Солнце

NC-17
Завершён
315
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 4 099 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
315 Нравится 21 Отзывы 47 В сборник

***

Настройки
Они возвращаются поздним вечером, впуская в тесную комнату засушливый летний зной и ленивые закатные лучи. Усталость налипла плёнкой; от одежды тянет железом и пылью, чужой спёкшейся кровью. Сколько ни вымывай, ни выстирывай — запах въелся намертво. Тав садится на кровать, подобрав под себя босые ноги, распускает собранные в высокий хвост волосы и те рассыпаются по плечам, ещё влажные после купания, слегка завитые на концах. Она говорит без умолку, разминая затёкшие мышцы: Карлах то, Гейл это. И Астарион слушает её вполуха. Завтра. Слово повторяется вновь, отстукивает от стен. Грозно, гулко. Завтра всё закончится, завтра они будут свободны от Абсолют и иллитидов. И Астариону не нужно спрашивать — он и так знает, что она решила. Он кивает вяло и невпопад. Взгляд залипает на острой линии ключиц, торчащей из-под грубой рубахи, на обожжённой до красноты коже. Можно промолчать, притвориться, что слушает, а можно сесть рядом, мазануть вдоль голой икры до скрытого тканью колена. Отвлечь, отвлечься. Рука медленно скользит выше, собирает складками тяжёлые уродливые юбки, царапая мягкое, покрытое гусиной кожей бедро. Тусклый свет, рассечённый ставнями на тонкие полосы, едва касается лица. Но Астарион всё равно всё видит: и беспокойное дрожание ресниц, и воспалённое пятно губ, и сочные, налитые ранки на шее ниже, у разлёта ключиц. Всё. Он отстраняется, упираясь рукой в примятые простыни: — Так о чём ты говорила, милая? Этого Тав, конечно, уже не помнит. Она лихорадочно облизывает губы, неровно и часто дышит. Над нетуго затянутым корсетом — слабое трепетание грубого льна, в разрезах ткани смутно просвечивает обгоревшая на солнце кожа. Она горячая, до боли почти горячая. — Прикоснись ко мне, — шепчет совсем беззвучно. И он, конечно, слушается — с усмешкой царапает щеку, и Тав прижимается губами к его раскрытой ладони. Мимолётный поцелуй, оставленный на сплетении линий, жжёт кожу. Она знает, как подловить его, как застать врасплох; это всегда незнакомая, непривычная нежность, которая перекручивает нутро, и слабость, которую он не должен себе позволять. Хочется отшутиться, спросить с пустоватой настойчивостью, что же именно сказал Гейл, но воздух застревает в горле плотным клубком — не вдохнуть. Он проводит костяшками пальцев вдоль скулы, большим пальцем очерчивает кривую линию нижней губы. — Позволь, я помогу, — голос совсем осип. Тав кивает и поднимается, замирает между его коленей. Она почти на голову ниже, и взгляд лениво скользит вдоль ворота рубахи. За окном кричат чайки, но в комнате тишина, вязкая, плотная, словно пелена. Поначалу касается легко, почти невесомо: ведёт по выступу ключиц и вниз до жёсткого края корсета. Беспокойные пальцы теребят тесёмки — Тав дёргает шнуровку сама так резко, что только затягивает сильнее. Из-за распахнутого выреза проглядывает нетронутая солнцем бледно-белая кожа, вся в тёмных прожилках вен. Астарион перехватывает её запястье, насмешливо качает головой: — Вечно ты спешишь, — ни вальяжно, ни искушенно не выходит, голос обрывается с хрипом, и Тав кривит губы в улыбке. Сам будто лучше. От её насмешки не остается и следа, когда Астарион касается губами запястья; на полупрозрачной коже — шрам в две ровных точки. Если поискать, на её теле найдётся не один десяток таких: на шее, на мягких бедрах, под дугами рёбер, на запястьях и мало ли где ещё. Он цепляет затёртые тесёмки, медленно тянет, распуская узелок. Тав дышит сбито, хрипло; следит, словно приворожённая, за его руками. А те едва не дрожат — перед глазами всё плывёт и плавится. Он просовывает пальцы между пластинами корсета, снова тянет, ослабляя шнуровку; грубый лён щекочет кожу. Методично, почти бездумно. Одна за другой петли расходятся, и корсет с шорохом оседает на пол. За ним валится тяжёлый пояс, которым перехвачены юбки. Застёжка громко лязгает в непроницаемой тишине. Следом бесформенной грудой ткани падают сами юбки. В горле сухо, и воздух вырывается из груди с задушенным свистом. Тав щурится, вглядывается в его лицо, нервно облизывает пересохшие губы. Голая кожа, окутанная смутной сумеречной дымкой, приглушённо сияет. Грубая ткань едва обрисовывает тело: скошенные плечи, тугую грудь, вздымающиеся рёбра и плотные, рассечённые лентами мышц бёдра. Блик серого света растекается от ключиц выше, замирает у свежих ранок — их Астарион оставил вчера. Кожа вокруг воспалённая, распухшая, она уже не кровит, но Астарион знает: если провести языком, слизать налипший солёный воздух, она будет сладкой, нестерпимо сладкой. Он тянет её обратно, не то на колени, не то на клочок кровати между его разведённых ног. Белыми пальцами сжимает подбородок, задирает голову выше так, что шея вытягивается; под раскрасневшейся кожей беспокойно колотится жилка пульса. От жажды темнеет в глазах, и, кажется, её тяжёлое жаркое дыхание повсюду, окутывает его с ног до головы. Кончики пальцев покалывает. Ладонь сползает вдоль спины, цепляясь за грубую ткань, на долю секунды задерживается между лопаток — там целая россыпь крошечных белых точек. Он оставлял их в полузабытьи, наваливаясь сверху, вбиваясь последними рваными толчками. Астарион целует Тав нежно, почти невинно, размыкает языком влажные губы, слабо прикусывает, подразнивая. Щеки красные от румянца, растрёпанные волосы щекочут лицо. Ткань жалобно трещит — дрожащие, нетерпеливые пальцы дёргают края его рубашки, и он подхватывает Тав под бёдра, сминая мягкую, гладкую кожу, опрокидывает её на кровать, вдавливает в разворошённые простыни. Астарион смотрит. Смотрит и сухо, судорожно сглатывает, перехватывает ладонью её запястья, заводит руки над головой. Тени ложатся неровными полосами, скрещиваются в центре живота, оплетают горло. Поясница выгнута дугой, рубашка сбилась складками. Колени мелко трясутся, зрачки заливают радужку. Горячее влажное дыхание растекается по коже. Он прижимается губами к ямке на подбородке, медленно соскальзывает ниже, обводит языком собственные отметины. Загнанный стук её сердца шумом отдаётся в ушах. Вырез рубашки съезжает, оголяя плечо. Сведённое жаждой горло кажется болезненно сухим, непривычно горячим, слабая дрожь сходит по телу. Это почти бездумно, почти инстинктивно: клыки царапают обожжённое плечо, и на коже проступают красноватые капли. Он собирает их языком, а после прикусывает, распарывая кожу. В голове становится пусто, чёрные всполохи застилают глаза. Сознание распадается, расщепляется до несвязанных, болезненно ярких чувств. Горло жжёт, взгляд плывёт. Каждый вдох словно размыт эхом; приглушённый стук за дверью и отдалённый смех. Задранная до груди рубашка; рука, скользящая вдоль жёстких рёбер. Гладкая горячая кожа, острые выступы косточек. Задушенные стоны. Бесстыдно разведённые колени, жаркая влажная узость, обволакивающая пальцы. Контраст почти болезненный — такая она горячая. Он пьёт жадно, вгрызается всё сильнее, глуша тупую раздирающую боль. Сладко. Глотает с громким чвакающим звуком; обожженное горло горит. И он едва ли слышит её вялый, сбитый шёпот: — Хватит… больно, — Тав дышит тяжело, хрипло. Он отрывается с трудом, отшатывается почти. Губы вымазаны в крови — Астарион чувствует, какие они влажные. Мутная пелена спадает, и чёткость, возвращённая разбитому взгляду, тоже почти болезненная: давленные следы на запястьях, морщинки в уголках глаз и налипшие на лоб волосы; сочные, свежие отметины и затёрто-белые, уже зажившие; гладко-блестящие колени и тени поверх. Красное влажное пятно на застиранной ткани. Кровью пахнет. Острый железистый запах перекрывает привычную солоноватую горечь. Дёсны зудят, нутро закручивает плотным комком. Тав говорит что-то, но жаркий шёпот едва пробивается за оглушающий рокот крови. Жажда пройдёт, он знает — она всегда проходит. Надо только подождать, отвлечься. Оторвать взгляд, опуститься к груди, оставляя красные смазанные следы и белые просечённые царапины, языком обвести ареолу по кругу. И снова толкнуться пальцами до хриплого, сорванного стона. И станет легче. Тав подаётся вперёд, выгибая поясницу, насаживаясь глубже, смотрит смазано, шало. Не целует, но как-то неловко влепляется губами в его губы, трясущимися пальцами распускает завязки на штанах. И можно перехватить её руки, скользнуть вниз, развести бёдра шире, закинуть ноги на плечи. Тав понравится, Астарион знает. А можно позволить ей стянуть с него штаны, намотать волосы на руку, толкнуться в горячий влажный рот. Или войти в неё — тоже одним толчком, взять, прижимая как можно ближе так, что вместо размашистых, резких движений — осторожные трепыхания в жаркой тугой узости. Можно. Астарион оставляет несколько мимолетных поцелуев в уголках губ, стягивает рубашку через голову, бросает её куда-то вглубь комнаты поверх бесформенной кучи тряпья. Следом в центр кровати падает уже её рубашка. Тав приподнимается на локтях; на сухих губах тонкая нечитаемая улыбка; раскинутые ноги, согнутые в коленях, слабо дрожат. Он подхватывает её под ягодицы, подтаскивает к себе, раздвигает ноги шире; пальцы оставляют мокрые, поблескивающие следы. А дальше — вычертить подушечками натянутые связки, вывести языком линии вен, поймать её заволоченный взгляд. На изнанке бедра — тонкие лиловые полосы, и пока Астарион выцеловывает их, едва прихватывая губами кожу, Тав судорожно глотает губами воздух и всё сильнее цепляется за его волосы. Первое прикосновение языка к сплетению теней между ног осторожное, почти дразнящее. Розоватые складки слабо блестят, острый землистый запах забирается в лёгкие. Он лижет медленно, то обводя по кругу, то проскальзывая языком внутрь, выхватывая зыбкие стоны. И когда она сдавленно выдыхает его имя, Астариону кажется — этого он и хотел: её мутного, одурманенного взгляда, брошенного сверху, привкуса смазки, за которым теряется сладость крови. Полосы серого света выхватывают росчерк пересохших губ, изгиб шеи, скол плеча, тугую грудь и мягкий низ живота. Тав трясётся, бесконтрольно сжимает бёдра, и когда он приникает ближе, притирается о его губы. Дышит часто, неглубоко; под ключицами растекается пятно румянца. Хватается за его плечи, шарит ладонями по краям лопаток, выгибается. Ткань тихо скрипит. И он ведёт рукой выше, царапает стянутые от напряжения мышцы, мажет по груди. Мягко, осторожно сминает. Подбородок мокрый от слюны и смазки, губы слабо немеют, когда он выводит очередной круг, мягко касается языком клитора. Долго, тягуче проводит вдоль, и Тав дёргается, всхлипывает резко, обрывисто. Её голова запрокинута, и он видит только вычерченный тенью острый подбородок. Она оседает на простыни подломанной куклой. Дрожащие колени завёрнуты внутрь. Её последний глухой стон — почти измученный — проваливается внутрь, минуя сознание, врезается намертво. Низ живота горит. И Астарион ложится рядом, позволяя Тав пристроиться в его руках, уткнуться подбородком в выемку на груди. Взгляд расплывшийся, затуманенный, на губах мягкая, слегка лукавая улыбка. Щёки розовые, по коже — иногда прямо поверх ожогов — тянутся красноватые следы от его рук; свежая ранка на плече наливается, края у неё влажные, неровные. И Тав невольно морщится, когда случайно двигает рукой или ведёт плечом. — Извини. В голосе ни тени раскаяния, и Тав только кривится в ответ. Они оба знают: он ни о чём не жалеет. — Иди ко мне. Астарион медленно, лениво очерчивает линию скулы, прежде чем оторвать руку, картинно-наигранным жестом поманить её ближе, зарыться пальцами в растрёпанные волосы, поцеловать. Уже не нежно — требовательно, так, что её мягкий ответ теряется среди его напора. Прикусить нижнюю губу, оттянуть; накрыть ладонью шею чуть выше его отметин, сжать сильнее, мазануть рукой по влажной от испарины коже. В мыслях — разбитый заевший калейдоскоп, пересечения образов. Последовательность движений почти бездумная, машинальная — они цепляются друг за друга, идут выученной чередой. Когда Тав такая, ещё размазанная, ошалевшая, это самые лучшие разы. Тихо шуршит ткань; Тав стягивает с него штаны, обхватывает налитый тяжелый член ладонью, проводит по всей длине, сжимая. А после опускается сверху. В комнате душно. Кожа стянута пленкой стоячего воздуха. За окном темно, и редкие всполохи огней едва бликуют на стёртых половицах. Он видит смутные очертания лица и стушёванные контуры тела. Двигает бёдрами навстречу до сорванного стона, до тихого шлепка кожи о кожу. Близость почти болезненная. Она двигается медленно, неспешно: то вбирает во всю длину, то выпускает полностью, мажет головкой по входу. А он обводит ладонью вздымающиеся рёбра, сминая и царапая сухими пальцами чувствительную кожу. Колени до боли вжимаются в бока. Слипшиеся ресницы едва прикрыты, обожжённые губы роняют глухие рваные стоны. И он приподнимается на локте, скользит рукой вдоль живота, прижимается губами к точке под самым солнечным сплетением. Тёплая тяжесть разливается по телу. Мир за пределами её постели кажется ненастоящим, гротескным рисунком, хаотичным скрещением мазков. Астарион слышит только бешеный стук её сердца и рокот крови, закушенные стоны и надорванные вдохи; видит только изгиб бровей и контуры губ, очертания ключиц и груди; чувствует только жар кожи и её, влажную, тугую, узкую. Очерчивает острый край лопатки, давит на спину, притягивая ближе. Тав рвано дышит, раскачивается, почти обездвиженная в цепкой хватке его рук, с алеющим пятном укуса на плече. И Астарион сгибает ноги в коленях, вскидывает бёдра, вколачивается всё сильнее, всё резче, пока слепящая пелена не застилает глаза. Время застывает. Это давно уже не просто секс, не просто уловка или манипуляция. Наверное, всё началось — ещё слабо-слабо, едва размечено — в ту ночь, когда Астарион впервые попробовал её кровь. Он хорошо запомнил её поразительную сладость. Не хуже, чем обеспокоенный взгляд, брошенный из-под полуопущенных век, и то поспешное согласие. Тав говорила, размазывая красные капли по дымчато-белой коже, чтобы в следующий раз он спросил разрешения; это была, пожалуй, самая щедрая и самая глупая вещь, которую он когда-либо слышал. Её выпрошенно-непрошенная доброта задевала жалкие остатки гордости хуже последнего унижения. И Астарион ненавидел это. Ему жутко хотелось напугать её, по-настоящему напугать: склониться к лицу, мазануть взглядом по синеватому плетению вен, сжать шею, задевая большим пальцем свежие раны, и рассказать, чтобы дошло наконец, насколько сильна его жажда. Но он только отрывисто кивнул, ушёл прочь в самую глушь леса, к знакомым бездумным тварям, к их пресной, безвкусной крови. Злость спадала, и, вгрызаясь в очередную жертву, Астарион врал себе, что всё под контролем. После вечеринки тифлингов он взял её в лесу недалеко от лагеря, прижимая к дереву голой спиной. Царапины потом всю неделю заживали. В ту ночь Тав пришла к нему сама; неровные, завальчивые шаги утопали в песке, щёки были розовые, а искусанные губы — на вкус уксус и что-то горькое: не то засушенные травы, не то пепел и гарь, — все в тёмных пятнах от вина. А дальше важно ли, что было? Глупая извечная история: хотел соблазнить, использовать и не заметил, как облажался, провалился с треском. В конце концов, всё, сплетаясь тугим жгутом и петляя, вело его сюда, в маленькую съёмную комнату, за окнами которой разливалась уходящая вдаль синева моря. В их застывшее в вечности убежище. В лиловых сумерках ощущение распавшегося времени особенно острое. Тав спит; мягкая щека прижата к груди, рука перекинута через живот. Она слабо улыбается во сне. Волосы, обрамляющие лицо, выгорели на солнце, на кончике носа — нежно-розовое пятно, на остром плече — белая плёнка облезающей кожи, рядом ранки, две тонких точки — следы его худших поцелуев. В комнате стыло, душная влажная жара уже сошла на нет, и кожа под его ладонью вся в мелкой россыпи мурашек. Укрыть её осторожно, чтобы не разбудить: подтянуть сбитое у коленей одеяло, коснуться губами затылка и провести рукой от плеча до поясницы, прижимая ближе, согревая. Отдалённый шум прибоя, почти неделимый в предрассветной тишине; приторный запах вишнёвого ликёра и шафрана; солёная горечь кожи. Обычно когда Тав засыпает, Астарион проваливается в схожую бессознательную черноту, убивая время. Не в этот раз. Эту ночь ему хочется запомнить. Приятная тёплая тяжесть её тела, мягкое затаённое дыхание на бледно-ледяной коже, топкая усталость. Полоска света подбирается к изножью кровати, распадается на занозистом полу перламутровым пятном. Щемящая мысль, загнанная подальше, запрятанная за бесконечной чередой выхваченных образов. Другого такого утра уже не будет. И этого не изменить, как бы ни хотелось, потому что это Тав — его Тав, — и она, конечно, поступит как должно. Она просто не сможет поступить иначе. И останутся плотно запахнутые шторы и заколоченные окна, слепящая чернота и тени без просвета, сумрачная дымка и неверный мерло-серый свет. И можно сказать, что сам так решил или что у него просто не было выхода — вознесись он, Тав бы никогда его не простила. И можно закрыть глаза, втянуть запах пригретой солнцем кожи, почувствовать вороватый шелест пульса под рукой. И можно притвориться, пока сухое тепло лучей не проползёт выше и темнота век не пойдёт красными пятнами, что солнце не взойдёт и новое завтра не наступит. Можно понадеяться, только что толку? Лазоревые тени в складках ткани, подъём плеча, вспушённые волосы и небольшая ямка над верхней губой. Астарион помнит её разную: слегка растерянную поначалу, залитую чужой кровью, бледно-белую, залитую собственной кровью, красную от вина, укрытую матовыми рассветными лучами. Ослепительно красивую. Так было не всегда. Неделями Астарион смотрел будто бы сквозь неё, а потом… Они просто остановились на привал. Жарко было, над выбеленным песком дрожал раскалённый воздух. Светило так ярко, что всё расплывалось перед глазами, под синью век свет солнца делался болезненно-красным. Тав откинулась назад, обнажая перед лучами изгиб шеи. Она улыбалась, задрав лицо и смешливо щурясь. И вдруг щёлкнуло, словно ключ провернуло. Горячее дыхание свернулось в груди плотным комком, суставы отяжелели, пересохшее горло свело немотой. Взгляд приклеило. Астарион смотрел. Смотрел и видел тонкую, полупрозрачную кожу, отблески света на изломах ресниц, едва намеченные ямочки на щеках, россыпь стушёванных веснушек, нижнюю губу, рассечённую крохотной ранкой — Астарион знал, как она появилась. В просветах ткани — едва очерченные контуры тела, острые ключицы, узкие ладони и тонкие запястья. Обманчивая хрупкость. — Астарион? Тав вытягивается, трёт заспанные глаза тыльной стороной ладони. Зевает, утыкается носом в его плечо, невнятно бормочет что-то. Безразличное, беззаботное солнце встаёт над горизонтом, забирается в их тесную, неприютную комнату, освещая каждый уголок. И Астарион загоняет пустые, мутно-тревожные мысли подальше, кривит губы усмешкой и спрашивает, изогнув бровь: — Как спалось? А Тав только улыбается в ответ, приподнимается, немного заваливаясь, потягивается. Простынь в лучах блестяще-белая и она медленно спадает вниз. Квадрат тёплого света выхватывает зыбкий нагретый воздух спальни, переблеск золотистой дымки вокруг её тела, тени, заплутавшие в волосах, и ослепительное сияние кожи. Внутри всё сжимается, распадается мелким крошевом. Утекающее время, рассечённая солнечными лучами комната. Их последнее утро. Они никогда не обсуждали, что делать дальше. Завтра для них не существовало, пока оно не наступило внезапно, скользнув поверх разбросанной одежды жёлтой стрелой. Да и обсуждать тут было нечего. Его ждёт вечность в сырых и стылых подвалах, среди горького запаха плесени и гнили, в ночи, в переплетениях теней после заката. Пустая вечность в тщетных попытках убежать от солнца. — Нам пора, остальные наверняка уже встали. — Тав оглядывается растерянно, руки беспокойно возят по смятой, разворошённой постели. — Моя рубашка, ты не помнишь, где она? Зубы цепляют нижнюю губу, раздирая старые ранки в кровь. Тав отворачивается, прячет поплывший ото сна взгляд, смотрит вглубь залитой бледно-жёлтыми тенями комнаты. Растянутое топкое молчание, дрожащая линия плеч, осторожное движение острой лопатки — едва заметно вверх и сразу вниз. — Поверить не могу, что скоро всё закончится, — голос у неё едва-едва осипший, ломкий, трескучий. — Закончится, — он кивает, собственный голос что глухое эхо. — И ты наконец-то избавишься от паразитов. Астарион ёрзает, ведёт плечом; на спинке кровати рейки с острыми краями и они больно втыкаются в кожу. Тав не отвечает, костяшки пальцев белеют, сливаясь с тканью. Украдкой выхваченный взгляд блестит. Секунда, и он прячется за смежёнными веками — только и гадай, что это было. Она выдыхает судорожно, нервно; испещрённые ранками и трещинками губы растягиваются липовой улыбкой. Но Астарион касается её руки, приглаживая сухую, стянутую кожу. И Тав сжимается до крошечной точки, утопленной в косых белых лучах. Он тоже знает теперь, как её поймать. — Это ничего, я тоже боюсь. — Он притягивает её ближе, сгребая в тесное кольцо рук, прижимая её тёплую спину к его ледяной груди. — Вдруг меня, как Уилла, исполосует? Астарион наигранно вздрагивает, сдувает бесцветный пушок у основания шеи и пристраивает подбородок в узкой выемке у ключиц. — К счастью, — он стягивает её крепче, пальцами мажет по мягкому животу, — я этого никогда не увижу. Тав выдыхает резко, недовольно; высохшие от жажды губы наверняка сжаты до тонкой складки. От свежей ранки слабо тянет кровью. — Тебе нечего бояться, ты же слышала Императора, — он прижимается губами к коже за ухом и перебирает пальцами рёбра, срывая неуверенный вдох, — с камнями это плёвое дело. Расправимся ещё до полудня. А потом… Он замолкает. И Тав тоже молчит. Молчит и, кажется, забывает дышать. — А потом… Он повторяет эхом, заевшей плёнкой, заглушая зыбкую тишину. Комнату рассекают жёлтые полосы лучей; ярко так, что глазам больно. Спёртый воздух исчеркал горло, и Астарион дважды сглатывает сухую, колкую слюну. Он знает, как всё будет: Тав вернётся домой, а Астарион… что ж, он найдёт, чем себя занять. Он воображает, как скажет ей, отступая в тени: «А ведь между нами было что-то яркое, как солнечная вспышка или отблеск угасшей звезды, что-то настоящее». Астарион расцепляет руки, оплетающие её живот. Это просто, он знает, но непослушные пальцы не то задеревенели, не то примёрзли. — А потом ты наконец-то сможешь отдохнуть, понежиться на солнышке, — Астарион насилу выталкивает слова, привычно насмешливый тон неубедительно смазан. Выдержки не хватает. И она изворачивается, утыкается макушкой в его плечо. Смотрит так долго и въедливо, что тошно делается. Кривая улыбка приклеивается к губам, и он уводит взгляд первым. Рука соскальзывает на кровать, сгребает затерявшуюся среди простыней тряпицу. — А вот и твоя рубашка. Перед выходом он помогает ей затянуть корсет. Медленно, методично, почти выучено. Солнце лупит по глазам, слепит. Тав смотрит куда-то поверх его головы, нетерпеливо стучит ногой. Волнуется, конечно, Астарион хорошо слышит, как заполошно колотится её сердце. Это закончится так быстро, ты даже не заметишь, говорит он, затягивая последнюю петлю на корсете. Но он ошибается. Когда всё заканчивается по-настоящему, Астарион с трудом держится на ногах. Тело разбивает тошнотворная слабость. Волосы спутались в колтуны, слиплись от спёкшейся крови, одежда провоняла дымом и гарью, жжёной плотью. Плечо выбито, предплечье рассечено до кости, разодранный рукав присыпан пеплом, мелкой крошкой. Боли почти нет, выпитые зелья глушат её до прилипчивого разбитого зуда. Перед глазами слабо двоится. Остальным не лучше. Под пятнами ожогов расцветают гематомы, ярко-фиолетовые, со смазанными жёлтыми краями. Тав держится за рёбра, говорит что-то. Слов не разобрать, они сливаются с мерным шумом прибоя. Она треплет кого-то по плечу, наверняка хвалит, благодарит за помощь или обещает отпраздновать победу. Астариону всё равно, ему хочется провалиться в пустую беспредельную черноту и не приходить в себя, пока не пройдут усталость и боль. Но он молчит, кивает невпопад, ждёт. Зуд не уходит. Только усиливается, ползёт вверх по руке, упирается в горло. И Астарион сводит зубы, осторожно ощупывает израненную кожу. Жжёт сильнее, расходится от руки выше, мажет по загривку. Перед глазами плывёт, свет медленно меркнет, и он улавливает полузабытый душок тлеющей плоти. Вспоминает. Солнце клонится к закату, расплёскивая последние багряные лучи. Ложится красными кляксами на утоптанный песок и подгнившее дерево, опаляет крыши. Высвечивает остальных, тенями высекая на их лицах гротескные, полукарикатурные черты. Астарион даже не успевает ничего сказать. Он разворачивается и он бежит. Прочь, под ближайший навес или в провал подвала. Он оттачивал это умение столетиями, находил способы прятаться от солнца в самых безвыходных ситуациях, даже когда перед глазами чернело от голода и боли. Он не останавливается ни на секунду, бежит вдоль залитой солнцем гавани к узкому повороту улицы. В ушах воет ветер, и если бы у него было сердце — оно бы колотилось как бешеное. Одна из складских дверей едва приоткрыта, и Астарион залетает внутрь, забивается в самый дальний и самый тёмный угол. И впервые с тех пор, как сорвался с места, выдыхает. Горло сцепляет удушьем. И он едва не падает, хватается за один из хлипких ящиков. Перед глазами черно, и боль, острая, едкая, обжигает тело. Кожа горит и плавится. Это пройдёт, он знает. Надо только подождать. Нашарить на ощупь края ящика, опуститься на пол, прижаться пульсирующим затылком к занозистому дереву, поудобнее пристроить искалеченную руку — потом он себе ещё спасибо скажет. И просто отдышаться, медленно втянуть носом кислый запах гнили, пыли и пота; выдохнуть. Размытая картинка собирается не сразу: сперва из черноты проступают смазанные контуры, длинные прямые линии; они дрожат и двоятся. Сходятся в одной точке, обрастают цветами и оттенками. Ровные ряды полок, распахнутая настежь дверь, из-за которой в комнату пробиваются закатные лучи. Они бьют по полу, по выгнутым доскам, красными змеями тянутся к нему. Снаружи шумная возня полуразрушенного города и крики чаек. А вокруг холодные ломаные тени. Скоро зайдёт. Надо только подождать. Во рту сухо и кисло, усталость возвращается, наваливается ватным комом, липким, влажным мороком. Это почти смешно, как быстро он привык к пекучим солнечным лучам, как быстро забыл. Но это пройдёт, Астарион знает, он вспомнит все старые уловки и проложенные ходы. Он говорит себе, что отыщет её после заката и — если надо будет — весь город перерыщет. Но искать не приходится. Тав находит его сама, входит, едва прихрамывая; вышагивает прямо из пламенеющего дверного проёма, из багряно-красных лучей. Вогнутые доски натужно скрипят, когда она садится напротив, упирается подбородком в согнутые колени. Длинная тучная юбка вымазана в пыли и грязи. Взгляд то и дело падает на его рассечённую руку, мутнеет, затуманивается. — Шрам останется, — она поспешно отворачивается, громко сглатывает, — но лицо не пострадало. Астарион горько усмехается. Снаружи поднимается ветер, заметает песком и пылью половицы у входа. Тав отдирает сухую корку грязи с ладони. На щёки — прямо поверх свежих ссадин — падают тени от ресниц, длинные, загнутые. Тишина липкая, нездоровая; Астарион слышит тихий скрежет зубов и робкое сердцебиение. — Боги, — она впечатывается затылком в выступ полки, морщится, сдавленно выдыхает, — почему это так сложно… Даже в моей голове всё звучит как-то по-мудацки. — Медленно поднимает взгляд, вздрагивает, словно продрогла до костей. — Когда мы говорили утром, ну, про планы и прочее, я подумала, знаешь… Она сбивается, и Астарион бросает, прикрывая глаза: — Что пора попрощаться? Сказать это первым, чтобы не тянуть, не ждать, пока она наберётся сил. Тав такое трудно даётся, он знает. — Если ты хочешь, конечно, — голос у неё сухой и бесцветный — тоже устала. — А есть выход получше? — выходит слишком едко, резко. И Тав кривится, морщится. — Найти лекарство, например. Последние закатные лучи, стушёванные бледно-розовым, лиловым, распадаются бесцветной мерцающей дымкой. Рассеянный свет мазками ложится на загнутые в нетвёрдой, дрожащей улыбке губы. Пыльно-серые тени укутывают её, пряча солнечные ожоги, смывая и приглушая цвета. — Его нет, ты ведь знаешь. — Знаю, — она пожимает плечами, — но поискать-то можно. Тихий смешок, простой и непосредственный. Тав протягивает руку, осторожно касается его ладони. Под подушечками пальцев скрипит песочная пыль, полосами смазывается повлажневший пепел. В груди становится горячо и гулко. Он чувствует себя невинным, невесомым, как застывшие в воздухе пылинки. Лёгкость почти позабытая. Это — слабость, которую он не должен был себе позволять. И всё же… Астарион касается губами её ладони. Скользяще-осторожно, как-то неуверенно, несмело. Обожжённая солнцем кожа идёт мурашками; она горячая, до боли почти горячая. Последние лучи дотлевают на затёртых досках, растворяются в тенях. Он медленно кивает. Можно.
315 Нравится 21 Отзывы 47 В сборник
Отзывы (21)