары омег полусвета, проводить там весело время, делать авансы миленьким городским омежкам, сынкам богатых папаш, и иногда лазать к ним в окна, чтобы приласкали, когда никто из его обычных пассий не звал к себе. Так, по крайней мере, усмехаясь и завидуя, говорили о нём его же подчинённые. И уважали его именно за это, и обожали за незлобивость, щедрость и могучее здоровье: из любой, даже достаточно жестокой трёпки Минхо всегда выходил победителем, и даже если и портили ему его драгоценную шкуру, на ноги вставал быстро, будто и на самом деле был котом с несколькими жизнями. Деньги у него были, он тратил их легко и с блеском, никогда не отказывая тем, кто брал в долг, и помогая тем, кто попадал в беду. Поговаривали, что у него есть много покровителей в высшем свете и при дворе — вот и сходит ему с рук всё его баловство. Но говорили также, что и врагов у него не так чтобы мало: рогатые мужья соблазнённых им омег иногда всё же узнавали, кто был причиной их ветвистых украшений, так что подсылали пару раз к нему и убийц, и известных бретёров, чтобы вызвали на дуэль. Однако Минхо с истинно животной хитростью и ловкостью выпутывался из любой ситуации победителем. Этим, наверно, он и покорил Чана. Тот, напротив, грезил о службе с детства, но, будучи сыном небогатой, да ещё и из новых дворян фамилии, пробивал себе путь ревностной службой. Минхо он ничуть не завидовал и злиться на него не мог: уж очень весёлым, красивым и добродушным к нему тот был. На самом деле близко к себе и Минхо почти никого не подпускал: товарищей по пирушкам у него было море, но близких — и трёх пальцев довольно было бы пересчитать. И к ним — а Чан как раз входил в это число — Минхо был щепетилен в выборе слов, редко задевал, всегда выказывал уважение и даже определённую заботу. Один был у него существенный недостаток: отчего-то он вбил себе в голову, что мрачен и сердит Чан из-за одиночества, так что старался это исправить и постоянно сватал капитана Бана то за омегу из знатных, то за другого из богатых — и все, как он уверял, были бы рады (тут его мнение совпадало с мнением Суёна) союзу с Чаном, но тот ему не верил. Им не верил. Да и не нуждался ни в ком. Вроде. Как. А однажды, собираясь спешно по срочному приказу, который как раз Минхо ему и привёз, увидел в окно, как тот откровенно флиртует с Чанбином. Юный омежка звонко смеялся и щурился от солнышка, выглянувшего тогда внезапно посреди поздней осени из-за мрачных туч, что окутывали столицу всё последнее время. Минхо огромным красивым котом вился вокруг него, вывешивающего на верёвки полотнища простыней (ввечеру он затеял большую стирку, на ночь не стал вывешивать, чтобы не украли, решил рано с утра). Чан застал себя напряжённо высматривающим из окна, что у них там происходит. — Давно? — услышал он вопрос, заданный мягким, бархатным голосом Минхо. — Так, почитай, уж месяцев семь, — немного гортанно от смеха, всё ещё чувствовавшегося в голосе, и быстро, как всегда, отвечал Чанбин. — Я к дяде приехал сюда, а тот помер, царство ему на небесах и мира, а господин Чан меня взял в дом служить. Готовлю ему, убираю, стираю и шью платки. На рынке дают хорошую цену, коли материалу отхвачу хорошего, да и вышивку мою любят, так что вот… живём, не тужим, других не хуже. «И чего трещит, не остановишь? — со внезапной злостью подумал Чан. — Кому это интересно-то? Чёртов Минхо! Какого хрена…» — Ах, как же ты быстро говоришь, омежка, — снова услышал он друга, которого скрывало уже повешенное полотно, — словно ручеёк журчишь — и не остановишь, и так сладко… У нас тут так и не говорят, как ты… Чан скрипнул зубами, услышав новый взрыв смеха Чанбина, и стал быстро напяливать камзол, ругаясь под нос на тугие рукава и снова с каким-то злым отчаянием прислушиваясь к тому, что было под окнами. — А что, как кумовья-то местные тебя ещё не просватали ни за кого? — В голосе Минхо было любопытство, но всё же он был слишком уж, на вкус Чана, медовым, этот чёртов голос. — Да кому я нужен? — искренне удивился Чанбин, и Чан вдруг замер, болезненно вслушиваясь: в этих словах омеги послышалась ему вдруг печаль. — У меня ни приданого, ни красы, ни стати. Я готовлю хорошо, господину Чану нравится, да только сейчас не диво — такого-то найти. А всем деньги или связи нужны. Чтобы семья была прибыльная, чтобы родители были солидные, чтоб в сундучках обновы, а в носочке — денежка. А я — что? Сам себе хозяин, сам себе слуга, никому не нужен — некому и спрашивать с меня, верно? Чан снова стиснул зубы и, схватив шляпу, быстро вышел, широкими шагами спустился по лестнице и толкнул входную дверь. — Эй, капитан! — окрикнул он скалящего зубы Минхо, который вальяжно развалился на лавочке, что стояла во дворе. — Хватит лясы точить с моим слугой, на коней! Минхо встал и потянулся, кидая лукавый взгляд на с любопытством глядящего на них Чанбина. — До свидания, господин Со, — ласково и певуче сказал он. — Как буду у вас снова, мы продолжим этот интересный разговор. — Хорошо, — просиял улыбкой Чанбин, — а когда будете? — Нескоро, — буркнул Чан, подхватил открывшего было рот, чтобы сказать, и хитро жмурящего на него глаза Минхо под руку и потащил к привязи, где стояли их лошади. — А я и не знал, что у тебя такой славный… ммм… омежка живёт, — ухмыльнулся Минхо, когда они выехали со двора и направились в сторону казарм. — И… как он? — Болтаешь много, — отрезал Чан. — Он тебе всё сказал. Он слуга. И никто больше. — Ну, ла-адно тебе, — разочарованно протянул Минхо. — За семь-то месяцев? Серьёзно? Чан, рядом с таким малышом жить — и ничего с ним не… — Замолчи! — рявкнул Чан. — Он племянник покойного Суёна! Минхо умолк, а когда они уже возвращались с построения, вдруг положил ему руку на плечо и негромко спросил: — Так ты, значит, никто этому милому господину Со? — Какому Со? — с недоумением спросил Чан, думавший совсем уже о другом, естественно. — Ну, у твоего… мхм… у слуги Чанбина твоего фамилия Со — ты не знал? — Знал, — буркнул Чан, ругая себя: фамилию Чанбина спросить он и впрямь не удосужился. — Так ты, значит, в нём совсем не заинтересован? — настырно переспросил Минхо. Чан молча поднял на него взгляд и сузил глаза. Но с Минхо такие фокусы не проходили, он лишь ухмыльнулся и поиграл бровями. — Знаешь, такие невинные лапочки иногда очень даже огненными в постели бывают. Если ты не против, я, кажется, понравился ему, так я бы его мог немного… Ох, ч-чего? — Только подойди к нему, — выдохнул ему прямо в лицо Чан, который уже притиснул его к стене железной рукой. — Только подойди! К его изумлению, Минхо даже и глазом не моргнул. — Так я и думал, — снова игриво выгнул бровь он и сильной рукой оттолкнул от себя Чана. Это вышло у него неожиданно легко, и Чан снова, в который раз невольно отметил для себя, что за внешней ленивой медлительностью Минхо скрывается недюжинная сила и ловкость. — Смотри, господин Чан, — ухмыляясь и глядя на него пристально, сказал Минхо, — я-то спросил, а как бы не нашлись те, кто спрашивать не будет. Ещё раз говорю: странно, что соседушки твои такую красоту просмотрели. Они ему все так улыбаются, он им явно по душе. Не удивлюсь, если очень скоро тебе придётся с ним расстаться: как познакомят его с каким папенькиным сынком из семейки позатрапезней, кому муженёк нужен, чтобы детишек настрогать да папашкину душу усмирить, так ведь он пойдёт — простая душа. И деньги деньгами, а и ладен твой Бини, и лицом вполне себе ничего… милаха. Чан смотрел на него исподлобья, старательно сдерживаясь, чтобы не кинуться на друга с кулаками за так больно цепляющие слова. И откуда была эта боль — он совершенно не понимал. А вот то, что прав был капитан Ли Минхо, это было точно. И казалось бы: прав — ну, так что? Разве и сам Чан не думал о том же: выдать Чанбина за кого-то надёжного альфу, обеспечить ему небольшое, но вполне достойное приданое, дать ему хорошее будущее и тем самым отплатить его незабвенному дяде и себе покой купить? Отличный же был план! Так почему же такой тоской отозвались слова Минхо в его сердце? Почему сейчас оно мучительно выбивало грудь, а внутри всё возилось и горело от злобы? Чан скрипнул зубами, развернулся и, ничего не ответив ухмыляющемуся Минхо, пошёл прочь. Домой. Чтобы выпить вишнёвого компота, съесть кусок баранины с чесноком и розмарином — Бин так великолепно умел это делать — и завалиться спать! Спать, а не прислушиваться, как бродит по дому неугомонный омега, который ложился поздно, так как что-то там себе шил ещё, или тёр тряпками чугунки, и всё время — правы были его родственнички — что-то под нос себе то ли напевал, то ли бормотал. Успокаивающе так, мягко и приятно, что Чан иногда заслушивался и засыпал прямо на кресле у окна, в которое садился, чтобы почитать перед сном книгу. Этот омега… Он перевернул вверх дном всю жизнь Чана… Или навёл в ней порядок? Как понять? Как понять…

***

Звук сдвинутых в приветственном тосте кружек разнёсся по таверне с радостным «Хей-хей-хо-о-ооо!» из двух десятков глоток дюжих молодцев, собравшихся здесь. — Слово капитану! — Капитану! — Здесь два капитана — давайте определим по старшинству! — А давайте по количеству омежек, которых они завалили! — Ахаха! Ахаха! — А пусть Сонни сам скажет! — Да, Сонни, кого из капитанов ты бы послушал первым — капитана Бана или капитана Ли? — Ставлю на Ли! — Ставлю на Ли! — На Бана… — Конечно, на Ли — свой всё же ближе! — У-у… ещё и как бли… — Ахахаха! Высокий, стройный, как виноградная лоза, юноша с румяными, словно у омежки, щеками, едва покрытыми лёгким светлым пушком, огромными, влажными, всегда чуть печальными глазами и наивной улыбкой обратил взор на смеющегося капитана Ли Минхо, который не сводил с него глаз. — Скажите Вы, капитан, — немного громче, чем надо бы, сказал юноша. — Капитан Бан… — Он вежливо поклонился сидящему напротив него Чану, тоже улыбающемуся. — …скажет следующим. Ли Минхо поднялся и вздёрнул руку, в которой была огромная кружка с отменным Бриссольским вином, на которое он лично и расщедрился в честь этого пира. — Что же, лейтенант Хан, слушай меня внимательно! — Он чуть прищурился и, пристально глядя на внезапно покрасневшего юношу, продолжил: — Мы здесь, чтобы отметить твою помолвку с о-очень богатым и о-очень выгодным женихом, не так ли? — Лейтенант чуть кривовато ухмыльнулся и опустил глаза, а потом едва заметно кивнул, и Минхо, улыбнувшись ещё шире, продолжил: — Ты настоящий альфа, Хан Джисон! Захомутать семейку Панов — это дорогого стоит! И щедро напоить нас по этому случаю — стоит ещё дороже! — Все, кто сидел за пиршественным столом, загалдели, засмеялись и закивали, кто-то крепко хлопнул Хана по плечу, кто-то долил в его кружку вина, а Минхо снова заговорил: — Так вот, я желаю тебе, мой драгоценный лейтенант, чтобы ты не разочаровался в том, что собираешься сделать! Чтобы получил от жениха по полной — и в деле, и в спальне, особенно в спальне! — И снова свист и хохот прервали речь как-то странно, криво усмехающегося Минхо, который сверлил взглядом смущённо сжимавшего губы Хана. — Покажи ему, этому молодчику из толстосумов, кто такие — гвардейцы Его Величества, и пусть всем соседушкам рассказывает, как могут любить и… — Он внезапно кашлянул и торопливо сделал большой глоток из кружки. — Мхм… Трахаться могут гвардейцы — никаким мещанчикам и не снилось то, что может сделать с омежьим нутром отличный гвардейский… — Последнее, срамное, слово потонуло в рёве восторженной толпы, вскочивших с мест и начавших чокаться кружками альф. Они громко желали Хану всего лучшего, хлопали снова и снова его по плечу, одобрительно кивали Минхо и смеялись между собой, желая друг другу той же удачи, что досталась их товарищу, чьи родители так удачно сговорили за него богатого жениха, да ещё и не уродливого, вполне себе милого омегу. Чан тоже сказал что-то подобное — в достаточной для случая мере скабрезное и душевное, вызвав почти такой же рёв одобрения, хохота и румянца на щеках лейтенанта Хана. Он пил в меру, и вроде не так часто подливали ему, однако уже через какое-то время он почувствовал, что его тянет петь и смеяться — а значит, он был чертовски пьян! Но вечеринка была в разгаре, в зал таверны вышли милашки-шлюшки, которые тёмными вечерами здесь оказывали всевозможные услуги хмельным гостям. И Чан, как и все вокруг, сажал кого-то на колени, лапал и тискал послушные тела, льнущие к нему, пел какие-то шумные, диковатые и пошлые солдатские песни, шутил глупо и весело, смеялся со всеми — в общем, был на себя не похож. Так с ним, пьяным, было почти всегда, именно поэтому пил он редко и позволял себе расслабиться вот так исключительно в компании, где был Минхо, который знал, когда капитана Бана надо было уводить, не давал ему опозориться окончательно. Вот и сейчас Минхо, дождавшись, пока Чан закончит петь вместе с бравыми парнями из его отряда очередную фривольную частушку, ловко ссадил с его колен очаровашку с соломенными кудрями и навязчивым запахом имбирного сиропа, поднял его за локоть и заставил опереться на себя. — К-куда! Нет, нет, я не хочу… — запротестовал было Чан, которому было ужасно весело и хотелось пощупать кого-то тёплого и гладенького. — Эй, красавчик, сколько ночь стоит… а? Сколько? — Нисколько, нисколько, — торопливо шикнув, оборвал его Минхо и добавил громко, обращаясь к порядком уже захмелевшим товарищам: — Мы с капитаном Баном уходим, молодцы, а вы тут гуляйте до рассвета. Эй, Сонни… — Отчего-то его голос стал тише, он рвано вздохнул и продолжил: — Да оторвись ты… Ты же жених, что ж ты его так… — А это не он, это его наш Лино так обхаживает, — пьяно захихикал рядом омежка, которого Минхо оторвал от Чана. — Эй, капитан, тебе скидку сделаю по старой памяти! — И он снова прильнул к Чану, который тут же прижал его и попробовал поцеловать. — Нет, не в губы, нет! Только не в… — Отвали! — грубовато прикрикнул на него Минхо и дёрнул Чана на себя. — Всё, увидимся в понедельник в казармах, гвардейцы, и не забывайте о смотре, чтобы у всех начищено всё было, ясно? — Рады служить, господин капитан! — бодро рявкнуло ему в ответ несколько глоток — и тут же раздался новый взрыв хохота. — Мер-рзавцы! — ухмыльнулся Минхо. Он чуть помешкал, глядя в угол, где будущего супруга дома Пан едва не раздевала уже пара ушлых омег, надеявшихся подзаработать, ублажив альфу, который должен будет в скором времени потерять драгоценную свою свободу, а потом зло цыкнул и, грубо развернув пьяно хихикающего Чана, потащил его за собой. Они вышли из таверны — и тут же славный зимний воздух словно в прорубь окунул Чана, словно ударил его холодом — и заставил содрогнуться всего в сладкой, приятной вялому телу судороге. — Бр-р-р! — прорычал он. — Собачий холод! Где мой плащ? Минхо молча накинул ему на плечи плащ и, удобнее устроив его руку у себя на плече, повёл по уже совсем тихим, окутанным флёром лёгкого снежка, вьющегося в воздухе, улицам столицы. — Тебе бы умыться, — негромко сказал он глупо улыбающемуся падающим снежинкам Чану. — Несёт от тебя… — Я ж пил, ясно дело… — Не то. — Минхо поморщился. — Ты скольких сегодня перелапал? Омегами несёт… Чан озабоченно попытался принюхаться, но ничего не почуял. — Что же, — забормотал он, — дело-то житейское, да и кому там нужно нюхать… кому я вообще нужен… — Чанбину вряд ли понравится, — негромко сказал Минхо. Сердце у Чана тут же тревожно кольнуло, он насупился и попытался грозно посмотреть на разболтавшегося друга, но из-за позы было неудобно. — Тебе какое дело? — сердито пробухтел он. — Сказано тебе было, чтобы не смел в его сторону и… — Разве я смею? — Это прозвучало до того горько и насмешливо, что Чан растерялся, умолк и попытался сосредоточиться. А Минхо, рвано выдохнув, сказал: — Не упусти своё, Чан. Это горько и больно, когда ты по глупости упускаешь того, кого… кого сердце велит забрать себе. Кто бы и что ни говорил, какими бы ни были причины — горше этого нет ничего. — Чего же ты… упустил? Минхо дрогнул под рукой Чана и, чуть наклонившись, кинул на него пытливый взгляд. Чан ответил прямым и пристальным своим взглядом. Они какое-то время молчали, а потом Минхо тихо спросил: — Давно… знаешь? — Давно. Ты так на него смотришь, что… — Отсмотрелся. Теперь вот всё. — Он пока лишь жених, Минхо. Чан глубоко вдохнул, пытаясь привести мысли в порядок, и прикрыл глаза, останавливаясь: они почти дошли. Его вело сильно, он едва ворочал языком, но Минхо понимал хорошо. То, что его друг влюблён в сегодняшнего жениха, лейтенанта Хан Джисона, действительно не было для него секретом. Он помалкивал, так как его не спрашивали, но понимал, что ничем хорошим связь альфы и альфы, тем более в гвардии, не может закончиться. Минхо ему было жаль: тот на самом деле был по уши, а Джисон… Джисона он так хорошо не знал, находил его милым, исполнительным и ответственным, хотя и чересчур мечтательным и невинным для гвардейской службы. — Он не мой жених, Чан, — отозвался словно откуда-то издалека Минхо. — И моим никогда не станет, даже если… А вот ты — смотри — как бы не упустить того, кто может стать твоим. Совсем твоим, понимаешь? Чтобы все признали и никто пальцем не тыкал. Ты не так богат, чтобы кто-то всерьёз заговорил о мезальянсе. Ты не так стар, чтобы кто-то назвал тебя жадным. А он так смотрит на тебя… Подумай. — Отвали, — буркнул Чан, недовольно вырываясь из рук осторожно его отпускающего Минхо. — Надоел со своими замашками свата. Всё. До службы. — И он, развернувшись и не оглядываясь, пошёл к своему дому. Вошёл, рывком открыв дверь, а потом, возясь с сапогами, которые всё никак не хотели сниматься и приходилось чертыхаться, чтобы хоть как-то себя подбадривать, стягивая их, вдруг вспомнил, что Чанбин, верно уже спит. На мгновение замерев, Чан приложил палец к губам и сам себе прошептал: — Тсс… Тихо, сучий сын… Разбудишь… Во рту было сухо, и он недобрым словом помянул Минхо, который увёл его оттуда, где потоком лилось отличное вино и забавные речи, а также не дал никого всерьёз потискать. Чан хотел… Да, хотел. У него приближался гон, так что погладить, помять, покусать кого-то ему безумно хотелось всё чаще, а сегодня он и вовсе решился было снять себе на ночь шлюху, чтобы хотя бы чуть перестало тянуть в паху и хотя бы ненадолго убрались из головы мысли о… — Господин?.. Он вздрогнул и чуть не выронил из рук стакан с кислым домашним вином, которое ему частенько даром доставалось от соседа Чи. Тому много возили его из деревни, и он, видимо, томимый желанием, чтобы Чан обратил внимание на его сынка — худенького страшненького омежку-перестарка, — иногда прикармливал и подпаивал капитана. Чанбин стоял в дверях кухоньки в одной ночной сорочке, длинной, почти до щиколоток; на ногах у него были смешные домашние вязанки — сам связал, и себе, и Чану. Он ёжился от тянущего из-за не закрытой плотно Чаном двери острого холодка и мялся на пороге. Чан одним взглядом охватил его фигуру и быстро отвернулся, недовольно пробурчав: — Чего не спится? Заполночь, чай… — Попить пришёл, — тихо пробормотал Чанбин. — Холодно… Хотел нагреть воды, помогает согреться… Чан опёрся руками на подоконник и закрыл глаза. Запах… Волшебный, сдобный, тающий на языке и оседающий в глотке сладостью… Чанбин так пах, что у Чана встал через несколько мгновений. Возможно, у омеги была предтечка, а может, в своём предгоне Чан стал уж слишком чувствительным к запахам, но он и сам не до конца осознал, как получилось, что он скользнул почти беззвучно к Чанбину, который склонился над столом, пытаясь зажечь лучинку для растопки, и обнял его, прижимая к своей груди спиной. — Бини… — прошептал он. Голова пошла кругом, в груди гулко и почему-то счастливо забилось сердце, и в паху затянуло знакомой сладкой истомой — жаром предвкушения. — Чш-чш, малыш… Бини… Согреться хочу… то есть… согреть тебя… Чан почувствовал, как вздрогнул в его руках Чанбин, как сжался и замер, он увидел, как заморгал омежка, очевидно, пытаясь понять, что происходит и как это он так внезапно оказался в плену крепких уверенных рук. А потом Чан с наслаждением ощутил, как под его ладонями, уже начавшими оглаживать упоительно твёрдую, с безумно приятными выпуклостями грудь юноши, забилось сильнее его сердце. — Бини… Ты такой вкусный, ты так пахнешь теперь… Тут местечко… Мм… Бини, что тут у нас… Он и сам не понимал, что шепчет, потому что Чанбин, дрожа напряжённой стрункой в его руках, не мешал ему трогать себя. Руки Чана всё смелей гладили его крепкое тело, его живот — чуть впалый, да ещё и поджимающийся от прикосновений, его плечи — покатые, ощутимые, их было так приятно ощупывать, и снова грудь, чуть выгнутую, со вставшими сосками… Чан лапал омежку страстно и жадно, жмурясь от наслаждения, он бесстыдно и откровенно ласкал его, в упоении слыша, как дрожит голос Чанбина, который, срываясь, хрипло выговаривал через рваные вдохи: — Гос… господин… Чан… Ах, не… надо… Что… Что же… это… Ах!.. А-а… а-а… Когда Чан сжал его соски и прикусил шею, Чанбин хрипло вскрикнул и, словно очнувшись, попытался сопротивляться. Он попробовал оторвать руки Чана от себя, но пальцы его — такие проворные и умелые в делах — сейчас подводили: были слабыми и вялыми. Ведь Чан уже широко и мокро лизал ему шею, тёр между пальцами упругую горошинку его соска, а вторая его рука пока легко и ненавязчиво поглаживала Чанбина между ног. Омега отталкивал эту руку, но Чан был упорен. — Мальч… мальчик… мой… Пог… погоди… чш-чш-чшш… не бойся… не… бойся… — шептал он, снова и снова скользя губами по влажной шее юноши, который хрипло пыхтел в его руках, не желая сдаваться без боя — и не умея воевать. Чану безумно хотелось добраться до его кожи, ощутить его обнажённое тело своим, и он, замяв ткань сорочки в ладони, стал поднимать её. Получилось это не сразу, так как сорочка была из отличного белоснежного шёлка (Чан сам прикупил её и недавно отдал Чанбину на Праздник Святых), и скользила, не даваясь. Тогда Чан прикусил посильнее Чанбину шею у основания и, воспользовавшись тем, что, жалко кудахнув, омега содрогнулся и выгнулся в его руках, накрыл рукой его член поверх ткани. И зарычал от восторга: плоть уже была налитой, твёрдой — слишком громко кричащей о том, насколько омеге нравится… ну, пусть и не нравится, но хочется настойчивой ласки альфы! — Н-не… н-надо!.. — звонко выдохнул Чанбин и, вцепившись Чану в бёдра, снова прогнулся в спине, жалко замычав. Однако Чану было уже не остановиться. Он стал торопливо ласкать омегу, со звериным каким-то восторгом ощущая, как невольно начинает Чанбин подавать ему в ладонь, и пытаясь притереться к упругой омежьей заднице своим пахом плотнее. — Пож-жа… луй…ста… — услышал он отчаянный всхлип Чанбина. — Я ведь… никогда ни с кем… У м-ме… ня… ничего нет… больше… Не… надо… Чан едва ли его понял. «Никогда ни с кем… ни с кем… — крутилось у него в голове, пока он уже почти остервенело, быстро и уверенно доводил омегу до края. — Никогда… невинен… Ах, как же я его сейчас… Невинен… сладок и чист… М-мой… Никогда… ни с кем…» Чанбин всё ещё противился, но как было его отпустить? Такого соблазнительного, такого шёлкового на ощупь — такого уже почти смирённого, стонущего так сладко. Омега откинул голову Чану на плечо и подставил ему свою шею — крепкую вкусную шею, которую Чан уже покрыл жестокими алыми следами своей страсти и теперь снова жадно целовал, доводя омегу до конца, до бурной дрожи — и сладкого вскрика в конце, до ощущения влаги в ладони — до покорного: — Да-а-а… Обмякшего в его объятиях юношу Чан подхватил на руки и понёс в свою спальню. Он едва сдерживал торжествующее рычание, ощущая, как вяло привалился Чанбин к его груди, как обхватил за плечо и лишь чуть дрожит, даже уже ни о чём не просит — смирился, принял… будет послушным. В спальне Чан уложил его на постель на спину и навис над ним, откинувшим голову через его руку чуть назад — покорённым, растрёпанным, с приоткрытыми в горячем дыхании губами и искусанной шеей. Чан повёл подрагивающими пальцами по этой шее, накрыл небольшую выпуклость груди и, прикрыв глаза от удовольствия, снова смял её. Отодвинул край выреза сорочки — и приник к соску. Чанбин хрипло ахнул, когда зубы Чана сжались на бархатной плоти. В воздухе вдруг особенно остро потянуло приторно-сладким коричным яблоком. Омега потёк… потёк под ним… С рычанием Чан втёрся между ногами Чанбина, накрыл желанного собой и стал тереться о него, толкаться пахом в его пах. Чанбин сипло стонал, сжимал пальцами покрывало, зажмурив глаза в ожидании чего-то, и больше не противился. Но почему-то именно это — то, что такой бойкий всегда юноша вдруг так легко ему сдался, — странно подействовало на Чана. Та бурливая звериная радость, что только что владела им, уступила место какому-то томительно-нежному нежеланию сделать больно. Член ломило, хотелось втиснуться в послушное нутро, явно уже мокрое и скользкое, горячее, однако словно что-то освежило Чану голову. Насильником он никогда не был, ни разу ни одного омегу не взял против его воли — незачем было: те, с кем он имел обычно дело, или пленялись его мужественностью, или были довольны его платой. Да и в общем-то… что ему нужно было от этого сладкого, которому сейчас так нежно целовал он ключицы и чьё тело так покорно было распластано под ним? Немного омежьего тепла, толику запаха этого божественного и ощущения упругости под пахом… Всё это уже было у него, так что он сжал безвольные руки Чанбина своими, вдавливая их в постель, и начал толкаться сильнее, так и не стянув с него сорочки, так и не раздевшись. Кончил быстро, притиснулся ещё раз, пережидая молнии судорог по всему телу от накрывшего наслаждения — и лёг на Чанбина, обнял его по-медвежьи, обхватывая грубо и крепко, заминая под себя. Зверь внутри сыто урчал, омега не дёргался и не вырывался — лежал, едва дыша, и всё тискал в пальцах покрывало — это Чан как-то ненароком отметил краем глаза. На несколько мгновений альфа, кажется, забылся глухим тяжким сном, а потом вдруг очнулся, дрогнув всем телом, и тут же понял, что и Чанбин под ним в ответ вздрогнул. Чан сполз с него, перевалился на спину и накрыл лицо согнутой в локте рукой. — Уходи, — хрипло и сонно выговорил он. — У меня тут… нельзя тебе. Не бойся… больше не трону… Спи иди к… себе… Последние слова он говорил уже в пустоту: Чанбин дунул из его комнаты так быстро, что на Чана пахнуло ветром — чуть кисловатым яблочным духом со сдобой. — Вкусно… — засыпая, бормотал Чан. — Ты вкусный… Не упустить тебя… не упустить… как? Как же не упустить-то, м? Хочу тебя… хочу, Бини, хочу… хочу тебя… ещё хочу… себе… хочу…

***

Гон накрыл его штормом, пришёл не то чтобы внезапно — ожидаемо, но так не вовремя! Он неделю почти не бывал дома, так как торопился перед этим своим сложным временем закончить дела с новой формой своих гвардейцев, на которую расщедрился король в честь празднования своего Дня рождения. Забожилось Его Величеству произвести гвардейским смотром большое впечатление на прибывающего к нему на днях со свитой будущего монаршего супруга, омегу из Карракуни, а расхлёбывали, как всегда, его слуги да придворные. Вот и Чан, уже страдавший от надвигающегося яра, ездил сам к суконщикам выбирать лучшую материю, к медникам — за лучшей отделкой. Зверски скалясь, он ругался со швеями, которые никак не могли понять, что золото придворных, которые спешно шили себе к этому торжественному приёму богатые наряды, ничуть не лучше королевских серебряников, которыми он расплачивался за форму своих молодцов. Чан переругался с Минхо и вторым капитаном, отвечавшим за Южный край Столицы — Ли Джинсоком — из-за того, что те совались со своими заказами раньше него, хотя было решено, что именно его отряд будет сопровождать кортеж короля, а два остальных будут патрулировать улицы — всего-то! В общем, ему было ни до чего, домой он возвращался заполночь, злой, голодный, усталый, с ноющим пахом и дикими судорогами в ногах и спине из-за подступающего времени альфьего бешенства. Чанбина он за эту неделю видел пару раз, мельком, ни слова ему после той ночи, когда едва не поимел дурачка, попавшегося ему на пути, он не сказал: к чему? Дело-то житейское. Да и он сам виноват: кто лезет вот этак к пьяному альфе? Так что хорошо, что Чан не опробовал его всерьёз, — и на том ладно. Вроде как. Сердце его, однако, было не на месте, несмотря на эти, такие правильные и утешительные слова, что лезли ему в голову первыми. Он не мог не заметить в эти несчастные две их встречи ненароком, что Чанбин как-то вроде осунулся и не смотрит больше в глаза. Кроме того, он умолк, и больше не слышал Чан его ворчания или странного мычания, которое заменяло ему пение. Впрочем, нет. Вчера его совсем уж допекло и он, мокрый от пота и задыхающийся от неожиданной лютой ярости, которая его иногда охватывала перед гоном, заставляя рычать и желать тереться обо что угодно — лишь бы как-то разгонять жар в крови — так вот, когда он в этом состоянии пришёл домой раньше, уже затемно, но не ночью, он услышал голос Чанбина: юноша пел. Негромко, но в пустом доме это пение раздавалось вполне отчётливо. Вернее, даже не пение — мычание опять же. На удивление мелодичное и даже, кажется, красивое, как ни странно. Стиснув зубы и сдерживая нарастающее, болезненно острое раздражение, Чан приблизился к комнате, где жил Чанбин, так и не перебравшийся на чердак (там в зиму оказалось слишком холодно), и заглянул в щель приоткрытой двери. Омега сидел на постели, подобрав одну ногу под себя, а вторую согнув в колене и опираясь на это колено локтем. Голова его была откинута на стену, а лицо — повёрнуто к окну, в котором уже перемигивалась случайными городскими огнями тьма. И Чан невольно загляделся на эту фигуру его, облачённую в свободную домашнюю одежду, красиво облегающую стройное крепкое тело. Она, эта фигура, словно воплощала печаль и тоску одиночества. Это же звучало и в Чанбиновом неожиданно сильном, мягком и таком приятном голосе. Пальцы свободно лежавшей на покрывале второй руки сжимали ткань, словно Чанбин сдерживал себя, и голос его упорно вёл незнакомую Чану, непривычно долгую и красивую мелодию. Чанбин выпевал её старательно, брал дыхание на миг — и снова смыкал зубы, чтобы затянуть по новой. Чан не мог оторвать от этой картины глаз. Он вдруг остро ощутил, как забирает его чувство вины. Он ведь… едва не изнасиловал этого юношу… юношу, который ему доверился, который пошёл за ним, работал на него, старался ради него? А Чан… Грубо измял, облапал везде, где нельзя, наплевав на его стыдливость и лепет сопротивления, оставил на нём следы. Да он ласкал, да Чанбин кончил в его руках, но… разве ему было хорошо с Чаном? Разве можно этим хоть что-то оправдать? Чан ведь здоровый, сильный, взрослый альфа, вполне отвечающий за себя и умеющий держать свою сущность под контролем — всегда так было! А тут… Он напал на этого мальчишку и нагло воспользовался тем, что тот, по своей невинности, глупости, омежьей слабости, поддался его напору и вовремя не оттолкнул посильнее — так, как надо бы было! «Да ничего такого, — угрюмо подумал он, пытаясь усмирить вдруг расходившееся в горьком страхе сердце, — что я сделал-то… Ну, приласкал немного, ну, потрогал… Можно подумать, его на рынке да в толпе на игрищах никто этак не тискал! И не так ещё мнут, знаю я…» Однако внезапно от этой мысли — что Чанбина может кто-то ещё, кроме него, вот так пощупать, у него кровь прилила к вискам, там застучало гулко и больно, и он не смог удержать глухого грозного рычания, вжимаясь в стену кулаком от страстного желания грохнуть по ней со всей дури, чтобы… чтобы… Юноша на постели встрепенулся, повернул голову к нему — и тут же его глаза округлились, он всем телом вздрогнул и отпрянул дальше, в угол, судорожно пытаясь натянуть на себя покрывало. Губы его беспомощно поджались, и Чан уловил влагу на лбу от мгновенно выступившей испарины. Чанбин его испугался. Или устыдился того, что Чан застал его поющим… то есть мычащим. Они несколько мгновений смотрели друг на друга, а потом Чанбин вдруг откинул покрывало и решительно спрыгнул с постели. — Вы пришли, господин, — тихо сказал он. — Сейчас будет ужин. Он прошёл мимо Чана, овеяв его невыносимо прекрасным своим ароматом — по-прежнему невинным и свежим — и Чан понял, что, если останется сейчас здесь, сорвётся — и тогда Чанбину придётся худо. — Не надо ничего, — буркнул он, проходя обратно к выходу. — Меня не будет… дня три. — Он снова стал натягивать сапоги, не глядя на замершего позади омегу. — Не жди. Ешь и спать вовремя это… ложись. Монеты возьмёшь где обычно, но на рынок только если утром, вечером вообще из дому не высовывайся, слышишь? И попрошайкам не открывай и… на ночь… это… закрывайся, и ставни, и дверь на щеколду и замок, чтоб… Он остановился, судорожно вытер замокревший лоб и невольно повёл носом, чувствуя, как медленно накрывает его волной звериной жажды. Уходить? Зачем… ведь этот омега… Он такой… Стоит рядом, дышит так робко, смотрит не таясь… Если сейчас кинуться, схватить, можно быстро затащить в спальню, навалиться — и зацеловать, зализать, сорвать проклятую одежду — и… — Уходи, — высипел Чан, снова дрожащими пальцами стряхивая пот с висков. — Иди уже… к себе. — У ва-ас… гон? — тихо спросил Чанбин. Чан замер: такого откровенно неприличного вопроса от этого лопушка-подсолнушка он не ожидал. Зло нахмурившись, он тем не менее, промычал согласие, быстро вышел, едва не силой удержав себя от последнего взгляда на омегу, и хлопнул дверью. Хотел пойти, как обычно, в небольшое уютное заведеньице мессира Ка, где проводил в последние годы каждый свой гон, но внезапно от одной мысли о влажных телах с крикливыми смешанными запахами, о развратно скалящихся губах и пошлых стонах его чуть не вывернуло в ближайшей подворотне. — Что ещё за… — прошипел он зло, решительно пошёл по знакомой дороге, но ноги отказались повернуть в нужном месте, а спазм в желудке не дал приказать им не дурить. И он пошёл к Минхо. У того был небольшой дом, и там, как знал Чан, всегда была к его услугам комната. Минхо не спросил его ни о чём, хотя в последний раз, когда они виделись накануне, то вполне себе серьёзно повздорили и дело чуть не дошло до дуэли. — А чего шлюхи? — лишь спросил он. Чан прорычал что-то невнятное, Минхо ухмыльнулся — и отвёл его в комнату. Принёс большой таз с водой, кувшин с вином и жирного каплуна на подносе. — Дверь закрывай, окна только на короткое время открывай — когда уж совсем от запаха будет невмоготу, — предупредил он. — Запереть тебя? — Нет, не надо, — отрывисто ответил Чан. — Уходи. Давай… давай! Он чувствовал, что немедленно, прямо сейчас должен начать ублажать себя, потому что перед глазами сияли яркие звёзды, а член ломило так, что, казалось, сейчас порвутся штаны. И всё потому, что никак из глотки не желал уходить чуть горчащий каким-то отчаянием, зовущий, манящий — такой соблазнительный аромат яблок с коричной, почти приторной сладостью. Божественно… невозможно… так желанно, что… Чан повалился на постель и сунул себе в штаны руку, не в силах даже снять их. Гон начался и грозил быть прежёстким. Что же, он это точно заслужил.

***

Потрепало его, и знатно потрепало. Крутилось в голове, заставляло выть и метаться, выгибаясь от судороги, словно одержимого, не желало уходить: быстрый лукавый взгляд тёплых карих глаз под сенью чёрных ресниц, дрожащих так робко и сладко, пухлые губы, приоткрытые в стоне, и главное — упругое юное тело, дрожащее под жадными руками, льнущее… притирающееся… послушное… Чан дрочил так отчаянно, что у него ныли руки, а пальцы отказывались двигаться, он зажмуривался и пытался вспомнить тех, кого ласкал раньше, тех, кто сосал ему, кто давал откровенно, чьё нутро он терзал раньше в такое вот время — и никого не мог вспомнить. Они все чем-то тёмным, противно душным и мерзким, как грязная тряпка, маячили за пеленой тумана, а перед ним — перед самыми Чановыми зрачками — был только он… Он один — и никого не нужно было больше, кроме него. Словно сорвало какую заслонку в голове, словно убралась какая пелена с глаз — и он увидел и ощутил всё с пугающей ясностью, к которой был не готов! — Бини… — отчаянно шептал Чан, яростно лаская себя и запрокидывая голову так, что хрустели позвонки. — Бини! — хрипло звал он, пытаясь ухватить искусанными в кровь губами толику воздуха, в котором не было ещё его жара, его духа, его запаха. — Би-и-ин! — рычал он, кончая в очередной раз и без сил валясь на смятую, истерзанную постель. — Бини… Бин… Хочу… хочу тебя… где ты… омега мой… омега… Хочу, хочу, хочу!.. Иди ко мне… Бини… Бини… Он произносил это — и не понимал, что говорит. Он ловил себя на этих жутких хрипах — и с ужасом осознавал, что всё это идёт словно мимо него, словно само его нутро, чёрное и злобное, жадное и жаждущее, зовёт омегу, на которого он в общем-то и не претендовал никогда! Не… претендовал же… да? Утром четвёртого дня, когда боль и жажда стали тише, всё тело его было словно изломано, будто сцепился он в узком проулке с молодчиками из Чёрных отрядов да они его и отметелили знатно, как это было пару раз на заре его юности. Однако, едва придя в себя, он встал и пошёл в бани. Никого в доме, кажется, не было, Минхо он не увидел, но, оттеревшись в больших душистых чанах до скрипа, он всё же решил вернуться в его дом, чтобы поблагодарить за доброту и гостеприимство. Купил по дороге дорогого Флерита, связку сушёного мяса отличного посола и особой наливки — от похмелья. Но напиться ему не пришлось. Слуга внизу сказал, что Минхо дома, и как-то странно, стыдливо отвёл глаза, а потом сказал, что хозяина не стоит сейчас беспокоить. «Развлекается кобелина», — ухмыльнулся про себя Чан. И тут же снова вспомнил чудные, полные ласкового блеска глаза Чанбина — очень чётко, словно увидел. Сердце кольнуло и дрогнуло, он зло фыркнул и мотнул головой, отгоняя видение. Ещё этого не хватало. Гон прошёл, всё прошло! Должно было пройти! Да и вообще: все проблемы — завтра. Ему нельзя сейчас домой, нельзя — он отмылся, но всё равно растревоженный, злой аромат выдаст его с головой и будет беспокоить Чанбина, рождать в нём страх и… может, что ещё, чего нельзя было… наверно. В задумчивости пошёл он наверх, в ту комнату, где провёл гон, а когда уже было заворачивал к своему закуту, услышал, как открылась дверь в той стороне, где была спальня Минхо, и два голоса зазвучали негромко, но очень отчётливо в пустом коридоре. — Погоди, погоди, не уходи, я… я не то хотел… — Оставь, Минхо, ты прав. Во всём прав! У Чана мурашки побежали по спине, когда он узнал во втором голос Джисона. — Я и сам не знаю, зачем пришёл… Паршиво было — вот и… — Погоди… Погоди же, Сонни… — Минхо чуть задыхался, он явно пытался удержать своего… мхм… гвардейца Хана. — Постой, глупый, постой… Ни о чём я не пожалею, никогда не пожалею! Погоди, дай… погоди… — И Чан, замерший с широко раскрытыми глазами, услышал звук поцелуя — долгого, с хриплым дыханием двоих и их слитным негромким стоном. — Сладкий мой… Сонни, я не отпущу, не отпущу тебя, ты… ты сам пришёл… — Я жалею об этом. Короткий миг мёртвой тиши сменился вознёй, и голос Минхо зазвучал громче, с вызовом. — Врёшь, опять врёшь, Сонни. Откуда у такого, как ты, с твоими-то дурацкими принципами, такое желание постоянно врать! Скажи, ты только мне врёшь, или и себя тебе удаётся обмануть? — Мы не должны быть вместе! Не должны! Есть такое в этом мире, когда двое встречаются, их тянет друг к другу, но они не могут… им нельзя! Нельзя быть вместе! Джисон говорил отрывисто, словно дёргался, может, пытаясь вывернуться из рук Минхо. Но Чан-то знал: из этих, таких обманчиво ленивых, объятий, никому было не вывернуться. Видел он, как Минхо соблазнял и омег опытнее и неприступнее, чем несчастный наивный альфа Хан Джисон. — Я не верю, что ты так думаешь, Сонни, — слышал Чан хриплый шёпот Минхо. — Не верю, что ты настолько ненавидишь себя, чтобы из-за этого отказаться от меня… от счастья со мной! Я могу сделать тебя счастливым, Сонни, могу! Я всего лишь пошутил, ты же знаешь… пошутил неудачно, я не считаю, что ты на омегу похож, нет, нет! Ты прекрасен, ты сильный и смелый, ты яркий, как звезда, мой Сонни… пожалуйста… пожалуйста… Если ты любишь в ответ, если я так счастлив только рядом с тобой, если никто, кроме тебя, не заставляет моё сердце так биться, а душу так петь — почему? Почему ты отказываешься от меня? Прости мне эту глупость, эта ночь… Пожалуйста, позволь ей повториться… Сонни… Со… мхм… Слушай, слушай! Скажи «да» — и мы уедем. Я выйду в отставку, мне на всё наплевать, ради тебя… И вот на этих словах Чан очнулся и понял, что нагло и подло подслушивает этих двоих несчастных, задыхающихся сейчас от отчаяния людей, что это всё он не должен был услышать! На цыпочках добрался он до своей комнаты, и — слава богу — отлично смазанная дверь не выдала. Закрыв её плотно за собой, он выдохнул и опустился на постель. Голова у него шла кругом, всё тело зудело звонкой какой-то силой, а взгляд словно прояснел. Значит, Минхо выходит в отставку… Добился своего хрустального альфу. Идиот. Мог бы далеко пойти, мог бы… Чан вспомнил огромные, чудной красы и выразительности глаза Хан Джисона, его взгляд — полный восхищения и готовности служить, которым он обычно глядел на своего капитана, — и всё внутри у него дрогнуло от сочувствия. Оба они потеряны для этого мира. Им придётся не только в отставку — им придётся от семей своих уйти. А у Джисона ещё и свадьба должна была быть. Чан зажмурился. Вот уж точно, на чьём месте он не хотел бы быть — так это на месте любого из них. Он встал и решительно открыл дверь, а выйдя, хлопнул ею, выругался погромче — и пошёл вперёд. Ни Джисона, ни Минхо в коридоре уже не было, зато был их запах — яркий, смешанный, страстно приятный. Чан стиснул зубы, и, пока шёл до дома, в голове у него крутились слова Минхо, от которых он хотел бы избавиться — да всё никак не мог: «Если ты любишь, если я так счастлив только рядом с тобой, если никто, кроме тебя, не заставляет моё сердце так биться, а душу так петь — почему? Почему ты отказываешься от меня? Почему? Почему, Чан? Почему… господин Чан? О, боги, что это… зачем… о чём это я?!» То, что в доме его гости, он понял издали: ворота были раскрыты, и во дворе были лошадь и повозка, как-то уж слишом пёстро украшенная. И не сразу понял он, что украшения эти, ленты и цветы, были особые — предназначенные для сватовства.

***

Чанбин был бледен. Он сидел в углу, словно придавлен был всем, что происходило вокруг него. А Чан глаз не мог от него отвести. Почему-то именно сейчас, когда ему как хозяину дома, как альфе, который за «пожеланного» омегу отвечает, эти странные, нелепые и отчего-то уж слишком радостные люди говорили сказками-присказками про купца и товар, — именно сейчас он увидел вдруг Чанбина полностью. Его светлое, с лёгкими тенями под глазами лицо, чуть вытянутое, хотя и скуластое, такое какое-то… красивое! Его глаза, опушённые короткими ресницами, которые были, кажется влажны и безумно печальны, а ещё — чуть испуганны, когда кидали торопливые искристые взгляды на тех, кто вдруг к нему обращался. Его губы — розовые, сухие, чуть поджатые — такие и впрямь пухлые, такие… Он ведь так и не попробовал их тогда… всего омегу попробовал, почти всего, а губы… Ни разу не тронул. Пальцы Чанбина, сжатые в замок, лежали на столе, и Чан вдруг обратил внимание на то, какими округлыми были кулаки у омеги и какими широкими были его запястья. Совсем не по-омежьи, но это неожиданно было красиво и… хотелось тронуть. Взять в ладонь, сжать и увести за собой — туда, где не будет всех этих, которые так бесцеремонно расселись здесь, крикливые и довольные собой, и, кажется, всё уже решили для себя. Особенно дородный папаша женишка, который хозяйственно обсмотрел уже Чанбина и даже пару раз тронул его плечо, всё пытаясь втянуть его в разговор и заставить ответить на главные вопрос: счастлив ли он от того, что к нему пожаловали такие почтенные гости. Семья Гёк, что претендовала на Чанбина, и впрямь была одной из самых богатых на Монастырской стороне, держали они три большие хлебные лавки, три пирожковые на окраинах и, говорят, приторговывали сверх того дурным винцом для захудалых забегаловок вокруг Столицы. В доме уже было три альфы, что взяли себе омег, причём из хороших семей, а вот младший вдруг засмотрелся на Чанбина, омегу без приданого, без имени и семьи, приблудыша капитана Бана. — Но уже одно поручительство господина капитана Королевской гвардии будет нам прекрасной рекомендацией для милого нашего Бини, верно, Махо? — льстивым голосом говорил сват, невысокий юркий омега с широкой фальшивой улыбкой и глазами навыкат, быстрыми и цепкими. Сам он так и мостился к Чану, но того воротило от резковатого аромата лилии, что шёл от этого молодца, так что он лишь сдерживал дыхание и молчал в ответ на все его заигрывания. Молчал и Гёк Махо, высокий статный молодец, настоящий купчик из бывших деревенских, темнолицый, с чёрными блестящими глазами и густой шевелюрой кудрявых волос. Молчал — и пристально, упорно смотрел на Чанбина, облизывал толстые губы свои — и снова сверлил омегу откровенно жадным взглядом. И Чану, который не сразу даже и заметил эти упорные взгляды наглеца, потому что не мог отвести своего взгляда от Бини, безумно хотелось ухватить парня за грудки, выволочь во двор и врезать ему так, чтобы захрипел, чтобы кровью харкнул — и перестал так пялиться на омегу. На… омегу. На Чанова омегу. Эта мысль была первой, когда он понял, о чём думает Махо, — не надо было быть проницательным, чтобы понять, что этим наглецом движет лишь желание завладеть омегой, сделать своим. А семья богатая, могла себе позволить побаловать сладким омежкой любимого, судя по всему, младшенького. И когда для самого себя Чан смог определить, чего хочет — чего именно он сам хочет, — тянуть он не стал. Встал резко, так, что все стихли, а сват даже охнул от неожиданности и прервал свои приторные речи на полуслове, и сказал: — Благодарим за честь, господа. Только омега Чанбин уже занят… мм… то есть уже просватан. И не может никак согласить вас. Взметнувшийся на него взгляд Чанбина — изумлённый, блестящий, яркий и главное — полный какой-то мучительной надеждой, — был достаточной наградой за наконец-то проясневшее в сознании решение. «Он не будет против, — сразу понял Чан. — Он ждёт. Он… ждал. Ничего не говорил, боялся, что я захочу избавиться от него, — вот и молчал. Так бы, видно, отказал сразу. Ни разу на этого мерзавца не глянул, только ёжился под этим взглядом… как я допустил только? Как… Как?..» — Позвольте, — услышал он робкое блеяние свата, — но милый наш Бин… — Он не ваш, — резко оборвал его Чан и вскинул подбородок, не сводя взгляда с тревожно и испуганно глядящего на него Чанбина. — Он… Он мой… мхм… Он мой жених. Чанбин побледнел и прикусил губу, явно сдерживая вскрик. Все, кто сидел за столом, разом повернули к нему лица — но он смотрел лишь на Чана. — Кажется, это неожиданность для милого омеги Чанбина, — обидчиво поджимая губы, сказал папаша Гёк. А Махо сощурил глаза и раздул ноздри, повернув голову к Чану. — И, кажется, Вы не спросили его согласия, прежде чем… — Я согласен, — хрипло и тихо отозвался Чанбин. Он быстро опустил глаза и повторил едва слышно: — Согласен, да. И снова в небольшой гостиной воцарилась тишина. А потом гости с шумом стали подниматься, папаша Гёк пытался было возмущаться, однако его под руки подхватили и вывели какие-то их родственники: все знали, кто такой Чан, и связываться с ним никто не хотел. Если он забирал омегу себе, значит, так тому и быть — королевской гвардии дорогу, куда с ней тягаться торгашам, даже если и весьма зажиточным. Сват суетился позади всех, он всё пытался льстиво заглянуть в глаза Чану, приговаривал и охал, что не успел сосватать для него никого, сетовал, что Чан никогда не говорил, что готов связать себя узами замужества, и навязывал себя в качестве поручителя от Короля на венчании, советовал обращаться в храм на Бёлогорье, а не местный, где ни службы достойной, ни пения приятного не услышишь. Чан, однако, которому уже в горле костью стояло то, что так долго в его доме чужие ненужные люди, лишь отрывисто ответил: — Нет, венчаться поедем к моему отцу. В ратуше только заверимся. Чтобы вместе можно было ездить. Как мужья. Сват угодливо заулыбался, похвалил за честность и наконец-то вышел. Дверь за ними закрылась, и Чан остался наедине со своим… женихом. Чувствуя, что ноги его подрагивают от внезапной странной слабости, он присел на кушетку и потёр лицо руками. Всё было быстро, слишком быстро и как-то… неправильно. Решение, которое он принял, а Чанбин поддержал, было явно слишком поспешным, даже суматошным, и продиктовано оно было непонятно чем. Чан всегда слыл человеком решительным, но продуманным: от него зависели люди — он привык взвешивать на строгих весах разума свои поступки. Однако только что он сделал очень ответственный шаг: пообещал пожизненное покровительство омеге… нет, не так! Он объявил сразу и всем, что будет покровительствовать этому омеге, что возьмёт его не только в свой дом — в постель свою, в жизнь свою, что позволит ему разделить собственную судьбу! И при этом он ведь даже и словом с этим омегой не обмолвился об этих планах! Потому что не было никаких таких планов у него в голове до того момента, как он понял, что может вот так, легко и просто, потерять Чанбина. Кивни Чан головой — и Махо увёл бы омегу от него сегодня же, принял бы в доме как жениха, что позволялось весьма вольными столичными обычаями, на свои, как говорилось, хлеба до венчания. Папы или близкого друга-омеги, который бы готовил Чанбина к свадьбе, у того не было, так что будущий свёкор заменил бы его — всё чинно благородно и вполне в соответствии с нравами местного купечества. Чтобы не было пустых разговоров, уже завтра днём Чанбин бы прошёл обряд исповеди, а после они бы с Махо заверились — дело нехитрое, ратуша недалеко. Чанбин получил бы новые бумаги с новой фамилией и поручительством от жениха о том, что тот берёт на себя заботу о его будущем. А ночью, скорее всего, омега отдал бы жениху свою невинность как залог того, что готов встать перед алтарём и принять на себя узы замужества, что чист, готов сесть на узел и понести, чтобы одарить дом Гёк и Махо радостью отцовства. От этой мысли Чану вдруг стало тошно, он мучительно рыкнул и потёр шею, а потом замер, понимая, что всё это время Чанбин тоже молчал — видимо, ждал объяснений. Надо было что-то сказать, надо было… — Зачем вы сделали это, господин? Чан вскинул взгляд — и тут же столкнулся с мрачным, тяжёлым взглядом Чанбина. Непривычно сумрачным, словно дымное от грозы ночное небо. — Зачем, господин Чан? — повторил омега вопрос. — Отдали бы меня Махо, он давно… — Чанбин криво усмехнулся и отвёл взгляд. — А так. Что я вам? — Ты согласился, — просипел Чан, не в силах снова оторвать от его бледного лица глаз. — Ты сказал «да». Что же, назад слово не возьмёшь, ты обещался мне перед всеми… — Его вдруг стало накрывать непонятным гневным испугом. — Я… Да, я сказал, но ведь у тебя спросили, ты сказал, что согласен, что станешь… ты… — Разве я отказываюсь? — Чанбин смотрел прямо перед собой. — Понять просто хочу: зачем вы это сказали? Разве я женихом вам был? То, что… — Он запнулся, его щёки стремительно налились румянцем, и он метнулся глазами по стенам, но продолжил, словно сквозь силу: — …было тогда… Поэтому? Я не виню вас, господин Чан. Ни в чём не виню. Мне не надо было… — Глупости, — оборвал его Чан, у которого в груди росло ощущение, что он теряет… что-то. Весь этот разговор, эти слова Чанбина, его тоскливый взгляд и чуть дрожащие губы — всё это было ужасно неправильно, Чану хотелось самого себя ударить, встряхнуться как-то, что-то изменить. Он быстро поднялся и стал натягивать плащ, который небрежно бросил в угол, когда вошёл сюда. — Я иду в ратушу, Чанбин. Мы заверимся завтра. Всё будет так, как надо, омега, обещаю. Ты… Он умолк и сжал зубы. Чанбин смотрел на него пристально, словно ждал чего-то, а Чан вдруг осознал, что совершенно не понимает, что даже примерно думает о нём этот юноша. А может, он ему противен? А может, Чан, с этим своим шрамом по виску, старый и угрюмый, вызывает отвращение у молодого и красивого, а ещё и желанного, как выясняется, омеги? Он снова опустился на кушетку и, нахмурившись, тихо спросил: — Ты, может, жалеешь, что согласился? Я не хорош собой, я не так чтобы богат… Сердце его стучало всё громче, почему-то ему казалось, что сейчас Чанбин встанет и решительно скажет, что всё это глупая шутка, что она затянулась и стоит с ней кончать. Потому что кто же так поступает — с бухты-барахты и замуж. А может, ему вообще и Махо-то больше нравится… Чан почувствовал, как внутри него загорается гневный огонь, жгущий ему горло и грудь невыносимой мукой. «Нет! Нет, нет, нет! — металось в голове. — Ты мой, мой! Я никому тебя не уступлю, даже если ты не хочешь меня! Теперь, когда ты так близко, я всё понял, всё, я не смогу!.. Нет!» — Ты, может, другого мужа хотел бы себе, — торопливо заговорил он, убегая взглядом от упорного взгляда Чанбина, который смотрел прямо, сжав губы. — Понимаю, ты молод, но я не смог отдать… Я… Я хотел тебе и раньше сказать, хотел, только всё никак… и этот г… Это всё… Я обещаю тебе мужем быть верным. — Он наконец-то смог взглянуть на Чанбина, и тут же от сердца его чуть отлегло: на губах юноши мерцала слабая и какая-то виноватая улыбка. Ободренный ею, Чан продолжил: — Ты не смотри, что я старше, мне тридцать пять, но я вполне силён, у меня хорошая служба, ты же знаешь, что я ни в чём не нуждаюсь и тебе не позволю нуждаться! Да, я небогат, мой род из новых дворян, но я на службе уже много наград имею, а совсем скоро повышение получу. Он умолк, пытаясь хоть что-то прочитать на посветлевшем лице Чанбина. Надо было что-то ещё сказать, надо было ещё как-то повыгоднее себя представить, но он вроде бы всё уже сказал?.. — Вы правда хотите взять меня замуж? — наклонив голову и глядя на Чана исподлобья, чуть в нос и явно смущаясь, спросил Чанбин. — Я вам… мм… ээ… Вы… — Я хочу, — нетерпеливо перебил его Чан и снова поднялся. — Я стараюсь делать только то, что хочу, когда не под присягой. И не стал бы брать тебя себе, если бы не хотел. — Он почувствовал, как краснеет: слова показались ему двусмысленными, да и Чанбин как-то сдавленно хмыкнул, так что он разозлился и кинул резко: — Я ухожу. Ты тут… делай, что нужно, и иди спать. Ночевать я не приду: пойду в казармы, надо проверить, что да как. А завтра к полудню будь готов. Я заеду за тобой — и мы пойдём в храм на исповедь, а потом… — А… что мне делать на этой… — Чанбин свёл брови умилительно испуганным домиком, и Чан, у которого вдруг словно теплом в груди плеснуло, усмехнулся. Все омеги боятся исповеди — так, кажется, говорят? Чем там может не порадовать господина Первого приора невинный мальчишка Со Чанбин? Яблоки в детстве воровал? Ленился и заметал мусор в углы? Может, даже ласкал себя вне течки, когда был наедине с собой? Чан сузил глаза, с ласковой насмешкой глядя на опустившего взор и снова заалевшегося юношу. — Просто расскажи господину Первому приору всё, что он спросит, — негромко сказал он. Ему вдруг захотелось подойти к омеге, взять за подбородок, приподнять лицо и заглянуть в глаза… может, коснуться губ пальцем и… Он встряхнулся, нахмурился и сказал резко: — Ничего в этом страшного нет. Тебе-то чего бояться. Развернувшись, он пошёл к двери. — Хорошо, я буду готов, — тихо полетело ему вслед. — Спокойной вам службы, господин… Чан, не оглядываясь, кивнул, и вышел за дверь. Вокруг было уже темно, но город не спал: скрипели ворота, ржали где-то в дальнем заулке кони, хозяева перекликались с соседушками, смеясь, обсуждали, как прошёл день. Жизнь кипела вокруг, и не было ей дела до капитана Бан Чана, который сегодня совершенно неожиданно для себя круто повернул в своей судьбе. И он не был всё ещё уверен, что повернул правильно.

***

— Что? Чану показалось, что он спит, сейчас проснётся — и всё то, что он только что услышал, растает и забудется, как и положено сну. — Вы не знали? — Глаза у Первого приора Лиго были холодными, светлыми и не выражали почти ничего. — Обычно омеги такое не скрывают: какой смысл? Всё выйдет наружу, для этого я здесь и поставлен: блюсти право альфы на истину. Впрочем, — вздохнул он и пожал плечами, — ваш жених ничего и не скрывал особо. Долго выпытывать и хитрить не пришлось: он сразу сказал, что был с альфой, что не девственник уже. — Это бред какой-то, — пробормотал Чан. У него мутилось всё в голове, а в груди болезненно ныло сердце. И он сам был поражён тем, как воспринял это известие. Омегам на самом деле не так часто и удавалось в этой шумной и порочной столице принести невинность мужу как часть приданого. Ценную часть, надо сказать, но от этого не менее редкую. А может, именно поэтому. Однако он-то был уверен, что, не получив ничего более от Чанбина, его невинность он точно получит. Он жаждал её, он её предвкушал — чего греха таить! Этот юноша дышал свежестью и чистотой, он был воплощением этой нежной невинности, при всей своей весьма не нежной внешности. Его наивные глаза сейчас стояли перед мысленным взором Чана — и он не мог понять, как получилось у них, у этих глаз, так жестоко его обмануть. — Кто? — задушенно шепнул он, кашлянул и поправился, спросил громче: — Кто это был? Имя… У вас есть имя? Может… Может, это было… силой? — Голос его просел на последнем слове, а перед глазами скользнули алые звёзды. — Нет, как я понял — вполне добровольно, — услышал он холодный ответ. — Имя я не узнавал, у нас это не принято. Кое на что есть право и у омеги, хотя, на мой взгляд, не должно быть. Вы… — Приор Лиго утомлённо вздохнул. — Вы по-прежнему собираетесь сделать его своим заверенным женихом? Чан кивнул. Да, он собирается. Даже если и так, пусть Чанбин не так невинен, как он думал, — что это меняет? Он дал омеге слово и будет его держать. Он, в конце концов, отказал купцам, а уж для этого толстогубого Махо точно не было бы препятствием то, что его супружника кто-то уже поимел до него. Главное, чтобы не беременным был, верно? — А… А он не… — Нет, он не обременён ненужным. — Лиго коротко хмыкнул. — Но доктор Пак сказал, что он в расцвете сил, так что, если вы всё же согласите его с собой, он сможет принести вам детей. Чан вспомнил, что глаза у Чанбина, когда тот выходил из двери доктора Пака, были мокрыми, и он всё время прижимал у горла сорочку. Тяжело вздохнув, Чан тихо сказал: — Мы можем завериться сегодня? Сейчас? Первый приор дёрнул губами в нечто, напоминающее улыбку, и кивнул. — Если не терпится, то конечно. Где планируете венчаться? Когда? — Он деловито потёр руки и взял перо. — У нас? В Горней? На Выселках? — В Пьёбо, у отца, — отозвался Чан, который был уже у двери, но замер в нерешительности и снова повернулся к Приору. — А что ещё он вам рассказал? Холодные глаза скользнули по нему, и Первый приор спокойно ответил: — Он очень рад был стать вашим женихом. Кажется, что на самом деле вас ценит. А ещё считает, что у вас прекрасная душа. И он найдёт покой рядом с вами. Чан молча кивнул, поклонился и вышел. Покой. Где вот теперь Чану взять этот покой? От одной мысли о том, что Чанбин обманул его — невольно, ведь они не говорили и омега ничего не рассказывал о себе, — но обманул, у Чана внутри переворачивалось. Или он сам обманулся? Неважно. Легче от этого не станет. И в сердце, там, глубже, под пылом праведного благородства, уже дымило чёрным от злобы: разве сам ты не знал, что никому нельзя верить? Этот мальчик уже стонал под кем-то, может, даже обнимал в ответ, не вырывался, как тогда, той ночью, вырывался из-под Чана. Но если так, если был кто-то, милый его сердцу, зачем он согласился быть с Чаном? Хотя ясно: всяко лучше быть под бочком у капитана гвардии, чем у какого-то Махо, который, как насытится, начнёт попрекать куском хлеба нищего муженька, не принёсшего и гроша в дом свёкров. Кроме того, в доме Чана Чанбину легко и вольготно: никто ему не указ, разве нет? Муженёк упрётся на службу — можно и гулять идти, и в дом кого приводить. Если по умному да тайно — заметит ли Чан? Усталый, придёт со службы, пива ему покрепче да мяса пожирнее — и рога будут сидеть как влитые, как там и были! Конечно, опытному омеге нужна свобода! И в доме королевского служаки её всяко больше, чем в людном доме купца, где одной родни до десятка вечно бродит. Эти мысли — злые, неправильные, и Чан сам чувствовал это — мучили его. Они травили его, когда он увидел Чанбина, принаряженного в светлый добротный наряд из отличной шерсти, который по дороге в ратушу купил ему Чан. Они приставшей колючкой язвили его сердце, пока Городской поверенный говорил какие-то торжественные слова им двоим, стоявшим перед его столом. Они мрачили его веселье, когда он пил вместе с гвардейцами всю ночь, отмечая свою помолвку. И даже слова Минхо их не прогнали. — Я знал, что ты сделаешь это, Чан, — сказал этот хитрый кот. — Ты смотрел на него так, как смотрят только на тех, кого выбрало сердце. — Он кинул беглый взгляд на сидящего неподалёку Джисона, который на него и глаз не поднимал. — И я думаю, что это лучший твой поступок, гвардеец. Я рад за тебя, друг! Выпьем, друзья, за смелость и любовь, которые побеждают всё на свете! Выпьем за радость, которую они приносят, и за препоны на пути, которые делают победу слаще! За тебя, капитан Бан, и за те радости, что ждут тебя на супружеском ложе! Все загоготали, зашумели, стук кружек наполнил зал, и Чан усмехнулся, тоже вскинул руку с кружкой, полной дорогого Фалерно. «Я должен быть на самом деле даже рад, что Бин имеет какой-то опыт, разве нет? — подумал он, делая огромный, полный густого кисло-сладкого вкуса глоток. — Сразу возьмёт в рот, как надо, сразу можно будет сделать с ним всё, что хочу, и особо не осторожничать… В конце концов, невинность — это помеха, ведь так! Не рвать же я его собирался, в самом-то деле… — От мысли об этом древнем и жутком обычае — рвать жениха в первую брачную ночь, доказывая всем, что он невинен, Чана передёрнуло и он поёжился: — Брр… А если так, то… Почему не выходит радоваться? Это глупо — быть таким. Что в том, что у него кто-то был? У меня разве нет? Но я не могу! Что мне делать? Не могу не думать о том, что он может обмануть меня в чём угодно, раз обманул в этом. Я… Я не в нём сомневаюсь теперь, я сомневаюсь в себе. О, боги, может ли быть что-то хуже?» И когда наутре он ввалился домой — пьяный и злой, эти мысли тоже были в его голове, они разрослись до чёрных цветов, дурманящих ядовитым ароматом всё его нутро. И, сжав кулаки, он прошёл мимо Чанбиновой спальни. Войдя к себе, крепко хлопнул он дверью, отрезая себе путь к нему — туда, куда звали его злоба и жажда, требуя мести и… желая, страстно желая увидеть его глаза, заглянуть в них и найти подтверждение своим худшим опасениям. Но к жениху он не пошёл — смог пересилить себя, лёг, закрыл глаза — и провалился в глубокий сон. К счастью, без сновидений.

***

Чан снова вернулся поздно: в казармах был переполох из-за пьяной драки его гвардейцев с приезжими — охраной принца Вэйна Галльского, прибывшего на Королевскую свадьбу. Чан быстро и жёстко разобрался, виновные отправились в каземат на месяц, учтиво поговорил с командиром галльцев, и они выпили вина в знак примирения. Потом он должен был перенять дела у Минхо, который неожиданно для всех (кроме него) подал в отставку. — Ты когда уезжаешь к отцу? — спросил у него Минхо, задумчиво глядя, как Чан перебирает листы деловой корреспонденции, сидя за его столом. — Послезавтра. Два дня в пути, там неделя и обратно. Где накладные на порох? А, вот… — Ты избегаешь говорить со мной о нём, — негромко сказал Минхо. — У тебя не всё в порядке. И от тебя не пахнет им. Вы помолвлены уже две недели — ты на самом деле, что ли, блюдёшь его невинность до первой брачной ночи? Чан поднял на его сумрачный взгляд. У него закипало в груди раздражение, хотя на самом деле такие разговоры раньше у них были в порядке вещей. И они обсуждали свои любовные похождения не раз. Однако сейчас тема была слишком болезненной, чтобы пускать в свою душу Минхо, даже на его мягких осторожных лапах. — А как у тебя? — в упор спросил Чан. — Слышал я, что Хана отец из дома выгнал, когда он расторг помолвку. Говорят о нём всякое — некрасиво говорят. Но только о нём, не о вас. Как он? Взгляд Минхо остался таким же лениво-томным. Он пожал плечами. — Не хочешь говорить о Бине — не станем. Незачем пытаться мне отомстить. — Он зевнул и отвернулся к окну. — Прости, — тихо отозвался Чан. — У меня всё пл… у меня не так, как я думал. Но я всё сам решу. Если тебе нужна моя помощь… — Не оставляй моих ребят, — прервал его Минхо. — Они на самом деле отличные вояки, но я их разбаловал, как бы в отрыв не пошли. Попридержи их, накинь узду покрепче. Но не давай в обиду. Это всё, о чём я имею право у тебя просить. — Это как у капитана. — Чан встал и подошёл к нему, остановился в паре шагов и сказал тише: — А как у друга? Минхо повернулся и глянул ему в глаза пристально, напряжённая улыбка сжала ему губы. — Будь счастлив, ладно? — Чан растерянно заморгал, а Минхо засмеялся, как-то печально и непривычно мягко. — Ты самый лучший человек после него, кого я встречал. Будь счастлив. И я буду знать, что сделал счастливыми двоих в этой жизни. Этого хватит, чтобы замолить мои грехи. — Двоих? — растерянно переспросил Чан. — К-кого? — Ну, это ведь я указал тебе на Бини, разве нет? — чуть обидчиво хмурясь, спросил Минхо, и Чан невольно усмехнулся. Этот самовлюблённый кот… — А егоЕго я не отпущу никуда, всё сделаю для него, он будет счастлив со мной, даже и без своей семьи, даже и со всем тем злым и жестоким, что ему сказал его тупой отец! Вот увидите: он будет самым счастливым! Увезу далеко, чтобы никто не знал нас, одарю всем, целый мир отдам — лишь бы улыбался мне! И никого ему будет не нужно, когда рядом буду я! — Хорошо, — кивнул Чан, ощущая, как что-то печальное и светлое овеивает его полное тоски сердце, и словно чуть легче становится на душе. — Тогда я спокоен за вас? — Да… да. Ты спокоен. Они засмеялись. И Чан пошёл домой впервые, наверно, с каким-то тревожным ощущением того, что хотя бы часть забот свалилась с его натруженных плеч.

***

Он думал, что Чанбин спал. Омега теперь редко встречал его вечером. По большей части, придя, как всегда, поздно, Чан находил на столе тёплый ужин, вкусный и сытный, а сам омега был уже в своей комнате. Чана злило, что Чанбин теперь словно вовсе и не хотел его видеть, но сам он инициативы не проявлял, в комнату к заверенному своему жениху не стучался. Боялся сорваться, боялся высказать всё, надеялся, что время, которое он дал себе до их венчания — отцу он уже написал и, хотя ответа не получил, всё уже собрал для поездки, — поможет ему со всем смириться и всё принять. Утром он встречал Чанбина в кухоньке, с каким-то сердитым облегчением слышал ещё из коридорчика его бухтение: омега всегда то ли что-то напевал, то ли словно молитву какую-то читал. При виде Чана он умолкал, подавал на стол ловко и споро, сам быстро ел, не поднимая на сумрачно на него взглядывающего Чана глаз. Тихо и чётко отвечал на отрывистые вопросы альфы: да, здоров, спал хорошо, да, вещи собраны и бумаги в порядке, уложены в дорожную суму. Когда же Чан умолкал и отпускал его молчаливым кивком, он быстро уходил к себе и больше на глаза альфе не попадался. Взгляд у Чанбина был сосредоточенно-печальным, и пару раз видел Чан, что ресницы у него словно были мокрыми, но всё относил на тревогу перед грядущими переменами. И сегодня он думал, что всё пойдёт так, как и всё это время. Однако после ужина не пошёл спать — задержался в своём кабинете: ему нужно было написать пару писем друзьям в провинции, чтобы пригласить их на венчание. Он уже заканчивал, когда дверь в его комнату скрипнула и он, обернувшись, увидел на пороге Чанбина. Омега был одет, так что, видимо, не ложился ещё. Чан невольно потянул носом: аромат яблок был сдобрен осенней свежестью, корицы почти не было, запах был невероятно приятным, чуть пряным и… возбуждающим. — Бин? Что-то… что-то случилось? — Чан вынужден был контролировать подсбившееся дыхание, он пристально смотрел, как омега подходит к нему, и вздрогнул, когда Чанбин внезапно опустился перед ним на колени. — Ч-что за чёрт! — едва не ругнувшись крепче, резко спросил он. Чанбин поднял на него глаза — и в них была решительность, граничащая с отчаянием. — Отпустите меня, господин, — хрипло сказал он. — Отпустите, я вернусь в Отаку, туда, где моё место. — Че… го?.. — в два выдоха переспросил Чан и невольно взялся за грудь, где гулко и больно забилось испуганное сердце. — Где тебе место? — В Отаке, где дом и могила отца, — тихо, всё так же сипло ответил Чанбин, не сводя с него умоляющего взгляда. — Ты мой жених! — Это вышло похожим на рычание, грозно и растерянно одновременно. — Что происходит? Почему?.. — Я не нужен вам. — Видно было, что слова эти дались Чанбину с трудом. Он прикусил губу и зажмурился, когда Чан выдохнул жаркий воздух из глотки, чтобы не задохнуться, но повторил: — Не нужен ведь. Вы пожалели меня, не отдали толстосуму, который бы замучил меня попрёками, — это так благородно, и я… я очень вам благодарен! Но я же вижу, что не нужен вам совсем, что вы жалеете, что слово своё дали. Чан поражённо распахнул глаза и открыл было рот, чтобы рявкнуть на глупца, который посмел в нём усомниться, но Чанбин не дал ему: он низко склонил голову и сказал громко и отчаянно: — Я возвращаю вам ваше слово! Вы свободны, господин! И ничего мне больше не должны! Отпустите меня, не хочу больше быть причиной вашей злости и… — Он сбился, несколько раз надрывно вздохнул, явно сдерживая всхлип, и продолжил: — …и того, что вы теперь почти дома не бываете. Я уеду — и всё вернётся на свои места. «Уеду! — полоснуло лезвием по сердцу Чану. — Я уеду! — Всё в груди у него зажглось больным алым огнём. — Я хочу уехать!» — Нет… — глухо отозвался он. — Нет, слышишь? — Чанбин сжался, стал словно ещё меньше, но глаз не поднял. — С чего ты решил… кто напел тебе это, а? Кто обо мне наговорил?! Отвечай! — Он рявкнул последнее слово так, что листы на столе дрогнули, а Чанбин вжал голову в плечи. — Кто сказал, что я тебя отпущу?! Куда это ты собрался? А? К кому… к кому?! Пелена гнева — чёрная, дымная — застилала ему грудь и мешала дышать, но он держался. Он должен услышать ответ. Он должен всё понять. — Ни к кому, — боязливо косясь на него, отозвался Чанбин. — Я сам всё вижу! Я не нужен вам, не нужен! Я благодарен вам слишком сильно, чтобы стать причиной вашей беды… то есть… несчастья! Я не нравлюсь вам, я не… вы не… — Он стал задыхаться, и слёзы, крупные, с горошину, покатились у него по щекам. Чан вскочил и навис над ним. — Встань! — приказал он. — Ну! Вставай! Чанбин медленно и неловко поднялся, выпрямился и тут же закрыл лицо руками. Его плечи тряслись, он гулко сглатывал и явно старался сдержать звук рыдания. — Кто сказал тебе, что ты мне не нужен? — раздувая ноздри от бешенства, пророкотал Чан. — Посмотри на меня! В глаза мне смотри! Кто тебе… — Я сам!.. — вдруг низко, чуть гундосо и словно бы так же зло крикнул Чанбин. Он быстро вытирал пальцами щёки, алые от плача, глаза его блестели непролитыми слезами, но были сердиты, он хмурился и злобно кусал невозможные свои алые губы. — Я не дурак! Я всё знаю! Думаете, я невинная и наивная овца? Нет! Я вижу, вижу! Я знаю, чего хотят альфы, когда берут омег замуж! И все, все спрашивают, все вокруг говорят, запахом тычут, глумятся и вынюхивают! Всем всё ясно, и мне тоже: сколько времени прошло, а вы и взгляда не кинули, в мою комнату… — Он задыхался и прижимал руки к щекам, пылающим стыдом и обидой, но всё повторял и повторял, рождая в Чане всё большую ярость и растерянность вместе с могучим, жарким возбуждением: — Вы только ходите… Куда — к тем, с кем бываете в гон? К ним? В трактир к этим… Все говорят! Видят все! А со мной… И ничего, ничего! Тогда что же? Зачем же я вам тогда?! Вы и не смотрите на меня, вы меня не… вы… вы… Чан едва на месте стоял, поражённый тем, что услышал, — что понял. Этот бесстыжий омега обвиняет его в том, что он не пришёл трахать его сразу, как они заверились в ратуше? Этот мальчишка, обманувший его так жестоко, ещё и претензии предъявляет к нему, что он вроде как соблюдает традиции и не трогает его до венчания?! Ах ты ж щенок! Чан быстро схватил Чанбина за плечи и притянул к себе, зажал силой тут же упруго выгнувшееся и испуганно затрепыхавшееся тело вскрикнувшего от страха поганца и прошипел: — Ладно же! Хочешь? Что, скучаешь по альфьему члену, да? Не смей мне противиться! Сучий омега… я тебя сейчас… Горячей волной накатило на него желание — истовое, жадное, он грубо развернул низко ахнувшего Чанбина и толкнул его на стол, заставляя нагнуться. — Заткнись! — прикрикнул он на невнятное кудахтанье омеги, нажимая ему на спину. — Я твой жених — это верно! Заверенный! Право имею, это верно! И сейчас я получу то, о чём ты там бормотал! Всё от тебя получу, сукин сын! Пахнуть хочешь?! Ладно! Будет тебе запах! Он сильнее придавил ладонью Чанбина между лопаток и с силой рванул ему завязку домашнего пояска. Тот один придерживал великоватые омеге штаны — и они, лишённые его, съехали сами, открывая тяжело дышащему и упорно глядящему вниз Чану обтянутую исподниками округлую омежью задницу. Чанбин под его рукой не дёргался, лишь тихо скулил, и пальцы его стискивали края столешницы, через которую он был перегнут. Втянув по привычке глубоко воздух, Чан едва не застонал от того, как сладко в запахе омеги разлилась боязливая коричная терпкость. Юноша на самом деле был готов принять его! Да, он испугался рычания взбешённого альфы, но сейчас, кажется, не собирался сопротивляться, вырываться — хотел получить… вернее, хотел отдать Чану то, что считал по праву ему принадлежащим? — Не смей дёргаться! — рыкнул Чан. Быстро опустившись перед ним на колени, двумя руками стянул он с омеги исподники и замер, глядя на округлые упругие половинки, светлые и юношески нежные. Он провёл по ним ладонями и зарычал от восторга — такой гладкой, шелковистой была кожа. В ответ Чанбин хрипло всхлипнул и коротко и жалобно простонал: — Не… так… же… — Как хочу, так и буду, — тут же ощерился Чан, подхватил его под колени — и вздёрнул вверх, заставляя полностью улечься прямо на стол. Полетело со стола всё, что там было, Чанбин снова вскрикнул, но Чан уже стоял над ним, оглядывая обнажённое от пояса тело. Крепкие ноги были беспомощно раскинуты — и открывали самое потаённое, безжалостно и откровенно отдавая это альфе на погляденье. Чан подхватил омегу под бёдра, вздёрнул, принуждая встать на колени. Грудью Чанбин лежал на столе, руки его судорожно ёрзали по столешнице, а Чан уже опускался лицом между желанных половинок. Омега изумлённо застонал, попытался дёрнуться, когда Чан, не удержавшись и пошло хлюпнув скопившейся слюной, с силой присосался к прохладной коже, но тот коротко и зло вскрикнул: — Лежи! — и он снова замер, вцепившись в края столешницы. У Чана во рту было сладко, у него в глазах было слишком светло от обнажённой кожи, внизу живота густо и горячо стягивало приятный до чёрта узел, а член рвал штаны. Он снова и снова стискивал Чанбиновы бёдра, целовал и лизал его половинки и зарывался между ними лицом, с наслаждением рычал, ощущая, как ярче и слаще становится омежий аромат. Он прикусывал и оттягивал нежную кожу — и на месте укусов остались умилительно розовые пятна, а Чанбин исходил дрожью от того, что делал с ним альфа. Заставив юношу встать в крайне неприличную позу — задницей высоко вверх, Чан раздвинул половинки жадными пальцами — и восторженно заурчал: омежий вход был розовым, тугим, едва видным, но уже лоснился от смазки, каплями стекавшей по внутренней стороне бёдра. Омега потёк от его ласки! Чанбин глухо постанывал, тискал пальцами дерево стола, пытаясь то отпрянуть от жадного языка, которым Чан уже ввинчивался в него, то насадиться глубже на этот язык. Его ноги были напряжены — и от этого безумно приятны на ощупь, Чан без жалости тискал их, сминал кожу, нагло лапал его член — налитой напряжением не до конца, но явно свидетельствовавший, что омеге нравится то, что происходит. Яйца у Чанбина были также приятно бархатными, и Чан мял их, заставляя омегу хрипло вскрикивать и выгибаться в спине. Нализавшись досыта обильной смазки, Чан снова дёрнул Чанбина на себя, опустил его ноги на пол и звонко шлёпнул двумя руками по половинкам. Чанбин низко и сипло вскрикнул и обернулся, пытаясь поймать тёмный Чанов взгляд. — Больно! — выстонал он. — За то, что пришёл с этой наглой просьбой, омега, — хрипло отозвался Чан, расстёгивавший свой пояс. — Сейчас ты получишь то, за чем пришёл. — В сердце снова полоснуло болью, и он не смог удержаться, криво усмехнулся и добавил: — Сможешь сравнить, да, омега? Посмотришь, что за богатство тебе досталось. — Чт…а-а-а! — Чанбин выгнулся, когда Чан, раздвинув его половинки, толкнулся в него первый раз. — Н-нет! Н-не-е… Больно! Аа-ах! Он и впрямь был тугим, словно нутро его, хотя и отлично смазанное, противилось Чану. Но тот, придавив омегу к столу рукой и налегая на эту руку, чтобы тот не вырвался, упорно, хотя и осторожно толкался в узкое нутро. «Давай… давай! Ты меня примешь… примешь! Я покажу тебе… Я всё равно возьму тебя, ты мой, мой, мой!» — металось у него в голове. Однако член обжимало до боли, он едва ли двинулся дальше головки, а Чанбин дышал загнанно и, кажется, снова плакал. — Почему… так… — выхрипел Чан, — ну-к-ка… Он снова опустился на колени перед юношей и припал к истекающему входу языком. Внутри у омеги было жарко и мокро, но безумно узко. Чан осторожно сунул палец — и омега с хрустом выгнулся, вскрикнул отчаянно и жалко: — Нет! З-за… чем! Не… надо! Хмурясь, Чан поднялся, заставил всхлипывающего омегу поднять ногу коленом на стол, налёг на него и прикусил ему шею, а сам опять вошёл пальцем. Чанбин сдавленно застонал, но Чан снова и снова покусывал его, с наслаждением ощущая, как покрывается мурашками гладкое, упругое тело, и долбил и долбил его вход. Потом сунул второй палец — и омега лишь выстонал жалкое: — А-а-а. Ммм… — но не противился уже. И тогда там, в глубине умопомрачительно узкого нутра, Чан вдруг почувствовал небольшой бугорок. Он надавил — и омегу под ним пробило дрожью. Чанбин царапнул ногтями по лаку столешницы и застонал громче, выше и свободнее. Чан долбился теперь в этот бугорок, а потом, снова опустившись на колени, как безумный зверь, вылизывал истекающего смазкой юношу, который пластом лежал на столе и всё громче и громче выстанывал его имя: — Чан… Ч-чан… Чаа-ан!.. Мой… госпо… дин!.. И во второй раз, когда Чан вошёл в него изнемогающим от напряжения членом, Чанбин снова выгнулся, но плоть вошла в нутро мягче, почти сразу наполовину, а потом, когда Чан, чувствуя, что сейчас сорвётся, толкнулся на полную — принял его всего. Снова и снова, размеренно, из последних сил сдерживаясь, Чан насаживал его на себя и, запрокинув голову, громко и развязно стонал от восторга — так это было приятно и сладко. Всё тело его наливалось упругой волной довольства, он оглаживал бёдра Чанбина, засовывал руку ему под сорочку и ощупывал сильную гибкую спину, а потом навалился, обнял под грудью и за шею — и заставил его подняться. Он брал его стоя, кусая ему ухо и подбородок, и слушал музыку его стонов — таких приятных, что от них одних можно было кончить. Но он держался: слишком долго он этого хотел, чтобы так быстро всё завершить. Пережидая приливы обезумевшего возбуждения, он снова и снова начинал биться в истерзанного, совсем потерявшего себя омегу, вжимая его в стол и прижимая к себе, а в конце, когда терпеть уже не было возможности, он перевернул Чанбина на спину, закинул его ноги себе на плечи и вошёл глубоко, так, что юноша, откинув голову, вскрикнул высоко и яростно, а потом их глаза встретились — и Чан утонул в горячем, мокром и почти бессмысленном взгляде Чанбина. Он кончил бурно, с криком, глубоко в омеге, обнимая его ноги, стискивая до хруста зубы. На миг, в самом конце, он зажмурился, чтобы не видеть света, лившегося из глаз Чанбина, — и тут же распахнул глаза, так как без этого света ему вдруг стало жутко. Нет, нет, омега был под ним — по-прежнему под ним. И он, Чан, был так глубоко в нём, что, казалось, чувствовал всем телом, как бьётся где-то там, внизу живота, его трепетное сердце. И когда струя почти прозрачного омежьего семени брызнула, оросив живот Чанбину и руку Чану, который, кончив, начал, почти не осознавая себя, грубо и быстро дрочить ему, Чан содрогнулся всем телом. Он жадно наблюдал за тем, как закатываются от наслаждения глаза омеги, как открывается в томном длинном выдохе-стоне его рот — и как блестят под светом свечи капли пота на жемчужной коже такого трепетного и желанного тела. Наблюдал — и ощущал себя счастливым, наполненным — и почти спокойным. Почти… Мысль, что это прекрасное создание, которое бурно дышит и смотрит на него осоловелым взглядом, облизывает пухлые губы и уже пытается стыдливо прикрыть дрожащими пальцами опавший член, — это чудное создание кому-то принадлежало до него, — неспокойная, наглая эта мысль иглой впилась в Чаново сознание. Он дрогнул — и почти заставил себя не выпускать из рук Бина. Своего Бина. «Нет, нет! — крикнул он себе. — Он не Каро! Тот был совсем, совсем другим!» В мучительном хрипе он стиснул зубы и зажмурился — такой болью отозвалось в его сердце проклятое это имя. И тут же сука память поставила перед ним лицо — то, которое он поклялся себе забыть. Лицо изменника, лжеца, бесчестного и жестокого омеги, который обвёл его, тупого вояку и наивного альфу, вокруг своего пальца, едва не заставив взять себя замуж — пользованного, как накануне венчания оказалось, двумя любовниками. Каро Пён, первый красавец Окраинной столицы, смог обмануть даже Первого приора, когда собирался под венец с бравым лейтенантом Бан Чаном. И Чан узнал обо всём лишь накануне их венчания, и то только потому, что Каро напился на устроенной им же вечеринке для друзей-омег и признался не вовремя пришедшему к нему полупьяному Чану, что не любит и никогда не любил его, что нужен ему Чан, только потому что ему надо прикрыть свой грех: в утробе своей носил он выблядка, отца которого точно не знал и сам. Благо, это точно был не Чан: из своего благородства тот не стал трогать юного и прекрасного жениха, думая, что хранит его невинность. Хотя сам Каро весьма прозрачно намекал, что был не против и до помолвки быть с ним. Именно для свадьбы с ним купил Чан тогда богатый и красивый наряд, а потом, когда пьяный и хнычущий омега раскрыл ему, замершему в ужасе, правду, замял этот наряд в сундук и закинул на чердак — чтобы никогда не вспоминать! И поклялся тогда себе, что если и возьмёт кого себе в дом, в постель и жизнь, то только невинного, только того, у кого он будет один-единственный. А взял… «Нет, нет! — мучительно шептала ему душа, иссыхая под огнём его подозрения, — Неправда! Он ведь на исповеди всё сказал! Всё открыл, не пытался обмануть! И Первый приор сказал, что Бини любит… что он неравнодушен ко мне… Или как там он сказал? Нет, Нет! Он мой, мой, он только…» — Кем он был? — едва слышно спросил он, наклоняясь почти к уху рвано дышащего и глядящего на него мутными глазами Чанбина. — Кто был у тебя первым, ответь мне, прошу. Я… Я с ума сойду, если не узнаю, с кем ты был до меня, омега… — Вы… — едва слышно отозвался Чанбин, глядя на него с медленно проступающим на лице недоумением и словно заторможенно моргая. Глаза его закрывались, он вяло сжал пальцами руку Чана, которая лежала у него на груди. — Тогда… Помните? Ночью, на кухне… Я попить вышел, вы пьяны были, ну, и меня… Вы же… Я же от ваших рук, ну… я же… это… Я же был с ва…ахх-аа… Он широко зевнул, словно котёнок, обнажая розовую пасть, и Чан, который стоял, словно громом поражённый, закрыл глаза, ощущая, как накрывает его жарким, мучительным стыдом — и столь же стыдным облегчением. Он поверил Бину сразу, вот сразу — и сомнения растаяли вмиг, не оставив и следа. Идиот. Каким же он был идиотом!! Конечно, этот славный невинный малыш подумал, что, раз кончил в руках альфы, то был с ним, отдался ему — лишился невинности! А Чанбин между тем продолжил: — Вы сами сказали, что я должен… ах-хаа… всё сказать Первому приоа-ахаа… Приору. Я и сказа-ах-ха-а… Г-господин, я ведь… не сержусь, и если вы только поэтому меня взяли, то не надо… — Замолчи, — шепнул Чан, потянул его на себя, поднял на руки и прижал к груди, слабого и тяжёленького, забормотавшего что-то смущённое, но не вырывающегося. — Прости меня, Бини… я такой… Прости меня… — Я не сержусь же, сказал, — пролепетал Чанбин, — я понимаю… У вас тогда гон наступал, мне объяснили… Сам виноват. Ох, куда же?.. Чан уже нёс его в свою спальню. Он уложил смущённо оглядывающегося омегу на свою постель и тут же лёг рядом, как был, в рубахе. Штаны остались в кабинете, как и исподники, член снова подрагивал, чуя рядом соблазнительное и тоже почти обнажённое тело, но Чан лишь обнял омегу, уложил его голову себе на грудь и закрыл глаза. — Я теперь здесь буду спать? — бормотал Чанбин. — Или мне уйти, как вы заснёте? Или что? Я ведь это… голый же совсем, прости господи, даже исподники-то не дали надеть, я же ведь и… — Умолкни, омега! — негромко приказал Чан. — Я хочу услышать твоё дыхание. Засыпай. Я буду рядом. Просто рядом, Бин. Никуда не отпущу. Никому не отдам. Ты мой и только мой. Я был твоим первым и буду единственным, слышишь? — Зачем я вам, вы же так и не… — начал было неугомонный омега, но Чан грозно шикнул на него, и тот умолк. Тяжко повздыхав, он ещё какое-то время ворочался в неуступчивых руках Чана, который притискивал его к себе всё ближе и крепче, и, устроившись удобнее на груди упорно молчащего альфы, засопел. И только тогда Чан, огладив его влажный от ночной росы лоб, тихо сказал: — Потому что никто, кроме тебя, не трогает моё сердце, Бини… — Он повёл по чуть надутым от сна губам омеги и прошептал: — Потому что только ты, слышишь? И никто… никого, кроме тебя, рядом со мной не будет… Клянусь… клянусь тебе, мой хороший… — Клянусь, — вдруг пробормотал Чанбин. — Никто… кроме тебя… клянусь… — Он всхрапнул и чмокнул губами, так и не открыв глаз. Чан широко улыбнулся — как не улыбался, наверно, никогда в жизни. И закрыл глаза, засыпая мирным сном, полным нежного яблочно-коричного аромата, сном человека, который сделал первый и самый главный шаг в своей жизни — шаг к истинному своему счастью.
Отзывы (25)