***
Мой психотерапевт оповестил меня, что я всегда буду жить с синдромом Аспергера, если не буду заинтересован в лечении, но лично я посчитал, что он преувеличивает мой диагноз ради шутки, и привёл в пример Чана с Чанбином, чьи проблемы в какой-то момент посчитал худшими, и меня по-хва-ли-ли, сказав, что я делаю успехи. Я счёл это странным, но, перебирая пальцами рассыпчатые чановы волосы и держа его голову у себя на коленях во время чужого эмоционального выгорания, впервые задумался о том, что было бы, если бы я родился с теми же возможностями, что и нормальная часть этой психбольницы. Возможно, я придерживал бы старушкам дверь, а не давил их, не понимая, что надо делать. Возможно, я смог бы утешить двух своих приятелей, имея некую «эмпатию», а возможно, ещё сильнее ранил бы их своими шутками (интересно, мои безразличие и неумение вставить подходящее слово в конфликт двух сторон обижают, отталкивают, вызывают ненависть?). Это настолько запутанно, что я долго и неумело обнимал Чанбина, ощущая через одежду его мышцы, которых раньше не было, и дыша ему в висок. А потом мы втроём — психотерапевт присоединиться не захотел — смеялись над тем, что «донсен вырос так быстро», и Чанбин, кажется, больше плакал, чем забавлялся, и вытирал слёзы отчаяния с щёк. Чан тоже не улыбался, обеспокоенно глядя на мою истерику, которая больше напоминала вечеринку сумасшедших. Да и я сам не припомню, чтобы эйфория ломала мои рёбра кокаиновым захватом, потому что внутри меня было пусто и сердце куда-то исчезло. Утром я распахиваю шторы, хмуро наблюдая за тем, как солнце падает с горизонта вниз, заваливаясь за макет планеты, чищу зубы перед зеркалом, обязательно сплёвывая в раковину сгусток крови, и вновь задумываюсь о том, каково это — не быть невротиком до мозга костей, психически больным человеком с рождения, отталкивающим аутистом с отсутствием эмпатии и безумным художником с палитрой самых разнообразных расстройств — от абрикоса, который обсессивно-компульсивное расстройство, до янтаря, который синдром дефицита внимания. Я наверняка выгляжу забавно, когда отвечаю на вопрос заторможено, выжидая несколько секунд и убеждаясь, что спросили действительно меня, как старый компьютер нулевых. Мне не печально — просто никак — и даже не радостно, когда происходит что-то из ряда вон выходящее, или это я просто не знаю, что именно я чувствую? Утром я жив, возможно, не умру до вечера, и поэтому пишу целых три страницы, сам не зная, делает ли это меня счастливым. — Я вижу, что вам плохо, — я неожиданно опоминаюсь и осознаю, что стою у той самой стойки. Ко мне резко поворачиваются, смеряя удивлённым взглядом, и я заставляю себя смотреть белокурому дородному парню в глаза (блонд ему однозначно не идёт, но против выцветания ничего не попишешь). — И мне не нужно быть психологом высшей степени со всеми дипломами, которые только можно получить, чтобы узнать, что вас зовут, — киваю на бейджик, скрепкой прикреплённый к фирменной рубашке, — Ли Минхо, вы учитесь на переводческом факультете Хангук и невероятно хотите съесть что-то, но пытаетесь бороться с… — Конечно, немного импровизации ради поднятия рейтинга в чужих глазах не помешает, но я тушуюсь, мои губы леденеют, каменный пьедестал под ногами рушится и рассыпается на грубые осколки, и стеклянная стена вновь строит сама себя. Я еле нахожу в себе крупицы силы и через зубы, склоняя голову набок и не совсем понимая, как выгляжу со стороны, бормочу: — Но у вас проблемы такой же степени, как и у меня. У меня что-то с Аспергером, нет эмпатии и прочая чепуха, и это могло бы опечалить меня, но я не чувствую почти ничего, кроме желания поинтересоваться вашими делами. — Да, — неожиданно быстро соглашается с моим заявлением парень, машинально вытирая стерильной тряпкой бокал изнутри и с еле слышным дребезжанием ставя его на деревянную поверхность. Наклоняется ко мне, опираясь ладонями на стол, и улыбается — не официально, а весьма приветливо, как провожают дорогих сердцу гостей до входной двери. — Да, мне невероятно, невыносимо, несомненно плохо, и я не знаю, как воспринимать тот факт, что моё великое горе заметно даже людям с синдромом Аспергера. Наверное, я должен порадоваться, что постоянный клиент нашего заведения в полминуты проанализировал моё моральное состояние, как не смог сделать мой психотерапевт за полгода упорной работы со мной. — Мой тоже так и не смог, — пожимаю плечами я, не давая закончить предложение. На меня взирают как-то странно, словно сейчас задушат***
— Хён снова не спал, — рявкает Чанбин, зажимая меня в углу с грудой книг в накаченных руках. Я смотрю на него с еле видимой насмешкой, всё-таки не сдерживаюсь, хмыкаю и запрокидываю голову назад. — У хёна снова идиотские привычки спать по часу в неделю, придурок! — он разворачивается к сидящему в стороне Чану, который даже не поднимает глаз от стола. — Донсен снова зависим от адреналина и подсчёта белков! — передразнивает его тот. — Донсен снова качается и комплексует из-за своего невысокого роста, ха! — Чан вскакивает, когда на него замахиваются. Я не реагирую. У всех свои проблемы, но мне почему-то кажется, что все они на мне. Во всяком случае, спина не выпрямляется и боли в пояснице от долгого сидения на месте и взгляда в одну и ту же точку весьма мешают повседневности и даже выводят из себя. Кажется, я мечтаю о жизни до — до психотерапевта, до знакомства с двумя приятелями, до разговора с невероятным Ли Минхо. — Вы снова дерётесь. — Мне не верят. И это даже обидно. От неверия со стороны «здорового» общества плакать хочется. — Вы невыносимы! — рву и мечу я, когда терпение заканчивается и последняя его капля переполняет чашу. За мной наблюдают с таким видом, словно у меня никогда раньше не было истерики, но — чёрт возьми — самый флегматичный человек на свете, белоснежный ангел, даже ярый конформист в окружении неформалов в конце концов взорвётся! — Вы не-вы-но-си-мы, — всхлипываю я, не чувствуя влаги на веках и падая спиной на кровать, чтобы наконец пропасть из поля их зрения. — Вы те ещё придурки, — отрезаю я, и они — я это вижу! — переглядываются. Конечно, мои проблемы никогда не будут доступны тем, кто притворяется эмпатом, на деле же существуя в обществе в качестве сбежавшего из психбольницы. И мне, лично мне, тому самому аутистичному другу из компании приходится примерять на себя роль психотерапевта, забывая про собственные трудности. — Поговорим? О жизни, девушках, будущем, планах на суицид? Позже меня утешают, словно именно я оказался жертвой их очередного скандала (вообще-то, так и было), одобрительно похлопывают по плечу и подталкивают к выходу. Но только, распахивая дверь кабинки карусели и глядя вниз, я не обнаруживаю под ногами почву, а потому задыхаюсь, хватаю ртом воздух, оборачиваюсь и ищу тот самый аварийный путь, о котором я говорил Ли Минхо несколько дней назад — только было ли это в среду, или субботу, или понедельник? Мне кажется, что тогда я слишком преувеличивал, лишь бы показаться авторитетным в области-которая-не-психология и завоевать чужое расположение. Но только зачем оно мне? И никакого выхода на самом деле нет, и сбежать от собственных проблем никто не в силах, и разучиться жить по обычаям тоже, и всё это просто выдумка-легенда-сказка для маленьких детей!***
— Я соврал, — говорю я в следующий раз, держа в руках стаканчик моккачино и протягивая его бариста, смотрящему на меня с нотками недоумения. Я отдёргиваю руку, опоминаясь: — Ой, прости, это же твоя работа, так ведь? Кем ты работаешь, кстати? — я запрокидываю голову назад и с ощутимым треском опускаю переносицу на столик. Вполне возможно, сегодня у меня просто помутнение, и стоит только покрутить пальцем у виска, признавая свои ошибки, как всё пройдёт. — Я соврал. Волшебства не существует. — И Санта Клауса? — ужасается Минхо, прикрывая рот ладонью и всхлипывая. Я тревожусь, вздрагивая и слегка обескураженно глядя на него, и он, замечая мой взгляд, машет рукой. — Я пошутил. Прости, забыл, что ты не понимаешь, — он бегает туда-сюда, от стойки до глубины комнаты для персонала, — так что там с волшебством? — Ты вряд ли можешь спрыгнуть с этого дьявольского колеса, не сломав кости. Внизу только туман, и ты так и не узнаешь, что там: деревья, скалы, взлётная полоса, матрас, цветочное поле или море. Это русская рулетка, я не думаю, что стоит рисковать, ведь ты можешь только ухудшить ситуацию. Тебе, — я поднимаю на него глаза и склоняю голову набок. Он растерян, стоит в напряжённой позе и, кажется, ожидает от меня нападения, — не повезёт. — Знаю. Мне никогда не везло, даже если я умолял хоть о капле божеского сострадания. — Он слегка похудел, но пухлость всей фигуры никуда не ушла. Кадык постоянно дёргается, приковывая мой взгляд, и я ощущаю, как моя душа медленно улетучивается из тела. Мне… печально? Жаль его? Хочется обнять его и сказать, что таблетки, вызывающие рвоту, — это плохо, но я молчу, не двигаясь с места. — Знаешь, я попробовал не ограничивать себя, но всё закончилось тем, что я выблевал всё, что съел. Я много съел, причём того, что даже не слишком люблю. Меня тошнит от одного вида кимчи, или лапши, или токпокков, или другой херни, на которую я смотреть не могу! — Минхо сгибается, громко всхлипывая и привлекая к себе ненужное внимание посетителей, находящихся у другой стойки. Я молчу. Мне всё равно, наверное. — Я не хочу есть, но мне так… так невозможно, что я давлюсь переживаниями и этой… хренью, которую называют едой. — Выпей кофе, — предлагаю я, прекрасно понимая, что вновь посоветовал что-то аморальное, и глажу его по спине. На самом деле, тычу кулаком под рёбра, и Минхо кашляет, не протестуя. — Кофе в той же категории, что и всё остальное, — он глядит так устало, что я сам чуть было не рыдаю, но вместо этого глупо и невпопад хихикаю. — Наверное, единственное в этом мире, что я хотел бы попробовать, — это твои губы, но, кажется, я начал флиртовать слишком рано. Я машинально киваю. Наверное, да. С тех пор, как мы с Минхо узнали о существовании друг друга, друзья-приятели ушли на второй план, став второстепенными. Наверное, меня это напрягает, когда я вслушиваюсь в их речь — они перескакивают с немецкого на английский — и не понимаю ни слова. Импуритис? Да, у каждого свои проблемы. Возможно, я просто потерял свою хватку, которой и до этого не особо было, снял руку с пульса, забыл простейшие иностранные слова и вместо переводчика ушёл на психологический со своим отсутствием эмпатии. Надо мной всё так же хихикают, стоит мне появиться в коридорах университета или — наоборот — исчезнуть из здания, но я прекратил обращать на это внимание, зациклившись на одной-единственной вещи: Ли Минхо. Новая привычка по имени Ли Минхо поспешно стирает слёзы отчаяния с лица, когда я подхожу ближе, отвешивает мне ободряющий подзатыльник и неискренне улыбается, словно это не он только что давился двумя пальцами. Когда он рыдает, содрогаясь в истерике, я молча стою рядом, поглядываю на огромный, во всю стену экран, на котором мелькают изящные девушки в розовых пышных нарядах, и думаю о том, что было бы, будь у меня такие же проблемы, как и у Минхо. Что было бы, если бы я мог утешать, извиняться и не убегать, когда от меня ожидают помощи? От меня ждут помощи?! — Я мог бы… помочь тебе, — сквозь зубы выговариваю я, хоть это и не правда. На меня слёзно смотрят, от меня отмахиваются, на меня кричат, в меня кидают что-то большое и тяжёлое. Я делаю шаг в сторону и наблюдаю за тем, как стеклянная пепельница медленно, будто в замедленной съёмке, разлетается на неравные осколки, пробивая такую же хрустальную вазу. Срезанные головки цветов с еле слышным звуком обрушиваются в лужу воды, подхватывая в вечный полёт ласточек капли воды и снова взмывая вверх. Я заворожённо смотрю на происходящее, совершенно не прислушиваясь к словам срывающегося на вопль Минхо. Он разбит так же, как и посуда, упавшая с полки, но только падал он с того самого дьявольского колеса. Я же стою внизу, готовясь поймать его, однако, кажется, я отбегаю совсем в другую сторону, как дурак замирая и не смея повернуться к груде сломанных кровавых костей, ранее именуемых Ли Минхо. Он сломан так же, как и механизм колеса фортуны, и вряд ли придёт кто-то, разбирающийся в механике и стальных сердцах. И, наверное, со временем он остановится так же, как и обозрения колесо, и я не смогу с этим ничего поделать, потому что сам давным-давно истончился и разодрал колени в кровь, пытаясь угнаться за скоростью мысли.***
— Мне плохо, грустно и отвратительно, — Чанбин обхватывает себя руками, подрагивая всем телом, запрокидывает голову назад и прижимается спиной к стене. Чан стоит в двух метрах — может быть, четырёх, но это не так важно, — от него и не подходит ни на миллиметр ближе, просто изучая взглядом его фигуру. — Правда? — удивляюсь я, мешая залитые молоком хлопья и глядя на фруктовые колечки. Клубничное, лимонное, апельсиновое, малиновое, яблочное и какое-то карамельное. Предатель, в сторону его! — Что же случилось? Ко мне поворачиваются сразу два человека, и чувство, что меня прямо сейчас задушат, становится только ощутимее. Я мотаю головой, спеша поправить сказанное: — Что ещё случилось? Всё то же самое? — откидываюсь на спинку стула, морщусь, отодвигаю от себя тарелку и проглатываю неприятный ком. Аппетит исчез в мгновение. — Мне жаль, честно. Прости. Мне не следовало давить на больное, интересоваться делами, которые идут отвратительно, что видно невооружённым глазом, и вообще лезть туда, где мне не рады. Мне не следовало ходить с вами в кафе, угнетать вас своим присутствием… Вы ведь не рады мне? Вы говорите о своих вещах, на своих, — я согнул четыре пальца в средних фалангах и скривился, — языках, прекрасно понимая, что я не различаю ни слова даже на корейском. Вам хорошо вдвоём, и вы спрашиваете меня о моих делах только тогда, когда происходит что-то из ряда вон выходящее. Я не унижаю вас, но боже! — я хватаюсь за голову, вскакиваю с места и утыкаюсь лицом в стену. — У меня всё просто чудесно, и я не волнуюсь ни о ком, но что творится? А-а-а-а-а! — вою я так же, как и Ли Минхо несколько недель назад. У него все коленки в синяках и гематомах, подбородок обожжён рвотой, лицо потеряло любой цвет, в глазах не отражается свет, как бы светло ни было в комнате, мягкие запястья парадоксально напоминают кости, и в мыслях нет ни слова о прелести еды. Его тошнит в пятый раз за день, и я наблюдаю за этим, стоя за его спиной и видя, как белокурые локоны, вот-вот готовые испачкаться, прикрывают щёки. Выжидаю несколько секунд, делаю шаг вперёд и собираю его волосы в хвостик, придерживая двумя пальцами и ощущая в голове пустоту. Он царапает ногтями бортик, и я опускаюсь рядом с ним, свободной рукой заводя левый локоть и прижимая к себе. Он громко скулит, как опущенный за загривок в воду щенок, всхлипывает, больше не скрывая ничего и, кажется, просит меня убить его. Я опечалено мотаю головой, показывая своё отношение к убийству, пусть и с согласием двух сторон, и он, разворачиваясь, хватает меня за воротник, чуть было не душа. Мне кажется, даже если бы он и довёл свою асфиксию до конца, не ослабнув окончательно, я не обиделся бы на него. Даже не рассердился бы, проснувшись на небесах. Мне кажется, я намертво влюбился и, вполне возможно, впервые вышел из эгоцентрического кокона, увидев мир вокруг. Мне кажется, Ли Минхо швыряет в меня вещи потому лишь, что лезвием ножа, зажатым в руке, вызовет кровотечение и оттого разрыдается ещё сильнее, а стекло и пластик, попавшие прямо в скулу и заставившие со вскриком зажмуриться, не смертельны. — Я не хочу тебя огорчать, но делаю так постоянно, — расстроенно шепчу я, когда он всхлипывает в ткань подушки, заглушая судорожные рыдания, и трясётся в ознобе. Я лежу рядом, поворачивая голову в его сторону, и не знаю точно, что мне следует делать. Когда у него начинаются приступы агрессии, он вжимает меня в матрас, выбивая последнее дыхание, ударяя под рёбра и шепча что-то наподобие «Как же ты достал», а я молчу, поджимая губы и осознавая, что держать обиды на кого-либо — это последнее в списке моих предпочтений в ближайшие недели. — И ты ни разу не уточнил, что именно тебе нравится в моих действиях. Чтобы я озлобился до твоей степени? Чтобы был ещё более безразличным? Чтобы стал безумным альтруистом, включил музыку и побежал ловить призраков на крышах? — Чтобы ты заткнулся, психолог недорезанный! — ревёт он, размазывая слёзы по почему-то моим щекам. Наверное, я выгляжу озадаченно, раз меня начинают душить подушкой и просить сделать что-то ещё более аморальное, чем предлагал я несколько дней назад. — Ты ни капли не помогаешь! Только нервы треплешь и сердце раздираешь в кровь! — Минхо воет, утыкаясь лицом в мою грудную клетку, и я чувствую, как главная мышца чужого тела бьётся за моими рёбрами. — Но ты начал думать о еде только в моё отсутствие, — слабо улыбаюсь я, отталкивая его от себя и понимая, что мне нечего терять, хихикаю и уворачиваюсь от объятий, больше похожих на боевой захват. Минхо задыхается, непредвиденно обмякая в моих руках. Я и правда начал замечать странные мелкие детали, о существовании которых не подозревал буквально полгода назад, и осознание набатом ударило в голову, по костям проведя электричество и пуская кровь из разорванных вен. Я стал поэтом, клянусь собственным разумом, записывая на листках что-то незначительное, но в то же время обязательное для дальнейшей совместной жизни с Ли Минхо.***
— Я уезжаю! — кричу я, стоя на балконе под окнами своих приятелей и растягивая рот в искренней улыбке, стоит только Чану на полметра — где-то до середины талии (или нет, но это не так важно) — высунуться из окна и настороженно уставиться на меня. — Куда? — изумляется он, однако не останавливает меня, когда я перекидываю ногу через балюстраду, усаживаюсь на самом краю и оборачиваюсь, всё так же сияя. — В счастливое будущее! — я отдаю честь, зажмуриваюсь, разжимаю руки и спрыгиваю вниз, спустя мгновение обрушиваясь на траву, покачиваясь и выпрямляясь во весь рост. Одёргиваю одежду и поворачиваясь в последний раз (в жизни возможно, но это не точно, потому что прощаться навсегда у меня нет никакого желания). — Чан-хён, не болей, пожалуйста. Хорошо спи, ведь если ты не закроешь глаз на несколько необходимых твоему организму часов, то механизм колеса обозрения сломается и ты никогда не поднимешься на ноги. Не садись за руль, когда умираешь от переутомления, и пей воду, чтобы не потерять сознание в самый неподходящий момент. Я хочу увидеть тебя несломленным, когда вернусь из долгого-долгого путешествия в мир нормальных людей. А Чанбину скажи то, что он невыносимый придурок, всем наплевать, метр шестьдесят семь он или выше, и пусть опомнится, пока не растворился в этом воздухе совсем. Я умею утешать так же, как вы с ним — отдыхать, но, кажется, в этом мой шарм. — Он изумлённо смотрит на меня, а потом неожиданно смеётся, опуская голову на сложенные в замок пальцы. Я победно усмехаюсь, разворачиваюсь на каблуках и ухожу в закат. Когда Минхо вновь тошнит, меня тоже мутит и качает из стороны в сторону, но я стойко держусь и не позволяю себе ляпнуть что-то крайне безрассудное. Бормочу нечто милое, щебечу на птичьем и делаю всё возможное, чтобы он поднял голову, посмотрел на меня и, забыв про свои проблемы на час-другой, кинулся мне в объятия (или швырнул в меня весьма ценную реликвию, но это опять же несущественно). Возможно, это и называется эмпатией, которая прорезалась из подкорки моего головного мозга, как растут молочные зубы у младенцев, и ощущение чего-то инородного внутри заставляет задуматься, так ли ощущают себя нормальные люди, когда близкий человек страдает и давится кровью. Желчь с кровью — а ведь сегодня он поел только два раза, и то под моим присмотром, и то сделал несколько укусов, и то насытился достаточно, чтобы не перекусывать. Я понятия не имею, как определяю количество поглощённых им калорий, но по цвету кожи, трясущимся рукам, поджатым губам и слезах на роговице понимаю, что их недостаточно. (Или достаточно. Однако при этом исходе все мои астрономически точные измерения канут в лету, что очень огорчит и меня, и неведомую мисс эмпатию.) Мой темперамент за столь короткий отрезок времени повернулся на все сто восемьдесят, и я случайным образом превратился в меланхолика. — Мне кажется, я умру, если не поем, — всхлипывает он мне в ключицы, и я не могу ничего сделать, только обхватываю его руками и смотрю в тёмный потолок, скрытый во мгле пасмурного утра. За окнами виднеются небоскрёбы, вынуждая в сотый раз задаться вопросом, что будет, если спрыгнуть с самой крыши, — я погибну или нет? — Мне кажется, я уже умираю. — А мне кажется, что нет, — от безысходности возражаю я и не ощущаю сопротивления. — А ещё, что я тебя люблю. — Не смеши. — Я не умею шутить. Я умственно отсталый. — Ты… Нет, — он толкает меня, но вновь притягивает ближе. — У тебя синдром Аспергера, и ты не умеешь шутить только тогда, когда хочешь. Когда на улице хлопьями валит снег, я прихожу в детский восторг, чуть не плачу, прикрываю рот пушистыми варежками и кружусь на месте, ловя ртом снежинки. Не помню точно, в каком году было настолько холодно и темно, но звёзды кто-то тушит одним дыханием и переставляет их пустые флаконы с места на место, полностью лишая былой яркости и наполненности. Кратеры впадают внутрь, камни исчезают в космосе, а лаву выбивают кометы сильным ударом. Я сжимаю руку Минхо, постоянно поворачиваясь к нему и наблюдая за тем, как безразличие на его лице сменяется лёгким интересом, а потом — восхищением. Я парадоксально и угнетаю себя мыслью, что мои чувства, зародившиеся глубоко внутри и распустившие лепестки, могут так и остаться невзаимными (сказать честно, я сам не знаю, как пришёл к тому выводу, что моя забота не сдалась Минхо и не оставила на его сердце цветных узоров), и пленяю. Я не понимаю, как реагирует на мои действия в его сторону он, как бы ни старался разглядеть во взгляде нежность и любовь, как бы ни пытался распознать главенствующие признаки в его походке, улыбке, слезах и ежедневных ударах, как бы ни силился увидеть хоть что-то, указывающее на отсутствие безразличия ко мне. Да, сколько бы я ни посещал психотерапевта, переговаривался с приятелями по телефону и кивал на каждый их вопрос, не очень зная, на что следует ответить в первую очередь, общался с другими ненормальными или разговаривал со внутренними голосами, я так и не приобрёл купон на эмпатию. И это печалит. (Иногда я размышляю над тем, как меня до сих пор не вышвырнули с когнитивно-поведенческой, но потом вспоминаю, насколько добра и услужлива была комиссия, желавшая поскорее вернуться домой.) Я фотографирую снег, Минхо, голубей и улыбаюсь своим мыслям, которые опять-таки застряли на одном месте, не желая с него двигаться, и теперь скользят по симпатичным чертам, обсуждая общий вид Минхо-который-болен-булимией-и-признал-это-чересчур-легко. Или не болен уже? Я наклоняю голову, строго глядя на него, позирующего и смотрящего на меня так, словно снежок в руках сжимает просто так, а не из желания разбить его о мою многострадальную скулу. — Знаешь, ты бы знал, насколько ты изменился, — говорю я, меланхолично вздыхая и опуская взгляд на его излишне худые ноги, — но ты вновь кидаешься из крайности в крайность. Ты в метре от земли, прыгай! Он взвизгивает, действительно подскакивает и вновь опускается на обледеневший снежный покров, приземляясь на все четыре конечности — совсем как кошка. Возможно, похудей он ещё сильнее, я приютил бы его, как бездомное животное, у которого рёбра торчат вместе с ушами, бешеные глаза сверкают в полутьме подвала, где расчленяют трупы коров, и коготки всё время выскальзывают из мягких подушечек, но сейчас он захватил мои сердце, квартиру, объявил бойкот в том случае, если я не выслушаю его в очередной раз, и подмял это государство под себя. Кто я: ла-ла-ла или оке-оке-оке? Наверное, я люблю его слишком сильно, но разве Минхо не заслуживает хоть какой-то части тепла, отсутствовавшего у него напрочь?***
Мне звонит Чанбин, со смехом рассказывая о чём-то, и я не могу уловить нить его повествования, прижимая трубку к уху и вопросительно глядя в окно, за стеклом которого мягкая метель разносит письма к дверям соседних домов. — Вчера ночью я разбудил Чана и опечалено поинтересовался, будет ли продолжение наших отношений, — кстати, о продолжении трактата! — и он пробормотал что-то наподобие «Отвали», а это заведомо неправильный ответ! — хохочет он, и я невольно начинаю улыбаться. Чан наконец заснул? Чанбин спит рядом, а не проводит ночи напролёт в спортзалах, стараясь хоть как-то скомпенсировать небольшой рост (за который его даже не дразнили, всем всё равно)? Они наконец-то смеются не над моими шутками, которые на самом деле ими не являются, а просто потому, что банальность повседневности по сравнению с днями, проведёнными в яркой агонии, кажется до боли нелепой и… привычной? Когда-то давно я желал им всего хорошего, заглушая нотки отчаяния слезами и ударяясь головой о стену, а теперь я повторяю свои слова более искренним тоном, шагая по комнате в предвкушении и думая совсем о другом. Чан тоже присоединяется к нашему диалогу, и, возможно, ему я рад чуть больше, чем Чанбину, потому что он всегда был более авторитетным источником свежих новостей. В его голосе я не слышу обычной усталости, но радует даже не это. Я слышу чужое облегчение. Я слышу. Впервые что-то чувствую, ощущаю, я отзываюсь на что-то, скрытое глубоко-глубоко (а может быть, где-то в другой вселенной), реагирую на это, я знаю, что я должен сделать, чтобы человек по ту сторону трубки ухмыльнулся сильнее и растаял от моих слов. И это удивительно.***
— Джисо-о-о-о-он! — слышится знакомый голос, и я вздрагиваю от неожиданности, хватая пальцами беспроводный наушник и стремительно разворачиваясь к окну, где стеной, белоснежной пеленой, взлетая птицей вверх и камнем падая вниз, плывут снежинки, ни на секунду не останавливаясь. Я замираю, вцепляясь пальцами в подоконник и ошарашенно таращась на невероятную фигуру внизу, тремя этажами ниже моего уровня, машущую мне руками и улыбающуюся во весь рот. Ли Минхо отыскал мою квартиру во время снегопада, теперь стоит на льдине, смотрит на меня так, как Ромео не глядел на Джульетту (или наоборот