Журавль в руке

NC-17
Завершён
0
Фэндом:
Размер:
8 страниц, 3 617 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки

Я могу ошибаться в оценке самого себя, но все же я требую, чтобы и другие ценили меня так же высоко, как я сам себя ставлю

Фридрих Вильгельм Ницше

«По ту сторону добра и зла»

Сначала крепко вдарили морозы, но к Новому году, как водится, отпустило, закапало, потемнело, съежилось. Остатки снега напоминали бумагу, в которую заворачивают селедку в поселковом гастрономе. Беззащитная, в очередной раз обманутая планета зябко натягивала на себя город, словно старое детское одеялишко, из которого выросли и давно бы выбросили, но таки оставили по сентиментальной глупости — а оно, глядишь, и пригодилось. Он задумчиво попыхтел «Беломором», но дум в голове никаких не было — только душно и захламленно, как на чердаке. То же самое творилось в квартире — старинной сталинской двухкомнатке с циклопическими потолками, мощными стенами, готовыми выдержать снаряд, соответствующими оконцами-бойницами, в которые этот снаряд вряд ли протиснулся бы, и комнатками-клетушками, где обычный диван казался монстром из-за занимаемой площади. В общем, не номер пятьдесят. Когда на дворе резко похолодало, батареи еле подавали признаки жизни, зато теперь днем почти плюс — чего и говорить: раскочегарились до реальной опасности обжечься. Да… С какой, не побоюсь слова, любовью он свивал здесь гнездышко! Ежевечерне чего-то приколачивал, сверлил, клеил… Раз в неделю драил, чистил, мыл… Воровал на соседней стройке доски, чертил интерьерные схемы, бесстрашно залезал вовнутрь газовой колонки. Серо-голубая мебель с золотом и прекрасное ванное отделение… Надоело потом. Жизнь сносила сама себя вниз по течению — будто родился у подножия некоего пьедестала, на который полез, как лезут все, повинуясь стадному инстинкту, ступеньки вырубал, завалы расчищал, карабкался и тужился, а потом вдруг устал, и остановился, и не успел подумать: так ли и туда ли? — а уж сладко потянуло назад, и заскользило, и понесло… Расстался с подругой, к чьему не частому, но регулярному присутствию в жизни так рекордно для себя долго — почти два года — и где-то даже мучительно привыкал. Ушел с работы, не обуяв гордыни, с высоко распрямленной выей, презирая (вполне возможно, справедливо) ограниченное начальство. Стал подвержен необъяснимым затмениям памяти, удивительным образом забывая сделать что-то заранее запланированное, важное, необходимое. Перестал понимать, о чем можно говорить по телефону. Спустя недолго заметил странное обстоятельство: уменьшилось количество, а главное — качество, забредающих на рюмку чая да ночку скоротать женщин. После раздражаться стал даже тем, что, справив надобности, эти самые редкие некачественные женщины норовили на этом же диване и уснуть. Гнал (негрубо, но безальтернативно) и спал только один. Вообще, грустен стал. Ну, грусть, положим, еще куда ни шло — грущу, значит, живу, — а угрюм, безрадостен и мизантропичен. Содержание жизни состоит в том, что люди пытаются себя обмануть, и счастье человеческое — ежели под этим понимать мир с собой и мiром — зависит от того, насколько эти попытки оказываются успешными. Так вот — обманывать себя перестал. Книжки, конечно, спасали, которые, беря у знакомых, искренне старался не возвращать, но зато, как на грех, пристрастился к черно-белому многолетнему «Горизонту», каковое занятие, кроме футбола, раньше считал чистой воды жлобством. Вообще, поставил себе за правило соглашаться со всем и радоваться всему, что бы ни говорили окружающие. Возникает естественный вопрос об алкоголе. И что же — совсем странная история! Ну, пьют люди в таком положении, синеют и чернеют — сие есть народная традиция, заслоняющая реальность и вызволяющая из неизведанного другие краски и смыслы, кажущиеся в процессе потребления напитка более настоящими. Ан нет! Как выразился один хороший писатель: «Люблю, но избегаю» — примерно так он это мироощущал, а почему — и объясниться бы затруднился. Впрочем, посещал он иногда и застолья, и к самому когда-никогда заглядывали — и уж веселился тогда, и гулевал, и фестивалил, и только что наизнанку не выворачивался, до визгу. Но ре-едко… Короче говоря, пока деньги водились — а было их всё меньше и всё нерегулярнее — боролся потихоньку. Но борьба с собой, как и с инфляцией — дело тяжкое, посему часто принимал наркотик, обнаруженный еще в не очень смышленой юности. Имел он настольную книгу — называл ее не иначе как Роман, — по которой сверялся, когда задумывался о происходящем. Делал это просто: раскрывал где придется и зачитывался от этого места до самой одури. Вот и сейчас, еще раз вспыхнув окурком в полумраке предвечерья, покосившись на пыльный телефон и отхлебнув кофе, он потянулся, пошебуршил в воздухе пятерней и привлек из-за плеча к глазам потрепанную книгу. Оглядел ее, погладил, чему-то заранее вздохнул — и открыл… А уютный подвальчик, черт возьми! Один только вопрос возникает, чего в нем делать, в этом подвальчике?.. * * * Новый год неотвратимо шагал по миру, и оттого, наверное, фонарь за окном воспаленно пульсировал елочной гирляндой. Как глупо, когда суббота и праздник приходят вместе! Как это нерационально — гасят друг дружку… Шесть вечера. Телефон молчит. Ну что же, подумал он, коротко потерев руки и залихватски вздернув из угла рта беломорину — полистаю, конечно, телефонную книжку и, может статься, кому-нибудь позвоню… Но, други и подруги, звоните лучше сами, да поскорее: я дома как бы только до десяти, а там — пеняйте на себя! Аккуратный блокнот-поминальница с бисерной каллиграфией имен-телефонов перелистался дважды: сперва выборочно, после сплошняком. Он морщился, чесал ключицу, пыжил щеки и теребил ухо, но, наконец, с отвращением, аккуратно положил книжицу на место. Вот черт! — огорчился. Прожил столько лет, а сколько месяцев, а дней вовсе не счесть! — и не нажил порядочной подружки, не говоря о товарище, коим не в падлу и радостно можно сказать прямо в ухо: «Выезжаю с банкой водки для совместного отпразднования прибытия Нового года — встречай!». Впрочем, примириться с жизнью — проще чем кажется (он в свое время обозвал это плагиатски, но ничтоже сумняшеся — «теория малых дел»): нужно обставить бытие несколькими высосанными из пальца обязанностями, лучше мелкими и не слишком обременительными, а затем с важной старательностью их регулярно выполнять. Каждый вечер ты сможешь с чувством исполненного долга облегченно вздохнуть, и окружающий театр абсурда начнет постепенно приносить удовлетворение. Не теряя при этом абсурда. Отношения с совестью встают на коммерческие рельсы: ты ей — подметание пола, или утреннюю пробежку, или звонок родителям; она тебе — покой, забытье и даже чувство собственного достоинства. Очень удобно. Так что он лениво поразмыслил, вздохнул в мерцающее окно, включил музыку и принялся: убирать в квартире, мыть посуду, принимать ванну, бриться, гладить штаны, одеваться, идти в магазин, возвращаться из него, готовить пиршественный стол, курить, пить кофе и даже радоваться. (Практически по классику: весел не от отсутствия нужды, а оттого, что нет уменья и способов помочь своей нужде). В общем, создал в себе и в окружающем пространстве маленькую хлопотливую Вселенную, способную конкурировать с реальностью. Бахнуло десять. Он с разочарованием поглядел на телефон: всё, братец! Теперь звоните по добавочному №930! Прийти — вряд ли кто… Чем заняться-то? Бесчисленную чашку кофе сварил, бесчисленную папиросу закурил… На Роман посмотрел… Нет, не катит! А пить начну не раньше одиннадцати… Что же, самое время подвести какие-то итоги, хотя, как справедливо сказано, обычно эти самые итоги подводят нас. Он кривовато ухмыльнулся и зачем-то звук в телевизоре выключил. Итак. 1. Здоровьишко пошаливает. 2. Нет денег. И пока не предвидится. И я уже склонен исключить бесполезное слово «пока». Должен всем. 3. Отвращение и, как следствие, неспособность к сексу. А любви на свете вообще нет. (Как мы гнусно расстались с ...) 4. Энергия на нуле. 5. Эмоциональный фон отрицателен. 6. Измочаленность и опустошение. 7. Кончаются папиросы, чернила, кофе, терпение. 8. Зима глухая и весны не видать. Как же это я так! Я ведь умный, я вообще признаю за собой зачатки гениальности — не какой-то конкретной, специфической, а общей, так сказать, огульной гениальности. И я расту — пусть болезненно, постепенно, — я мудрею. Если раньше для самоутверждения мне требовалось обязательно реализоваться внешне, чтобы все видели, то теперь — и чем дальше, тем больше — «мне на это просто наплевать», как пел Цой. Достаточно мысли, что я выше, глубже, смелее, прозорливей, расчетливей, я знаю больше, я умею лучше… А может, в этом все дело? Я избавился от кнута, который жалил, но при этом гнал вперед… И остается лишь вечное искушение: представить себе, что было б, если бы… Вот думаю: я мог бы сделать то-то, выучить, скажем, английский, или стать чемпионом мира по боксу, или гитаристом-виртуозом, или еще что-то… Ну и дурак! Да если б я потратил себя на подобные дела… (А я же себя именно трачу! Если что-то делаю, то отдаюсь этому полностью… Образно говоря, стоя на остановке я занимаюсь тем, что жду трамвая.) Так вот, если б я серьезно посвятил себя чему-то, сейчас бы пытался наверстать упущенное шалопайство, безделье, гульбу, либо оказался деформированной личностью. Пил бы, волочился за бабьем, использовал все возможности сделать бурными внешние проявления жизни — в первом случае. Зациклился на своем профессиональном интересе, успехе, деньгах, был бы несчастным человеком — во втором. А может, и то и другое — вместе. И это было бы просто дегенератство… А с другой стороны, что мы имеем?.. Я не хочу методично бороться за светлое будущее, потому что жизнь — в настоящем. Это как в анекдоте: муж на пятнадцатилетии свадьбы думает: если б я ее в первую брачную ночь задушил, сейчас бы уже на свободу вышел… И все же, будет чертовски обидно, когда удача станет пробегать мимо ленивой трусцой и потребуется лишь схватить ее за хвост — а я окажусь к этому не готов. Вдруг выяснится, что не научился как следует хватать — и она ускорится и растает в голубом тумане… Мы — я и люди — живем в худшем из миров, в него ведь никто еще не возвращался. Лучше ли мир, в котором живу я — один?!. Не знаю. Нужно терпеть. Терпеть и ждать. Велик, кто умеет ждать! Жизнь все время пытается меня ожесточить. А мне обидно — ведь я к ней отношусь не так уж плохо, как ни надоедает, угнетает порой эта ответственность за поддержание собственного существования: добыча крова и пропитания, борьба с тоской и скукой, влечениями плоти, взбрыками духа… Да… Вот Новый год… И он, как ни глупо, как ни разучился я праздновать праздники, очередная «надежда на освобождение из окружающей тьмы» (это Маккартни). Такое чувство, я у какого-то порога — как давным-давно, когда каждый день был счастлив, а жизнь казалась бесконечной… Ах, и чушь же в голове! * * * Он встряхнулся, глянул на часы… Однако! Полдвенадцатого! Враз обрушился в свое кресло и поморгал глазами. Не без отвращения доглотнул застывший кофе — как человек, привыкший налитое выпивать, но скорее из бережливости, — показал язык прилипшей к окну темноте и вприпрыжку поскакал на кухню. Там поджег газ под сковородой с фирменным блюдом под названием «порционные судачки а натюрель» (вареная картошка, остатки вчерашних макарон, квашеная капуста и сало), распахнул пасть холодильника и принялся извлекать заготовленные салаты, свою неослабевающую слабость. Стол перед телевизором накрывался аки скатерть-самобранка. Последней туда взгромоздилась бутыль «Советского Шампанского», охлажденная до полного безумия. Между прочим, решил он сегодня отомстить миру за небрежение тем, что водки — не купил! Далось сие решение, прямо скажем, непросто, но когда далось — почуял даже что-то навроде гордости. «Шампанское» почему-то открываться отказалось. Он и потряс осторожно, и подождал, и взболтнул основательно, и вилкой поковырял — никак! Посидел, усмехаясь, повторяя автоматически: «Вот Новый годик!» Потом вдруг вспомнил, как лет пяток назад был он свидетелем у друга на студенческой свадьбе, и вот ему речь говорить первому, и бутылка в руке, и не хочет точно также, зараза, открываться, а все ждут, все смотрят, как он корежит вилку, и градины пота на лбу, и кривая улыбка, но пробку таки победил, и задвинул вдруг в виде тоста какую-то псевдофилософскую несуразицу, так что никто ничего не понял, и всё как-то пошло наперекосяк: напился быстро, чего-то бегал, суетился, гарцевал на танцах аки конь, свидетельница (милашка!) сбежала, и вообще… Живут, правда, те молодожены и посейчас хорошо. В общем, подумал он еще, взял нож и верхушку пробки отрезал. Получилось очень практично. Свечку затеплил, электричество погасил, бокал налил, в телевизор посмотрел. За окном хлопнуло, небо расчертилось салютом, тогда он мотнул головой и в три глотка бокал выпил. * * * Как по-новогоднему, по-гоголевски воет за окном, и тени деревьев кажутся живыми — так и шастают за экраном окна… Но сейчас не об этом. О другом. Я: - тугодум; - трус; - врун; - любитель преувеличений и приукрашиваний; - скрытный (когда трезвый); - замкнутый (когда трезвый); - любитель выдать себя не за того, кто я на самом деле (а кто я на самом деле?); - консерватор, выбравший модель жизни и исповедующий ее, хотя наедине с собой, когда никого нет, живущий почти всегда по-другому и получающий от этого настоящее удовольствие, насколько это вообще возможно; - стараюсь укрыться (от себя?) за штампами и цитатами, не всегда вспоминая автора — и это почти бессознательно: я настолько привык играть, играть в кого-то, в какого-то киногероя, что постоянно смотрю на себя со стороны (что само по себе неплохо) и пытаюсь любоваться (а это хуже), и прихожу к тому, что чужой текст становится собственными мыслями. Даже в экстремальной обстановке, когда, например, отчаянно трушу, но поступаю все-таки в соответствии с понятиями чести, это происходит только лишь оттого, что этот я-наблюдатель должен составить себе приятное впечатление от этого я-действующее лицо. Игра, игра, с людьми, с собой… Что наша жизнь?.. Когда слушаю музыку, мне непонятную, но она признана классикой — это называется воспитанием вкуса. Когда читаю книгу, мне чуждую, но ее рекомендуют авторитеты или те, на кого хотел бы походить (такие есть?) — это называется самопознанием. А где я сам? Какой я на самом деле? Всего лишь тип с перечисленными качествами? Нет: ведь я всё осознаю, и значит — не всё так просто. Стремление к загадочности, к таинственности… Нравится, когда обнаруживаю в себе, и — вот странно! — в других, но еще больше мне нравится, когда другие обнаруживают это во мне… Снова — часть игры… Я разлюбил вечера. Меня угнетает ночь, лучшее, как это было всегда, время суток… Начинаю внутреннюю суету, чтоб укрыться, спрятаться от Ночи, ибо заснуть — знаю — легко не удастся… Впрочем, есть на этот счет гипотеза. Коротко: страх. Страх перед собой. Перед беспомощностью и бесполезностью (как ни глупо в этом контексте слово «польза») своего существования. Это — как физическая боль. Как страх перед болью: днем нарыв на пальце глохнет в шуме жизни, а ночью, сметая дневную шелуху, он грозно воздвигается, чтобы терзать. Я ведь ничем сейчас не занят. То есть, я возвышенно думаю о себе: вот, мол, пытаюсь устроиться на работу, озабочен нынешним положением безденежья и бесперспективья… Всё это — дерьмо! Главное состоит в том, что сейчас у меня много времени, СВОБОДНОГО времени, а я — ни-че-го не делаю. Как это там у Наполеона: мне столько-то лет и — ничего для бессмертия! Да… Редко хватает сил или ума, чтобы вести себя правильно, зато всегда хватает ума и сил понять и признать, что веду себя неправильно. Но — поняв и признав, опять не хватает чего-то, чтоб исправиться. Чего?! А я не верю в себя. Не верю ни во что, касающееся меня. Не верю, потому что не знаю. Я не знаю, кто я… Всё, устал, в голову лезет всякое… Речи мои представляют вереницу прочно упакованных силлогизмов, которые оценили бы по достоинству такие знатоки, как Секст Эмпирик, Марциан Капелла, а то, чего доброго, и сам Аристотель… Да… Я вообще заметил, что слишком быстро стал уставать, становиться равнодушно-сонным, и в таком состоянии любая возникающая СОБСТВЕННАЯ мысль поражает, как прямой в челюсть... Но — если поверить, что смысл жизни состоит в стремлении уравнять свои желания со своими возможностями, а не наоборот, как считают люди, то я сейчас должен ощущать полную гармонию: я ничего не могу, но — ничего и не хочу… Правда, есть еще одно: знаю. Вот в Индонезии, кажется, существует обычай менять время от времени имя. Классно: устал человек от собственного «я», взял себе новое имя и начал новую жизнь… * * * Он вздохнул, показалось — душу выдохнул. Оторвал взгляд от мерседесовского перекрестья стен с потолком и опустил его на прижатую к животу Книгу. Лавиной навалилась сдавливающая головная боль — оказалось, за пару часов приговорил пачку «Беломора». Свеча давно погасла, экран телевизора куда-то плыл сквозь лепную завесу дыма… Книга открылась на 8-й странице и прочиталось — Что это со мной? Этого никогда не было… сердце шалит… я переутомился… Пожалуй, пора бросить все к черту и в Кисловодск… * * * «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами…» — шептал он сухими губами, спускаясь с каменистого откоса и спотыкаясь о рельсу железной дороги. Чуть при этом початую бутылку «Крыжачка» не разбил. Первая ночь нового года. Разгуливает по округе странный всесторонний ветер, грязь подморозило, громадная полная Луна, похожая на румяный пышный блин, низко и страшно нависла над миром, а он, подброшенный внутренним взрывом, выскочил на улицу почти в чем был, только курточку накинул, и Роман в руках, раскрытый теперь на 367-й странице. В ночном магазине серый от невезения в жизни милиционер посмотрел на него внимательными и в то же время неуловимыми глазами, хотя клубилась там целая толпа, вся поголовно здорово навеселе, а он и пьян-то не был — ну что с той бутылки шипучего! — но принял этот взгляд как должное. Спросил водки, настоянной на смородиновых почках. Над ним посмеялись. Тогда купил «хорошего дешевого вина» и возле первого же фонаря его откупорил. Разрозненные розовощекие группы добрых людей, нестройно но громко общаясь, бодро брели вправо, к елке у кинотеатра. Эх, Новый год, Новый год!.. Так много огней, не дающих городу раствориться в бесформенности, и суета, вдруг не лишенная смысла, и голые ветви, в обнимку с ветром приветствующие тебя, и свобода, готовая, как проститутка, пойти с тобой куда угодно и сделать всё что ни пожелаешь… Невольно вливаешься в эту радостно-лихорадочную бурливость — не телесно, так душевно, — и включается натренированное воображение, и внутри сжимается от неопределенного, но счастливого предчувствия, и веришь на миг: сегодня встретишь, наконец, Удачу, сегодня сами предложат и сами всё дадут… Его наполнило вдруг ощущение: он один посреди бескрайнего голого поля, и в то же время легкий озноб по всему телу от пристального, будто под лупой, к себе Чьего-то внимания. Весело и страшно. Он поежился, сделал густой хлебок, закурил и раскрыл заложенный пальцем Роман. И тут что-то понесло его, сразу сосредоточенного и покорного, в темь привокзальных складов, пустырей и заборов, по вросшему в землю мосту над испустившим дух каналом, сквозь злобно цапнувший кустарник, где потерял он окурок, и Луна за ним, но выбрался из чащи, и Луна вслед, вся исцарапанная, перемахнул железку, пробрался неровными темными дворами и попал на улицу Захарова, отчего-то пустую и непраздничную, где из живых существ присутствовал лишь обезумевший в одиночестве светофор, упрямо и педантично наигрывающий сам себе красно-желто-зеленую гамму. Остановился тяжело дыша, долго приложился к горлышку, сверился с Романом — точно с картой — и деловито зашагал дальше. Голова была легкой от утомления, и странный запах сирени преследовал его, обметаемого ледяным ветром, а в груди нарастало — что-то тянущее, жгучее, необыкновенно волнительное от долженствующей быть какой-то непременной развязки, будто во сне падаешь с огромной высоты. А время — вот уж зловредная штука, потому как норовит двигаться исключительно назло: оно тянется (летит) как раз тогда, когда хочется ускорить (замедлить). И только память — само милосердие — сжимает или растягивает его, уже прошедшее, как было нужно с самого начала. Промчался сквозь перекресток шальной (дежурный, что ли?) трамвай, неправдоподобно воя и искря контактами, так что ветер изумленно стих, и всполохи бенгальскими огнями заплясали в мертвых окрестных окнах, заставив его зачем-то ускорить шаг. Проплыла по окраинам сознания воспаленная иллюминация Площади Победы, где почти неприметный в этом фейерверке Вечный Огонь вдруг ужасно почему-то напугал, заставив сердце вспыхнуть сухой травой, так что он с облегчением юркнул в полутьму улицы Киселева, тут же вильнул влево, под арку, будто путая следы, стремительностью своей заставил шарахнуться какую-то парочку, остановился — в глазах мельтешило, точно бежал сквозь березовую рощу… Город странный, непонятный, несуществующий… Отдышался, под чьим-то окном перелистнул свой «путеводитель»… И тут еще раз испугался, правда, не так остро, зато более глубинно, обессиливающе: что это со мной? Я в домашних тапках, чуть ли не в кальсонах… Растрепан, лицо горит, жалкий как… как мебель на дворе… Хотя… Всё правильно: «Гражданин был в папахе, в бурках поверх ночной сорочки и синих ночных кожаных новеньких туфлях». А все-таки… Как я очутился такой за тридевять кварталов? Правда, кому какое дело, а все же не случилось бы какой-нибудь проверки или задержки. Он шлепнул себя по щекам. И тут будто голос ощутил внутри, беззвучный, но очень внятный, и Голос этот мягко приказал: «Расслабься! Люди ненаблюдательны или, во всяком случае, невнимательны, поэтому то, что составляет для тебя гнетущую проблему, проблема только для тебя — другие о ней и не подозревают. И чем лучше у людей обстоят дела, тем менее они способны воспринимать других. А сегодня всем хорошо, все счастливы. Сегодня ВСЕ должны быть счастливы…» * * * Уютно-грязный двор вывел к набережной с гранитными шарами под фонарями-часовыми, где изломанная крыша Оперного, подсвеченная заревом проспекта Машерова, Лысой горой воздвиглась над настороженной свинцовой Свислочью. Направо, еще направо, восемь колонн Радиотелецентра, арка, перегороженная бетонными тумбами, на углу шпиль со звездой и — опять во двор, черные железные ворота, темный дом углом, а над головой — красное пятисвечие в страшной высоте ажурной телевышки, а в голове — непонятные цифры, скачущие числа, комбинации номеров… И облупленная дверь. * * * В комнате стояли пустые панцирные кровати, без белья и матрацев, но с призрачно белеющими в чахоточном свете заоконного фонаря подушками, похожими на надгробные камни. Впрочем, и рассвет уже подкрадывался к Минску, он осязал это знобяще-щекотными мурашками по плечам. Она сидела на подоконнике, в желтом платье, скрючив ноги на батарее, с книжкой на коленях и смотрела на него — спокойно, но как-то болезненно. Он схватился за сердце, ощутив, как ударили в грудную клетку осколки взорвавшейся души. Всё правильно, всё так — и красота, и одиночество. Необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах. В висках шумело, мешая расслышать себя. Там тяжелый бас пел о любви к Татьяне, его перебивал гулкий мужской голос, сердито кричащий что-то стихами. Но потом проступила, затушевывая всё, единственная мысль: «Я думал, что овладел мужеством быть одиноким…» Он шагнул, почувствовал в руке бутылку, поставил ее на пол и приблизился. Книга на коленях была потрепана, рука машинально теребила 367-ю страницу, палец бороздил слова — …Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна… С прошлым ничего сделать нельзя. Его не изменишь. В этом великий смысл. А жизнь прекрасна, удивительна и необязательна. Они оба это знали, ведь прошлое у них было одно. А будущее… Он взял ее руку, а осиротевшая книга мягко соскользнула с колен и шлепнулась на пол, вспыхнув веером страниц. Они смотрели друг дружке в глаза, долго и грустно (грущу — значит, живу?), потом одновременно повернулись к окну. И оказалось, что прокисший свет фонаря уже погас, на его месте блестит Луна, сияет печально и нежно, и они улыбнулись ей, как будто хорошо знакомой и любимой. — Фонарь потух, нам пора встречать рассвет, — сказал он, подхватывая ее с подоконника. — Пойдем. Всё кончено. — Всё только начинается, — сказала она.
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник