Опоздал.
Вся земля бывалым медвежьим присутствием утоптана, едким металлическим запахом крови Енисейского пропитана. Чужой тулуп возле кустарника ягодного, снегом грязным припорошённый, мятой кучей лежал безнадёжно испорченный; кинжал, когда-то им самим Руслану подаренный, в багряной жидкости испачканный, валялся рядом с рукою окоченевшей, медведем-шатуном отгрызанной. Ошмётки тела окровавленные, другие конечности разодранные по поляне зверем диким раскиданы. Рдяными каплями земля снежная, словно яркими бусинами, когда-то очень полюбившейся Красноярском, клюквы устлана. Коня оставив, на ногах еле гнущихся, подбежал Иркутск к голове оторванной, рухнул на снег, чужой кровью пропитанный; дрожащими руками поднял то, что от Енисейского осталось, к себе, словно нечто дорогое, прижимая. Зарылся в липкие волосы алые, громко, с надрывом плача, слёзы роняя на лицо родное, недавно от мороза румяное, сейчас же посеревшее, бледное, застывшее в диком испуге. Убрал пряди длинные, открывая вид на дорожки засохшие, солёные; в пустые, безжизненные глаза заглядывая, в которых мольба о помощи читалась явная. Провёл ладонью, веки чужие вниз опуская, пряча очи снулые от мира живого. Не выдержал, наклонился, целуя губы холодные, мёртвые, прямо в них тихо шепча извинения уже никому не нужные. — Никуда не уйду больше. Слышишь? Вернись ко мне только, пожалуйста… А ветер завывал громко, грозно верхушки деревьев раскачивая, унося сожаления и слёзы горькие, лишь пасмурные тучи нагоняя пуще прежнего.***
Тем временем по возвращению домой купцов, сбежавших, ребёнка бросивших на растерзание зверю дикому, уж беда поджидала: на краю Красноярска вместе со смертью воплощения своего, обвалилось домов несколько, случайно иль нет — лишь одному Богу известно, унося с собой жизни жён и детей любимых, к которым так отчаянно мужики те вернуться спешили.