ID работы: 14118433

Лях, который помог

Джен
R
Завершён
4
Размер:
37 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник Скачать

Под Дубном

Настройки текста
Примечания:

Ваше благородие, госпожа удача, Для кого ты добрая, а кому иначе. Девять граммов в сердце постой, не зови! Не везёт мне в смерти, повезёт в любви… © Б.Ш. Окуджава "Ваше благородие, госпожа удача" …Буйная удаль не знает преград, Смерть иль победа — ни шагу назад! Смерть иль победа! (Но где ж, как не в буре, И развернуться славянской натуре?) © Н.А. Некрасов "Псовая охота"

      Это был лях древнего, княжеского рода. В детстве он был осуждён с матерью и сестрой на изгнание по несправедливому указу Сигизмунда Третьего, а юношей при нынешнем короле Владиславе Четвёртом вступил во владение родными Лубнами на Полтавщине. Деятельный был на диво: неустанно трудясь для приращения земель и процветания подданных, стал он скоро богатейшим паном Речи Посполитой — и теперь пришёл из-за синего Днепра с передовыми полками своими в Дубно. Имя его давно было известно казакам недоброй, мрачной славой: мало кто из чубатых запорожцев не мечтал насадить на пику голову двадцатипятилетнего князя! (Правда, только за глаза: в бою под его саблю старались не подворачиваться, а в плен не попадать.) Воевода русский был столь же везуч, сколь жесток и отчаянно храбр.       Звали его Еремия-Михал Вишневецкий.

***

Июль 1638 года, город Дубно

      …Андрий и Эльжбета, забыв обо всём за сладостными поцелуями и бессвязными речами, не обратили внимания на радостный крик служанки-татарки: "Наши пришли!" Только когда первый порыв чуть утихомирился, они заметили, что в городе — давно молчаливом и мрачном — вдруг стало очень шумно, оживлённо и весело. Недоуменно поглядев друг на друга, они решили спуститься (Андрий поддерживал девушку, ещё слабую от голода) и на лестнице встретили старого воеводу Яна Мазовецкого вместе с высоким молодым гусарским полковником, чьё сходство с Эльжбетой не могла скрыть даже худоба: сквозь кожу небритого лица резко проступали кости. Юноша любопытно и с явным дружелюбием глянул на Андрия, уже, видимо, зная, что тут делает запорожский казак, и подошёл к сестре, заставляя себя шагать прямо и не шататься от голода. Он был без шлема. Панна привстала на цыпочки и нежно поцеловала гусара в щёку.       — Какой ты колючий, Кароль! — с деланым неудовольствием воскликнула она. — И борода нечёсаная! Ты похож на медведя!       — Скорее уж на ежа, — с улыбкой отозвался полковник.       — Не спорь с сестрой, — шутливо погрозила ему пальцем Эльжбета. — Познакомьтесь: мой брат — Кароль, папа — Ян, жених — Анджей Бульба.       — Жених?! — изумлённо воскликнул молодой гусар и с неподдельным восхищением воззрился на сестру. — Повезло, Эльжбета: без проволочек и по любви замуж выходишь! А у меня до сих пор невесты на примете нет… — И, посетовав так, протянул Андрию исхудавшую, но сильную руку, обменявшись крепким пожатием. — Спасибо, пан Анджей. Ты истинный рыцарь. Спасибо, что спас нас!       — Спасибо тебе, — твёрдо повторил старый пан Мазовецкий и тоже пожал будущему зятю руку. Он пристально смотрел на казака, не отвергая выбора дочери, которую явно очень любил, но оценивая, достоин ли её этот выбор. — Ты поступил как настоящий поляк, пан Анджей: откликнулся на призыв женщины, когда ей грозила смерть. У тебя есть мать?       — Есть, пане воевода, — ответил Андрий. И, даже если бы он хотел скрыть выражение нежности, оно отразилось в его очах. Он был воином, потому что вынужденно не знал другой жизни, но душа его — порой после битвы с удивлением понимал Андрий — хотела покоя и мира. В такие минуты он думал не только о красавице-полячке, два раза встреченной в Киеве, но и о старой матери. И подсознательно бунтовал против незримого гнёта, воплощённого в Тарасе, который и сам не попрощался как следует с бедной женщиной, и сыновьям не дал — а ведь уезжали они на войну, быть может, навечно! Лях-воевода был совершенно другим отцом — и, как успела сказать Эльжбета, жену уважал и ценил.       — Сердце она в тебе взрастила, — серьёзно и тихо молвил воевода. — Будь моей дочке хорошим мужем. Не обижай.       — Никогда не обижу, пане воевода! — вскрикнул Андрий. — И сам прогоню запорожцев от Дубна или погибну!       — Ну уж нет, зятёк, от венца не бегай, — усмехнулся Кароль, руку ему на плечо положив. — Помереть он в бою вздумал… Приказываю выжить!       — Выживу. Но они уйдут от Дубна или полягут здесь, — стиснув зубы, произнёс Андрий. — Как я сам мог осаждать город, когда в нём живёт Эльжбета?! Я не тот зять, которого вы, панове, хотели бы видеть…       — Всех остальных наотрез отказалась видеть Эльжбета, — с улыбкой успокоил его воевода. — Только один не сватался, хотя уж пять лет Эльжбету знает. Друзья они с ней.       Насупился Андрий. Звонко рассмеялась, глядя на жениха, юная панна — и ради того, чтобы слышать её чудесный серебряный смех, Андрий был готов и не такую ревность вытерпеть. К тому же надеялся он, что чувство это безосновательно.       — Я на подкрепление пойду полюбуюсь, — сказал полковник Кароль и, на всякий случай держась около стены, начал спускаться довольно твёрдым шагом. — Увижу хоругви, и сил сразу прибудет…       Отправились, конечно же, все. На узкой крутой лестнице обогнала их татарка, возвращавшаяся от старой пани Мазовецкой, которая из-за голодной слабости пока не могла сойти с постели. Придержав Андрия за рукав, служанка передала благодарность пани и протянула серебряный католический крестик на тонкой цепочке.       — Пани Эва напутствие тебе дала, рыцарь, — произнесла татарка, крещённая ещё в детстве. — Пусть этот крест сохранит тебя в боях, хоть он и не православный. Горячие молитвы на нём. Даже за того, кто не католической веры, услышит их бог.       — Скажи всем, Хасиме, — торжественно велел воевода, вскинув седую голову, — Эльжбета моя замуж выходит! Жених — запорожский казак, что принёс хлеб ей и её семье. Эльжбета попросила, и он не отказал.       — И скажи, — добавил Андрий, — что этот казак вместе с польскими рыцарями прогонит запорожцев прочь, потому что любит Эльжбету!       Радость от скорого освобождения города придала Хасиме крылья. Татарка стрелой бросилась вниз и, когда остальные спустились, она уже затерялась в толпе воинов, слуг и вездесущих торговцев-жидов. Зоркий Андрий вдруг увидел Янкеля, но не заметивший его за спиной рослого воеводы еврей был мгновенно скрыт жужжащим народом шагах в пятнадцати от лестницы. Молодому казаку подумалось: если попадётся Янкель ещё раз, надо через него хоть передать бывшим товарищам, что он, Андрий, теперь им смертный враг.       У стены, прислонившись плечом, стоял невысокий рыцарь в посеребренных латах. Видно было, как толпа почтительно обходит воина, не смея нарушать его уединения. Он склонил голову, так что видно из-под шлема было лишь длинную чёрную прядь волос, и сосредоточенно-резкими ударами строгал турецким ножом тонкую палочку, напевая негромко:

Vita nostra brevis est, Brevi finietur. Venit mors velociter, Rapit nos atrociter, Nemini parcetur!

      Песня была весёлая. По торжественным интонациям Андрий признал в ней гимн, но какой — понятия не имел. Немудрено: киевская бурса была заведением духовным, и там не пели "Gaudeamus", известный каждому студенту каждого университета Европы. Он понял только по некоторым словам и глагольным окончаниям, что песня на латыни.       И с недоумением заметил, что палочка становится колышком. На повторяющейся дважды строке "Nemini parcetur!" ("Никому не будет пощады!") рыцарь, повернув голову в сторону казацкого лагеря, очень тщательно заострял колышек, счищая щепки. По одному этому движению ножа — равномерному, резкому, сдержанно-злому — видно было, что глубоко в сердце воина таится и ждёт, как лев в тростниках, непримиримая ярость.       — Какую вы мрачную песню поёте, мосци-князь! — со смехом произнёс воевода, кинув понимающий взгляд на предмет забот рыцаря. Певец выпрямился, обернулся — ему было лет двадцать пять, и чёрные усы обрамляли своевольный рот, словно дуга татарского лука, — улыбнулся знакомым, убрал клинок в поясные ножны и с треском переломил палочку. Отец и сын Мазовецкие поздоровались с ним за руку.       Эльжбета, опустив очи, рассматривала половинки колышка, лежащие на пыльной земле. Судя по тому, что её взор — взор выжившей жертвы, которая добилась наконец воздаяния для своих палачей — тоже порой обращался к вражьему лагерю, она знала побольше жениха, к чему была эта демонстрация. Андрий же с любопытством глядел на неизвестного князя, пытаясь понять, почему при виде заостряемого колышка его сердце вдруг сжалось в подспудном страхе.       — Эту песню следует выучить бунтовщикам, — невозмутимо ответил рыцарь. — Пусть, когда придёт час, распевают вволю, подобно тому из бояр Иоанна Грозного, что пел каноны Иисусу!       — А что с канонами Иисусу было такого, пане Еремия? — полюбопытствовала Эльжбета, глядя на воина, как на старого друга. Андрий заметил это и ревниво подумал: "Уж не тот ли самый, который единственный не сватался?" Увлеченный мыслями о необычной дружбе, он лишь смутно отметил, что имя "Еремия" ему знакомо и вызывает холодную дрожь.       — Боярин пел их на колу, — как само собой разумеющееся пояснил князь, и Андрий, услышав "на колу", вздрогнул. По-новому посмотрел на рыцаря, вспомнил прозвание — и невольно отступил назад, прижав заледеневшую ладонь к замершему сердцу. Такое чувство было у казака, словно встретился он без оружия с голодным львом.       А когда отмер Андрий, то порадовался от всей молодой, жаждущей жить души, что не воюет больше в рядах запорожцев. Месть бывших братьев, пытки от их рук (Андрий сознавал, что ему грозит при попадании в плен) он стерпел бы гордо, помня ангельский лик Эльжбеты, — но ЭТОТ человек одним именем своим вызывал у казаков отчаяние. И они не только упоминали, но и проклинали его с непроизвольным, суеверным желанием оглянуться.       Ярёма.       Этот невысокий, у́же Андрия в плечах, глядящий вождём юноша-поляк — тот самый Ярёма, страх и проклятие всех врагов Польши. Владыка Заднепровья, воевода русский, князь в Лубнах и Вишнёвце. Храбрый и хитрый в бою и жестокий после боя магнат-колосажатель. Восходящая звезда Речи Посполитой, звезда крови и надежды. Меч непримиримого Марса в руках победоносной Минервы.       Девушка потрясённо покачала головой, восхищённая мужеством русского боярина, и шагнула вперёд. Она не испытывала ни отторжения, ни страха перед пролитой и готовой пролиться кровью. Впрочем, сам Андрий при мысли о том, что его любимая могла погибнуть от голода (а он был бы в рядах убийц, виновных и в смерти матери Эльжбеты, ради которой панна просила хлеба!) — Андрий ныне охотно встал на сторону Еремии. И беспощадно от боли за невесту клял лишь одного человека — себя.       Молодой князь снял шлем, склонился перед Эльжбетой, почти метя землю чёрными кудрями. Выпрямился, словно клинок кончара, и бережно (ах, не чета грубому запорожцу! — подумал Андрий) поднёс нежную девичью руку к усам, едва коснувшись обветренными в степи губами молочно-белой атласной кожи. Улыбнулась панна, ласково укорила его, осторожно высвободила тонкие пальцы.       С новой силой возревновал Андрий, но опустил пылающие очи: не след сейчас кровь проливать и даже затевать ссору. Не дело смотреть на это красавице. Потом, потом подойти к родовитому ляху и сказать: "Люблю Эльжбету, и она меня любит! Отступись, князь, или — поглядим, чья сабля острей!" А может, встревожился Андрий, панна хочет выбрать, кто из двоих ей более по нраву? Тогда, наверное, поединок будет как раз кстати. Ах, зачем тогда она обнадёживает? Играет, прекрасная волшебница — как в Киеве, будучи ещё полуребёнком, играла…       — Как ваша супруга, пане князь? — спросила воеводина дочь.       Тут же успокоился Андрий. Даже сам Еремия Вишневецкий — знаменитый, редкостно богатый — не соперник ему. Вздохнул Андрий полной грудью, выдохнул, пот со лба загрубелой ладонью вытер. Взглянул на него магнат с любопытством и ответил:       — Гризельда здорова, панна Эльжбета. Ох, и не хотела она меня отпускать: даже год, говорит, не прошёл со свадьбы! Она так юна… Но сердце у неё взрослое: всего пятнадцать лет, а ни слезинки не пролила! Ну да вернусь. — Затуманились серые очи сурового Ярёмы, и улыбнулся он с невыразимой нежностью, словно Гризельда стояла прямо перед ним и, пытаясь скрыть страх, как шпагой пронзала душу мужа любящим, испуганно-требовательным взором. — Так и сказал я ей: глазом моргнуть не успеешь…       Слушал князя Андрий, видя одну лишь Эльжбету, её чудесные кудри, чёрные, как вороново крыло. И так живо откликалось сердце в нём, так созвучны чувствам казацким были слова молодого польского рыцаря, что только уважение к чужой любви осталось у Андрия, вытеснив малейшие остатки вражды.       — Вернётесь, мосци-пане, рано вам помирать, — молвил старый воевода Мазовецкий. Мягкая, отеческая улыбка мелькнула под серебряными усами его. — И моей Эльжбете рановато. Позвольте представить, пане князь, этого юного рыцаря, — обернулся воевода к Андрию, за руку несильно потянул. Вздрогнул Андрий, сам не зная отчего, повиновался, но тут же поднял голову: и впрямь согласен, значит, гордый пан Мазовецкий отдать дочь за казака, если не гнушается взять его за руку как равного! — Анджей Бульбенко, наречённый Эльжбеты. Спаситель её, моего сына, моей жены и мой собственный. Сами видите, как нас изнурил голод. Анджей пробрался из запорожского стана с мешками хлеба: Эльжбета со стены увидала рыцаря в рядах осаждающих и через Хасиме-служанку попросила помочь. Ещё с Киева, оказывается, моя дочурка Анджея знает — а мне, конечно, ни гугу!       Потрепал воевода Эльжбету по щеке, а девушка лишь рассмеялась звонко-звонко, словно тоненькие серебряные колокольцы залились. И головой к плечу отцовскому прижалась нежно, будто кошка, разве не замурлыкала только. Тепло разлилось в сердце Андрия при виде этой картины… И стало вдруг больно ему, тоскливо, как-то тошно и страшно, словно смерть занесла над ним холодную, острую косу свою.       — По крови Анджей — казак, но душою наш. Он вам другом будет, пане князь, — добавил воевода и чуть отступил, оставляя рыцарей как бы наедине.       Смел и прям был взор чёрных глаз Андрия, возвышавшегося над Вишневецким как минимум на голову. Спокойным, изучающе-ясным взглядом ответил князь Еремия — и была в его грозовых очах прирождённая гордость, даже надменность. Но необидная: такая, которая вызывала безотчётное желание склониться и признать власть князя из волчьего уважения перед сильным, а не из раболепного страха. Андрий догадывался: глаза знаменитого Ярёмы могли метать и молнии, сверкая таким гневом, что страшно становилось даже друзьям. Но вызывать любовь своих солдат и офицеров Вишневецкий тоже умел. И любовь эта через десять лет, когда он со своим войском, подавая пример панам гетманам, единственный успешно противостоял ордам Хмельницкого, а потом и Ислам-Гирея, — любовь эта, верная, как клинок, из горячей превратилась в неистовую. Нёс её каждый воин Еремии, нёс, как священное знамя, при жизни воеводы русского и после смерти его.       Смотрел Андрий в очи Вишневецкому — и чувствовал, будто невысокий князь каким-то образом превосходит его в росте. И ещё была смутная тревога у Андрия: кто он, казак-перебежчик, для заднепровского магната? Кого в нём видит Ярёма? Потомка врагов и самого врага? соратника? Или, без ненависти и товарищеского чувства, просто презирает? Вроде не должен презирать: сам ведь не столь давно был православным, а девятнадцати лет взял да и перешёл в католичество… Очень многие казаки, особенно из старых, Еремию за это проклинали даже больше, чем за привычку сажать врагов (или только вражеских командиров) на кол. Андрию было скорее любопытно: что сподвигло князя на такой шаг? Политика — или личное что-то? Но своих дум Андрий ни отцу, ни брату не поверял: для них Ярёма был свирепый враг без толики человеческого. К тому же ренегат (то бишь предатель веры, запомнилось Андрию из бурсы учёное слово). А теперь и вовсе не ему, ушедшему от казаков, об измене рассуждать.       Ну и пусть: Эльжбета — вот ради кого стоит каждое утро просыпаться навстречу солнцу! Милая Эльжбета!       — О чём задумался, атаман? — усмехаясь, спросил Вишневецкий.       Только сейчас Андрий обнаружил, что князь глядит на него уже не испытующе, а выжидательно, подбоченившись правой рукой. Молодой казак чуть со стыда не сгорел, поняв, что Еремия наверняка протянул ладонь для рукопожатия — но, поскольку рукопожатие задерживалось, убрал, чтобы не выглядеть смешным.       — Простите, ваша светлость, — пробормотал Андрий, склонившись. Краем глаза кинул быстрый взор на Эльжбету: слава богу, не краснеет за него! Улыбается только, с трудом смех сдерживая — точь-в-точь как тогда, в Киеве, когда влез юноша-бурсак к ней в комнату… да так и замер истуканом от восхищения перед девичьей красотой. — Я… не атаман. — И замолчал, не зная, что ещё сказать и надо ли.       — А сколько тебе лет? — полюбопытствовал Еремия.       — Двадцать, пане князь.       — Да, для атамана молод, — задумчиво кивнул Вишневецкий. И без всякого перехода огорошил чисто командирским: — В какие войска записался, пан Анджей?       Андрий захлопал глазами, растерянно оглянулся на воеводу и молодого Мазовецкого. "В гусары, в гусары просись!" — одними губами посоветовал ему пан Кароль.       — Пока ни в какие, ваша светлость, — ответил Андрий. Набрался храбрости, обернулся к старому воеводе и, глядя прямо в очи, выпалил: — Пане воевода, дозвольте в гусарии служить!       — Всяк кулик своё болото хвалит. Так, Кароль? — улыбнулся воевода. — Даже я со своего места заметил, как ты скрытничаешь. Разрешаю, Анджей. Коней нам, слава богу, привели — выбирай любого!       — Плечи у тебя, Анджей, — дай бог каждому. Гусарские, — молвил Еремия и руку протянул: — Ты откуда родом?       — С Полтавщины, пане князь, — сказал Андрий, крепко пожимая предложенную сильную ладонь и дивясь, что Вишневецкий его не презирает. Но молодой казак был достаточно умён и догадался, что Ярёма (как, впрочем, и до́лжно прирождённому вождю) видит в нём прежде всего нового солдата, родословная которого — дело десятое. Сабля есть сабля, и неважно, где выкована.       — Земляки, значит, — довольно отозвался лубенский магнат. И вдруг опять ошарашил: — Пить умеешь?       — Мосци-князь, не спаивайте мне зятя! — возмутился старый воевода, но, видно, понарошку.       — В ляхи посвящают именно так, сами знаете, пан Мазовецкий, — улыбнулся Еремия. — Спорим, я тебя перепью, пан Анджей?       Андрий недоверчиво уставился на Вишневецкого, не понимая, взаправду ли столь знатный поляк предлагает ему — вчера простому казаку — такое состязание. Но Ярёма смотрел в ответ так подначивающе, чисто по-польски абсолютно уверенный в стойкости своего желудка и мозга перед выдержанным мёдом, горилкой (да нет, вряд ли вельможа такого ранга пьёт простую водку) и всем подобным, что Андрий, тоже юноша, не мог не принять вызова. В конце концов, искусство пить и на Сечи считалось первостепенным для истинного воина! А младший Бульба до нынешнего дня и в битве, и в более-менее мирное время считал себя запорожцем не из последних.       — На что спорим, пане князь Вишневецкий? — дерзко спросил Андрий. Ему казалось, что лях, по комплекции вовсе не косая сажень в плечах и ростом не под два метра, не сможет выиграть поединок. И тут же Андрий испугался: вдруг Еремия и остальные подумают, будто он хочет спорить на деньги? У Вишневецкого злотых было больше, чем травинок весной в степи до самого Крыма.       — На уважение дубенских солдат и офицеров, — дёрнул левым уголком рта князь, и Андрий уверился, что поляку всерьёз хочется одолеть его в застольной битве. — Меня в запорожской братии, кажется, называют упырём, вурдалаком и каждым из слуг сатаны с ним самим в придачу… Даже если это так, о чём я не знаю, ничто человеческое мне не чуждо.       …На прикатывание бочек нужно было время, поэтому Андрий успел не только переодеться в гусарские доспехи для грядущей битвы, но и выбрать скакуна и даже, встретив-таки Янкеля, передать ему то, что должны были узнать Тарас и Остап.       Вишневецкий был поистине колдуном, потому что пил не пьянея. Опрокидывая с явным наслаждением кружку за кружкой, он только вытирал повисшую на тёмных усах каплю старого мёда из собственного обоза (Андрий не пивал таких вкусных медов даже при недавнем разграблении монастыря) и делал слуге знак наливать дальше. Ярёма не жульничал: Андрий, следуя его же смешливому предупреждению, следил за движением княжьего адамова яблока. Битва ещё не началась, когда воевода русский, в очередной раз проведя рукой по усам, поднялся, лишь немного тяжело опираясь на стол. Гусар же остался спать, уронив голову на светлую дубовую столешницу.       — Спасибо, пане Еремия, — боясь разбудить жениха, прошептала Эльжбета. Сердце её терзала новая тревога с той секунды, как Андрий заявил, что пойдёт бить запорожцев, и девушке лучше было, чтобы возлюбленный спал, а не шёл под пули.       — Он крепок, панна Эльжбета! — ответил Вишневецкий. — На три кружки больше, чем любой дубенский солдат или офицер выпить может, не в обиду городу будь сказано. Но, кажется, труба зовёт — буджакские вышли, скоро пора нашей коннице выступать. Я с драгунами выеду. Пошли, пан Кароль, тебя твои крылатые ждут!

***

      Сражение закончилось вничью. Еремия вернулся усталый, выглядящий так, будто напился только сейчас, и настолько забрызганный казацкой кровью, что багровый плащ промок на плечах и ещё больше потемнел. Вороной жеребец подольской породы храпел под ним, зло косился в сторону врага. Сам князь, несмотря на вампирский вид, тоже был мрачен, кусал губы. Следом товарищ из хоругви полковника Мазовецкого вёл под уздцы светло-гнедую лошадь. На шее её, последним усилием вцепившись в чёрную гриву, полулежал бессознательный пан Кароль; по рыжей шерсти лошади тянулся тонкий кровавый ручеёк.       Эльжбета вскрикнула, пошатнулась. Андрий, успевший протрезвиться и изругать себя за то, что пропустил бой, поддержал её и помог подойти к коням. В сердце у него (как после самой первой битвы, в которой пали двое новообретённых молодых друзей-казаков) царило болезненное и неразрешимое, как у ребёнка, недоумение: как же так? Только-только познакомились с шурином — и через несколько часов тот тяжело ранен, возможно, даже убит! Вместе с Эльжбетой, её отцом и Вишневецким Андрий осторожно стащил полковника с седла. У Еремии руки не дрожали, глаза были спокойны — только грудь часто подымалась да ноздри трепетали в том же зловеще-пьяном возбуждении, а мускулы рта застыли. Он молчал: так внешне холодны люди, привыкшие ждать. Мстить делом, а не словом.       На кирасе с левой стороны груди было маленькое круглое отверстие, заткнутое свёрнутым в плотную трубочку куском ткани. В выходном отверстии в спине торчала такая же затычка. Порой пан Кароль, не приходя в сознание, надрывно кашлял, и на губах выступала розоватая пена.       — Пуля. Пан полковник упал с лошади, — рублеными фразами докладывал гусар, помогавший снять с раненого латы (Вишневецкий тем временем следил, чтобы затычки не выпали от этих движений или не вытолкнулись с новым приступом кашля). — Добить хотели, с-собаки, холопье семя! Ограбить… Мы увидели, прикрыли, на седло втащили — и ходу! Пан князь заметил, рукав рубахи своей изорвал, сказал: заткнуть рану надо.       — Потому что лёгкое пробито, — хмуро сказал Еремия. — Воздух в рану попадёт. Так дышать невозможно: задохнулся бы. — И, поймав уважительный взгляд Андрия, не знавшего подобных тонкостей медицины, добавил так же коротко: — Европа. Там учили.       — Простите меня, Эльжбета, панове… Я виноват, я должен был!.. — не мог дольше сдерживать угрызений совести Андрий.       — Цыц! — обрубил Вишневецкий, и Андрий потерял дар речи, почувствовав себя от этого слова маленьким казачонком-несмышлёнышем. — Помереть ты не должен был, это раз! Ты солдат, живым больше ценен! Отомстишь в следующем бою, это два! Споил тебя я — это три! Не кайся, не на исповеди…       Как пощёчин полновесных надавал. Грубость ошарашила, обидела даже сначала, но помогла. Вместе со свёкром и князем Андрий осторожно перенёс Кароля в госпиталь. И пока нёс, всё ярче разгоралась в нём ярость воина, чьего друга тяжело ранили. Прав, прав Ярёма: не каяться, а действовать надо. Женщина оплакивает раненых и убитых — мужчина мстит за них.       Утром со стен увидели, что часть запорожцев потянулась за лес. Никто, конечно, не знал, что они отправились на татар, и в городе царило убеждение, что это засада. Офицеры и солдаты подозрительно поглядывали в сторону опушки; хладнокровный в командовании Вишневецкий (совершенно не похожий на того дикого зверя, который рубил и колол его рукой) не выказывал и тени беспокойства. А когда пёстрой молнией, увернувшись от пуль, примчался в крепость и сел на его руку некрупный ястреб, князь посадил птицу перед собой на перевёрнутую бочку, отвязал от вытянутой лапы письмо, прочитал — и улыбнулся слегка, но очень так нехорошо. Подал бумагу подошедшему буджаковскому полковнику-толстяку и заметил:       — Ну, панове, теперь главное — связать их боем. Да покрепче, так, чтобы даже засадные от тыла своего отвлеклись!       Битва началась. Еремия, всё так же чуть заметно улыбаясь, был невозмутим, как заводь в безветренный полдень. Великолепный вороной его, видимо, уже привыкший, стоял недвижно и лишь раздувал тонкие ноздри. Андрий кипел от нетерпения; рыжий конь, чуя его настроение, плясал и поминутно взвивался на дыбы. А гусар, как нарочно, по обыкновению берегли для последнего тяжкого удара. Воевода Мазовецкий охотно уступил просьбе дочери и назначил будущего зятя хорунжим, а не рядовым: во главе отряда, казалось всем троим, Андрию будет легче утолить свою жажду боя.       И это было единственное, чего Ярёма втайне не одобрял. Опасно, когда командир поддастся безоглядному юношескому азарту и позволит опьяневшей сабле управлять рукой и мозгом, а не мозгу и руке — саблей! Хоть в тигра, хоть в дьявола превратись, офицер, руби и коли — но будь зрячим! Больше, чем твоим подчинённым, нельзя тебе терять рассудок.       Андрий стоял во главе первой хоругви. Вишневецкий командовал второй. Почему-то привязавшись к молодому казаку, он дал себе слово присматривать за ним в бою, как присматривал бы со штабной высоты, готовый сорваться на помощь, за собственными офицерами. Тревожило Еремию и ещё одно: Эльжбета, изведясь от беспокойства, по дружбе решилась пересказать ему часть первого дубенского разговора с женихом — выплеснувшееся в любовном запале обещание, которое, чувствовала девушка, Андрий не посмеет облечь в плоть и погибнет.       — Будь осторожен, пане Анджей, — тихо сказал князь. — Самому себе лжёшь. Не сможешь ты убить ни отца, ни брата даже ради прекрасной панны Эльжбеты. Молись, чтобы сила у тебя была хотя бы легко ранить их, если встретишь. И остерегайся засады. Отступников ненавидят больше, чем тех, кто изначально враг.       — Тогда и вы остерегайтесь, ваша светлость! — ответил Андрий чуть более резко, чем того требовала вежливость в разговоре с самим Вишневецким — пускай молодым, но уже очень (и нехорошо, если смотреть с казацкой стороны) известным. На Сечи не учили быть учтивым — там учили только подчиняться куренному атаману и бить ляхов. Новообращённый гусар был по-юношески раздражён тем, что ему указывают. К тому же осмотрительность в сражении не была характерной его чертой, что когда-то беспокоило и старого Бульбу — но тот после безуспешных призывов к осторожности сдался, надеясь только, что Андрий, неистовой бурей носящийся по полю боя и рубящий всех встречных и поперечных, не попадёт в плен.       — Я-то помню, кто я, — насмешливо сверкнул глазами Еремия. — Как помню и то, что мать отнюдь не призывала на мою голову проклятия, если я перейду в католичество. По её завещанию, гнев божий должен был обрушиться на того, кто отнимет привилегии у Мгарского монастыря. Моя совесть чиста: мгарцы и остальные православные на Лубенщине ни разу не испытывали от меня притеснений. Даже наоборот, я им покровительствовал. Хотя, пане Анджей… — улыбаясь с какой-то страшной доверительностью, князь примолк, словно что-то сдавило ему горло; лицо его закаменело от горькой, неизбывной муки. — Знаешь, когда мне было три года, мой отец… он был православным, верил искренне, глубоко… он умер, пане Анджей, упал и умер, лишь успев вернуться с причастия! — Посветлевшие, серо-голубые теперь очи Ярёмы сверкали неестественно ярко; Андрий в ужасе понял, что грозный князь едва сдерживает слёзы. — Ты помнишь, пане Анджей, что на причастии… пьют вино?       — Отравили! — выпалил Андрий, похолодев от быстроты догадки. Воспитанный в православной вере, он, конечно же, доселе считал "своих" монахов непогрешимыми. И сейчас думал: не кощунство ли, что сердце его сразу почуяло правду в страшных словах Вишневецкого? Мгновенно мелькнула, уцепившись, и другая мысль: как же венчаться с Эльжбетой, если он — другой веры? Надо ли менять религию? Об этом и они, и воевода, и сын его в суматохе обороны забыли подумать. И устыдился Андрий: князь поведал ему историю гибели своего отца — а у него, неотёсанного запорожца и вчерашнего бурсака, только и мыслей что о свадьбе!       — Отравили, — сквозь зубы проговорил Еремия каким-то незнакомым, тяжёлым голосом. Неподвижным взором он смотрел в чёрную гриву жеребца, нагнувшего крутую мускулистую шею, и не слушал рявканья пушек на стене и шума боя в поле. — Я даже знаю имя его убийцы. Но, пока я вырос, монах успел благополучно умереть от старости. Я не из тех, кто щадит врагов, — ты знаешь это, Анджей Бульба. Если бы отравитель не умер, меня бы и тень матери не остановила! Попробовала бы остановить… — молодой воевода усмехнулся коротко, горько и зло. — Прикрываться рясой для свершения убийств! Но преступника уже не достанешь для свершения кары, а мстить другим монахам лишь за то, что они одной веры с убийцей… Это отвратительное безумие. Довольно и того, что меня, как католика, православные не отравят — по крайней мере, в святом храме!       Он замолчал, сжав губы. Андрий, задумавшийся над мрачной историей князя, уже не замечал криков и выстрелов за стеной. Но, решив, что переход осиротевшего, гневного Еремии в иную веру вполне можно оправдать, он вновь встревожился о собственном будущем отречении от родной религии. Можно ли сохранить православие, женясь на девушке-католичке? А если нельзя, то сурово ли покарает Всевышний за отход от православия, когда он вызван не предосторожностью, а любовным чувством? Или вовсе не покарает? Светлая, чистая любовь — это угодное богу чувство! Неужто грех — соединиться и в вере с женщиной, которую любишь?       Да, решено: католичество! До ушей бога доходят и молитвы на латыни — Андрий просто не мог представить, чтобы не доходили. С позавчерашней ночи, когда молодой казак с татаркой-служанкой пробрался по подземному ходу в дубенский костёл, струны сердца его всё ещё дрожали: он не мог забыть слышанные впервые органные звуки — то громоподобные, то по-девичьи нежные, казавшиеся ему перепевами тысяч звонких голосов. Восхищённый, покорённый музыкой, Андрий думал: воистину, это гром гнева Господня! Это голоса ангелов, несущих богу молитвы священника о спасении города!       О спасении Эльжбеты…       Эльжбета! Эльжбета! Весь мир — к твоим ногам! Умереть, помня о тебе, ангел, — и после такого даже ад не страшен…       — Так и живи ради любимой, — сказал Вишневецкий, и Андрий понял, что как минимум последнюю фразу произнёс вслух. — Это хорошо, когда твоё сердце бьётся ради невесты или жены. Это очень хорошо…       И, хотя нижняя часть лица князя была закрыта нашейником, Андрий по голосу понял, что Иеремия улыбается — как он сам, мечтательно и нежно.       Наступал черёд гусар. Кони, по привычке зная, что сейчас неостановимой волной понесутся на врага, подобрались, точно львы перед прыжком. С серебряным звоном командиры хоругвей вытянули сабли из ножен. Серо-голубые глаза Вишневецкого потемнели до стального цвета, но в глубине их по-прежнему сиял льдистый светоч трезвого, здравого, осмотрительного рассудка. Ноздри князя широко раздувались, грудь бурно вздымалась под латами, и он сглатывал слюну, точно от жажды. Он любил минуты перед атакой — за то наслаждение, которое обещала кавалерийская рубка. Не щадя врагов, он не щадил и себя.       Он взглянул на Андрия — и ощутил очень неприятное чувство, похожее на то, которое испытывает врач при виде симптомов гангрены: юный хорунжий дрожал, как в лихорадке, очи затуманились — было видно с ужасающей ясностью, что мыслями его владеет не предстоящее сражение, а Эльжбета. Лик прекрасной панны застилал взор Андрию, и молодой князь с горечью вождя понял: ослеп гусар. Не послушает призыва к благоразумию, не услышит попросту. Если потерять его из виду в бою — пропадёт ни за что, пропадёт, как куропатка, попавшая в силок!       Ворота отворились, и сильные кони, топоча, звеня сбруей, мощно и слитно дыша, вынесли на равнину крылатых гусар. Мраморный панцирь разума надёжно сдерживал пылающее сердце Ярёмы: жажда яростного кровопролития не забывала слушать советы осмотрительности и повиновалась охотно, даже радостно. Так злой, но умный жеребец повинуется умному же рыцарю: зверь понимает, что от союза сила и направляющий её холодный рассудок только выиграют.       А Андрий… Андрий мчался впереди головной хоругви, рубя так неистово, как не рубят даже пьяные и бешеные. Привстав на стременах, Еремия видел хорунжего со спины — и, даже если бы не знал о его экстатическом состоянии, по грубо-медвежьей технике боя сразу отличил бы слепца от мастера клинка. Настоящий мастер убивает, лишь мазнув саблей по противнику, а не молотит, как цепом. Вишневецкий сам себя и не относил к образцам изящного фехтования — но почему-то твёрдо знал, что когда-нибудь именно под его началом окажется поистине ангел Смерти, дуэлянт-художник, первая сабля Речи Посполитой.       Несясь вперёд, лев Заднепровья опрокидывал казаков, уворачивался от пуль, отрубал стальные наконечники пик. В этой буре огня и стали он был невредим, и ни одна новая царапина ещё не расчертила его доспехов. Не терявший рассудка князь отлично понимал, что смерть свищет рядом и просто промахивается, — а вот Андрий, кажется, даже не понимал, что рискует жизнью. Предводительствуя головной хоругвью, он тоже не получал ни единой раны, ни единой вмятины на нагруднике. Но его везение было везением безумца. На его плечах развевался очень приметный белоснежный плащ с кровавым подбоем, и это, к счастью, облегчало задачу следить за бедовым юношей.       И, когда этот слепец всё-таки полетел в погоню за раззадорившими его казаками, Вишневецкий мысленно выругался на такой страшной смеси польского, малоросского и русского, что небу стало жарко.       На мгновение в сердце князя закралось отчаянное ощущение, что полюбившегося ему безрассудного земляка не спасти. Путь перекрывали запорожцы, прискакавшие с тем, что спровоцировал Андрия. Да, всё было спланировано заранее! Не пробьёшься — а пробьёшься, безнадёжно опоздаешь! Но тут же знаменитый воевода почти каверзно ухмыльнулся под латами: было у него оружие, которому ни один казак ничего не мог противопоставить.       — Яр-рёма! — взревел магнат и дал коню шпоры.       — Яр-рёма! — зарычали гусары, и запорожцы с криками ужаса шарахнулись от них. Но они, наверное, ещё не поняли, что перед ними сам Вишневецкий, и подумали, что это просто его войска. Проход пока не был освобождён — требовалось закрепить впечатление.       И Еремия, надсаживаясь, рявкнул так, что страшный голос его взлетел над шумом сражения:       — На кого замахиваетесь?! На меня?! Живьём их брать, гусары!!       И последние четыре слова, исполненные дикого предвкушения, будто не человек прокричал, а провизжал взбешённый леопард. И все казаки, холодея, догадались сразу, КТО отдал этот приказ — и зачем. Не для пыток, ибо выпытывать было нечего. Для того, чтобы наверняка натянуть на колья!       А это такая казнь, что человек при мысли о ней даже не в состоянии представить, как между его ног окажется толстый кол и как его тело, увлекаемое парой лошадей или быков, ужасающе медленно насадится на остриё. А затем кол вобьют в землю, и… Боже, боже!       Казаки даже не могли помыслить о том, чтобы ударить Ярёму. Для них это был не человек, а дьявол. Как зайцы от орла, брызнули они с пути князя. Роняя из ослабевших рук оружие, менее храбрые бросились вон из битвы, не разбирая дороги, не думая, что могут получить в спину острие сабли, пику или пулю (впрочем, солдаты, добросовестно взявшиеся за исполнение приказа, очень старались не наносить смертельных ран). А те из запорожцев, что были похрабрее, с отчаянным упорством принялись обороняться, надеясь либо пробиться, либо погибнуть, когда разъярённые сопротивлением гусары начнут всё-таки убивать. Численное преимущество было всё ещё на стороне казаков, но страх плоти перед ужасной казнью — то самое, вернейшее оружие Вишневецкого — выбил из их голов все тактические мысли. И уж тем более мысли о каком-то Тарасе Бульбе!       К ним спешили на помощь те, до кого не долетел страшный приказ Ярёмы. Но даже они не заметили, что князь, сдав обязанности командира одному из офицеров, нырнул на быстром коне за кусты, окаймлявшие ведущую к лесу дорогу с ещё одним поворотом впереди.

***

      А дела Андрия были хуже некуда. Крепкой рукой держал его жеребца за повод Тарас. Лошадь фыркала и храпела, но не двигалась с места, поскольку уже испробовала неудачные попытки вырваться. В душе молодого хорунжего царили страх, отчаяние и безысходная, горькая злость на себя — на свою опрометчивость, на то, что не послушал мудрого князя, который предупреждал, а он, Андрий, мимо ушей пропустил.       — Что, сынку! помогли тебе твои ляхи?       Андрий был безответен. Мысленно он просил прощения у прекрасной Эльжбеты, у её брата, за чью рану не смог отомстить, — и у Ярёмы Вишневецкого, который почему-то привязался к юному земляку и искренне хотел, чтобы тот выжил. Зачем отец издевается над ляхами? Чем они могут помочь, когда не видят происходящего здесь? Наверное, они отрезаны от него, засада была спланирована, а ведь князь предвидел. Князь умный. Но он тоже не всесилен: поди, вторая хоругвь и не заметила, что происходит с командиром первой — куда там в пылу боя-то…       — Так продать? продать веру? продать своих? Стой же, слезай с коня!       Покорно, как ребёнок, слез он с коня и остановился ни жив ни мёртв перед Тарасом. Безразлично бросил-уронил ненужную саблю. Он с самого начала как-то ужасающе ясно понял, что приговорён. Это его последние минуты. Ну что ж, прощайте, новые товарищи, с которыми и познакомиться-то как следует не успел… прощай, князь Ярёма… прощайте, воевода, шурин Кароль…       Эльжбета! Эльжбета! Эльжбета! Ах, как горько, как же тяжело… Уже ни досады, ни страха не осталось. Только светлая любовь — и неизбывная, звериная тоска…       — Стой и не шевелись! Я тебя породил, я тебя и убью! — сказал Тарас и, отступивши шаг назад, снял с плеча ружьё.       Бледен как полотно был Андрий; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чьё-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев — это было имя прекрасной полячки. Правой рукой начал он расстёгивать ремешок крылатого шлема, помог левой, потому что ремешок не поддавался. Снял шлем и с тем же усталым безразличием, как при отказе от сабли, отшвырнул шага на два в сторону.       Тарас вскинул тяжёлое ружьё к плечу. Прицелился Андрию в середину груди.       — Бисив сын, швидше! Швидше, твою в чорта ма-ати-и-и! — надрывный, отчаянный крик раздался из-за заросшего густым кустарником поворота. И услышали Андрий и Тарас: галопом несётся к ним всадник. Нахмурился старый Бульба, не зная, что делать сперва: стрелять — или выслушать своего, мчащегося явно не с хорошими вестями. Решил выстрелить, дуло вновь в сердце Андрию навёл…       — Kurwa! — прорычал оттуда же более низкий голос, вновь заставив остановиться атамана. Послышался лязг стали о сталь. — Psia krew, zamorduję!       Тот, первый, вскрикнул тонко, точно смертельно раненный. Не обратили внимания ни сын, ни отец на то, что топота второго коня изначально не было почему-то слышно.       В нескольких шагах от поворота уже был всадник-лях. В нерешительности замер Тарас — ещё с того мгновения, как рык по-польски прозвучал. У ляха мог быть пистолет, а не хотелось старому казаку жизнь терять! Братьям-запорожцам нужна была эта жизнь. Но убить сына-предателя… Кинул взор на Андрия Тарас. Почуял Андрий, что у Тараса на уме, губы сжал, в очи ему вызывающе глянул — стреляй! Не оглянусь, пусть и спасение моё оттуда близится!       Шевельнулось на миг в сердце Тараса уважение. Вот-вот вылетит из-за поворота лях — и решился уже старый атаман встретить его ружейной пулей, как всколыхнулось в душе казацкой желание покарать изменника.       И сгубило оно Тараса. Потерял Тарас из-за него секунду, а ведь мог прицелиться раньше! Вскинул он всё-таки ружьё, переведя дуло с Андрия на показавшегося ляха, — но держал лях пистолю уже наготове, вровень с лошадиной шеей. Грянул выстрел, и свистнула пуля мимо уха Андрия. А тот, стоя недвижно, даже не обернулся на рыцаря, которого конь стрелой из-за кустов вынес.       Угодила пуля Тарасу в лоб над правой бровью. Глухо вскрикнул старый казак, ружьё выронил, зашатался, точно мёду крепкого напившись допьяна. Слепо повёл руками вперёд, подломились ноги его, и тяжело рухнул он ничком, заливая тёмной кровью траву. Дёрнулось два раза тело в судороге — и замерло, как поваленный дуб.       Задохнулся Андрий, за горло схватился, сам чуть не свалился без чувств. Всхрапнул у него за спиной и стукнул копытом конь, рукою мощной остановленный. Не обернулся, не поднял головы на всадника Андрий, хоть и чувствовал: жизнь ему этот лях сберёг. Стоял не шевелясь молодой гусар, словно приказ по-прежнему исполняя, и видел только распростёртого на зелёной траве отца. А рядом с телом ружьё заряженное лежало. И помнил Андрий, кому сперва пуля из ружья того предназначалась! Сердце его уже готово было ликовать, что не грозит Эльжбете стать вдовой до свадьбы, что он ещё долго-долго — дни, месяцы, десятилетия! — может слушать её милый голос… Но пока не мог радоваться юноша-гусар: тяжёлое отупение на него напало.       — Не сумел-таки, — произнёс по-малоросски над ухом у него низкий знакомый голос. — А ведь говорил я, что не сумеешь. Да и отец твой не на христианское дело решился…       Вздохнул Андрий. Медленно, покачивая головою, как пьяный, двинулся к телу Тараса. На колени упал.       Затопотала лошадь, шагом приближаясь. Судя по звуку, убрал лях саблю-карабелу в ножны на бедре. На всякий случай, добивая, с силой вонзил в спину Тараса против сердца длинный гусарский кончар. Вернул клинок в седельные ножны и спрыгнул, глухо сапогами стукнув. Поднял Андрий смутный взгляд, всмотрелся в лицо под шлемом, узнал Вишневецкого. В левой руке — пистоля разряженная. Метнул Еремия стремительный взор вокруг, уверился, что запорожцев нет, пистолет в кобуру-ольстер у седла засунул. Быстро нагнулся и взял тяжёлое ружьё Тарасово.       — Добре, не успел выстрелить: пуля всегда сгодится, — промолвил он, вскинув ружьё на плечо. — Цел, хорунжий?       — Ты же голову сложить мог, князь, — бесцветным голосом сказал Андрий, не помня, что к высокородному поляку нужно обращаться "ваша светлость" или по меньшей мере "мосци-пане". — А думаешь о том, что выстрел остался.       Усмехнулся Вишневецкий. Быстрым взглядом окинул Андрия, посмотрел вокруг. Подошёл лёгким, рысьим шагом к лежащей в траве сабле, поднял, рукоятью вперёд молодому гусару протянул.       — Сам, видно, отбросил… По-христиански одобряю, но как солдат должен был ты его хотя бы ранить, чтобы ускакать. Когда оружие есть, рановато панихиду по себе служить, хорунжий. Ну, бери!       Вздрогнул Андрий от резкого, повелительного тона, торопливо принял саблю. Попытался в ножны убрать, на коленях стоя. Не смог.       — Да ты встань, — посоветовал Еремия. — И не вслепую всё-таки, а то не глядя уж три раза мимо ножен попадаешь!       — Он был отцом моим, — пробормотал Андрий, но встал. Тяжело саблю в ножны опустил, будто устал держать её, хоть по руке ему была красивая, с золочёным крыжом, гусарская карабела. Не мог он оторвать взгляда от лежавшего ничком мёртвого Тараса. И таким странным, непонятным казалось юноше тёмное отверстие на седом затылке старого атамана… Это был Тарас — и совершенно не он.       Глянул на него Вишневецкий сочувствующе. Не видел того Андрий, а то подивился бы, что и грозный Ярёма жалеть казаков может. Мелькнула и исчезла эта жалость на лице князя — и вновь стоял над трупом Тараса матёрый, несмотря на молодость, воевода. Стройный, прямой, как копьё, стоял Вишневецкий, готовый вскочить в седло, держал своего вороного, не перекидывая поводьев через его шею и не давая травы пощипать. Чутко слушал он звуки близкого боя и, словно волк-вожак, настороженно окидывал взором опушку. Андрий же был в каком-то полусне — упасть ему хотелось и не двигаться, даже если смерть беззащитным захватит.       — Ты смотри: и шлем бросил, — неодобрительно молвил Еремия. — Надевай. Позор для гусара — шлем в бою потерять.       Надел Андрий шлем. Ремень под подбородком сам застегнул, но о том скорее пальцы вспомнили, чем рассудок. Взглянул на князя покорно — какой дальше приказ?       Намеревался Еремия сказать, что в седло садиться, но вдруг резко развернулся на топот. Ружьё мгновенно наизготовку взял. На движение воеводы, не на звук повернул голову Андрий — без страха, лишь с любопытством слабым. Прицелился Вишневецкий во всадника, выехавшего из-за поворота рысью. Заметив опасность, тот хотел толкнуть коня, чтобы увернуться, да поздно…       Остап!       — Стой, князь! — вскрикнул Андрий, бросившись к молодому воеводе, даже за руку его схватил. Удержался от выстрела Еремия — но врага под прицелом по-прежнему оставил.       Узнал Остап голос брата, замер. Остановилась его лошадь, поводьев не чуя. Забыл сразу Остап, что тут чужак есть, который выстрелить может. Видел только брата, с которым встретиться было радостно — и больно от обиды на предательство.       Смотрел Андрий в глаза Остапу, не заметившему ещё тела отца (случайно загородили то место князь и младший Бульба). Смотрел — и чувствовал стыд, с которым мало какая сердечная мука сравняться может. Не перед отцом — перед старшим братом, не делавшим и не пытавшимся делать ему зла, ощущал теперь раскаяние Андрий.       Чуть опустил голову Вишневецкий — мрачно, угрюмо, но продолжал следить за Остапом исподлобья.       — Казак, — нарушил тишину низкий голос его, и поневоле перевёл взгляд на князя Остап. Не опуская твёрдого, как клинок, взора, продолжил Еремия: — Я убил отца твоего. Он хотел застрелить Андрия.       И опустив ружьё, но готовый вновь вскинуть его, отступил в сторону молодой воевода, ведя за собой вороного. Тихо заржал польский конь, приветствуя тёмно-гнедого атаманского Чёрта. Дружелюбным фырканьем ответил гнедой, с интересом смотря на решившего познакомиться собрата. Бросив общипанный сочный кустик, подошёл к вороному. Обнюхались, подружились.       Не понял сначала Остап, о чём говорит лях. Поражённый встречей с младшим братом, взглянул сначала на мёртвое тело из солдатского любопытства: привлёк его тёмный блеск кольчуги Тараса на зелёной траве. И вдруг враз всё осознал Остап. Не выдержал ужаса в глазах брата Андрий — зажмурился. И больно, и тошно было ему, и жить всё равно так хотелось!       Соскочил с коня Остап, бросился к телу Тараса, споткнулся и на колени упал. Дрожащими руками, немало ляхов погубившими, потянулся было приподнять голову отца. Словно лихорадка била Остапа, тряслись губы его, и с непривычным для себя самого сочувствием смотрел на него — на врага Речи Посполитой! — князь Ярёма.       — Он умер мгновенно, — тяжело произнёс Вишневецкий. Как надгробными плитами легли слова его, и бессильно упали руки Остапа, так и не коснувшегося отцовых седин. Взглянул на князя Остап с безмолвным горем — и потому только, что не услышал злорадства, не ощутил ответной ненависти. Тяжело вздымалась грудь Остапа, слёзы бежали прозрачными ручьями по запылённым щекам его. Сердце Андрия сжалось, и едва-едва мог он дышать.       — Отец хотел убить тебя? — вспомнив слова князя, переспросил брата Остап без ненависти, с одной лишь непреходящею болью. Как живого, осторожно приподнял он Тараса и прислонил его голову к своей груди.       — Я виноват, — медленно, деревянным голосом произнёс Андрий. Глаза его вдруг вспыхнули, и он добавил твёрдо, будто бросая вызов: — Да, я виноват, но доведись мне вернуться назад, я поступил бы так же! — И возбуждение покинуло его, как и пришло — внезапно: — Он имел полное право. Еврей Янкель хорошо исполнил моё приказание: передал отцу, что я теперь всем вам, запорожцам, недруг. Иначе отец не встретил бы меня…       — Понял-таки, охотник азартный, что тебя в ловушку заманивали? — язвительно заметил Вишневецкий. Всегда готовый (как и полагает вождю) пользоваться ошибками врага, опрометчивости подчинённых он не терпел. А сейчас брань могла быть хорошим средством расшевелить Андрия, и, поняв это, князь дал себе волю: — Бросил хоругвь, твоему командованию вверенную, помчался, как пёс за кошкой, вслед простому казаку, который тебя саблей по спине хватил! Да, хорунжий, и это я видел! На коня, иначе не офицер ты, небезопасно солдатам за тобою — кинешь ты их для погони в решительную минуту!       Жесточе ударов плети были слова Еремии. Встряхнулся Андрий, к рыжему своему жеребцу бросился, не давая себе думать о свершившемся. Верно молвил князь: негоже оставлять подчинённых в разгар боя. Совершенно не оправдывает этого гибель какого-то рядового врага, а уж ежели ты сам в погоне шею сломишь — и впрямь глупая смерть! Казак-перебежчик, вожак польской хоругви… Ни богу свечка, ни чёрту кочерга! Пылало от стыда лицо Андрия, когда, вскочив в седло, подбирал он поводья молодого, игривого коня.       Уже верхом, одобрительно смотрел на это Вишневецкий — но, с ружьём наготове, поглядывал и на Остапа. Если рванётся, убить не убью, решил князь: в плечо довольно будет. Хотел ли он побыстрее сбежать с кровавой поляны, забыть о тягостной сцене? Нет. Полководцем был суровый Ярёма — и забыл уже обо всём, кроме того, что за поворотом идёт битва. Что собственные люди его сражаются под началом офицера, который не обязан командовать всеми хоругвями взамен князя-воеводы, унёсшегося галопом к чёрту на рога! Дело выполнено, соратник цел-невредим, а теперь — пулей обратно. И так уж задержались.       Остап не представлял опасности. Не то что саблю выхватить — он не пытался даже подняться с колен и лишь провожал брата горестным взглядом, полным тоски, укора и какого-то детского непонимания. Казалось, он был близок к помешательству, пытаясь понять, как же это бог допустил: родные сражаются во враждующих лагерях… Что ж это за война такая диковинная?       Еремия тронул коленями коня. Выезженный вороной послушно встал мордой к повороту, готовый взвиться с места галопом по воле всадника. И тут опять послышался стремительный топот копыт.       Быстрым, как молния, взором Вишневецкий ожёг Остапа, вскинул ружьё за спину, метнулся к молодому казаку. Сабля вылетела из ножен в руку князя — и не успел Остап даже вскочить, не успел Андрий хоть что-то сделать, как Еремия концом острого клинка ударил старшего Бульбу по голове, рассекая чёрную шапку. Из неглубокой, но страшной на вид раны, нанесённой с таким намерением, чтобы не задеть мозга, полилась кровь. "Жить будешь" — ещё успел услышать Остап, прежде чем провалиться в беспамятство.       Андрий, чуть успокоенный обещанием князя, прянул с седла, бросился к брату, рухнувшему ничком на тело отца. Мимо, как ночной вихрь, мелькнул Вишневецкий — навстречу выскочившему на поляну сухощавому казаку верхом на тёмно-гнедой лошади. "Голокопытенко! Это он меня хватил!" — признал Андрий, не в силах не оглянуться на врага по воинской привычке. В душе вновь взбурлила ярость от оскорбления, но гусару даже не пришлось выбирать, бросаться на помощь князю или брату. У Голокопытенки была секунда приготовиться, когда он увидел нежданного врага, и Голокопытенко ею воспользовался — но ему всё равно не помогло то, что конь его разогнался и мог одним лишь напором снести Еремию вместе с лошадью. Испытанный вороной ловко увернулся. Вишневецкий налетел на противника с таким диким бешенством, так сильно и в то же время пружинисто-изящно двинул клинком, что сабля взлетела, как птица, из руки Голокопытенка. Глухо вскрикнул-булькнул казак, когда лезвие ему грудь рассекло.       Не успел рухнуть с седла Голокопытенко, вновь послышался топот. Выскочил из-за поворота верхом Вовтузенко: шапки нет, глаза шалые, по лбу пот ручьями. Соловый жеребец дышит тяжело, светлая грива всклокочена. Ошарашенно уставился на князя Вовтузенко, не ожидая ляха тут встретить, но оправился мигом, саблю поднял. Еремия, схватив висевший слева у седла тяжёлый остроклювый наджак, дал шпоры вороному и напал на нового противника. Безвредно скользнула пика по закованной в латы груди князя. Отбил Вишневецкий чеканом саблю Вовтузенки и широко ударил собственным клинком наотмашь, голову чубатую с плеч снося.       Только отшатнулся в испуге конь Вовтузенки, как Пысаренко, запыхавшись, бежит, уже без коня. Успел лишь крикнуть Пысаренко, ещё не видя ляхов и думая, что жив старый атаман:       — Беда, батьку!.. — и заметил Еремию. Красив был этот всадник в серебряно-красных доспехах, с наджаком и окровавленной саблей в руках, на разгорячённом, приплясывающем, мотающем головой вороном жеребце!       Не было у Пысаренка пики, из белого оружия — только сабля. Верна сабля, да слаб с ней пеший против конного! Но был за поясом у казака ещё пистолет заряженный. Вогнал Вишневецкий саблю в ножны, пришпорил вороного, на врага бросился. Отскочил Пысаренко, пистолет выхватил. Грянул выстрел. Сбила пуля шлем с головы князя. Хотел Пысаренко кинуться к коню Вовтузенки, да уж совсем рядом был лях: едва повернуться успеешь, не то что за узду коня поймать да ногу в стремя вставить! Не пал духом казак: саблю, как пику, в широкую грудь вороного нацелил, вперёд метнулся. Вздыбился конь княжеский, защищаясь, и еле смог Пысаренко увернуться от копыт влево. Перехватил наджак в правую руку Еремия, взмахнул — и было у казака время поднять саблю, но не помогло ему это: миновав клинок, обрушился на его чёрную баранью шапку и курчавую голову удар, неотразимый, как молния. Тяжесть опускавшейся на передние ноги лошади, всадника, клевца — всё было вложено в этот страшный удар. Без звука свалился Пысаренко.       Обернулся князь на Андрия, а тот уж успел оторвать полосу от Остаповой рубахи и голову брату перемотать. Пропитала кровь повязку. Отодрал Андрий вторую полосу, примотал потуже. Вишневецкий, прянув с седла, схватил и быстро надел шлем и, вновь оказавшись верхом, нетерпеливо поглядел на Андрия, но дождался конца перевязки и тогда только поторопил:       — Ну, скорей! "Беда" — значит, Потоцкий с моей пехотой наконец прибыл. Всю победу пропустим!       Невесело было Андрию, но не посмел он и слова сказать поперёк молодому воеводе. Вину, тяжёлую вину чувствовал Андрий и перед князем, вынужденным спасать его, и перед хоругвью своей, которую бросил ради погони, и перед Эльжбетой — недостойным её показал он себя, приняв над хоругвью командование и не справившись с этим! И перед старым воеводой Мазовецким, что дал ему хоругвь, и перед погибшими от руки Еремии казаками… даже почему-то перед Голокопытенко… И, конечно, перед отцом (всё-таки видел Андрий в Тарасе отца) и братом. Но теперь только одна дорога оставалась Андрию, да и не хотелось от неё отказываться: Эльжбету он по-прежнему любил, а отважным князем через страх горячо восхищался.       Вскочил Андрий на своего рыжего. Привесил Еремия клевец к седлу, схватил из-за спины ружьё, толкнул вороного коленями и звонко крикнул:       — Н-но, Серебряный!       "Серебряный?" — удивился Андрий. Взвился красавец вороной, заржал громко и выскочил на поворот. Ринулся за ним конь Андрия.       Показались уже между деревьями драгуны в красных колетах, гусары в сияющих латах, пехота венгерского строя в синих кафтанах… Всю опушку, казалось, заполонили прибывшие войска — но много ещё было казаков, уставших от сражения, однако всё же сытых, не заморённых осадой, которой они чуть не сломили Дубно. Не хотели они умирать без боя. Приготовились они к обороне, и в этот миг из-за заросшего кустом скалистого поворота — двое на несколько ближайших десятков казаков — первыми вылетели князь и Андрий. Багровым облаком всклубился на ветру плащ за спиной Ярёмы, и засверкал Андриев белый плащ с кровавым подбоем.       Нацелился один из запорожцев из самопала в мчащегося впереди князя, не зная, кто это. Грохнуло ружьё Вишневецкого — и так удачно выстрелил он, что пуля пробила тела двоих бескольчужных казаков, на беду находившихся один за другим. Рассмеялся Еремия, бросил ружьё, схватил наджак, саблю и, описывая клинком в воздухе свистящие круги, прикрикнул на вороного; верный Серебряный наддал ходу и, казалось, уже вовсе не касался копытами земли. Вспомнил Андрий, что есть у него второй, неразряженный пистолет, и уложил казака, который готовился пикой встретить княжьего коня. С саблями наголо влетели князь и хорунжий, как пушечные ядра, в толпу запорожцев.       Тут только Андрий понял, сколько силы таится в изящном, почти хрупком Еремии, совсем непохожем на великана или богатыря. У него самого имелся наджак, но Андрий не умел бить сразу на две стороны. А Вишневецкий — умел. К тому же конь под гусаром был новый, а князь уже давно свыкся со своим Серебряным. Он управлял благородным животным с помощью коленей, и жеребец повиновался, как повиновались кентаврам их лошадиные тела. А Вишневецкий без промаха разил саблей и клевцом с такой яростью, такой бешеной, звериной, необузданной страстью, будто каждый из казаков, падавших с рассечённой грудью или расколотым черепом, в одиночку разграбил и сжёг его Лубны. Защищать Еремию от сабель, ножей и копий не надо было: глядя на неистового ляха как на безумного, запорожцы и приближаться боялись. Серебряный, казалось, читал мысли всадника: не успевал князь тронуть коленями его бока, разгорячённый конь уж кидался к жертве. А молодой воевода, по-львиному сильно и небрежно откидывая вражью саблю слева или справа, убивал. Андрию оставалось только поглядывать, не направится ли на Вишневецкого ружьё или пистолет.       И хорошо делал Андрий, что следил.       Какой-то худой рыжебородый казак прицелился из пистолета в шею Еремии — с такого расстояния пуля пробила бы сталь нашейника-бувигера. Андрий отмахнулся от удара, отрубив окровавленный наконечник чужой пики, и пришпорил жеребца так, что тот заржал и стрелой вынес его вперёд Ярёмы, сшибив вместе с лошадью оказавшегося на пути молодого запорожца. Выстрел! Пуля пробила у кисти протянутую в защитном жесте левую руку Андрия (как нарочно выбрав место, не прикрытое наручем) и, утратив убойную силу, бессильно отскочила от княжеских доспехов. Еремия, ощутив толчок в горло, слегка вздрогнул — и, заметив, что выстреливший казак осмелел и уже направил ему в живот пику, с короткого размаху метнул во врага тяжёлую саблю. И то ли любил Вишневецкий попадать в глаз, то ли просто это была сейчас лучшая цель — запорожец рухнул с седла: голова его резко потяжелела от высунувшейся из затылка карабелы.       Рука Андрия окаменела. Временная потеря её не была сама по себе опасна — для правши. Хуже был тупой шок, предшествующий боли: вмиг бесполезна стала и правая рука, потому что у хорунжего, воспользовавшись его секундным оцепенением, выбили саблю. Воевода, вооружившийся вторым пистолетом (он привык не тратить заряды в начале конной стычки, а беречь на крайний случай вроде давешнего), не мог помочь: целью его выстрела в упор был плечистый детина, который решил, что подскочить с саблей к Вишневецкому, когда тот может рубить только левой рукой, — хорошая идея.       Андрий заслонился правой рукой, и стальной наруч погнулся от удара. Чья-то пика ткнула его в живот и пробила кирасу, но лишь царапнула кожу, потому что конь как раз в этот момент повернулся. Коня пырнули в круп копьём, и бедное животное, заржав от боли, встало на дыбы и сбросило Андрия. Не будь на юноше лат, казачьи лошади, взбешённо-испуганные или просто не смотревшие под ноги, разорвали бы его копытами. Они чудом не раздавили ему в кашу кисти и не сломали ступни, но левое бедро, правое плечо и грудь всё-таки помяли. Одна лошадь копытом случайно сбила с Андрия шлем. Сразу три пики нацелились ему в лицо, и Андрий вторично за полчаса приготовился погибнуть, глядя смерти в глаза, — как вдруг казаки, слабо вскрикнув, мешками повалились на шеи коней. Одному сломал хребет клевцом Вишневецкий, двух других закололи нежданно появившиеся всадники в красных колетах.       Нежданно — но только для Андрия: он и думать забыл о подкреплении. А о том, что у предусмотрительного князя был наготове свежий драгунский полк, он вообще не знал.       — Вас ждать не приходится, панове! — воскликнул Еремия, и Серебряный дружелюбно заржал. К князю наконец пробились гусары, и кто-то уже обменивался приветствиями со знакомыми драгунами. Среди перемешавшихся солдат воевода русский признал и гетманских: — Слава богу, Потоцкие!       — Во веки веков! — отозвались традиционной формулой солдаты.       — Лошади ваши не очень устали?       — Нет, ваша светлость! — ответил крепко сбитый рыжеусый драгун с весёлыми глазами. — Хоть татарина, хоть волка догонят!       — Ну, волка мне не надо, а татар тут нет, — улыбнулся князь-воевода. — Спасибо вам, мосци-панове. Без вас моя радость от победы могла омрачиться в самый последний момент. А теперь — устройте-ка врагу почётное сопровождение. Схватите — хорошо, не схватите — пёс с ними, только гоните подольше, чтоб и носа сюда не казали!       — Слушаемся, ваша светлость! — браво рявкнули драгуны и, развернув коней, упылили за бегущими казаками. Остался лишь один, светловолосый и курносый солдат с доверчивыми глазами, почти мальчик. Соскочив с седла, он протянул Андрию ладонь:       — Поднимайся, товарищ!       — Спасибо, пане, — поблагодарил Андрий и, морщась от боли в помятых рёбрах, крепко пожал руку незнакомого друга. Вторично за полчаса он понимал, что ляхи очень даже помогли. Шутка ли — два раза от смерти спасли! И он счастливо рассмеялся, как ребёнок, который оказался-таки в споре прав.       Вишневецкий, видя, что юноша-драгун на совесть перевязывает платком запястье Андрия, отъехал на несколько минут к своей венгерской пехоте. Там, где она встала стеной, рассчитывал прорваться какой-то поредевший, но не утративший запала курень. Но, очевидно, казаки не знали, что их коннице бороться с гайдуками бесполезно. По обыкновению построившись в десять рядов, пехотинцы в девяти шеренгах встали на колени, а последняя, дождавшись приближения скачущих галопом запорожцев, дала залп. За ней, поднявшись, слаженно выстрелила девятая, за девятой — восьмая… Десять залпов грянули с музыкально-математически выверенными промежутками. Знаменитая в Европе "огненная атака", конечно, принесла ожидаемые результаты: из ста шестидесяти с лишним человек осталось в живых не больше десяти, да и то потому, что после седьмого залпа они решили всё-таки развернуть коней и помчались вихрем куда подальше. За ними поскакали табуном лишившиеся всадников лошади, к которым уже бросились на перехват расторопные драгуны и гусары. Как на Сечи, каждый в Польше знал: сабля ещё может быть лишней, а конь — никогда.       Князь, проводив казаков ленивым взглядом сытого кота-крысолова, который может позволить себе благодушно наблюдать за убегающими мышами, потрепал по шее верного вороного, и тот, повинуясь мягко натянутым поводьям, прогулочно-развалистой рысью направился к Андрию. Андрий успел познакомиться с княжеским драгуном, которого звали Збигнев Ломницкий, распрощаться с ним (драгун улетел догонять товарищей), поймать своего рыжего коня, успокоить его и выдернуть из черепа казака саблю Вишневецкого. Вытерев об алую штанину запачканное кровью и слизью лезвие, он почтительно протянул оружие подъехавшему князю.       — Благодарю, хорунжий, — кивнул Еремия и убрал изящную карабелу в ножны.       — Ваша светлость… — сам не понимая, почему робеет, позвал Андрий, после того как с тихим кряхтением забрался в седло и шагом поехал за молодым воеводой к Дубну.       — Да? — обернулся князь, отвлёкшись от внимательного осмотра поля боя, сплошь усеянного саблями, пиками и окровавленными телами людей и лошадей. Он искал, кому из своих ещё можно помочь. К нему вновь вернулось его сдержанное спокойствие.       — А почему вы своего коня зовёте Серебряным?       Вишневецкий улыбнулся, чуть натянул поводья, чтобы Андрий выехал вперёд, и показал на лбу вороного прямую, длинную — до самого храпа — белоснежную полосу-лысину. Лысина сверкала, будто серебро на лоснящемся чёрном бархате — в тех местах, где на морду лошади не брызнула казацкая кровь. Андрий понимающе кивнул. Вороной, недовольный задержкой, сердито тряхнул головой и ускорил шаг, благо всадник ему не препятствовал.       К ним коротким галопом подъехало человек десять богато разодетых шляхтичей. Оружие их было в ножнах, начищенные латы блестели, в то время как Еремия и Андрий походили на усталых медведей, по уши испачкавшихся в малине. Впереди гарцевал на белом турецком жеребце дородный пан лет сорока пяти в лиловом кунтуше с золотыми пуговицами. Окладистая светло-русая борода придавала пану внушительный вид — но всё равно ему было необъяснимо далеко до невысокого, худощавого молодого воеводы в окровавленных доспехах, как далеко охотничьему псу в одиночку до рыси или волка.       — Здравствуйте, пане гетман! — поприветствовал его Вишневецкий почтительно, но с достаточным достоинством, чтобы дать понять: владетель Заднепровья не считает себя нижестоящим.       — День добрый, пане князь! — таким же лёгким поклоном, как равный — равному, ответил коронный гетман Николай Потоцкий. — Гляжу, мы подоспели вовремя?       — Да, вам как раз осталось, — кивнул Еремия, уловив покровительственный, но беззлобный тон и не оставаясь в долгу. — Вы, кстати, засаду за лесом не встретили?       — Нет, — слегка удивился Потоцкий. — Всё было чисто, никто не помешал нам подойти, как на параде. — И приосанился в седле, богато изукрашенном золотом и каменьями.       — Странно, — закусил нижнюю губу князь. — Куда они испарились? Ну ничего, попробуют явиться — присоединятся к товарищам. И пусть молятся, чтобы живыми не позавидовали мёртвым!       — Может быть, пришла какая-нибудь весть про татар? — осмелился предположить Андрий, смущённый, что пришлось встрять в разговор полководцев. — Очередной набег, наверное… Запорожцы и ушли за ними в погоню, а часть осталась здесь.       — Очень может быть, пане Анджей, — легко согласился Вишневецкий. — Пусть они с крымчаками друг друга и режут. А мы на твоей свадьбе медов попьём.       — О, это дело! — обрадовался гетман, и его офицеры начали посматривать на Андрия уже не просто как на гусарского хорунжего, а как на своего хорошего друга (сообразив к тому же, что юноша находится под покровительством молодого воеводы русского). — Кто невеста, пан хорунжий?       — Панна Эльжбета Мазовецкая, — тихо ответил Андрий, и глаза его засияли, когда он вновь представил себе чёрные кудри, лучистый взор и нежное лицо возлюбленной. И тут же при мысли о будущей семье вспомнился ему ещё живой родственник — брат. Как он там? Не был ли захвачен в плен, попытавшись скрыться и увезти тело отца? Князь не убил Остапа там, но не давал никакого обещания сохранить ему жизнь в плену. Просить Андрий робел (помнил, что Вишневецкий — непримиримый лев, под чью тяжёлую лапу лучше не попадаться врагам), но не вступиться было бы позорной трусостью. Не слыша, не слушая, как кто-то уважительно присвистнул при его выборе, и не видя восхищённо-завистливых взглядов, юноша решился:       — Князь-воевода, прошу вас о милости.       — К брату? — глянул на гусара Еремия. — Хорошо, пан Анджей, если он попадёт в плен, то будет вылечен и отправится домой. Да, и вот что… — князь чуть наклонился с седла и многозначительно приподнял левую бровь: — Телу вашего отца тоже не стоит здесь оставаться.       Андрий, удивлённый тем, как быстро грозный Вишневецкий согласился пощадить пленного запорожца (выходит, даже Ярёму в таком вопросе способен уговорить друг?), сперва не понял, какая опасность угрожает мёртвому Тарасу. Тогда князь, словно с ленцой поправляя нашейную часть лат, провёл ладонью по горлу, и взор хорунжего невольно задержался на вмятине от пули. Догадался Андрий, вздрогнул от омерзения и ужаса, поворотил своего рыжего и помчался галопом через поле к скалистому повороту близ опушки.       — Осторожней! Гусар возьми! — крикнул вдогонку магнат. — Если будут спорить, скажи, что я дал добро! — И добавил как бы про себя: — Надеюсь, ему не отнимут руку из-за промедления с нормальной перевязкой…       — Он из казаков? — полюбопытствовал гетман коронный.       — Да, — кивнул Вишневецкий закованной в сталь головой, с усмешкой примечая послышавшийся шёпот: мол, ну и учудил воевода Мазовецкий, дочку за знатных панов не отдавал, а за какого-то запорожца отдаёт (может, конечно, и не нищего, но всё же!). "Панна Эльжбета такая: только по любви пойдёт", — улыбнулся князь. И вслух сказал:       — Храбрый юноша, и дерётся хорошо. За панну Эльжбету пойдёт хоть на султана, хоть в ад. Стал нашим всего два дня тому.       — И уже хорунжий? Видать, талантлив… — не сдержал уважительного изумления какой-то седоусый офицер.       — Да, он быстро учится, — двусмысленно заметил Еремия, пряча мимолётную улыбку за прикрывающей рот пластиной нашейника и думая, что нынешнего урока осторожности хорунжий Бульба точно не забудет. — Я рискну разлучить зятя с тестем, тёщей и шурином: переманю пана Анджея к себе в Лубны. А гусарией Дубна останется по-прежнему командовать молодой Кароль Мазовецкий: его рана не смертельна. Ночь он пережил, и врач сказал, что теперь нужны время и глубокий покой. Тогда можно ручаться за выздоровление полковника.       — А куда он ранен, ваша светлость? — обеспокоился другой офицер, пухлощёкий, лет тридцати, год назад познакомившийся с паном Каролем в корчме за кружкой мёду и сохранивший о полковнике (главным образом благодаря его щедрости) самые приятные воспоминания.       — В лёгкое, — ответил Вишневецкий. — Но рану вовремя плотно заткнули трубкой из ткани, поэтому он не задохнулся.       — Мосци-князь, а кто этот пан Анджей? Кто такой его отец, что телу лучше здесь не оставаться? — не мог унять интереса Потоцкий и, прекрасно зная об отрубании "трофейных" голов и отнюдь не будучи противником этой практики, пошутил: — С мертвецами-то мы не воюем, до этого даже черти-казаки ещё не додумались…       — Они черти, а я, когда надо, буду дьяволом! — сквозь зубы процедил Еремия, и сверкнувший в его глазах огонь был поистине страшен. — Они злы, да и я не из добряков-слюнтяев! Они кожу сдирают, жидов с семьями вешают, пирамиды из отрубленных голов складывают или жгут наших женщин и детей живьём даже в святых храмах! Добре, добре… Однако вы спрашивали про отца пана Анджея, пане гетман. Помните, за чью голову король назначил две тысячи злотых, когда узнал, что этот старый волк сидит под Дубном?       — Атаман Бульба! — в один голос изумлённо вскрикнули паны.       — Покойный атаман Бульба, — вновь усмехнувшись под доспехами, мягко поправил Вишневецкий.       На него воззрились, как на вестника всеобщего спасения.       — Он мёртв? Тарас Бульба мёртв?! — не верил ушам своим гетман коронный, а когда поверил, трижды горячо перекрестился широким крестом. — Слава тебе господи, нет опасного зверя!       — Другие придут, пан гетман, — спустил его с небес на землю князь. Несмотря на молодость, он понимал: даже плахи и ужасные колья лишь сдержат испуганного врага, но не избавят от него окончательно. Через десять лет Ярёма был всё так же суров и непримирим к мятежникам, непримирим настолько, что остальные ясновельможные пытались упрекать его и решать дело миром. А когда после очередных переговоров новое сражение всё равно становилось неизбежным, то победоносного князя-пророка, слишком любимого солдатами и слишком хорошо чуявшего поле боя, задвигали назад. Результат — все, кто мог и хотел побеждать, вскоре в один голос заговорили: "Не хотим над собой другого воеводы, кроме Вишневецкого!" Дошло до того, что к нему уходили из-под команды законных полководцев, которых Хмельницкий громил с ожесточением тем бóльшим, чем больше опасался своего единственного непреклонного, несгибаемого, несдающегося врага.       — Да пёс с ними, если придут! Что вы мрачно всё говорите, пане Еремия! — отмахнулся Потоцкий. — Самые опасные — самые старые, они злее, у них ненависти и опыта больше!       "Ну, это ещё не факт, — подумал князь. — Порой старая сова сдаётся молодому ястребу". Но промолчал, потому что гетман, явно последней фразой скромно намекнув на свой авторитет, в нетерпении спросил:       — А кто? Кто убил-то? Матка боска, король этому воину собственными руками две тысячи отсыплет да ещё две прибавит! А поскупится — я сам двух тысяч не пожалею!       — Не нужно, — промолвил Еремия. Он с огромным трудом заставил свой голос звучать совершенно бесстрастно, без снисходительности магната настолько богатого, что сам король может у него в приживальщиках быть.       — Почему не нужно? — удивился Потоцкий и встревожился: — Неужто рыцарь погиб?       — Нет. Но и его величеству, и вам деньги нужнее… чем мне.       В этот раз на Еремию посмотрели, как на архангела Михаила. Потоцкий, да и остальные все на несколько секунд лишились дара речи. А князь вытащил из-за пояса инкрустированный серебром пистолет и принялся подкидывать его, ловя на лету. На пятом подбрасывании пистолета гетман отмер.       — Вы… вы его, что… застрелили? А вы точно уверены, князь, что он не очнётся? Они ведь живучи, собаки эти!       — Я подумал об этом. Мне тоже не хочется, чтобы он воскрес. Если я хоть что-то смыслю в строении человеческого тела, кончар ему в сердце вошёл, — невозмутимо заметил Вишневецкий. — А с простреленным мозгом и проколотым сердцем выжить — уж я не знаю, панове…       — Князь, снимите вы эти чёртовы латы, дайте я вас поцелую! — не помнил себя от радости Потоцкий. — Матка боска, ведь это самый свирепый был! Поди, за ним-то они и на следующий раз пошли бы! Ну, теперь долго не будет…       "Вот именно, к сожалению: долго, а не никогда", — подумал Еремия и, улыбаясь бурному восторгу коронного, убрал пистолет в кобуру, отстегнул бувигер, защищавший шею и подбородок, и снял шлем. Потоцкий по-братски расцеловал его в губы, в щёки и в лоб, и Вишневецкий по окончании сей благодарности засмеялся, как никогда меньше похожий на страшного "Ярёму".       — Ну, мы поедем в крепость, дорогой князь. У нас в обозе вин, медов — хоть залейся! Вы с нами или протеже своего подождёте?       — Подожду, — ответил Еремия и похлопал ладонью по шее затанцевавшего вороного. Серебряный фыркнул и игриво взвился на дыбы. — Мёду мы с ним вчера уже напились (но это не значит, что я отказываюсь от вашего угощения, пане гетман!). Меня в крепости никто не ждёт так, как ждут его. И хорошо: боже упаси, чтобы Гризельда так же, как они, от голода мучилась — от голода и страха, что ослабевший город вот-вот без сопротивления возьмут насильники и убийцы! Вы ведь знаете, что женщина у них — вроде вьючного скота? Хорошо, если убьют после изнасилования, а то увезут к себе, как татары, и либо трудись всю жизнь на врага, либо погибель душе — река, нож или петля!       Он сердито тряхнул разметавшимися, мокрыми от пота чёрными кудрями, отгоняя пугающие мысли в час торжества. И, проводив гетмана, подставил лицо солнцу. Он уже видел, как в лучах этих, льющихся на всех равно живительно и горячо, сверкают ещё не застывшей смолой обструганные колья и плахи — ответ на пирамиды и ожерелья из отсечённых голов, на вспоротые животы, на убийства и насилия, совершаемые с тем отвратительным опьянением, до которого, получив полную волю, дорывается толпа.       Таково было семнадцатое столетие! Ни казаки, ни князь Ярёма и в последующие годы не укротили своих сердец. Кто был более виновен в этом кровопролитии? Кто первый забыл о сострадании? Кто первый решил, что всё дозволено? Ясно оставалось одно: остальных польских полководцев запорожцы в разной степени презирали. А лубенского магната, подкреплявшего ужас от казней упрямой несгибаемостью на поле брани, — его боялись. Пытались подбадривать себя насмешками, угрозами — но, когда дело с огня переходило на меч, властвовал над умами врагов Еремия Вишневецкий. Даже когда рычанье этого льва не было слышно, даже когда он уходил в свою пещеру, только пуще разъярённый битвой, — мысли о бессмертном, неуязвимом колдуне Ярёме-колосажателе вкрадывались в казацкие души. И не уходили оттуда до следующего сражения, а там — вновь заставляли слабеть, чуть только Еремия в посеребренных доспехах вновь показывался в поле или на валу.

***

      А Андрий меж тем, послушав доброго совета, взял полдесятка наименее потрёпанных гусар из своей хоругви на случай встречи с казаками. Держа пистолеты наготове, рыцари проскакали оба поворота, но засады там не было и быть не могло. Легконогие кони гетманских драгун не очень устали на переходе до Дубна, а княжеские пока не запыхались в битве, и преследование велось на совесть — не догнать, так отвадить точно. За вторым поворотом были только застывшие там и сям лужи крови, трупы Голокопытенки, Пысаренки, Вовтузенки и Тараса, три сбившиеся в табунок бесхозные лошади (две тёмно-гнедые и соловая) — и Остап с наспех перевязанной, окровавленной головой.       Видимо, он очнулся и поднялся недавно. Рядом с ним смирно стоял чёрно-пегий конь, ожидая, пока хозяин выполнит невыполнимую и для здорового человека задачу: взвалить тело Тараса, да ещё и в кольчуге, на седло. Опуститься на колени животному не пришло в голову, а Остап плохо соображал от боли в ране, от горя и от полуденной жары и потому додумался не сразу. После нескольких беспомощных ударов ладонью под колени конь, сперва недоуменно глядевший на хозяина, наконец сообразил, что от него требуется, и послушно согнул передние ноги. Но раскаяться в своей покорности (Тарас был очень тяжёл, а мертвецы или бессознательные люди вдобавок всегда весят больше) жеребцу не пришлось: Остап отвлёкся, когда из-за поворота с грохотом и звоном вылетели крылатые гусары.       Шагнув так, чтобы загородить тело отца, казак выхватил саблю и пистолет. Он понимал, что Тарасу ещё голову могут отсечь, чтобы послать в Варшаву — турецкий обычай! Впрочем, запорожцы тоже не чурались надругательства над павшими, после первого боя у Дубно привязав тела поляков к хвостам коней и погнав табун по полю. Как и с жестокостью к живым, хороши были обе стороны! Разве что молодой воевода русский, методично и упорно плативший врагам их же монетой, не подвергал позору мёртвых: он считал, что казнимым достаточно чувствовать, как они умирают.       По счастью, шлем Андрия с ажурными крыльями был очень узнаваем; Остап не выстрелил. Для него брат и в польских войсках оставался братом — родной кровью… Остап не знал об обещании Андрия сражаться против родных, не знал о его словах: "Отец — теперь не отец мне, брат — не брат!" Тогда Андрий в любовной запальчивости солгал самому себе, думая, что говорит Эльжбете чистую правду. Поднять руку на отца он не посмел, а брата защитил.       Долгим-долгим взором они смотрели брат брату в глаза: польский хорунжий и атаман уманского куреня, побывший атаманом всего день, ибо уманцы, как и остальные запорожцы, были в большинстве своём перебиты (а которые счастливцы бежали, тем уж неважно было, что там с их молодым вожаком). Гусары недоуменно переглядывались, но потом рослый усатый мазур по фамилия Зозуля заметил сходство в лицах и шёпотом сказал товарищам только одно слово. После этого выражение солдатских лиц стало понимающим и даже сочувствующим. К чести гусар, ни один из них, заметив атаманский пернач за поясом Остапа, всё же не предложил закогтить "знатную птицу" — это уж было бы совсем некрасиво. К тому же они видели, как Вишневецкий и их хорунжий вместе вылетели из-за этого самого поворота — значит, князь-воевода знал, что здесь произошло, и, возможно, был не против, чтобы брат Андрия ушёл восвояси. Во всяком случае, не было приказа схватить находящегося здесь молодого атамана — на этой мысли гусары окончательно и успокоились.       Бурые, подобранные по масти солдатские кони мотали головами, звеня сбруей, перефыркивались с казацкими. Андрий деревянно слез с седла, деревянно пошёл к брату. По прошествии получаса свершившаяся трагедия и та, что могла свершиться вместо неё, легли на сердца обоих ещё более тяжким грузом. Поодиночке-то было хоть чуть-чуть легче, а сейчас, видя брата напротив — брата, но уже не друга!.. И всё же Андрию было не так тяжело: узы, святее и величественнее уз товарищества, узы любви к Женщине ложились повязками на истерзанную совесть и мятущуюся душу.       — Остап… Я… — и заметил тело отца: — Давай помогу.       — Давай, — поспешно кивнул перевязанной головой Остап, обрадовавшись, что брат заговорил первым.       — Наверное… на Чёрта лучше… он привычный, — обрубками фраз изъяснился Андрий, мотнув головой в сторону гнедого; тот повернул к ним морду, услышав своё имя, и неторопливо подошёл сам.       — Пан хорунжий, у вас же рука ранена, давайте мы поможем, — предложил какой-то юноша в особенно помятых латах, соскакивая с седла. — Не беспокойтесь, мы не выдадим.       — Чай, тоже понимаем, что такое брат, — поддержал Зозуля, на всякий случай закидывая удочку: — И князь, поди, дал добро.       — Да, он так и сказал, — рассеянно подтвердил Андрий и добавил невпопад: — Он очень храбрый, он меня спас.       Вчетвером они подняли тело Тараса и уложили поперёк спины Чёрта. Полный укора взгляд, которым конь наградил людей, мог бы показаться смешным — но даже оставшиеся в сёдлах гусары (они тоже хотели слезть, но толпиться было ни к чему) прониклись серьёзностью минуты. Смерть в бою вообще не любит, когда рядом с ней кому-то весело.       Андрий в недоумении смотрел на свои руки, будто не чувствуя их. Раненой левой (та ниже запястья как свинцом налилась) он не действовал, а у правой заледенели пальцы ещё до того, как он, перебарывая себя, коснулся отцовой кольчуги на боку. Андрий даже сумел помочь поднять мертвеца — но сейчас не понимал, откуда на это взялись душевные силы, попросившие совесть умолкнуть хоть на несколько секунд. Сейчас он уже не думал, что Тарас хотел убить его и непременно убил бы, если б не колдун Ярёма, примчавшийся молнией в предпоследний момент! Тарас был отцом — человеком, очень близким Андрию пусть не по духу, но по крови. Андрий никогда не ревновал к Остапу, не пытался заслужить такое же уважение отца, всей широкой душой отдаваясь войне просто потому, что это было ново и увлекательно. Но только теперь он как во сне вспомнил, что и на него Тарас глядел с восхищением — тоже гордился и тоже любил. И, любя, боялся, как бы Андрий со своей дикой, дерзкой отвагой не попал в ловушку врага…       Так и случилось. Только врагом оказался сам Тарас. И немудрено было ему, изучившему поведение младшего сына в сражениях, дьявольски хладнокровно и безошибочно рассчитать, что тот поведётся на приманку и влетит в ловчую яму с разбегу!       Андрий стиснул зубы. Все укоры совести, всю жалость как рукой сняло. Он, конечно, понимал, что в своей опрометчивости виновен только сам (тем более что его пытались предупредить два человека: несостоявшийся палач и успешный спаситель!), но всё равно злился на того, кто закономерно воспользовался его глупостью. Однако, к чести Андрия, здравый смысл — стоило раз оказаться на плахе, и голова стремительно умнела — отвоевал-таки позиции. Жалость не вернулась, но стыд справедливо заметил: "Никто твою лошадь за узду не тянул".       Зозуля и юноша в помятых латах (Андрий вспомнил: его звали то ли Ожеленский, то ли Ожелинский) отошли к своим коням и вновь взобрались в сёдла. Братья стояли друг напротив друга, и ни один не представлял, что нужно говорить. Оба смотрели в землю.       Наконец Андрий вспомнил о том, на что, по его мнению, не имел больше права. Кое-как стащив латную перчатку с правой руки, он нащупал на шее, рядом с цепочкой католического крестика, два шнурка. И достал из-под рубахи две маленькие иконы; точно такие же были у Остапа. Материны образа… Первые иконы мать, рыдая, надела сыновьям на шею, прощаясь у ворот хутора. Просила прислать хоть весточку… Вторые, кипарисные образки из Межигорского киевского монастыря — прислала с есаулами три дня назад. Три дня! Андрию казалось, что это было в прошлой жизни. Да, в тот самый тихий вечер, когда он с трепетом надел на шею кипарисную иконку, к нему воззвала о помощи умирающая от голода Эльжбета.       Враждуя с отцом и братом, он ни на секунду не отрекался от матери, и сейчас ему очень не хотелось расставаться со скромными дарами доброй, любящей, измученной жизнью старушки. Но, перейдя на сторону поляков, он послужил причиной смерти её мужа. А значит, с болью уверил себя Андрий, он уже не вправе называться её сыном. Бережно сняв обе иконы, он прощальным взором поглядел на них и протянул брату.       — Передай матери, Остап. Скажи… скажи, что я по-прежнему люблю её. Если она сочтёт, что это ложь, — пускай. Но это чистая правда. Я женюсь на польской девушке, за которую готов отдать жизнь. — Он поднял правую руку, смотря на завязанный вокруг предплечья голубой шарф, и Остап рефлекторно скосил взгляд на тонкое, нежно-прозрачное, как вуаль, вышитое полотно, колеблемое ветерком. Сейчас оно было изорвано копытами лошадей, но по-прежнему прекрасно. — И я стану католиком. Поэтому… сам понимаешь, эти образа я уже не могу носить. Я не приеду на хутор, Остап.       — Не зарекайся, — с какой-то задумчивой печалью ответил Остап и отодвинул его руку, не взяв икон. — И храни её благословение. Она ведь тебя всегда больше любила.       — Больше, чем кого? — быстро спросил Андрий, с надеждой взглянув на брата.       — Больше, чем отца и меня, — отозвался Остап. — Ты сердцем к ней ближе, чем к отцу, Андрий. Всегда так было. Помнишь, она бросилась к тебе, когда мы выезжали с хутора? Мы ведь рядом ехали, бок о бок — но обняла она именно тебя. И… не в обиду ей будь сказано, Андрий… о смерти нашего отца она будет горевать меньше, чем если бы погиб ты. Ты мой брат, я на тебя зла не могу держать. Любишь — значит, любишь, тут делать нечего. Ты знал, что она в городе?       — Да если б знал, сразу бы к ним перешёл! — горячо воскликнул Андрий, и тут его прорвало: — Как я подумать-то мог, что её отец уж полтора года воеводит в Дубне? Они ж как из Киева уехали, так я и не слыхал ни разу, где они, что с ними… Я даже не знал, что у неё брат есть! Вообще ничего не расспросил, услышал только от челядинцев, что её Эльжбета зовут, ну и думаю: познакомлюсь. Познакомился… даже имени своего не сумел назвать, всё любовался! Первый-то раз к ней заявился, через трубу, — так и стоял дурак дураком, весь в саже. А до этого она меня видела всего запачканного, когда я колымагу с каким-то собакой кучером хотел остановить и в грязь ляпнулся. Эльжбета из окна на это смотрела. Ну и засмеялась, конечно. Я вверх как взглянул, так и пропал. Она красавица дивная, а я грязный как свинья! Ну вот, а потом я к ней в саже пришёл, напугал сперва, а дальше она расхрабрилась. Смеётся, на меня свои бусы-побрякушки навешивает, а я стою, слова не могу вымолвить, на неё пялюсь, чисто пень с глазами… Когда от неё уходил, через забор лез — дворне попался. Отлупцевали. Но, видимо, не поняли, что я там делал, за вора приняли. И слава тебе господи, а то б воевода шкуру спустил. Потом я Эльжбету в костёле видел, она мне улыбнулась — знаешь, Остап, как мальчишка товарищу улыбается… Для неё-то это всё — игра, а для меня — рай! То-то я к ней как чёрт к ангелу явился, только смешной, глупый и к тому же немой чёрт. Потом я ещё раз вскользь видел, она верхом ехала: диковинно так, боком на лошади сидела. На белой, маленькой. И платье синее до земли… Потом они исчезли. А третьего дня со стены меня Эльжбета видела. Узнала. И, как ребёнок, Остап, о помощи попросила! Я ж враг был — а она доверилась! Настоящим другом, значит, считала…       Он замолк, удерживая слёзы, сглотнул комок в горле и почти шёпотом продолжил, часто и трудно дыша:       — Она доверилась. Там был подземный ход, и в моих руках оказались судьбы всех жителей Дубна. Она служанку свою, татарку Хасиме, прислала и попросила сказать: "У меня мать старая. Не хочу видеть, как она умирает от голода. Пусть я прежде. У рыцаря тоже есть старуха мать — пусть ради неё даст хлеба!"       Остап с дрожью представил свою мать в таком положении — и без колебаний решил, что последовал бы примеру юной полячки. Какая сильная душою девушка! — подумалось ему. Вот уж кому хочется жить и жить, а она тоже вперёд матери умереть согласна! И согласна рискнуть ради неё всем — честью, жизнью, жизнями сограждан. Потому что понимает: этого, может, и не произойдёт — а вот если не рискнуть, мать умрёт несомненно.       И старшему из братьев впервые пришло в голову, что некоторые ляхи достойны уважения, как бы презрительно ни говорил про них отец. Что не "мышиная натура", а сердце орлицы у этой молодой полячки — у слабой-то женщины! Что, пожалуй, выбор брата нечего осуждать. Жена у Андрия будет смелая — как казачка.       И поэтому Остап сказал:       — Она поступила храбро. Желаю тебе счастья, брат, и не держу на тебя обиды. Такую девушку стоит любить. А иконы сохрани. Наверное, католический бог уж стерпит православные образа, если ему тоже молятся такие же матери.       Андрий вспомнил князя Вишневецкого, который вполне успешно примирил на своих землях католического и православного богов (а также лютеранского, о чём юноша пока не знал, и еврейского). И подумал, что брат прав.       — А как зовут того ляха, который тебя спас? — неожиданно спросил Остап. — Ты называл его "князем"…       — Ярёма, — назвал привычное прозвище Андрий, и Остап аж отшатнулся.       — Тот самый Ярёма?!       — Других нет, — пожал плечами Андрий и добавил: — Он разрешил тебе уехать и увезти тело отца.       Вот приказывал себе при этих словах не смотреть на труп, а всё равно взглянул! И, конечно, отвернулся. Опять ведь понял отчётливо, что Тарас был его отцом, и вновь сердце защемило. Можно ли было обойтись без смертей?       Даже младшему Бульбе, относившемуся пока к жизни менее рационально, чем Вишневецкий, стало ясно: нельзя. Старого пса не выучишь новым трюкам — старый ненавистник ляхов будет до смерти ненавидеть их.       — Он не всех подряд казнит? — удивился Остап. — А, это потому, что я твой брат…       — Не вздумай отказываться, — быстро сказал Андрий. — Если ты погибнешь, тело отца осквернят, потому что его голову оценили в две тысячи червонных.       Он только сейчас с изумлением заметил атаманский пернач за поясом брата, но не стал говорить, что Остапа как одного из командиров наверняка посадят на кол (придётся опять упрашивать Ярёму, но это уже потруднее будет). Если б Остап услышал такое предупреждение, то пошёл бы на кол уже из одной солидарности с товарищами — эффект получился бы прямо противоположный. И, смекнул Андрий, князь-то помиловать может что Остапа, что мёртвого Тараса. А Потоцкий — вряд ли. Вон как Еремия понизил голос, жестом говоря об отсечении головы у мертвеца! Сейчас-то гетман коронный вряд ли будет расторопен в этом плане: победу поедет отмечать. А потом возьмётся…       Остап, услышав об опасности, угрожающей телу отца, упрямиться не стал.       — А тебе ничего не будет за то, что ты меня предупредил? Ты тайком вернулся, что ли? — уточнил он, но взглянул на пятерых гусар и понял: им-то нет резона помогать Андрию в предприятии, которое идёт вразрез с интересами грозного Ярёмы. И тут же вспомнил, что брат вообще ясно проговорил: ляшский князь не против. — Постой, ты сказал: Ярёма разрешил? Какой-то он странный…       — Странный или нет, тебе-то что? — резонно заметил Андрий. — Пользуйся, пока не явились другие командиры, которые захотят отвезти голову отца в Варшаву.       Юноша хотел сказать "пока он добрый", но вовремя осознал, что Остап из чисто бульбовского упрямства может и отвергнуть милосердие Вишневецкого (хотя это было совсем не то, чем любому казаку стоило бы разбрасываться).       Остап, конечно, после этих слов проявил благоразумие. Попытавшись сесть в седло, он покачнулся: кровь из неглубокой, но болезненной раны уже остановилась, присохла — однако её вытекло достаточно, чтобы закружилась голова. Андрий помог ему, думая, не оттолкнёт ли Остап его руку. Тот действительно замялся, но всё-таки помощь принял.       — Панове, прошу вас как рыцарей, — обратился Андрий к гусарам, — проводите моего брата, пока он не окажется в безопасности. Одного его не пропустят.       — Вестимо, не пропустят, — согласился практичный мазур Зозуля. — Надо тогда пана атамана (обоих) в серёдку взять, чтоб не вглядывались.       — И скакать галопом, чтоб у них не было времени присматриваться, — поддержал юноша в изрубленных латах. — Мало ли, куда гусары Дубна едут! Мы осаду выдержали, нам можно.       — Верно, пан Ожелинский! — сказал третий гусар, фамилии которого, как и двоих остальных, Андрий ещё не успел запомнить. — Не беспокойтесь, пан хорунжий: раз сам князь Еремия не против, то и мы не против. Получается, это он убил старого атамана?       Андрий кивнул.       — Ну, две тысячи злотых Вишневецкому что капля в море! — единогласно решили дубенские гусары, и в их тоне чувствовалась гордость за то, что друг и союзник воеводы Мазовецкого так богат. Быстрого и отважного Еремию уже тогда любили и свои, и чужие солдаты. — Двумя тысячами меньше, больше…       На том и закончили. Братья в последний раз обменялись взглядом, и маленький отряд взял с места рысью, постепенно переходя на галоп и увозя с собой скорбный груз. Оставшиеся казачьи лошади — тёмно-гнедая Голокопытенки и соловая Вовтузенки — двинулись было за всадниками, но остановились и недоуменно посмотрели на стоящего в одиночестве молодого хорунжего. Андрий поглядел в ответ на добрые конские морды, побрёл к своему рыжему жеребцу, медленно взобрался ему на спину и шагом поехал в противоположную сторону.       Лошади подумали и потрусили за ним. Им не пришлось в этом раскаяться, так как дубенские конюшни теперь, после окончания голода, были очень гостеприимны.       Вишневецкого ему пришлось поискать: князь, спешившись, вместе с офицерами и солдатами перевязывал своих раненых. Андрий увидел вороного коня и багровый плащ и подъехал, когда Еремия, стоя на коленях в пыли, помогал пронзённому в грудь пикой пожилому драгунскому вахмистру напиться воды из баклажки. Неподалёку какой-то лишившийся половины левого крыла и легко раненный молодой гусар — у него была перевязана шея — уколом кончара добил казака, лежавшего навзничь со вспоротым животом. Андрий видел, как затем этот юноша бережно принял из рук Ярёмы раненого вахмистра, умостил поудобнее перед собой на седло и пустил усталую лошадь рысью, стараясь, чтобы поменьше трясло.       — А, хорунжий Бульба! — заметил земляка Вишневецкий, поднимаясь с колен. — Ну как?       — Уехали, пане князь, — ответил Андрий. — Гусары Остапа проводят.       — Ну и хорошо, — произнёс воевода. Огляделся вокруг и, удостоверившись, что оставшихся раненых подбирают, легко вскочил в седло. — В Дубно?       — В Дубно! — тряхнул головой Андрий, у которого в душе запели ангелы, когда он понял, что скоро увидит любимую.       А когда гусары и драгуны, подтягиваясь с поля, смешавшейся на радостях толпой подъезжали к распахнутым воротам, зоркий Андрий с седла разглядел взволнованную, поднимающуюся на цыпочки Эльжбету в толпе ликующих дубенцев — и только сейчас осознал в полной мере, ЧТО для него сделал Еремия. Задыхаясь от радости, он прижал невесту к груди, и они целовались на глазах у весело кричавших горожан и солдат, не стесняясь, — да и зачем было стесняться? Ещё одно счастье в общей победе! Еремия с улыбкой смотрел на них, думая о своей стойкой и любящей Гризельде: юная княгиня точно так же встретила мужа в Лубнах, когда он пришёл на помощь запершемуся там Станиславу Потоцкому, спугнув казаков под предводительством Острянина (впрочем, те и не пытались взять укреплённый Вишневецким на славу город). Отдохнув всего день, князь отправился преследовать восставших и к июлю оказался близ Дубна, куда — на беду свою — решили наведаться свежие силы охотников за панским добром.       И, вновь подумав об Андрии, он неожиданно рассмеялся, да так заливисто, что со стоном уткнулся в гриву Серебряного. Тогда, в двадцать пять лет, он ещё умел смеяться, как мальчик. Андрий и Эльжбета с любопытством поглядели на князя.       — О чём вы думаете, пане Еремия? — спросила девушка.       Вишневецкий, отхохотавшись, перевёл дыхание и, всё ещё улыбаясь, ответил:       — О том, какой я хороший актёр. Ты помнишь, пан Анджей, крик казака, перед тем как на поляну примчался я?       Андрий покопался в памяти, на которую сегодня и так пришлось много всего, и наконец сказал:       — Помню, ваша светлость. Этот казак погонял лошадь, но вы, кажется, его убили.       — Анджей, — усмехнулся воевода русский, — мне особенно понравилось, что я могу кричать тонким голосом. И казаком, и его убийцей был я.       — А зачем?.. — изумился Андрий, в то время как ничего не понимающая Эльжбета переводила любопытный взор с одного молодого рыцаря на другого. — А! Так это вас он слышал? Он отвлёкся, отвлёкся!       — Мне так приятно, что я его обдурил… ты уж извини меня, Анджей, — произнёс князь, хотя по тону было видно, что он ничуть не раскаивается. — Но да, матёрый волк повёлся, ч-чёрт возьми!       — Пане князь, я хочу служить у вас! — уже совершенно не думая о том, что его несостоявшийся покойный палач был его же отцом, весело сказал Андрий гордящемуся своей уловкой Ярёме.       — Отлично! Как раз хотел тебя просить, пан Анджей, перейти в мои хоругви, — с удовольствием откликнулся Вишневецкий. И, посерьёзнев, уточнил: — А не боишься, что придётся смотреть, как я казакам головы рублю или на кол сажаю?       — Не боюсь, пане князь! — ответил Андрий. — Теперь, с Эльжбетой и вами, я уже ничего не боюсь. И к тому же, ведь если казаки вновь нападут, я вряд ли буду смотреть на них как на доброжелателей моей жены! Вам ещё удерживать меня придётся…       — Ну-ну, — сняв перчатку, потрепал его по плечу Еремия и, умело управляя сильным конём, протиснулся сквозь восторженную толпу на местечко посвободнее. Выбравшись, он жестом подозвал одного из своих слуг и промолвил: — Сосчитайте, сколько попалось в плен атаманов. Их — на кол. Остальным — головы с плеч.       — Как, сразу?! — поразился гетман Николай Потоцкий, неизвестно как мгновенно оказавшись там, где Еремия начал единолично вершить скорый суд.       — Завтра, — с невозмутимостью монаха ответил Вишневецкий.       — Пане, а как же Варшава? Как же пытки: колесо, крюк?.. — огорчился коронный.       — И охота вам тащиться в столицу, чтобы посмотреть, как с ними в итоге сделают то же самое, что и здесь: прикончат, — скривил губы князь. — Пытки ни к чему: я применяю их только для того, чтобы выведывать сведения о составе и передвижениях, а нам это уже не надо. Казаки, видать, не Острянинские — просто за наживой пошли. Вожакам хватит и кола, поверьте. Рядовым — плахи, а то на колья пол-леса вырубить пришлось бы. А насчёт Варшавы… Люди в Дубне, я думаю, будут очень рады увидеть казнь врагов, которые хладнокровно морили их голодом! К Дубну пришли эти казаки — в Дубне и смерть свою найдут! Не огорчайте горожан, пане гетман.       На такой аргумент у Потоцкого не нашлось возражений.       А через месяц, когда жених и шурин подлечили раны, была свадьба. Андрий, которого товарищи по хоругви научили польским танцам, не посрамил жениховой чести не только в мазурке, но и — к собственному немалому удивлению — в торжественном полонезе. К этому танцу, как считал он сам, у него из-за природной грубости движений не было способности. Особенно же понравился гусару быстрый и вольный, как степной ветер, краковяк. Зная, что рядом с ним легко, точно волшебница, танцует Эльжбета — уже не невеста, а молодая жена — Андрий забывал обо всём, кроме упоительного счастья и лихого, удалого польского танца. А когда он случайно кидал затуманенный взор на гостей, то видел, как одобрительно улыбается ему старый тесть-воевода, сам отплясывающий не хуже юношей и даже не думающий запыхаться, как нежно смотрит на радостную сестру полковник Кароль, ещё не выздоровевший до конца и стоящий с кубком венгерского у стены… И как, звеня шпорами, подбоченившись — словно чувствуя, что нет ему здесь равных в этом горделивом танце, — на восхищение зале пляшет Вишневецкий в тёмно-синем, цвета ночного неба, жупане с серебряным кушаком.

***

В час, когда ветер бушует неистово, С новою силою чувствую я: Белой акации гроздья душистые Невозвратимы, как юность моя. © Романс "Белая акация"

11 лет спустя. Конец июля 1649 года. Збаражский замок

      По обыкновению, князь Еремия этой ночью вновь обходил валы осаждённой крепости.       Сейчас ему было тридцать шесть лет. Если удастся дожить до семнадцатого августа — тридцать семь исполнится. Вроде бы далеко не старость… но в длинных чёрных кудрях Вишневецкого серебром посверкивала седина. Чувствовал он, что очень устал. Устал от того, что одинок в борьбе с Хмельницким, что не по всей Польше войска собираются, а лишь к нему, Еремии, разрозненные отряды идут — его одного надеждой видят! Не льстило это князю. Не такова была война, чтобы всем панам не подняться… Понимал он: плохо быть последним из кого-то — ибо в скором времени не останется никого.       Нет. Нет, осаживал себя князь Еремия. Их, "последних", ещё много: все его воины! Голод придал им ярости. Кто сочтёт вражьи трупы, жестокие зарубки — польскими саблями оставленные! — на телах запорожцев и татар? О, Збараж огрызается… Как бы ни ставили караулов осаждающие, Збараж еженощно совершает вылазки, а после них — только зарезанные казаки, взорванные осадные башни да пустота на месте бочонков с порохом. Гарнизон Збаража — не свора сытых собак, а волчья стая, сплочённая великой силой голода, крепкая и куда более злая. Волки — зимой, а княжьи рыцари сейчас, знойным осадным летом, слишком голодны, чтобы проигрывать. Их иссушают — что ж, они пьют кровь врага и этим живут.       "Живут, Хмельницкий, будь уверен. Не хуже тебя и я знаю, что хану давно надоело под Збаражем стоять. Трещит по швам ваш такой зыбкий, как и всё подлое, союз… А Збараж держится, и мой Михалок ещё не сирота, и Гризельда не вдовеет!"       Наконец князь дошёл до участка, где сидели в карауле под стеной пятеро хорошо знакомых ему воинов. Всех их он знал по голосам. Сверх того, великана-гусара Лонгина Подбипенту и маленького драгунского поручика Михала Володыёвского было нетрудно отличить по росту, а пана Заглобу, любителя выпить и поесть, — по толщине. Они тихо разговаривали о прошлых и грядущих штурмах с двумя офицерами гусарии: поручиком Яном Скшетуским (дружба этих четверых в войске Вишневецкого уже стала притчей во языцех) и примкнувшим к их компании хорунжим — рослым и плечистым, но всё равно уступающим литвину Подбипенте, ветераном лет тридцати с густой чёрной бородой. Он как раз передавал Скшетускому фляжку с водкой. Воевода помнил, что при отражении последнего штурма хорунжий был ранен пулей навылет в плечо — под латный сегмент.       — Анджей, — окликнул он хорунжего. Тот поднял измождённое, бледное лицо, вопросительно взглянул на князя.       Кончиками чутких исхудавших пальцев Еремия едва ощутимо прикоснулся к левому плечу воина, неодобрительно сжал губы.       — Вся повязка у тебя от крови промокла, — молвил князь. — Иди в лазарет, смени.       Андрий медленно, как во сне, покачал головой.       — Нет, ваша светлость. Ничего страшного: присохнет, и кровь сама остановится.       — Заражение будет, умрёшь, а мёртвый солдат врага убивать не может! — отрезал воевода. — У нас каждая сабля на счету. Не мне об этом говорить и не тебе — никому из вас — слушать! Не беспокойся, на штурм они вряд ли пойдут: знают, что мы наготове. А начнут — успеешь вернуться перевязанным. Всё равно отобьём, пора бы им привыкнуть. Иди, Анджей, — добавил он мягче. — Я постерегу.       И, потянув гусара за правую руку, Вишневецкий помог ему подняться и уселся на его место, подоткнув тяжёлый бордовый плащ. Не боялся запачкать плаща Еремия: сам уж которую ночь спал вместе с солдатами на валу, на холодной земле, хотя были у него в замке удобные покои. Вместе с солдатами он пил водку, которая не нравилась ему, но заменяла всем воду и меды, и вместе с солдатами рвал зубами на завтрак, обед и ужин жёсткую, иссохшую копчёную конину.       Андрий, оглянувшись на князя и товарищей, молча направился к лазарету, чуть заметно пошатываясь от голода. Левая рука его висела плетью. Пройдя шагов пять, он обернулся и тихо спросил:       — Ваша светлость, а Хмельницкий может ещё раз штурмовать Замостье?       Прекрасная Эльжбета в свите двадцатишестилетней княгини Гризельды уехала под защиту стен Замостья с сыном Еремией и дочерью Радой (так, в честь своей матери, просил назвать девочку Андрий). Хмельницкий не смог захватить крепость в прошлом году и к ней не возвращался, бросив все силы в злобном упрямстве на нерушимый Збараж — эту пещеру, из которой вновь и вновь, становясь вместо жертвы охотником, нападал бесстрашный и беспощадный лев по имени Ярёма.       — Не думаю, — покачал головой Вишневецкий. — Он уже раз обломал там зубы. К тому же… ты ведь знаешь, Анджей, бо́льшая часть его войска — чернь и татары. Мужики не особо-то любят драться с тем, кто однажды разбил их, — только вяло осаждают, как сейчас. А Ислам-Гирей скажет своему горе-союзничку: "Ты обещал мне ясырь, когда мы возьмём Збараж. Где победа? Тебе Замостье в придачу надо? Вот сам и бери, мои воины кровь лить не будут в ещё одной бесплодной осаде". Один Хмель не станет, после нынешнего-то позора: два месяца с такими силами сидит, а кроме казацких могил ничего не высидел. Не тревожься, Анджей. Родные наши жить будут. И мы выживем.       Тяжело вздохнул Скшетуский, думая о княжне Курцевич. Робко переглянулись пан Михал, Заглоба и мягкосердечный богатырь пан Лонгин; у всех троих мелькнула мысль: а не сказать ли всё-таки другу, что жива княжна? Вздохнув, сурово и скорбно покачал головой Заглоба: нет, нельзя второй раз надежду давать. Если вдруг погибнет панна, не переживёт этого обнадёженный Скшетуский — рассудок утратит. Слишком жесток будет удар судьбы. Нахохлился маленький рыцарь, шевельнув светлыми усиками, и понурился добрый великан литвин…       Андрий на слова Еремии медленно склонил голову, отяжелевшую от долгого недостатка сна. Князь и четвёрка друзей смотрели, как он спускается с вала и лунный свет сверкает на его шлеме, панцире, наплечниках — погнутых сабельными ударами, изукрашенных беспорядочной сетью царапин поверх золотой насечки. Удалялся Андрий, точно призрак, и наконец фигура его растворилась в густой ночной тени под стеной внутреннего замка.       — Самый лучший хорунжий из всех, что я знаю, — тихо произнёс Скшетуский. — Храбрец отчаянный, но на провокации вражьи не поддаётся, осмотрительный всегда…       Вишневецкий еле заметно улыбнулся.       — А как вы познакомились с паном Бульбой, князь-воевода? — полюбопытствовал пан Заглоба. Пошарил в карманах, не завалялось ли где сухаря, вздохнул и поплотнее запахнул изодранный плащ от слишком уж свежего ночного ветерка.       — В тридцать восьмом, когда Дубно казаки осаждали, — задумчиво ответил Еремия. — Я туда хоругви привёл, а Анджей (он был младшим сыном атамана Тараса Бульбы) за несколько часов до этого пронёс в город хлеб. Его любила дочь воеводы Мазовецкого, и Анджей её без памяти любил, потому и перешёл на нашу сторону. Его отец об этом узнал, заманил Анджея во время второго боя под Дубно в засаду, убить хотел…       — Вот чёрт! — одновременно произнесли рыцари, и Володыёвский добавил: — То-то пан Анджей никогда очертя голову в бой не бросается, наоборот — слишком ретивых удерживает!       — Стоит раз угодить в волчью яму, и приоритеты мигом меняются, пане Михал, — усмехнулся князь. — Ладно ещё он панне Эльжбете, невесте своей, пообещал, что с отцом и братом биться будет. Я знал девушку уже лет пять, она и попросила меня приглядывать за женихом. Я тоже подумал: брат, может, и простит, а отец — нет. Анджей мне понравился в первый же день нашего знакомства — как, впрочем, и всему дубенскому гарнизону: оказалось, что он может выпить на три кружки мёду больше, чем любой из солдат и офицеров города.       Пан Заглоба протяжно присвистнул, маленький рыцарь и пан Лонгин уважительно покачали головами. Даже на скорбном лице Скшетуского мелькнула тень улыбки, но от этого пану Володыёвскому, случайно взглянувшему на товарища, стало ещё больнее за него.       — А пана Анджея кто-нибудь смог перепить? — спросил Заглоба, решив попытать на этом поприще счастья, если он и хорунжий доживут до освобождения Збаража.       Еремия подкрутил красиво изогнутые чёрные усы, приосанился. Он давно уже не чувствовал себя настолько молодым, чтобы устраивать подобные соревнования, да и просто несолидно это было для седеющего воеводы русского. Но вспомнить времена, когда он сам был полным жизни двадцатипятилетним юношей, было приятно. Правда, ненадолго: на смену лёгкому веселью пришла угрюмость, которую видели только самые близкие друзья Ярёмы. Тогда его голову ещё не тяготил венец единственного защитника Речи Посполитой — нынче же на него вся Польша смотрела с большей надеждой, чем на короля. Но юность, юность невозвратная!.. Юность и союзники! А сейчас — Потоцкий в плену, остальные разбиты или, надеясь договориться с казаками, бросили на произвол судьбы… Уж лучше бы, думалось порой князю, не было славы спасителя: за неё платят одиночеством перед лицом врага.       "Не было? — гневно осаживал себя Вишневецкий, стиснув зубы. — Да, тяжело, но тебе ведь даже сказали без обиняков, что ты один можешь защитить Польшу от позора! Слабости не место на войне. Будь упрямым. А одиночество — что же, до сих пор стояли, стоим и будем стоять!"       — Да, — кивнул Еремия на вопрос об Андрии, радуясь, что отвлёкся, и мысленно благодаря пана Заглобу. — Его победил тот, кто двумя годами ранее посрамил всех дубенских рыцарей. Я.       — Вы?! — восхищённо воззрились на него друзья, и даже Скшетуский, гордясь командиром, вынырнул из затягивающей, как болото, уже привычной задумчивости.       — К сожалению, панове, я пью не пьянея, — серьёзно сказал князь.       — А почему к сожалению-то, ваша светлость? — изумился Заглоба, не забывший, что именно из-за крепкого мёда однажды попал в плен к атаману Богуну. — Мне бы такое умение!       — Оно, безусловно, хорошо, — согласился Еремия. — В плен пьяным не возьмут. (Тут старый шляхтич виновато потупил очи, думая, не камушек ли это в его огород). Но скажите, пан Заглоба: часто ли вам на этой войне хотелось напиться и забыться?       Рыцари вздохнули. Насколько тяжело изнемогающему не столько от голода, сколько от одиночества князю-воеводе — сейчас, когда на его плечах лежит ответственность за медленно умирающих солдат — они лишь отдалённо могли себе представить. Но, конечно, даже если бы Вишневецкий мог напиться до беспамятства, то этого бы не сделал: командующий всегда должен быть трезв. А они… они, тоже уже без помощи водки засыпавшие в отведённое время от усталости, твёрдо знали: вперёд них Еремия не погибнет — не вправе!       …Через два неполных года князь отомстил Хмельницкому за всё — под Берестечком. В том бою Ярёма не надел ни лат, ни шлема — будь что будет! Смерть не тронула его. Побоялась.       — А как пан Анджей выжил, ваша светлость? — спросил пан Михал, вынув саблю и принявшись её начищать. С сожалением отметил он, что на лезвии стало больше зазубрин — но хорошо ещё рубила сабля и груди вражьи, и головы! А уж умения у маленького, неприметного Володыёвского было хоть отбавляй: никто во всей Речи Посполитой и никто на Сечи не мог сравняться с ним. Когда он, доселе малоизвестный драгунский поручик, до полусмерти посёк на опаснейшей дуэли Юрко Богуна, первого рубаку Запорожья, казаки поневоле это признали. Сам Богун, к его чести, обиды не затаил.       — Я спас, — спокойно, без тени бахвальства ответил Еремия. — Поступил, правда, при этом немногим разумнее Анджея: велел драгунам и гусарам сдержать казаков, а сам в одиночку — за поворот, куда его заманили. Ну и пристрелил атамана Бульбу в лоб над правым глазом.       — Голову Бульбы тогда, кажется, в две тысячи злотых оценили, — припомнил Заглоба и добавил как-то утвердительно: — Вы разрешили пану Анджею похоронить его?       — Конечно, — кивнул воевода. — Вернее, не Анджею, а его брату, оставшемуся запорожцем.       — Остапу! — внезапно вскинул голову Скшетуский. — Старший брат. Я видел его недавно в окопах. Анджей не стал с ним рубиться под Константиновом: встретились в бою, постояли, поглядели друг на друга да и разъехались. Я удивился, этого казака в плен взял, Анджея расспросил — узнал, что да как…       — А потом Анджей пришёл ко мне, и по его просьбе я Остапа отпустил, — докончил Вишневецкий. — Видел ты шрам на лбу у своего пленника, Ян? Мне пришлось оглушить, когда мы назад прорывались. А троих казаков, которые очень удачно явились туда один за другим, — убить. И потом, пока не подоспели мои драгуны, такая яростная схватка была… Серебряный, конь мой, прыгал, как лев! Стар он сейчас, я его в Замостье отправил. Михалок уж больно его любит: только на нём ездить верхом и учился.       Погрузился в воспоминания князь-воевода, голову львиную опустил. Саблю из ножен чуть выдвинул, темляком золотым бессознательно поигрывая. На мгновенье по губам его скользнула слабая, почти незаметная улыбка, и он промолвил медленно и тихо:       — Да… жарко было тогда, под Дубном…
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.