Часть 1.
27 ноября 2023 г. в 01:51
Ни визг кнутов, ни град пощёчин
Не смогут никогда затмить
Дурман той самой белой ночи
Когда я вас посмел любить.
«И мальчики кровавые в глазах…» Именно тот «мальчик», чья алая кровь тяжёлым гнётом легла на острые, выступающие плечи Эркеля, и остальной пятёрки, давным-давно вырос. Вот только умер, так и не состарившись.
Иван — дурак. Повёлся на речи Ивана — царевича, вот и остался в дураках.
Эркель мыслил именно так. Он не питал к Шатову никакого презрения, совсем не хотел растоптать его ногами, выказав этим своё отношение к его миру.
Эркель просто верил в другого бога, а Шатов стал для его божества опасен.
Сейчас, в заключении, у юноши предостаточно имени на мысли. Что-то горькое и едкое расплывается по всему телу; словно под кожей оказались осколки льда, и теперь они снуют внутри, не имея берегов. Вот только Эркель не Кай, и никакой призрачный осколок не вонзится в его крохотное сердце, не обяжет с холодом отнестись к смерти невинного.
Теперь, после того разговора на вокзале, Эркелю известна истина. Верить в неё, такую грязную, неблагородную, и оттого до замутненных влагой глаз обидную нет ни единого желания.
Удушающе хочется рассказать, ради чего юноша на это пошёл. Никому из следователей такое не расскажешь — звучит неоднозначно, и с привычкой людей всё опошлять самые высокие его чувства будут расценены другим путём.
Эркель делает выбор. Если бог повсюду, значит не имеет значения, что в серой каморке нет ни единой иконы, и не имеет значения то, что Эркель уже год не носит нательного креста. Он закрывает глаза, и почти одними губами принимается шептать свою исповедь. Своё покаяние.
С богом он лично не знаком — и вряд ли доведётся. Проще в словах своих обратиться к такому наивному Ивану. Господь всё услышит даже так.
И решено — со склона в пропасть
За вашим жестом призывным.
При вас моя пропала робость.
И вы — растаяли как дым.
«Исповедь. Сколько раз слышал чужие, сказанные в момент некоторой, свойственной каждому человеческой слабости признания, а самому ни разу не приходилось, даже так, шёпотом и в одиночке. Было у меня, Иван Павлович, ещё одно тяжёлое измышление на душе — вот только высказать его я так и не осмелился. Не умею я через себя переступать, в отличие от Петра Степановича. Он и через других переступает — не в обиду вам будет сказано, — и по головам идти способен, и себя, я убеждён, пересилить способен.
К чему я это всё сейчас говорю, спросили бы вы, если бы стояли хотя бы одной ногой на этом свете. Помните, Иван Павлович, в нашу последнюю встречу вы назвали меня «маленьким мальчиком»? Вы, в сущности, были правы. Взгляд человека верующего зачастую бывает не столь мутным. Я видел вас в минуты после смерти — вас вытаскивают из бурлящего, грязного болота и кладут на траву. Глаза ваши были открыты и тогда. Они были светлые, и совсем не кололись. В них отражалось небо. У Петра Степановича совсем другие глаза, хоть и также светлые — они сверлят насквозь, жгут холодом, и в них есть только две сменяющие друг друга картины: пляшущие в геенне огненной черти, или ускользающий куда-то в даль человек в чёрных одеждах. Вторая картина мне противна до остервенения. Вы поймёте потом, в заключении, для чего я всё это вам говорю. Сейчас же хочу досказать про «мальчика».
Я и вправду совсем крошечный. Что моё слово стоит против слова кого угодно другого? Не имею никакого положения в обществе, не имею покровителей, да и, впрочем, говоря языком босяков, «ни кола, ни двора».
Представьте, что значит для юноши моего характера и состояния оказаться среди людей, которые собираются вершить воистину великие, как мне казалось, дела? Вцепились бы вы, если бы вам выпала возможность стать человеком статуса за деяния, которые совпадают с вашими жизненными взглядами, в эту возможность? Но не мне за вас рассуждать, это всё пустое. Я вцепился. А вместе с тем вцепился и в полы клетчатого пиджака. Мне всегда казалось, что если я буду под чьей-то властной, тяжёлой рукой, то это придаст мне чувства спокойствия и безопасности. Между тем эта властная рука в кожаных перчатках в облипку начинала постепенно душить.
Меня часто сравнивали с щенком. Что ж, своеобразный ошейник на мне и вправду был. Я не смел поступить иначе и отклониться от плана — это бы разгневало моего жестокого бога. Это сейчас я говорю так сухо. Тогда… тогда я любил совсем искренне. Я нуждался в личности, имеющей свою силу, но при том выражающую её не слишком импульсивно; в личности, которая могла бы принять самое верное решение за меня; личности, в чьи руки я бы не побоялся вложить своё сердце, а потом и свою жизнь.
Благоговея перед Верховенским, я увидел в нём именно такую личность. Под слоем фальши я так упрямо мечтал видеть ласку, что, пожалуй, выдумал себе своего Петра Степановича. Потом сам же и разочаровался, когда мой хрупкий мирок, видение в хрустальном шаре, раскололось, как и моё несчастное сердце.
Вы спрашивали, бывал ли я счастлив. Так вот, бывал, и, как бы не стыдно мне было признать, особенно счастлив я был в ту минуту, когда вёл вас на гибель. Ведь это должно было принести удовольствие моему богу. Пожертвование — вот чем вы стали.
Мне жалко, Иван Павлович. Только ничего с этим не поделать. Вы убиты. К чему я сейчас распинался? Я не себя хочу в ваших глазах, так насмешливо прикрытых монетами с ликом государя, обелить. Я за чужой грех просить хочу.
Вы даже согрешившим чище,
Я низок так, что всё равно.
Подобных вам нигде не сыщешь,
Вы сразу цепь, а не звено.
Я хочу просить за так невзлюбившегося вам Петра Степановича. Знаю — вы бы сейчас снова свели плечи, нахохлившись и ссутулившись, как промокшая птица. Потом резко сорвались бы с места, и приложились бы своим кулаком по лицу напротив. Только я и пощёчины стерпеть готов, лишь бы вы этот грех, лежащий на чужой душе, простили.
Пётр Степанович на самом деле не испытывал к вам никакой личной обиды; тот плевок в Женеве не добрался до его души. Все корни его проступков выросли из того зерна, которое засадил в его душу Ставрогин. Благоговея перед Николаем Всеволодовичем, Пётр Степанович не замечал, как постепенно проглатывал куски чужой личности, хотя мне и до сих пор не хочется это признавать. Вместе с тем он и начал принимать обиду, нанесённую Ставрогину, на свой счёт, и был к вам предубеждён. Чужая мысль, что следует скрепить всё кровью, ему приглянулась, и он проглотил её. Вы попались под горячую руку.
В сущности, Пётр Степанович не виновен даже в вашей смерти. Знаю, это смелые слова. Но слушайте, Шатов, слушайте — вам нечем больше заняться в вашем десятитысячном, как гласит Библия, сне.
Мой Пётр Степанович хотел лишь одного — перевернуть мир с головы на ноги, встряхнуть его, извлечь самое грязное и заполонить им пространство. Чтобы был в сотни раз громче плач нищих о милостыне, чтобы кричали дети в век безотцовщины, чтобы шумели выстрелы не с трёх шагов, а на каждом шагу — об этом грезил этот великий человек.
Хотел он этого не так, как Ставрогин — Ставрогин жаждал разврата и мерзости из соображений своего наслаждения. Пётр Степанович желал извлечь из-под кожи всё то дурное, чем славится страна, и усилить это во много крат, для того, чтобы даже тот, кто «в своём глазу бревна не видит» пожелал избавиться от этой грязи как можно скорее. Он хотел революции.
Вы верили в бога сильнее с каждым днём. Пётр Степанович старался не разувериться в себе. Всё то, что сотворили его руки — последствие того, что он и сам вознамерился стать богом, на крайний же случай обожествить Ставрогина. А боги зачастую жестоки.
Вся моя исповедь, как бы я ни старался, сводится к тому, что вы убиты ни за что. Прошу — взвалите все грехи на меня, пускай я буду виноват в вашей смерти, ведь привёл вас туда, не питая высоких чувств к идее. Все мои чувства были в сторону Петра Степановича, чью вину я готов забрать. Пускай он и останется всего лишь воспоминанием в моей жизни — один его взгляд стоит больше, чем тысячи монет, больше, чем сотни ликов государя.
Прошу, обелите у себя в душе Петра Степановича.»
Эркель открывает глаза, хлопает ими быстро — быстро, не желая видеть ослепляющий, но такой пустой свет. Его сердце тоскует по темноте, которую в самую многотрудную ночь всецело заполнял его единственный человек.
Спустя несколько дней Эркель окажется в каторжной крепости, и будет лишь тихо всхлипывать, всматриваясь в тьму, которую ничего не заполняет.
Страшнее пули стук колесный,
Ваш взмах руки — мой взмах платка.
Мои к вам чувства так серьёзны,
Но я остался в дураках.