Поднеся кулак ко рту в тщетной попытке приглушить махровый кашель, Чонгук поморщился от боли, полоснувшей по лёгким, и виновато поджал губы, поймав свирепый взгляд седовласого жреца. Опершись на длинный посох, старик воззрился на него с негодованием и возмущением, однако за пределы храма Бальдра вышел молча, не смея прогонять юношу.
Уже многие годы Чонгук был единственным в поселении омегой, посещавшем его.
Яростные викинги, у которых в крови бурлил огонь, искали утешения и удовлетворения в битвах и новых завоеваниях, а потому почитали Одина, Тора и Тюра, дарующих защиту, силу и победу в войнах. Омег же с детства учили быть несгибаемыми с врагами, но покладистыми с мужьями, учили заботиться об очаге и угождать альфе, а потому омеги их поселения предпочитали посещать храмы Фригг, Идунн и Фрейи.
Бальдр мало кого интересовал и постепенно уходил в забвение.
Чонгуку подобное было не по душе.
Он был расстроен тем, что бог, способствующий плодородию и всходам, с каждым годом интересовал их поселение всё меньше, люди забывали, кому обязаны наличием пищи на столе и зерна в амбарах. Омега опасался, что в один прекрасный день Бальдр перестанет быть к ним таким благосклонным и посевы на полях перестанут давать всходы, а в лесу — исчезнет дичь, и потому каждый день продолжал упорно посещать храм, зажигать благовония и молиться.
Даже несмотря на то, что проклятая чахотка отбирала последние силы.
Придерживаясь за стену и стараясь не обращать внимания на боль в груди и ломоту в теле, Чонгук опустился на колени перед деревянным идолом и первым делом зажёг благовония, что медленно окутали помещение. Затем омыл идол маслом и животной кровью, делая таким образом подношение, а после принялся молиться, благодаря за все щедрые дары и ломящиеся от пищи столы. Он искренне просил Бальдра не гневаться на свой народ за забывчивость, обещал приходить в его храм каждый день до самой смерти и не забывать своего любимого бога, пока может дышать. Почему-то казалось, что делать это осталось совсем недолго.
Закончив со всеми ритуалами, перед тем, как подняться на ноги и вернуться в поселение, поднял глаза на грубо вырезанную из дерева фигуру и всмотрелся в деревянные глаза, думая о том, слышит ли Бальдр его ежедневные благодарности. Чонгук не считал себя большим и сильным духом приспешником, чьих молитв хватило бы, чтобы великий бог смилостивился над его народом и посылал всходы, но надеялся, что его ежедневное присутствие хоть немного смягчит отсутствие всех остальных.
С трудом поднявшись и вновь зашедшись кашлем, омега не спеша покинул храм – единственное место, где чувствовал себя в безопасности и покое. Едва вернувшись на территорию поселения, поймал на себе презрительные взгляды омег, что воротили нос при одном его виде. К такому за годы привыкаешь. Чонгук знал, что он слаб из-за болезни; слишком тощий, слишком бледный, слишком никчемный, чтобы носить гордое звание викинга. Соплеменники считали его позорным клеймом на своём роду, обвиняли в смерти обоих родителей и мечтали о том, чтобы чахотка забрала его наконец в царство вечности. Чонгук по их мнению был недостоин даже Хельхейма, однако викинги предпочли бы, чтобы он мозолил глаза богам, а не им.
Однако боль ему причиняло вовсе не это.
Больному, никому не нужному омеге было тяжело осознавать, что он единственный во всём поселении не имел семьи. Ни родителей, ни братьев и сестёр, — никого, кому была бы небезразличная его жизнь и судьба, кого заботило бы его состояние, и кто помогал бы ему справляться с навалившимися проблемами. Чонгук очень долго грезил тем, что его одиночество скрасит вторая половинка, сильный и грозный альфа, который сумеет его защитить, будет любить и оберегать, не даст чувствовать себя одиноким…
Мечта разбилась, стоило ему повзрослеть и узнать, что говорят о нём окружающие, не стыдясь высказываться и в глаза, чем неоднократно доводили до слёз. Одни презирали, другие — открыто высмеивали и потешались над тем бедолагой, который осмелится выбрать себе в супруги такого слабого омегу, неспособного ни зачать в своём чреве дитя, ни выносить его.
Бесполезный.
Позорное клеймо на завоёванной потом и кровью чести викингов. Осознать своё положение было трудно; ещё труднее — смириться, но Чонгук всё равно был благодарен судьбе.
Он всего себя смог посвятить служению и молитвам любимому богу.
— Ярл Каоннури созывает на совет, — громко оповестил всех вышедший из палаты конунга омега.
Чонгук поёжился. На собрании были обязаны присутствовать все жители поселения, а это значило, что брезгливых взглядов он удостоится в три раза больше. Он знал, что его предпочли бы не видеть ни на одном из них — вообще были рады избавиться, но против правил идти не решались, а потому нетерпеливо ожидали, когда его приберёт болезнь. С этим сжиться тоже было непросто и больно.
Большая зала, заставленная крепкими дубовыми столами и освещённая пламенем камина и нескольких факелов, уже была почти заполнена омегами, взволнованно перешёптывающимися и недовольно поджимавшими губы. Должно быть, случилось что-то из ряда вон, раз поселение теперь было таким взбудораженным.
— Гонец сегодня доставил ярлу послание от наших альф, что шестьдесят ночей тому назад отправились в поход, дабы усмирить наших недругов на севере, — нестройный гомон голосов нарушил жрец Одина, что выглядел мрачным и весьма задумчивым. — И полученные вести, увы, не радуют. Хирд понёс значительные потери, конунг Набом опасается, что противники, воспользовавшись своим численным преимуществом, сумеют их разбить окончательно и оттеснить далеко за пределы фьорда. А после, с высокой долей вероятности, посмеют напасть и на наше поселение. Если это случится, боюсь, у нас не хватит сил отстоять свои земли.
Шум в толпе усилился, когда воинственные омеги, негодуя от услышанного, пытались перекричать друг друга, предлагая каждый своё видение того, что нужно делать, чтобы избежать подобной участи. Однако жрец, сомкнув челюсти в приступе гнева, ударил посохом оземь, призывая всех к молчанию.
— Мы с ярлом Каоннури, которого наш уважаемый конунг оставил наместником в своё отсутствие, уже обсудили сложившееся положение. Поскольку вы — викинги и достойные омеги своих мужей, никто из вас не имеет права поддаваться панике, — орлиный взор старца прошёлся по толпе, на мгновение замер на Чонгуке, и губы жреца заметно скривились. — Я, как жрец Одина, предлагаю в первую очередь принести жертвы богам, которые все эти годы помогали альфам нашего племени во всех их походах, и уповать на то, что наши молитвы услышат. Большего без дальнейших указаний конунга мы сделать не в силах.
— Верно, принесём жертвы Тору и Тюру, — согласно закивали собравшиеся.
Чонгук, сглотнув, выглянул в окно, за которым собрались тяжёлые свинцовые тучи. Определённо, он понимал важность почитания главных богов, дарующих защиту и победу в боях, однако осознавал и другое: альфам, что вернутся в поселение после сражений, и сейчас, и в будущем будет нужна пища, но её не станет, если все будут упорно игнорировать остальных божеств пантеона.
— Не стоит ли совершить общее жертвоприношение для всех богов? — почти неслышно проронил омега, боязливо вскинув взгляд на жреца.
В воцарившейся тишине, где его каким-то чудом услышали, собственное сердцебиение показалось ему подобным раскату грома.
— Тебе разве позволено было давать слово? — сверкнул глазами жрец.
— Я всего лишь хотел о Бальдре напомнить...
Бойкий омега, стоявший на возвышении рядом с альфой, неприятно ощерился.
— А что толку возносить ему молитвы? Разве к нему взывают викинги, собираясь в поход? Или с его помощью выигрываются войны? — Глумливый смех Арённарэ подхватили почти все присутствующие, что придало тому уверенности в своей правоте, позволив продолжить: — Чем нам в сражении поможет бог плодородия? Прикажет зверью наших врагов затоптать? Или пшенице — преградить им путь?
Чонгук сделался белее полотна ещё до того, как смех стал громче, а сам Арённарэ горделиво вздёрнул нос, наслаждаясь своим остроумием. Однако нужно было быть последним глупцом, чтобы осмелиться потешаться над богом, и, похоже, один лишь Чонгук осознавал эту истину. Его всегда считали дурачком: ну что едва держащийся на ногах омега может смыслить в военном деле или ораторском искусстве? И он соплеменников за то не винил, скромно влача своё тихое существование с благодарностью каждому из божеств. Чонгук был бы счастлив и дальше жить в мире и согласии, не лезть на рожон, будучи неспособным постоять за себя самостоятельно, однако и любимого бога на поругание отдать был не согласен.
— Как смеете вы поносить бога, который ежедневно даёт вам хлеб? — Он был возмущён и оскорблён до глубины души, словно бы не Бальдру — ему самому обиду смертельную нанесли. — Потешаетесь и не благоговеете перед тем, кто позволяет пшенице колоситься на полях, а дичи и рыбе — водиться в лесах и реках, будто сами бессмертны… Что проку от завоеваний викинга, ежели завтра он встретит позорную смерть от голода?
Щёку словно огнём опалило. Потеряв равновесие от удара, в который вложили всю силу, Чонгук на ногах не удержался, упав наземь; ладони и колени тотчас засаднило в тех местах, где он ободрал кожу, однако смешки в толпе стихли — на смену веселью пришёл гнев.
— Это как ты смеешь повышать голос на супруга младшего сына конунга? — Сжав кулаки, над несчастным омегой возвысился жрец Тора, наблюдавший за собранием со стороны. — Забыл своё место, безродный щенок? Вздумал нас поучать, словно детей нерадивых, а сам даже семью создать не способен. Молись, чтобы по возвращении конунг простил тебе твоё невежество, а не приказал всыпать плетей в науку.
Вся смелость вмиг рассыпалась прахом у ног омеги. Глаз от земли оторвать не смея, дабы ещё больше гнева на себя не навлечь, так и просидел, сжавшись в комочек, покуда толпа не разбрелась по своим делам, оставив его, униженного, в одиночестве зализывать раны. Никто руки не протянул, не помог встать. Сердце викинга не знало сострадания к слабым, однако подобное безразличие к своему же соплеменнику Чонгуку казалось самым страшным проклятьем.
Поджал дрожащие губы, не позволяя истерике разрастись, и осторожно помассировал пульсирующую после удара щёку, что горела огнём. Холод одиночества тяжёлой поступью пробирался внутрь, вековым льдом оседая на каждой кости и мышце, врастая намертво; вроде давно привычное колющее ощущение, а принять всё так же сложно.
Кое-как поднявшись на ослабевшие ноги, омега руками себя обхватил в попытке защититься и поплёлся в то единственное место, где чувствовал себя в безопасности — в храм Бальдра. Не знал, откуда, но чувствовал: любимый и от чистого сердца почитаемый бог его в обиду не даст.
Привычным жестом зажёг благовония и пал ниц, душа внутри зарождавшиеся рыдания.
— Если и мечтать о супруге, то лишь похожем на тебя, — дрожащим шёпотом принялся разговаривать вслух, выпуская свою боль. — Ты остаёшься милостивым и щедрым даже несмотря на то, что никто из них тебе и самого завалящего чёрствого сухаря за годы не принёс, чтобы отблагодарить. Существует ли более весомое доказательство твоего милосердия?
Всхлипнув жалостливо, Чонгук ноги к груди подтянул, неуклюже завалившись на бок, и принялся пускать тихие молчаливые слёзы, лишь об одном жалея: не к кому главы подклонить, не в чьих объятиях покоя и защиты найти, которых так отчаянно не хватало всю жизнь, но теперь — особенно. Жалости не отыскать, сострадания и помощи не допроситься — он был обречён и смерть в одиночестве встретить.
Забывшись прямо на полу храма, до самого утра пролежал в беспамятстве, свернувшись калачиком, пропуская шумные увеселения в честь жертвоприношения богам. Сквозь сон слышал молитвенные песнопения, возносимые Одину, дабы защитило альф его копьё Гунгнир, слышал звуки тальхарпы, костяной флейты и бодрана, что, словно зеркало, отражал ритм испуганного сердцебиения самого омеги… Нехотя слушал, как веселились его соплеменники, уверенные в том, что боги без помощи их не оставят, и крепко вымаливал у Бальдра прощения на их недостойные головы… Лишь во вторую часть ночи неутомимые викинги разбрелись по своим жилищам.
Поутру Чонгук проснулся разбитым, уставшим. Глаза от слёз опухли, щека уже не горела, но всё ещё немного саднила, как и губа, на которой корочкой засохла кровь; голова была словно ватная и как будто стала больше, но сильнее всего волновала усилившаяся боль в груди. По болезни ему нельзя было спать на холодном полу, чтобы не усугубить своё здоровье, но, возможно, в какой-то мере омега на это и надеялся — усугубить, чтобы перестать чувствовать любую боль вовсе.
Он не знал, где взял сил подняться на ноги, но до дома уже добирался, подобрав увесистую палку, на которую опирался всем весом. Хохочущие дети, которые ещё не успели окунуться в суровую жизнь, были единственной причиной, способной вызвать улыбку на губах Чонгука даже в столь тяжкий для него момент. Любуясь пухлощёкими малышами, он горевал лишь о том, что Фригг не подарила ему шанса произвести на свет собственных чад, что стали бы его отрадой и опорой, основанием изо всех сил цепляться за жизнь, не сдаваться.
Чонгук остановился, когда у его ног упало небольшое копьё, обмотанное куском кожи для безопасности, и улыбнулся ребёнку, что подбежал поднять оружие, да так и замер, воззрившись на Чонгука. Тому было не более четырёх зим на вид, тёмные глазёнки широко распахнуты и смотрели на омегу, словно на какое-то божество. Ласково улыбнувшись, он, превозмогая бессилие, сам наклонился и подобрал оружие будущего воина, чтобы вручить то малышу, который так чисто и искренне в ответ улыбнулся, что в груди нестерпимо заныло.
Не удостоен познать ни счастья семейной жизни, ни радости отцовства.
В пустое жилище даже входить опостылело. Не горел в груди тот огонь, который зажигается ради дорогих сердцу людей, придаёт жизни смысл и ежедневную цель. Чонгук каждое утро вставал ранёхонько и пёк хлеб, готовил кушанья, но не с радостью, как делал бы это для своей семьи, а инстинктивно, потому что его к такому приучили — дом в чистоте содержать и уметь стряпать. В одиночку всё тянуть тяжело, каждый следующий день — точная копия предшествующего: серый, унылый, лишённый красок и чувств.
Даже боль — и та стала привычной.
Почти до своего порога добрался, как плач громкий и обиженный за спиной услышал, что сперва напугал его едва не до белых волос, а после представшая перед глазами картина сердце кровью захлёбываться заставила.
Омега всегда знал, сколь суровы нравы и обычаи викингов; помнил, что в борьбе за жизнь всегда выживает лишь тот, кто оказался сильнее, но всё это вовсе не значило, что он мог спокойно смотреть на детские слёзы и израненные в отнюдь не детских играх ручки. Чонгука не всегда папа в безжалостных традициях растил; нет-нет — да сдавалось чёрствое сердце перед невинным взглядом единственного болезненного сына: то пожалеет, то обнимет, то уподобиться всем остальным запретит. И так уж получилось, что Чонгук весьма ласковым и сердобольным вырос, совершенно на своих соплеменников непохожий,
слабый в чужих глазах.
И в своих слабым был, но всё же надеялся для кого-то стать
особенным.
Потому и немудрено, что Чонгук на рвущий душу плач поспешил, недавно подбегавшего к нему малыша принялся успокаивать и твёрдый взгляд дарил двум другим, что лишь губы в ответ поджимали да извинялись сквозь зубы. Не приучены. Не в характере суровом викинга свою вину признавать и на колени становиться. Однако ни довразумлять, ни успокоить толком никого не успел: к нему двое омег подоспели и хлёсткой пощёчиной в который раз отправили на землю.
— Грязное отродье турсов, — зло выплюнул ударивший — тот, что покрепче. — Как смеешь ты поучать моего сына? Не имея собственных, встреваешь в воспитание чужих! Ишь, заступаться вздумал! Дети сами должны в своих ссорах разбираться, а если слаб — пусть сидит дома и за папиной спиной прячется!
Вновь в сторону Чонгука с очевидным намерением качнулся, да только вздрогнул от внезапности, когда над головой ни с того ни с сего молнии засверкали и гром свою силу показал. Крепко сыновей за руки схватив, разошлись, напоследок удостоив омегу испепеляющими взглядами, что расправу скорую обещали. Чонгук же хоть и был громким звуком немного напуган, благодарил мысленно разбушевавшуюся природу, ведь та ненароком уберегла его от страшных последствий. Кое-как на ноги поднялся и до жилища добрался, а уж там на постель как подкошенный рухнул, с тоской тихой глядя на ткани, которые совсем немного до ума довести осталось.
— Завтра обязательно дошью вещи и буду молиться, чтобы никого не разгневать, — пообещал сам себе.
А с утра, умывшись и подкрепившись пищей, приготовленной накануне, взялся за работу с твёрдым намерением закончить к вечеру начатое две луны назад. Чонгук готовился Бальдру самое важное подношение сделать — и одновременно молился, чтобы за эту дерзость его не съел после смерти Гарм, не позволив попасть в Хельхейм. Для омеги считалось позором не сшить для своего альфы одежду, и хотя Чонгук так ничьим супругом и не стал, он не хотел отойти на тот свет, не выполнив эту обязанность. А поскольку для мужа подобного сделать не мог, на самую страшную дерзость решился — собирался своему любимому богу этот дар преподнести.
И надеялся, что Бальдр не примет его за оскорбление.
Солнце, впервые за месяц показавшееся из-за туч, глухую тоску и печаль разогнало, работа пошла на порядок легче: стежки ложились ровнее и аккуратнее, орнамент на манжетах и воротнике красивыми узорами вырисовывался. Специально выбрал самые лучшие ткани, которые отец при жизни самолично в походах своих добывал, чтобы наряд получился парадным. Шёлк пустил на рубаху, с осторожностью обращаясь с капризным материалом, для брюк же использовал полотно, но для нарядности и у тех края штанин расшил. Венчать сие творение предстояло широкому кожаному поясу, отыскавшемуся в отцовском сундуке, с узорчатыми медными бляшками; омега с радостью заменил бы те золотыми — да золото отродясь в его жилище не водилось.
С обувью вышло сложнее. Та должна была быть изготовлена из бычьей кожи или кожи животного, добытого на охоте — увы, хозяйство давно уж у него перевелось, поскольку болеющий омега не смог должным образом за той ухаживать, а на охоте ему никого не поймать без подмоги. Пришлось перетрясти все вещи отца, чтобы найти пару башмаков, которой тот не успел попользоваться при жизни, и привести её в надлежащий вид, тщательно натерев тюленьим жиром для большей мягкости.
И всё же Чонгук сам не заметил, как начал улыбаться, позволяя в своей голове возникнуть нелепым фантазиям о том, как эти вещи выглядели бы на том, для кого с такой любовью шьются. У мужской фигуры в мыслях не было лица — деревянные идолы всегда вырезались неодинаково, у богов получались разные выражения на лицах, но чаще всего те выходили свирепыми и пугающими.
Но омега знал: тот, кто заботится о пище на его столе, не мог быть столь суров, как его изображают, даже несмотря на в общем тяжёлый нрав викингов от мала до велика. Быть может, ему просто хотелось в подобное верить — что хоть в чьём-то сердце есть место состраданию.
Итогом своего кропотливого труда Чонгук любовался с мягкой удовлетворённой улыбкой. Аккуратной стопочкой сложив вещи, он наскоро принял вечернюю трапезу и уместил свою драгоценную ношу в небольшую корзинку для удобства, да и лишнего внимания к себе привлекать не хотелось. Это был самый тихий и спокойный в жизни омеги день, и сердце желало, чтобы именно таким он остался и запомнился, поскольку старая Урд подобным баловала его не так уж часто.
Боясь наткнуться на вчерашних омег, Чонгук шевелил ногами столь быстро, как только дозволяла истощающая силы треклятая болезнь. Крепко взгляд себе под ноги вперил, головы не поднимал, старался дышать неглубоко, дабы лишний раз не раздражать натруженные лёгкие под кашель, — в общем, делал всё, лишь бы слиться с такими же безликими, как он сам, домами, стать незаметным.
И всё же до нужного храма каких-то несколько альнов не дошёл.
Испуганно замер, но перед собой не вчерашних омег увидел — его сам Арённарэ присутствием удостоил, без чего Чонгук предпочёл бы обойтись: знал, чем встреча может обернуться.
— Спешишь с милым свидеться? — принялся насмехаться тот, окинув неприятным липким взглядом с головы до пят. — А в корзинке что?
Растерявшийся Чонгук не успел сообразить, как из его слабых рук уже вырвали предмет и принялись бесцеремонно в содержимом копаться, безжалостно сминая и возя по плетёным стенкам. Не найдя более ничего, нахмурившись, Арённарэ выудил рубаху с брюками и лишь после этого просветлел,
поняв истину, губы его растеклись в глумливой недоброй насмешке.
— Ты Бальдру сшил наряд? — сопровождающие омеги сперва забавно вытянулись лицами, а после тоже неприятно оскалились. — Смеешь к нему как к мужу относиться? Раз уж из смертных мужчин никто на тебя не позарился, бессмертному богу твои подачки и подавно не сдались. К тому же что за ткань ты выбрал? Это же ветошь — гляди, так и рассыпается в руках.
Приложив усилий немного — Арённаре руками взмахнул, и от его действий ткань рубахи не по швам разошлась; то не шёлк трещал — сам Чонгук от обиды крошился, чувствуя леденящие мурашки по телу и обливающееся кровью сердце. Прикрыв глаза, слёз сдержать не сумел, болезненно отзывающийся в груди звук слушая и прикусывая дрожащие губы.
И вновь, как в предыдущий день, природа внезапно бушевать начала: Арённарэ рукав лёгкий отрывает — небо рассекает молния; кожаный пояс под ноги бросает — гром сотрясает землю; топчет башмаки — холодный северный ветер завывает жутко, подхватывая лоскуты и унося невесть куда. Посмеявшись, омеги свой голод волчий утолили и Чонгука оставили в покое, не тронув хотя бы тела, но что толку, когда душа в клочья?
Дары, кропотливо созданные, растеряв, всё же к храму направился и в его безопасных стенах укрылся ото всех. Снаружи бушевала природа, словно весь пантеон богов разгневался одновременно, но здесь Чонгуку не было страшно, было лишь обидно до боли. До стянутых от слёз щёк, которые холодил проникающий в храм ветер, и испещрённого рубцами сердца, что тоже обливалось слезами — кровавыми. Вскинув взгляд припухших глаз на деревянный идол, омега глубоко и тяжело вздохнул, зайдясь в непродолжительном кашле.
— Знаю, ты пируешь в чертогах Одина с другими богами и павшими воинами, а я слишком слаб и ничтожен, чтобы иметь право взывать к тебе, — тихо зашелестел. — И за мою слабость мне стыдно и больно: я не смогу принять смерть в бою и не попаду в Вальхаллу, а значит, и тебя мне встретить не суждено, как и поблагодарить за то, что ты все двадцать зим заботился о пище на моём столе… — Чонгук упрямо стёр со щеки маленькую слезинку тыльной стороной ладони. — Но это, конечно, не главная причина моей боли. Мне бы хотелось хоть одним глазком взглянуть на тебя, узнать, как выглядит твоё настоящее лицо, пусть я и недостоин. Это моё единственное желание.
И вновь ночевать остаётся здесь же, под незримой защитой, не имея желания вновь возвращаться в пустой дом и видеть лица соплеменников.
А поутру буйная непогода улеглась и сменилась шумом и горестными завываниями, что из царства богини Нотт вырвали беспокойного Чонгука силой. С трудом на ноги поднявшись, стараясь побороть боль в костях после сна на жёстком, Чонгук рассеянно к выходу двинулся, дабы узнать, что вызвало у викингов такую реакцию, со страхом опасаясь, чтобы это не было нашествием иноплеменников. Утренний прохладный ветер сонную голову немного взбодрил, помог сосредоточиться и тревожащие душу детали подметить.
Собравшиеся кучкой омеги друг другу пустые корзинки демонстрировали, вернувшиеся из лесу охотники обескураженно рассматривали пустые сети, рыбаки вернулись с реки несолоно хлебавши. И без обрывков фраз, что до него долетали, Чонгук со страхом осознал, что случилось худшее.
Поля перестали родить, дичь и рыба прекратили водиться.
Сбылись его опасения и предсказания.
Сперва викинги Чонгука не заметили, причитая и сетуя на горькую, невесть чем заслуженную долю; с надеждой встречали каждого вновь прибывшего, однако поникали, лицезрея пустые сумы, лукошки и горшки. Он тихо всхлипнул, чем тут же внимание к себе привлёк, остальные смолкли разом и недобро на него уставились своими страшными потемневшими глазами. Неуютно поёжившись, словно бы по его слову такая напасть с племенем приключилась, Чонгук невольно назад попятился, спиной в деревянную балку упёршись. Однако омеги, переглянувшись, прочь от храма потянулись, оставив его в одиночестве, но с неспокойной бурей на душе. Наверняка ведь себя убедили, что Чонгук подобное наказание у Бальдра специально для них вымолил, дабы проучить и в своей правоте убедить.
Его ещё пуще ненавидеть станут.
В жилище вернувшись, плотно за собой двери затворил и попытался на делах домашних сосредоточиться. Испёк хлеба из оставшейся в закромах муки, поскрёб полы берестянкой и из последних сил натёр те мочалами до сияющей чистоты, чем изнурил себя окончательно, но от беспокойных мыслей избавился. Заботы отняли у Чонгука весь день, и после тяжёлого труда ему хотелось лишь покоя и отдыха, но вновь раздавшийся шум снаружи привлёк внимание.
Страшась, как бы ещё какой напасти не случилось, взволнованно дверь распахнул и в проёме замер, наблюдая, как омеги тесной толпой направлялись к храму Бальдра. От навалившегося на плечи воодушевления даже дышать стало легче, и Чонгук, набросив поверх рубахи шерстяной кафтан — прохладный вечер уже пронизывал до костей — поспешил следом, не забыв с собой прихватить хотя бы масла.
В храме ему места не хватило, но он, передав жрецу своё скромное подношение, смиренно у самого входа остановился и привычно опустился на колени, усердно взывая к богу плодородия. Искренне верил: общая молитва смягчит его сердце, каким бы то ни было суровым, и Бальдр вернёт всё, что забрал, — а его соплеменники наконец начнут ценить и одинаково почитать всех.
После, дождавшись ухода возбуждённо перешёптывающихся викингов, с тихой улыбкой на несколько мгновений к идолу подошёл, чтобы перед тем склонить голову и поблагодарить за ещё один прожитый день. На душе омеги впервые было так легко, ибо на его памяти подобных сборищ в этом храме ещё не случалось, пусть даже и нужда заставила.
Единственное, что немного пугало и настораживало — неприязненные взгляды соплеменников. Те и раньше смотрели на него не слишком добродушно, однако теперь в глазах у тех плескалось ещё и что-то тёмное, его словно бы действительно обвиняли в пропаже урожая и дичи. Но переубеждать их Чонгук не смел, поскольку его словам никто не поверит, да и слушать вряд ли станут — лишь ещё сильнее озлобятся.
Спать омега ложился в хорошем расположении духа, верящий, что теперь дела если не пойдут на лад, то по меньшей мере всё станет как прежде. Не знал, что радовался и надеялся напрасно. Новое утро принесло с собой всё те же печальные вести: в полях не шелестели колосья, лес был тих и пуст, река не кишела рыбой и даже немного посуровела: стала бурной и неприветливой. Несмотря на будущее, что больше не вселяло надежды и уверенности, Чонгук всё равно чувствовал иное: его голодным не оставит Бальдр, не позволит умереть такой постыдной смертью, когда он только и делал, что молился. Это необъяснимо твёрдое в своей силе чувство согревало душу изнутри приятным теплом, словно бы до него — маленького и слабого смертного — было дело бессмертному богу.
Но настроения, обуревающие прочих омег, тепла лишали, вынуждая пребывать в страхе и теряться в неизвестности: что взбредёт в голову отчаявшегося викинга, готового на что угодно, лишь бы вернуть себе то, что он по праву считал своим?
Ответ на этот пугающий вопрос омега узнал тем же вечером, когда жрец Бальдра вновь собрал всех в храме, дабы возвестить о воле самого бога. Чонгук не знал, каким именно способом старец с бессмертными общался, но с вопросами не совался, боясь лезть на рожон. Тот наверняка посчитал бы, что он преследует цель лишить жреца почёта, сомневается в силах того, кого сам Бальдр избрал своим вещевателем на земле, и потому Чонгук как мышь забился в угол у самого выхода, едва не слившись со стеной.
— Этой ночью мне было видение, — громогласно голос жреца разнёсся по строению, прервав перешёптывания и сетования. — Мы разгневали богов и за свои грехи должны заплатить.
— Чего боги хотят от нас? — решительно вмешался Арённарэ, которого одобрительным мычанием поддержали остальные.
— Бальдру требуется жертва, — твёрдо возвестил старец. — И жертва должна быть весомой: на сей раз блота будет недостаточно. Бог плодородия жаждет кровавой дани. И поскольку человеческая жизнь — наивысшая ценность, будет справедливо, если именно её он получит в уплату.
Омеги зашептались, кто недоверчиво, кто возбуждённо — один лишь Чонгук пугливо жался к деревянному столбу, обхватив тот руками. Боги редко требовали человеческих жертвоприношений, только в крайне редких ситуациях и сложных ритуалах, однако он никогда даже не слыхивал, чтобы для Бальдра проливали людскую кровь. И омега стоял ни жив ни мёртв, терзаемый неприятным волнением и предчувствием непоправимого.
Тело словно одеревенело крепко, когда в него одновременно взгляды всех собравшихся вонзились.
— Мы со жрецом Одина совет провели, — вновь тишину скрипучий голос старика нарушил, — и пришли к решению, что бога устроит твоя жизнь, Чонгук. Ты преданнее всех возносил ему молитвы, более всех прочих Бальдра почитал — это благословение и высшая награда, а не смерть.
Душа от одних лишь этих слов словно бы тело покинула — настолько омеге стало вдруг холодно, страшно и одиноко. Ему своей жизни ради Бальдра не жаль, он бы ежедневно ту за любимого бога отдавал, однако решимость викингов именно его в жертву принести, не спрашивая его мыслей, пугала. Никто из присутствующих не посчитал нужным собственной кровью жертвенный алтарь оросить, не счёл это «благословением и высшей наградой», — от Чонгука собрались избавиться, как от самого слабого и бесполезного.
Толпа пришла в движение, живой стеной загородив проход к выходу. Мелко дрожа и пуская по щекам солёные реки, Чонгук свою обречённую судьбу принял и руки позволил верёвкой связать. Ему и по одной болезни жизнь была не мила, чувствовал, что недолго мучиться на грешной земле оставалось, а в одиночку с подобной участью ещё сложнее справляться. Рядом нет сильной спины, крепкого плеча, что собою бы от напастей заслонили, уберегли от бессердечных, безжалостных соплеменников, и смерть казалась ему лучшим исходом. Однако вот так лишаться жизни — на холодном камне, преданным всеми и отданным на растерзание жрецу — ему и в страшном сне бы не привиделось.
Его слов и мольбы никто не слышал, свои цели кровавые преследуя. Лишь в одном пошли на поводу, с недовольными лицами согласившись: последнюю ночь провести в храме, чтобы помолиться напоследок, поблагодарить за всё и проститься. Омегу к столбу недлинной верёвкой привязали, чтобы не позволить сбежать, и оставили в одиночестве — захлёбываться слезами и корчиться от боли, которую причиняли осколки треснувшего по швам сердца.
Забыв о приличиях, впервые не пал на колени, а идол деревянный обнял крепко, будто искал в том защиты; словно вторя его состоянию, на небе сгустились тяжёлые тёмные тучи, заслонив собой солнечный свет настолько, что средь бела дня сделалась непроглядная ночь, напугав стойких викингов. Чонгук того не видел, как и не слышал крепчающего ветра, что завывал раненным зверем, у него своя боль затмила всё. Он знал, что жизнь свою старался вести правильно и честно, ничего плохого не сделал и повинен был лишь в том, что здоровьем не вышел, не сумел произвести на свет тех, кто молился бы Бальдру после него. Но, выплакав все глаза, что тотчас от солёной влаги опухли, от страха не избавился, боясь того, что могло ожидать его в посмертии.
Так за ночь глаз и не смог сомкнуть, хотя голова разболелась, а сил не осталось. Его грудь обуревали сожаления о том, что жилище родителей останется без присмотра, или его займут чужие, и о слабом омеге из некогда сильного и великого рода никто и не вспомнит. Если Бальдр смилуется и примет его душу в качестве приношения, кто будет приходить сюда каждый день и беседовать с ним, возносить молитвы и зажигать благовония? Храм вновь опустеет, окажется покинут и забыт, и это по сердцу било куда как сильнее, чем предательство викингами самого Чонгука.
Омега почти смирился со своей участью к тому мигу, как жрец в окружении самых преданных своих приспешников вошёл в храм, одним взглядом дав понять, что пора. Он хотел бы хотя бы в это мгновение быть храбрым и войти на священную землю с лёгким сердцем и гордо поднятой головой, но был обуреваем страхом, обидой и чувством обречённости.
До самого алтаря пытался убедить себя, что бояться не должен. Чонгук мыслями свою душу отдавал не ради благополучия соплеменников, что с лёгкостью выбрали от него избавиться; он отдавал её во имя Бальдра, по которому горел всем своим существом, для него эта смерть была и впрямь почётнее гибели на поле боя. И всё же по-земному рассуждал о том, что ждало его впереди, расставание с жизнью пугало сильно, и даже мысли о любимом боге не успокаивали, не придавали сил.
Пылающий неподалёку от алтаря костёр разгонял темноту, что с приближением ночи понемногу клубилась между деревьев, крадя и без того скудные лучи света. Чонгука рывком дёрнули к жертвенному камню, где без расшаркиваний и благодарности за грядущую жертву уложили на твёрдую холодную поверхность, сковав по рукам и ногам. Он чувствовал, как в панике загнанно колотилось в груди, пульс стучал в ушах, оглушая, омега даже ветра из-за него не слышал. На миг ему показалось, что сердце разорвётся быстрее, чем седовласый жрец, возвышающийся над ним с левой стороны, успеет произнести молитву.
Страх плавно перетекал в ужас, и Чонгуку было никак не избавиться от него; волосы вставали дыбом на загривке, когда перед его взором предстал острый жертвенный нож с увитой узором рукоятью. Старец, запрокинув голову, шептал себе под нос молитвы, пока прочие викинги, склонив головы, взывали к Бальдру, а Чонгук всё не мог отвести взгляда от сияющего стального клинка, что держали над ним, не пряча. Он тихонько скулил от страха и одиночества, пуская горячие слёзы по вискам, предательство сородичей, решившихся на страшное, уничтожало его обезумевшую от ужаса душу. Омега хотел уйти наконец на покой, но боли боялся — как и того, что некому было держать его руку в самый жуткий час наполненной страданиями жизни.
Словно вторя его разрозненным мыслям и горьким слезам, на небе вновь сгущались и темнели свинцовые тучи, роняя на землю тяжёлые редкие капли. Ветер крепчал и всё сильнее раздувал пламя, поднимая искры от углей ввысь — Чонгук бы восхитился зрелищем, если бы не был прикован к жертвенному алтарю.
— О, великий и могущественный Бальдр, дающий нам ежедневную пищу! — пронзительно воззвал жрец, продолжая созерцать небо. — Прими нашу жертву и смилуйся над своими преданными рабами! Верни всходы на поля и рыбу в реки! Пусть твоя щедрость и дальше благоволит нам, подавая на наши столы хлеб!
Толпа зашумела и пала на колени. Чонгук чувствовал их нетерпение, чувствовал уверенность в благоприятном исходе. Его соплеменники верили: бог примет это подношение, и всё вновь вернётся на круги своя.
Поджав трясущиеся губы, омега вперил в жреца затравленный, напуганный и уязвлённый взгляд, однако в чужом не встретил ни сочувствия, ни сострадания.
— Прими свою участь как дар, Чонгук, — сурово изрёк седовласый старец. — И молись, чтобы Бальдр принял твою душу в качестве подношения. Окажись на его месте я, то посчитал бы такую жертву оскорблением.
Вновь причинили душевную боль. Чонгук давится воздухом, когда острый клинок взмывает вверх, дабы после опуститься вниз и вспороть ему грудь, проникая прямо в страшно колотящееся сердце. Место удара словно бы оглушило и онемело, солёные капли застили глаза, однако боли омега не почувствовал, будто не в тело вошло острое лезвие. После его затопил странный жар, как после падения в крутой кипяток, голова закружилась, а следом внезапно обдало ледяным пóтом…
Для Чонгука словно остановилось время. Он едва ли два стука в груди сумел отсчитать, когда разлилась невыносимая боль, что медленно расползалась дальше, словно сердце, которое горело сильнее всего, вместе с кровью по венам теперь и страдания разносило. В глазах потемнело — он белым днём не видел света, словно внезапно ослеп. Омеге хотелось кричать во всё горло, руки тянулись к груди, чтобы избавить ту от страданий, но надёжные оковы крепко удерживали, не давали двигаться, лишь позволили длинным светлым прядям и косам разметаться по камню. Воздуха не хватало, что-то перекрыло горло, вынуждая зайтись кашлем, отчего изо рта вырвались рубиновые брызги.
Лицо жреца перед глазами расплывалось и всё больше мутнело, теряло свои чёткие очертания, боль затапливала собой всё омежье существо. Постепенно весь посторонний шум стихал, в ушах тоненько звенело и словно закладывало сукном, взор стекленел и потухал, — жизнь покидала Чонгука. Он не знал, через какое время причиняющий мучения огонь в груди стал чем-то несущественным: его тело тоже больше ему не принадлежало.
Дёрнувшись последний раз в попытке наполнить лёгкие воздухом, омега выдохнул; в горле гулко булькнуло, вспенив кровь на алых губах, и долгожданное небытие забрало юношу в свои ласковые безболезненные руки.
⊚ ⊚ ⊚
Чонгук никогда ещё не ощущал своё тело столь лёгким.
Его впервые не беспокоила ломота, не душил кашель, он дышал во всю полноту лёгких — спокойно, безболезненно и свободно. Из груди исчезла тяжесть, что за непродолжительную жизнь успела стать его извечной спутницей, в той не клубились ни страхи, ни переживания, ему больше не хотелось плакать и стыдиться своей слабости, поскольку и слабым себя больше не чувствовал.
Распахнув веки, осторожно уселся, страшась почувствовать себя хуже, но боялся зря — ему более ничто не угрожало. Всмотревшись в обстановку, изумлённо крутил головой, самого себя спрашивая, куда попал, ведь его не встретил Гарм, да и на мост по пути в Хельхейм это было совсем не похоже.
Чонгук по-прежнему восседал на жертвенном алтаре, к которому его, безропотного, но бесконечно напуганного, приковали соплеменники — только тот оказался не на священной земле за поселением, а в невероятной красоты дворце с высокими потолками. Ему даже стало неловко от той убогости, которую жрецы его племени с гордостью величали «храмами» — настолько те были бедны и жалки в сравнении с этим величием высоких золотых колонн, каменных альковов и серебряных потолков. А уж идол, изготовленный из чистейшего золота, что возвышался за спиной Чонгука на добрых двадцать локтей, и вовсе заставлял устыдиться деревянных изображений, созданных людьми. Пытаясь вобрать в себя всё великолепие, какого не видел прежде, омега обернулся и взволнованно замер, наткнувшись на ответный взгляд мужчины, что неотрывно наблюдал за каждым его движением.
Высокий, статный, мускулистый, с длинными, тянущимися до самого пояса волосами цвета спелой клюквы, тот впечатлял своим внушительным видом много больше храма и явно был альфой. Его голову венчал венок, сплетённый из вереска, мощную шею оплетали кожаные ожерелья и покрывали ритуальные рисунки, а вот одежда…
Тихо всхлипнув в неверии, Чонгук почувствовал, как увлажнились глаза.
На стоящем перед ним мужчине красовался
пошитый его, Чонгука, руками наряд.
Теперь тёмные очи омеги рассматривали альфу с ещё большим трепетом, ведь он помнил,
для кого именно столько дней усердно трудился над вещами и так кропотливо накладывал каждый шов. Чонгук мечтал хотя бы издали своего любимого бога увидеть, но о том, чтобы тот в посмертии сам его встретил — да ещё в сшитой омегой одежде, — даже помышлять не смел. И вот теперь трясущимися руками цеплялся за собственную рубаху да пытался поджать кривящийся от нагрянувших слёз рот, опустив голову, чтобы не предстать перед Бальдром слабым и недостойным, каким оставался при жизни.
Не услышал чужих шагов и оттого вздрогнул, когда ощутил на своём подбородке тёплые пальцы, что настойчиво потянули его голову вверх, вынуждая посмотреть на мужчину. Лицо того и впрямь было довольно суровым — под стать идолу, которому омега молился всю жизнь, — но не менее прекрасным, а в глазах промелькнула нежность, когда с его щёк свободной рукой мягко, без грубости, стёрли солёные капли. А Чонгука от такого проявления заботы лишь тянуло ещё сильнее расплакаться, навзрыд, чтобы поделиться тем, как одиноко ему было всё это время.
Всего на миг он почувствовал страх, когда уткнулся носом в крепкую грудь напротив, но и тот отпустил, едва в волосы на затылке вплелись чужие пальцы. Знал: одним движением эти руки могли его душу рассеять, словно утренний туман, в мгновение ока, но с ним обращались бережно, позволяли выплакаться и не возмущались на слабость. Сейчас он находился в самом безопасном месте, какое только мог себе вообразить.
— Более никто тебя не обидит и боли не причинит, — услышал Чонгук тихий шёпот и отстранился, вглядываясь с удивлением в грозное лицо; острая линия челюсти напряглась, желваки заходили ходуном от с трудом сдерживаемой ярости. — Я каждую твою молитву слышал, мой луноликий цветок, и желал забрать тебя от тех чудовищ, но живым сюда хода нет. Мне было ведомо, что твои соплеменники задумали с тобой сотворить… Жертвы такой не хотел, но остановить не мог — это был единственный способ для тебя попасть в мои владения. Чудовищный способ, но знай: я испытал каждую каплю твоей боли на жертвенном алтаре и умер вместе с тобой.
Прикрыв глаза, из которых всё не прекращали катиться слёзы, накопленные, вероятно, за всю жизнь, укол трепета в залеченном нежностью сердце почувствовал, когда принял ласку, с которой губы Бальдра его лба коснулись. Поцелуи, что неспешно по его лицу рассыпались, невероятным образом умиротворяли Чонгука, сводили его рыдания на нет и помогали от боли наконец избавиться. Казалось, что и сам бог, приникая к нежной коже, находил в том своё успокоение: омега здесь, с ним — отныне под его постоянной и нерушимой защитой.
— Ты должен в голове держать ещё одно, — мужчина шепнул ему на ухо, щекой прижавшись к щеке. — Я каждого, кто тебя в жертву мне принёс, покараю — Один-всеотец свидетель моим словам. Своей рукой их жизни оборву и дымом по ветру развею нечестивые души. Не будет у них ни могил, ни насыпей с прахом — и пепла от тел не останется. Поселение с лица земли сотру, забвению память о них предам в назидание всем остальным, и никакие мольбы о пощаде им не помогут.
— Почему? — дрожаще спросил, чистый взгляд возведя к серьёзному лицу. — Кто я, чтобы за мою смерть сам Бальдр местью воспылал? Я недостоин даже смотреть на вас, а вы…
— А я тебя в качестве супруга избрал, — ошеломили ответом, отчего тёмные влажные глаза сделались ещё больше. — Ни один бог столько молитв ежедневно не получал от человека, сколько я услышал за твой недолгий век. Слабый, больной, голодный, измученный, — ты неизменно приходил в мой храм и без устали стоял на коленях, но никогда не молился о себе, лишь о ближних, хоть от тех и слова доброго не слышал. Я знаю, как здесь, — горячая ладонь легла Чонгуку на грудь, накрыла место, в котором в то же мгновение застучало сильнее и громче, — по мне горело. Богам поклоняются все, верно… Но любят всей глубиной сердца — единицы. И за твою бескорыстную душу я полюбил тебя в ответ.
Он снова едва слышно всхлипнул, но уже не от боли или сожалений. Чонгук действительно любил Бальдра — не как мужчину, но как всё, что было в его жизни дорогого. С мыслями о нём вставал и ложился, в его храме проводил времени больше, чем в родном жилище, за любое дело брался, думая о своём боге и благодаря за милость. Однако сейчас принимал и во всех прочих смыслах, видя, что он, презренный смертный, проведший всю жизнь в бедности и болезни, для Бальдра драгоценен настолько, что тот местью за него воспылал праведной и неотвратимой и душу свою распахнул.
В груди тут же взыграло странное чувство, неведомое Чонгуку при жизни: стать единственным, на кого взор этого мужчины направлен, завладеть чужим сердцем так же, как владели его собственным… быть ближе, чем кому-либо из людей или богов дозволено.
Его не отпугивает суровость, маской застывшая на лице Бальдра, он знает, что ни одна тёмная эмоция не направлена на него; на всех остальных — возможно, Чонгук не брался рассуждать, но к нему в мужчине только трепет, тепло и… любовь, если ему не солгали. Поэтому омега лишь немного робеет, елозя по камню, подползает ближе, дабы кончиками пальцев коснуться чужого лба и провести невесомую линию через висок и щёку до самой шеи. Там уже основательно ладонь свою пристроил на тёплой коже и осмелел немного, не видя ни во взгляде, ни в действиях сопротивления или недовольства своей дерзостью.
Оказаться столь близко к лицу того, кого всю жизнь уважал, почитал и любил, было волнительно, но отступаться от задуманного Чонгук не стал: качнулся вперёд и осторожно губами врезался в мужские, неловко и совсем по-детски целуя. У него нет знаний, как нужно, лишь доводилось слышать обрывки разговоров омег, но те описывали это действие столь грязно, что Чонгук становился спелее брусники и желание на себе подобное опробовать терял. А здесь не смог удержаться, хотя и предполагал, что не всё делал правильно.
К счастью, Бальдра его неопытность не оттолкнула, тот позволил омеге делать всё, что вздумается — позволял учиться, — только немного направлял, показывая, как надо. Мужчина своими устами раскрыл нежные лепестки губ омеги, мягко обхватывая верхнюю, и Чонгук повторил его действие, но уже с нижней, не закрывая при этом глаз, хотя щёки и пылали от смущения. Постепенно, втянувшись и привыкнув, омега, сам не замечая, зажмурился и напор начал усиливать, целуя тёплые, влажные от слюны губы всё крепче; собственные пальцы незаметно зарылись в шелковистую копну огненных волос, когда он почувствовал, как язык мужчины пытается проникнуть ему в рот.
Внезапное действие озадачило и немного напугало, но Чонгук послушно тот разомкнул, впуская и неожиданно для самого себя всхлипывая. Напряжённой спины коснулись крупные тёплые ладони, что подтянули омегу плотнее к сильному телу, и Бальдр, потеряв терпение, перенял владение действом на себя. Теперь Чонгук задыхался от того, с каким напором исследовали его рот, как крепко обнимали, прижимая к себе, и ощущал зарождающееся где-то внизу тепло, что доселе тоже не доводилось испытывать.
И в то мгновение, когда он уже едва ли мог полноценно мыслить, его губы перестали терзать, дав возможность вволю отдышаться и прийти в себя.
Никогда ничего подобного не чувствовал.
Смотреть в лицо мужчине внезапно стало стыдно после собственной разнузданности. Подумать только: накинулся на альфу, словно потерявши всё человеческое, отдавшись животному, первобытному инстинкту. Вздрогнул, когда на его щёки легли ладони, поднимая лицо вверх, взгляды вновь встретились, и в мужском напротив не было видно ничего даже отдалённо похожего на злость, недовольство или насмешку.
— Мой Нанна, — Бальдр несколько раз ласково прижался своими губами к его, изгоняя страхи и смущение. — Невинный, робкий и чистый… Тебе не нужно испытывать стыд за влечение, я его тоже ощущаю — и оно гораздо сильнее, нежели твоё. Знай: чего бы тебе ни захотелось, — делай, не спрашивая, и не извиняйся после. Со временем смущение тебя оставит, и ты поймёшь, что нет ничего естественнее твоего желания быть ко мне ближе.
Мужчина распутал завязки на его рубахе, освобождая ворот, и потянул её с плеч вниз, отчего Чонгук сильнее зарделся и зажмурился, ожидая чужих действий. Далеко не зашли: омега кончики пальцев ощутил на своей коже аккурат над сердцем, но далее те не двинулись, вызвав растерянность, и омега веки распахнул, опустив глаза, чтобы с удивлением рассмотреть под подушечками неровность шрама.
Дар, оставленный ему клинком жреца.
Самостоятельно потянулся рукой, чтобы коснуться бледно-розового рубца, что смотрелся на коже чуждо, инородно; воспоминания о самом страшном, последнем часе его жизни разбередили рану душевную, отчего за рёбрами кольнуло. Но Бальдр, видя потухший взгляд, не позволил ему погрузиться в пучину скорби и увязнуть там: опустившись внезапно перед ним на колени, решительно подался вперёд и губами накрыл ровный шрам, целуя. Грудь обожгло в месте касания, но не с болью, как было во время жертвоприношения, а словно бы исцеляюще, хоть шрам никуда с кожи деваться не спешил. Увы, тому суждено навеки остаться напоминанием, каким сложным был путь омеги в объятия любимого бога.
Внутри на смену нагрянувшему из-за внезапного действия изумлению поселилось щемящее душу чувство тепла и трепета по отношению к мужчине. Чонгук нежно приобнял его за плечи, стараясь не сбросить с головы венок, погладил по волосам, не смущаясь того, что Бальдру было видно довольно приличную часть его груди неприкрытой. Он от чужих касаний себя не чувствовал ни грязным, ни испорченным, ни заклеймённым — только ценным, желанным и любимым.
В смерти наконец-то обрёл всё то, чего не хватало при жизни.
Но если Чонгука незатейливая ласка успокоила, то Бальдр напротив рассвирепел.
— Не найдётся в чертогах богов таких проклятий, которых заслуживают твои соплеменники, — тот лбом прижался к месту, которое не далее, чем мгновение назад целовал. — Не найду покоя, покуда в груди каждого из них бьются чёрные сердца.
Чонгук сглотнул от странного ощущения: чужая ярость стала словно бы осязаема, и хотя направлена была не на омегу, он всё равно невольно отпрянул, — слишком уж разгневан был бог плодородия, весны и юности. Его пугать не хотели и в доказательство принялись преданно покрывать поцелуями тыльную сторону ладоней, легонько сжав хрупкие кисти пальцами. А у него дыхание спёрло от немыслимого: бессмертный бог, один из сильнейших сыновей Одина, что, играючи, повелел природе восстать против викингов, словно преданный пёс, сидел у его ног и целовал руки, — даже не как равному, а будто Чонгук возвышался на пьедестале и над людьми, и над богами.
— Этот дворец отныне твой дом, — шепнули Чонгуку. — Ходи где хочешь, ко всему прикасайся без осторожности и ни перед кем более головы не склоняй, мой луноликий. Оставлять тебя одного во мне желания нет, но я прежде должен с твоими палачами расквитаться, иначе не обрету успокоения.
— Так возьми меня с собой, — он решительно встретил чужой твёрдый взгляд, что заранее выражал несогласие.
— Не хочу, чтобы ты видел, что будет происходить…
— Но я причастен, — тихо, возможно, даже с толикой грусти произнёс Чонгук. — Во мне никогда и ни к кому не было чувства ненависти или обиды, я никогда не желал зла своим обидчикам, но прятаться за твоей спиной не стану. Никто из них и тени сочувствия не выказал во время жертвоприношения, никто не пожелал занять моё место и даже руки моей не держал, пока я захлёбывался кровью на алтаре. Никогда кровожадным не был и такой участи своим соплеменникам не желал, и всё же хочу пойти с тобой.
Чонгук не мог с точностью прочесть в тёмных зеницах эмоции, с которыми Бальдр воспринял его речь. А тот желал лишь одного: чтобы его ласковый цветок таким невинным и мягким и остался, не позволил своему сердцу очерстветь и ужесточиться, хоть викинги от природы жестоки и суровы. Твёрд был Бальдр в своём намерении сохранить в омеге этот свет, однако и решение не разлучаться даже в столь жестоком действии уважал, поскольку относился к Чонгуку как к равному себе.
— Да будет так.
Чонгук довольно зажмурился, когда мягкие губы коснулись его щеки, и ухватился пальцами за рубаху, лишь бы усмирить те в стремлении каждое мгновение касаться мужчины. А распахнув глаза, удивлённо заозирался по сторонам, с неверием разглядывая знакомую священную землю, где присутствовал не единожды во время блотов. Та ничуть не изменилась с его смерти — и всё же будто бы ощущалась по-другому, словно со дня жертвоприношения не ночь прошла, а несколько зим.
Омега не надеялся вновь своё поселение увидеть, да и не хотел, если уж быть до конца честным. Снова оказаться среди тех, кто без зазрения совести и хоть капли жалости его на алтарь уложил и вонзил в сердце острый клинок, оборвав ничего не стоящую для них жизнь, обжигало за рёбрами отголосками ушедшей боли. Даже в тот страшный миг слова оскорблений слушал, а не поддержки; его никто за руку не держал, провожая в последний путь, не молился за обретение его душой покоя — лишь надеялся на свою голову милость вымолить.
Жилища, виднеющиеся и отсюда, казались серыми и унылыми, навевали тоску одним своим видом, но его маленькая ладонь покоилась в чужой — большой и тёплой, так что в его личном мире светило солнце и ярким густым ковром распускались цветы. Смиренно восседал на жертвенном камне неподалёку от знакомого с детства храма, с удобством усевшись, не чувствуя более ни холода, ни страха.
Как можно, когда его согревали самые любимые на всём свете глаза?
Шум приближающейся толпы переманил внимание Чонгука на себя: викинги, сурово чеканя шаг, направлялись к храму, чтобы вновь помолиться, и на ходу сетовали, насколько ничтожной по ценности оказалась душа Чонгука, что Бальдр так и не соизволил смиловаться над их племенем. Чонгук опасливо на своего бога посмотрел, что с каждым словом лишь становился всё более мрачным и гневливым, но ладонь тому на грудь в успокоение положил без боязни, что гнев свой на него направят. Спокойным мужчина, конечно же, едва ли сделался, но для омеги свой взор смягчил ненадолго, продолжая всё так же держать в руке хрупкие пальцы.
Толпа, приблизившись, остановилась и хмурые взгляды обратила на нежданных гостей, силясь понять, кто такие и как на чужую землю посмели явиться без их ведома. Знакомый лик —
спокойный, умиротворённый и совершенно невредимый — в первый миг вызвал сильное ошеломление у обычно невозмутимых викингов, а в следующий момент те побелели и со страхом воззрились уже на мужчину, что скалой нависал над Чонгуком, укрывая. От того исходило нечеловеческое величие и сила, неподвластные людскому уму и пониманию, глаза полыхали праведным гневом, а аура давила, пригибая слабых в своей сути смертных к земле.
Чонгук чувствовал себя на удивление спокойным и собранным, бесстрашным взором осматривал лица викингов, что были испещрены первобытным ужасом. Его бывшие соплеменники пали на колени, больно ударяясь теми о землю, и глаз на Бальдра не смели поднять, но на Чонгука поглядывали с паникой и сильным неверием.
Омеге бы и самому испугаться или начать вымаливать за тех прощение, но он не стал. Уже достаточно за черствые сердца суровых викингов помолился, достаточно обивал колени в храме, выпрашивая у Бальдра великодушие и снисхождение. Его самого никто не пожалел, никто не пролил слёз, не проявил сочувствия — каждый лишь о своей жизни беспокоился и радовался, что не попал на его место.
— В-великий Бальдр… — Боязливо приподняв голову, жрец вышеназванного изо всех сил стремился не подать виду, каким был, в сущности, объят страхом. — Мы денно и нощно взывали к тебе и молились и благоговеем, что были услышаны. Принесённая нами жертва…
— Как смеешь ты, презренный потомок турсов, обращаться к богу, словно к равному? — прервал блеяния мужчина, кажется, рассвирепев пуще прежнего. — Нарёк себя моим жрецом и вздумал чужими жизнями распоряжаться? Кто позволил тебе лишить этого юношу жизни, когда богами каждая душа была названа священной?
Старец, и так от возраста бледный, сделался ещё белее и как будто даже прозрачнее, уловив, что отнюдь не благодарить его за «щедрую жертву» сюда явился сам Бальдр. Не вернуть на поля всходы и дичь в леса тот стремился, а лишь озлился до крайней степени — настолько, что явил свой бессмертный лик пред очами недостойных.
— М-мой бог…
— Не раскрывай более рта, если не хочешь испустить дух первым, — низко рыкнул Бальдр. Чонгук вздрогнул, ощутив изошедшую от мужчины мощь, но та не причинила ему ни боли, ни вреда — ласково обогнула, устремившись к тем, кто мнил себя всесильными судьями. — Знайте, что никто из вас не отыщет к себе жалости во мне, как не нашлось её в вас к моему избраннику. Ваша участь предрешена мной была в тот же миг, как сердце Чонгука сделало последний удар.
И раздались громкий вой и надрывный плач, едва слетел с уст бога приговор. Чонгука тот на удивление ничуть не тронул; лишь единожды почувствовал он укол в груди — когда взглядом сошёлся с маленьким омегой, которого не далее нескольких лун назад пытался защитить. Наполненные страхом и слезами, большие глаза ребёнка нашли в душе омеги отклик и сострадание, ведь тот единственный не желал ему при жизни зла, не смотрел свысока, проявляя неуважение, и улыбался с искренней невинностью.
Осторожно мужчину за плечо тронув, Чонгук привлёк к себе его внимание.
— Пожалуйста, не тронь мальчика, — тихо попросил, в молении изломив брови. — Он так меня напоминает… В его сердце нет жестокости, его ещё не сломили суровостью.
Малыш, что все свои недолгие пять зим воспитывался дядей, потеряв родителей в походе, испуганно всхлипнул и в тот же миг… исчез, чем заставил оставшихся зайтись в рыданиях громче. И Чонгук тоже лёгкий испуг испытал, однако смягчившийся на долю мига взор его любви чувствительную душу успокоил: верил, что Бальдр боли ребёнку не причинил и в безопасное место перенёс.
Отныне тот, с родителями в чертогах Одина воссоединённый, всегда будет счастлив.
Однако взгляд вернув к по-прежнему стоящим на коленях, вновь ожесточился и своего омегу оставил на камне сидеть в одиночестве, лицезрея жуткую картину расправы.
Сердца тех действительно переставали биться одно за другим, вырванные из груди непоколебимой рукой. Глаза викингов стекленели поочерёдно, их нерадивые души растворялись в посмертии, пылью оседая на мосту, ведущем в Хельхейм — прямо под лапами голодного Гарма. Крики, наполненные страхом и мольбами о помощи, постепенно стихали, рук, тянущихся к Чонгуку за искуплением грехов, становилось всё меньше, покуда мёртвая тишина не накрыла священные земли, навсегда лишившиеся своих хозяев. И детей разгневанный бог не пощадил, не встретив в глазах тех ни раскаяния, ни благоговения перед собой — лишь злобу за то, что погубил родителей.
Вспыхнувший сам собой огонь принялся поедать плоть, изничтожая останки; смрад и дым заволокли поляну, укрыв плотным полотном, а когда рассеялись, поднявшийся ветер развеял прах и пепел, не оставив за собою ничего. Священные земли опустели, насытившись кровью, и эту жертву бог принял, жёстко взором окинув пустыню. Глаза мужчины по-прежнему полыхали, грудь вздымалась от частого дыхания — непросто ему было совладать с нахлынувшим от расправы душевным возбуждением.
— Бальдр?
Чонгук впервые к мужчине обратился по имени, не стоя при этом на коленях и молитвенно не сложив рук. Тот словно наваждение с себя сбросил и медленно к омеге подступился, сдерживая не улёгшуюся в груди бурю: сам жизни лишил мучителей своего луноликого цветка, но до конца насытиться не смог. Тёплая ладонь, на которой Чонгук и капли брусничной не разглядел, хоть руки Бальдра по локоть были в крови его палачей, легла ему на щёку, и по дрожи пальцев он почуял, как сдерживался мужчина, когда чувства требовали выхода.
— Не обращайся ко мне подобным образом, любовь моя, — попросили его тихо, вынудив порозоветь от прозвища. — Я для тебя буду альфой, мужчиной, мужем — кем захочешь, но не безликим богом.
— Как же тогда мне звать тебя? — Чонгук накрыл своей ладонью чужую, теснее прижимая к щеке, приластился к той и придвинулся ближе, доверчиво вперив взгляд в ответный взор.
— Вторым именем, что известно лишь одному моему отцу, — позволил то, чего никому не позволял. — Зови меня Тэхёном.
— Тэхён… — шепнул омега и всхлипнул, когда на его губы обрушились нетерпеливым поцелуем.
Он чувствовал, как из мужчины рвалась сила, просилась наружу, не желая быть скованной в теле, однако более не было поблизости тех, против кого её позволено было бы направить. И Чонгук, подивившись своему бесстыдству, решил, что необязательно вырывать сердца из груди, чтобы дать той волю: был ещё один способ освободиться от эмоций, поглощавших всё разумное и человеческое.
Поёрзав на твёрдом камне, придвинулся к сильному телу вплотную, ладони уместив на тёплой шее, и впустил чужой язык в свой рот, тонко проскулив от того, как сладок и желанен был сей поцелуй. Тэхён его крепко поперёк спины обнял, к себе прижимая, и, словно усталый кочевник к роднику, приникал к сахарным устам, не способный утолить жажду. Напор усиливался, и Чонгук безропотно отдавал мужчине всё, чего тот желал, пока Тэхён с беспомощным стоном от него не оторвался.
— Я боль могу причинить…
— Не можешь, — густо краснея от стыда и смущения, омега всё же был упрям в своём стремлении разделить с любимым богом всё, что не позволяло тому избавиться от бури в груди. — Я чувствую твою любовь, даже обуреваемый гневом ты печёшься о моём состоянии… — Ласково взяв лицо альфы в ладони, погладил щёки пальцами, вышёптывая в самые уста: — Я тебе доверяю и всего себя отдаю. И если в чём-то будешь грубым, это не заставит меня устрашиться.
Тот некоторое время старательно выискивал что-то в открытом взгляде, которым смотрел на него Чонгук, а после, тихо рыкнув, вновь на алые лепестки губ накинулся — нашёл, видимо, искомое.
Треск рвущейся на омеге рубахи и брюк в гробовой тишине оглушил, но это была единственная нетерпеливая грубость, которую Тэхён себе позволил. Вопреки своим решительным словам, Чонгук ещё сильнее краской стыда залился, оголённой кожей ощутив шершавые горячие ладони, что по-хозяйски путешествовали по не познавшему доселе ласки телу. Глаз не мог распахнуть, воздухом не мог насытить лёгкие — того не хватало от разрывающих грудь ощущений. Невинного омегу пугала первая близость, все эти чувства и действия были ему неведомы, как и то, что делать ему самому, но он мужчине доверился не только на словах.
Тот был одним из немногих, кто страданий ему не причинил даже в приступе ослепляющей ярости.
Будь он чуть более собран, наверняка ужаснулся бы собственному поведению. Отдаваться рукам мужчины, который ещё луну назад был для него недосягаем, в священных землях, где не далее нескольких ударов сердца назад уничтожено целое поселение, должно быть по меньшей мере пугающе, но Чонгука совершенно не трогало. Заботили лишь ласковые ладони и нетерпеливые губы, которые сместились вниз и теперь дотошно исследовали каждый изгиб, каждую впадинку и неровность. Тэхён в своих касаниях был непоколебим и не сомневался в правильности, и Чонгук хотел бы тем заразиться, но для него всё в новинку, всё пугающе-сладко и стыдливо-приятно.
Уловив дрожь омежьего тела, Тэхён насилу вновь от него оторвался.
— Боишься? — Чонгук стыдливо кивнул: ему немного боязно. Тэхён, казалось, и от его смущения приходил в восторг. — Чист и невинен даже в проявлении своих эмоций… Я научу тебя не бояться, помогу принять, что подобная близость — самое естественное, что только может между нами происходить.
И мужчина начал заново. Зажав тонкие пальцы в ладони, поднёс те к своему лицу, и Чонгук кожей ощутил тёплое дыхание. Первый поцелуй пришёлся на костяшки, следующий — на тыльную сторону, затем на запястье: те медленно поднимались всё выше по руке, неспешно исследуя нежную шелковистость. Чонгук распахнул губы, задышав чаще даже от такой нехитрой ласки, пока Тэхён уверенно подбирался к чувствительной шее, от поцелуя в которую омега почувствовал себя как никогда слабым, но эта слабость была приятна. Он покорно развёл ноги в стороны, дав мужчине устроиться между бёдрами, и вновь крепко зажмурился, не сдержав робкого стона, когда его безболезненно прикусили там, где у пар обычно ставится метка.
Тэхён немного отодвинулся, заглядывая в блестящие влагой глаза, словно безмолвно выпрашивая на что-то дозволения. Чонгук не знал, что отражалось в его взгляде, но трактовал тот как: «
Я весь твой, принадлежу лишь тебе одному», — и это безграничное доверие внезапно усмирило полыхавший в груди мужчины гнев. Приобняв того за плечи, направляемый твёрдой мужской рукой, он спиной улёгся на алтарь, представая перед Тэхёном в самом беззащитном и уязвимом свете, но не прятался, не пытался закрыться и не просил прекратить.
Если не с этим альфой — то ни с кем.
Хотя глаза мужчины были карими, они напоминали Чонгуку тёмный и бескрайний океан, что таил в себе много опасностей для неопытных путешественников. Омега же без сомнений бросился в тот с головой, не страшась утонуть и потеряться, и океан принял его, укутал ласковыми волнами, защищая от бушующего шторма и пронизывающих ветров. Лишь для него одного его воды были безопасны, перед ним одним стихали и успокаивались волны, удерживая на плаву и не позволяя погибнуть. И сейчас эти глаза так близко, что Чонгук чувствует, как начинает кружиться голова от долгого вглядывания в эту тёмную бездну.
— Мой храбрый и сильный луноликий цветок… Любовь моя…
— Любовь моя… — словно эхо, вторил ему Чонгук, поддавшись чужим чарам.
Исцеляющий все раны, изгоняющий всю боль в прошлое поцелуй вынудил омегу прикрыть глаза, окончательно отдаться заботливым рукам. Его тело приятно ныло, требуя чего-то большего, и от разошедшегося внизу живота тепла под кожей как будто немного зудело. На мимолётный миг Чонгук ощутил прилив паники: ещё немного, и от переполненности чувствами он раскрошится осколками, — поэтому покрепче уцепился за Тэхёна, что поцелуями с любовью собирал его обратно.
Новый прилив испуга накатил, когда ласковые пальцы, огладив кожу бедра и ягодиц, скользнули между, прижавшись к местечку, которое прежде не знало подобных касаний. Стыд в нём разгорелся с новой силой, Чонгук тихо всхлипнул и укрыл лицо за ладонями; тихий смешок стайкой мурашек рассыпался по коже, а губы, что нежно заскользили по тыльной стороне и пальцам, сорвали с уст омеги тихий выдох.
— Не прячься от меня, Чонгук, — его всего лишь просят, а кажется, что словно умоляют.
И он слушается, изумлённо пискнув, когда в него проникают тёплые пальцы. Боли нет — только неугасимое смущение и неведомое прежде чувство, от которого сердце в груди сходит с ума, а с приоткрытых, пересохших от частого дыхания губ рвутся тихие стоны. Те для Тэхёна — услада, дивная божественная музыка, которую бог готов слушать всю совместную грядущую вечность.
Переместив ладони, что незаметно для самого себя сжал в кулаки у самой груди, Чонгук ухватился за сильную шею, притянув мужчину к самому сердцу: в таком положении не так стыдно испытывать новое. Его лицо покрывали успокаивающими поцелуями, весьма успешно отвлекая от собственных смущающих действий, и постепенно зарождающееся удовольствие низвергло смущение. Позабыв о стеснении и стыде, Чонгук отзывчиво откликался на всё, что сотворял с его телом Тэхён, и из царства грёз вернулся, лишь когда ощутил другое, более плотное давление на вход.
Он с силой глотал воздух, когда в него вторгались — медленно и осторожно, но неумолимо и решительно. Волосы склонившегося над ним Тэхёна приятно щекотали грудь и словно отгораживали их обоих от всего прочего мира; и хотя Чонгук лежал на каменном алтаре, тот не казался ни твёрдым, ни холодным — омега словно с удобством устроился на самом мягком ложе. Вновь вспыхнувшие в стороне языки пламени, с жадностью принявшиеся пожирать осиротевшие жилища викингов, привлекли его внимание, но лишь на миг: Тэхён, плавно качнувшись, снова вернул то к себе.
На миг зажмурившись, Чонгук открыл глаза и коротко вздрогнул: они больше не на священных землях. Вернулись во дворец Бальдра и сразу очутились в покоях, и теперь под изгибающейся спиной омеги действительно оказалась мягкая постель. Он не видел мебели, не разглядывал с любопытством богатое убранство — все ощущения сосредоточились лишь в том месте, где они с Тэхёном сливались воедино, доставляя друг другу наслаждение. Плотно притянув мужчину к себе, Чонгук впился зубами тому в плечо, чтобы хоть как-то избавиться от чрезмерного удовольствия, и уже совсем не тихо стонал, изо всех сил цепляясь за любимого.
Чонгук извивался в руках, что касались одновременно и трепетно, и голодно. Его бы тронула подобная осторожность, но слишком уж сильно хотелось избавиться наконец от давящего жара внутри и подкатывающего желания распасться на части. Омега жмётся ближе к горячему телу, обвивает плечи руками, а торс — бёдрами, скользит пальцами вдоль мощной спины, впиваясь в кожу ногтями на каждом толчке. В ушах слышит звон как от нехватки воздуха, голова идёт кругом, и в следующую секунду, когда Тэхён без предупреждения всаживает клыки ему в шею, захлёбывается криком и безостановочно дрожит, густо изливаясь на собственный живот.
— Отныне я провозглашаю тебя… своим супругом… — Мужчина тяжело дышал, совершая последние движения перед собственным освобождением. — Я буду любить тебя вечно… мой Нанна.
Чонгук тонко проскулил, почувствовав, как запульсировала внутри горячая плоть, и Тэхён излился внутрь, надёжно закупорив вход набухшим у основания узлом. Уже едва ли остающегося в сознании омегу мягко приподняли и уложили на себя, прижав лицом к шее.
— Давай, любовь моя, ответь на мои чувства.
Чувствуя ласковые поглаживания в спутавшихся светлых волосах, обессилевший Чонгук клюнул губами тёплую кожу и укусил из последних сил, ставя ответную метку, навеки принимая Бальдра своим супругом. Погружаясь в глубокий безмятежный сон, он слушал, как возносил за свою пару молитвы Одину Тэхён, и, улыбаясь, ронял ему на грудь редкие слёзы.
Отныне — всегда лишь счастливые.
⊚ ⊚ ⊚
Никогда ещё Чонгук не чувствовал себя счастливее.
В их дворце, сидя между раздвинутых ног супруга, сжимающего его в надёжных объятиях, спиной чувствуя, как признавалось ему в любви горячее сердце Бальдра, омега улыбался широко и глаз не мог оторвать от драгоценности, что держал в руках. Та, барахтаясь в свёртке из столь дорогих тканей, коим он даже не знал названия, издавала милые звуки и смотрела на Чонгука влажными бусинами карих глаз.
Глаз своего отца.
Там, в чертогах Одина и Фрейи, омега знал, бессмертный пантеон пировал, поднимая чаши за нового родившегося бога, что станет самым ярым защитником обездоленных и слабых — вторым после своего мягкосердечного папы. Сейчас же, любуясь их с Тэхёном частичкой, Чонгук смаргивал слёзы, нежелающие уходить, которые то и дело сцеловывал с порозовевших от удовольствия щёк мужчина. Уж сколько лун он делил свою бессмертную жизнь с невероятно любящим его Бальдром, а всё никак не мог поверить.
Что это, если не сон?
Тэхён, одной рукой поглаживая животик сына, что вцепился ручкой в его палец, второй крепко обнимал обожаемого супруга и шептал на ухо благодарности и слова любви, давая ответ на вопрос.
Не сон.
Самая настоящая действительность.