И в Лувре океана дочь Стоит прекрасная, как тополь; Чтоб мрамор сахарный толочь, Влезает белкой на Акрополь.
Он, однако же, умолчал о последнем четверостишии, справедливо рассудив, что для пользы дела некоторые подробности не требуют оглашения. По вторникам и четвергам в его жизни появлялась Мэгги: женщина, с которой Чарли Далтон познал себя, как мужчина. Мэгги не интересовало высокое общество и культура. Она любила стихи и красоту, но была живой и свободной, как порыв весеннего ветра. Она носила дерзкие мини-платья, рубашки и джинсы, шляпы и высокие сапоги, рассуждала о философии хиппи и бредила Джоном Ленноном. С ней Чарли терялся, чувствуя себя слишком маленьким и неопытным; Мэгги смеялась, называла его бунтарем и грезила волшебными прелестями Нью-Йорка. Именно от нее он взял память о холодных днях и долгих прогулках, о вкусе пива и сигарет на гнущихся в улыбке губах, о поэзии битников и зарождении НОВОГО где-то там, далеко. Чарли... Нет, непокорный и ехидный Нуванда слушал ее рассказы о новой жизни и музыке, о свободе и свершениях наперекор конформизму и консервативным традициям. Она говорила именно так, а Чарли вспоминал марш по внутреннему двору академии и слова мистера Китинга. Видит небо, он готов был расшибиться в лепешку, чтобы слиться в единое существо с новым искусством. Потом прошло долгое лето, которое пришлось коротать в жестоких ссорах с отцом, и Чарли отвезли в военную академию. Ее он окончил с горем напополам, и то сказать — дважды прошел по грани, за что — в точности неизвестно. Ситуация в стране казалась несколько шаткой. Кризис пожирал все и вся, на выборах победил Джон Кеннеди, а беспокойство, разлившееся в воздухе и словах как будто грозилась неясной тревогой. Связь с Тоддом Андерсеном временно прервалась. Мэгги вновь замаячила на горизонте, окутанная сигаретным дымом и смехом. Чарли отказывался возвращаться домой. Два или три раза ему позвонил отец — и вновь все закончилось крупным скандалом. На успешной карьере и безбрежном будущем можно было ставить крест. Чарли и так знал это. Он поставил его ещё тогда, зимой шестидесятого года, когда оборвалась жизнь Нила Перри, а он сам, Чарли-Нуванда отказался лжесвидетельствовать против мистера Китинга. Чарли Далтон оказался в Нью-Йорке аккурат к тысяча девятьсот шестьдесят четвертому году. Там же он вновь встретился с Тоддом, за время вытянувшимся и повзрослевшим, но все также подверженным скромности. У Чарли была Мэгги и свобода мышления, у Тодда — его стихи и сомнения. Но и того, и другого мистер Китинг смог научить самому главному: пониманию собственной уникальности и многообразия мира. И понимая это, они были, как и прежде, благодарны наставнику. Мэгги таскала Чарли по подпольным встречам, концертам и вечерам. С Тоддом они ходили по поэтическим сборищам и литературным кружкам. С этого времени каждый взял у жизни подарок, который ценил в душе превыше всего. Для Мэгги это было знакомство с The Beatles, для Тодда — одобрение узкого круга общественности; И только Чарли стремился дышать полной грудью. Он одинаково гордился и распитием пива под проливным дождем нью-йоркского вечера, и знакомством с Алленом Гинзбергом. — В последнее время ты стал страшным придурком, — как-то сказала ему Мэгги, по обыкновению прямолинейная и бойкая. — Выкладывай, братишка, с чего ты такой? Чарли громко расхохотался и комичным жестом спародировал галантный поклон. — Не изволит ли мисс прошествовать со мной под ливень и самолично узнать причину моего настроения? — вопросил он, по-прежнему заразительно хохоча. Мэгги фыркнула, и оттолкнув его руку, выскочила из-под навеса. — Объясни мне! — задорно прокричала она, танцуя и кружась под дождем. Чарли широко улыбнулся и бросился к ней с вытянутыми руками. — Carpe diem, крошка! — произнес он разом и торжественно, и задорно. — Здесь нет ничего такого. Всего лишь рву розы, пока не поздно. Ты меня понимаешь? Мэгги вцепилась в его руки холодными и мокрыми пальцами, закружилась, и весело наморщив нос, в конце концов небрежно сказала: — Все может быть. Откуда ты взял это? От хиппи? И почему скачешь под дождем, как шальной лягушонок, если ты терпеть не можешь сырость и холод? Чарли Далтон сощурился. — Я вышел под дождь, потому что так надо, — глубокомысленно изрек он. — Потому что однажды мне объяснили, что не все так однозначно, и чтобы помнить про это, стоит менять привычки и смотреть на мир с разных точек зрения. В этот момент где-то настежь распахнулось окно, и в пространство дождливого вечера пролились бойкие мотивы музыки Боба Дилана. Чарли ухватил Мэгги за руку, и они принялись бодро отплясывать по лужам пустынной улицы. — Забавный ты! — крикнула она на бегу. — А кто научил тебя этой идее, про разные точки? Гинзберг или ещё кто-то из его круга? Ты стал с ними очень дружен! Не удивлюсь, если это сказал... Губы Чарли подогнулись в немного печальной, но удивительно нежной улыбке. — О нет, — уронил он. — Это сказал не Гинзберг. Мэгги удивлённо расхохоталась. — Вот как, — проговорила она, сияя всем своим мокрым лицом. — А кто же?.. — Джон Китинг. Мэгги опять засмеялась. — Никогда не слышала, — наконец призналась она. — Кто это? Но Чарли ей не ответил. Ещё год они провели в веселье и радости. Жизнь Чарли была полна свободой, знакомствами и поэзией. Тодд Андерсон смог издать в разных журналах несколько стихотворений, от чего стыдился сильнее обычного, пока Чарли бил его по плечу и орал в ухо разные глупости. А потом пришел шестьдесят пятый год: война во Вьетнаме и изгнание Гинзберга из Америки за защиту гомосексуализма. Начались призывы и смута. Жизнь смешалась, поблекла, утратив вкусы и краски. За последующие пару лет Чарли запомнил не многое. Он уклонялся от армии и действовал вопреки всему по ведению сердца — поддерживал свободу, право людей быть счастливыми и живое искусство. Мэгги по-прежнему была рядом с ним, стойкая и верящая в те же жизненные идеалы. Вдвоем они взялись за непростое и весьма рискованное предприятие: они вышли на баррикады против власти. Говорят, в то время мир сконцентрировался вокруг трёх особенно важных точек: боевых действий во Вьетнаме, Белого Дома в Америке и Кремля в СССР. Вполне возможно. Но Чарли этого не заметил. Шестьдесят пятый год, как некогда и зима шестидесятого, стал для него переломным. Он вдруг ощутил себя взрослым, а после понял, что окончательно вырос. Война захлестнула его, как и многих других, лишив сна и покоя. Он был полон ужаса и стыда, потому что сердце его, исполненное поэзии, упорно твердило о священном и вечном, о ценности любви и красоты, но не огня и насилия. Иногда по ночам, в те минуты, когда усталость и безысходность впивались в его душу с особенной силой, он чувствовал себя маленьким напуганным мальчиком и приставал сам к себе с неловким вопросом, как и когда его, студента престижной академии Уэлтон, жизнь повела такими дорогами. В такие ночи он вновь стал читать — нет, не газеты! — но книги. Сперва он схватился за Диккенса; потом прочел Манна и Гессе; в отчаянии засел за пьесы Шекспира и вдруг, коснувшись поэзии Байрона, Вордсворта и Уитмена, он обрел щемящий покой, странный, как кипяток на отмороженных пальцах. Сперва Чарли не мог в полной мере понять, что с ним случилось. Позже — задача сошлась с ответом. Он вспомнил спартанскую комнату мистера Китинга и портрет Уитмена на стене, вспомнил красное лицо Тодда Андерсона и "безумца с потными зубами". И тогда все стало понятно. В ту ночь Чарли до самого рассвета блуждал взад и вперёд по комнате, бормоча строчки стихов, как полоумный в бреду. Он был похож на изнывающего от жажды в пустыне, которой добрел до колодца и принялся пить, не имея силы насытиться. Так оно и было, честно сказать. Только жажда Чарли была не физическая, а духовная. Память его стала похожа на фотоплёнку. И следующая вспышка — шестьдесят седьмой год. Холодная осень. Чарли стоял перед толпой на площади. Ему было так холодно, что зуб на зуб не попадал, а ветер драл отросшие до плеч волосы и полы плаща. Чарли стоял наперекор всем ветрам без малого час: глаза у него горели, в запальчивости и уверенности он был похож на пророка. Видевшие его не могли отделаться от воспоминаний о лихорадочном блеске глаз и краске симпатичного, живого лица. — Уолт Уитмен писал:К Штатам или к какому-либо из них, или к какому-либо городу Штатов: — "Противьтесь много, повинуйтесь мало". Раз без вопроса повиновенье, — полное рабство.
Сейчас же слепое повиновение лишит нас не только свободы, но и достоинства! Если каждый из нас не скажет сейчас “нет”, если согласится с решением власти, если примет эту кровопролитную и ужасающую войну, все будет уничтожено. Если вам страшно — подумайте о ваших семьях и близких, подумайте что будет с ними, и что будет со всеми нами, как мы будем смотреть в глаза друг другу и человечеству, если наши руки и души окажутся в невинной крови беспощадно убитых вьетнамцев?! Мэгги всегда была с ним, и также помогала всем, чем только могла. Пока Чарли говорил с людьми, взывая к их душам и сердцам, желая всеми силами пробудить спящие индивидуальность, огонь и и самосознание, пока упорно и самоотверженно бился с вирусом конформизма, Мэгги раздавала пацифистские листовки перед военкоматами. Они, подобно другим смелым и прекрасным молодым людям этого нелегкого времени, саботировали военную кампанию всеми доступными способами. Они работали на подпольные организации, оказывающие поддержку и помогающие с укрытием призывникам. Сам Чарли дерзко отсылал назад приходящие ему повестки и призывал всех вокруг поступать схожим образом. Внезапно яркой звездой полыхнул и Тодд Андерсон, бывший до того одним из самых стеснительных и неловких людей, каких только приходилось знать Чарли Далтону. Однако и Тодд вырос за эти несколько лет. Его стихи наполнились силой и мужеством, в них он воспевал свободу и мир, критиковал власть и призывал к порицанию войны и ее немедленному прекращению. В феврале шестьдесят восьмого Тодд был приговорен к тюремному заключению; в мае точно таким же образом получил срок и другой активист — Дэвид Харрис. Не питая иллюзий стоит сказать, что такая судьба грозила и самому Чарли. Однако Мэгги уговорила его бежать в Канаду и продолжать работать оттуда. Чарли удалось убедить только спустя шесть месяцев, однако, в итоге все получилось. В июне шестьдесят девятого Чарльз Далтон и Маргарет Райт вступили в законный брак, в конце концов осознав, что так будет лучше. Сам Чарли, понимая шаткость создавшегося положения, настоял на этом, предпочитая ловить мгновение, пока оно не потеряно. В Канаде ситуация оказалась на редкость благополучной. За несколько лет туда съехались толпы сознательных американцев, а канадцы принимали их со всей теплотой и сердечностью. Какой-то частью себя Чарли осознавал, что ими движет духовное преимущество над американскими уклонистами, однако, все как один сходились во мнении, что война аморальна, а отказ от участия в ней — единственно приемлемая, нравственная необходимость. Начало семидесятых годов Чарли, которого мало называли по имени, но все знали, как непримиримого Нуванду, встретил в Канаде. Ещё через год из тюрьмы вышел его старый друг — Тодд Андерсон, и тут же был отправлен к другим мятежникам за границу. Друзья встретились вновь спустя время и были удивлены переменам, однако, искренне и горячо полны восторга от встречи. Чарли стал шире в плечах и чётче в лице. Он отпустил длинные волосы, и они вились мягкими волнами, обрамляя его юркое, живое лицо. Тодд приобрел железную взрослость и почти мученическую строгость в лице. Он говорил тихо, но четко, и всем в себе был воплощением человека, который пришел к себе, утвердился в идее и пострадал за нее. И только глаза — печальные, виноватые и полные тихого света — были глазами поэта. Чарли и Тодд стали видеться чаще, тем более, что в Канаде им встретилось ещё несколько старых знакомых. Стивен Микс точно также не поддержал войну и смог бежать с помощью волонтеров — братьев по оружию Чарли и Мэгги. Нокс, как оказалось, был мобилизован, однако, получил ранение и уже после него, осознав ужас и жестокость войны, бежал вместе с семьёй. Он стыдился своего участия в этой кампании, а потому, теперь выступал всеми силами против. Никогда раньше со времён обучения в академии они не встречались все вместе, а потому, теперь испытывали неловкую радость от такого поворота событий. Чарли-Нуванда продолжал говорить с людьми, поскольку у него это хорошо получалось. Он воодушевлял своей веселостью и задором, людям нравилось слушать того, кто не кидал слов на ветер, а был и красноречив, и весел, как вчерашний школяр. Это волей-неволей внушало надежду на лучшее. Со временем у него вошло в привычку перед началом любой из встреч читать поэзию Уитмена, как в иных семьях перед обедом следует обязательная молитва. Хотел ли он сказать этим что-то или воздать дань благодарности и хвалы? Все может быть. В последние годы Чарли Далтон все чаще с тревогой и болью думал о судьбе мистера Китинга. Все чаще он вспоминал себя юного и дерзкого — того юношу, что мог позволить себе глупо шутить или читать вслух личное письмо своего учителя. Ему было и больно, и сладко погружаться в воспоминания о прошедшем и ловить в закромах памяти отголоски своих старых чувств, давно истёршихся и ушедших со временем. Каждый раз, смакуя на языке заветные строки, он воскрешал перед собой черты мистера Китинга — и в последнее время с ужасом стал понимать, что не может вспомнить его лица. Чарли стал слишком много думать о том, как был одержим личностью и идеями своего наставника. Он хорошо помнил, как любил его до самозабвения и восторга, потому что такое случается со многими учениками, особенно, когда задушенные мечты, гормоны и нехватка родительского участия образуют гремучую смесь. Нет точного объяснения подобной любви. Чарли чувствовал ее, бережно отрывая от слоев памяти, но определить четко не мог. Давным-давно он говорил о сущности и форме любви с Алленом Гинзбергом, но у того не было в запасе идеи, объясняющей что именно лежит в основе любви, которой пропитывается ученик, глядя на своего учителя. Какой любовью возлюбил Иоанн Златоуст Христа? И не так же разве любили мистера Китинга Чарли Далтон и Тодд Андерсон? Быть может, быть может. Но что это было за любовь? И во имя чего и согласно с какими порывами была принесена эта жертва, и одного, и другого? Почему в то время, как остальные приняли отречение, только Чарли и Тодд продолжили отстаивать невиновность учителя, и их подписи не встали в конце этой истории позорными пятнами? Ответов у Чарли Далтона не было. Была одна благодарность — великая и безумная, как весь человеческий мир. В декабре семьдесят второго Нуванда выступал перед одним из многочисленных собраний, на котором присутствовали как местные, так и американские уклонисты. Чарли говорил, как впервые, уверенно и с запалом, желая только одного — пробудить в других понимание и желание стоять до конца за единственно верное убеждение. К людям он вышел простуженным и как будто усталым, но когда приветливо улыбнулся и заговорил, звон и блеск его голоса заставили людей воззриться на него с абсолютным вниманием. — По традиции, — начал Чарли, окинув собравшись коротким, проницательным взглядом. — Я хотел бы начать с поэзии, поскольку это есть едва ли не самое важное, то, ради чего мы с вами живём. Что же...Я слышу, меня обвиняют, что я подрываю основы, На самом же деле не против основ я и не за основы…
Быть может, вы хотите знать, почему я выбрал именно эти строки... Стойте-стойте! О! Как я не прав. Большинству из вас интересно не это! Они удивляются, почему я вообще каждый раз начинаю говорить о поэзии. Разве это так важно? — изумляются они. Разве есть какая-то связь между войной, между грязной политикой и поэзией? Нет. В политике нет поэзии. Но в тех, кто не согласен войной, кто дышит и живёт иными чувствами и решениями, поэзия есть. Присмотритесь. Прислушайтесь. Она в каждом из нас. Поэзия есть в народе. Поэзия есть в Америке. Поэзия следует за каждым из нас, потому что мы выбрали жизнь, потому что выбрали свободу и честь, потому что мы хотим жить в мире, любить и иметь право говорить и делать то, что диктует нам сердце. Однажды — о боже мой, как это было давно! — я был безмозглым придурком, мне было шестнадцать лет. Я сидел за партой — да, я тоже когда-то сидел за партой, с ума сойти можно! — а ведь у одного из моих школьных товарищей есть сын, и теперь уж он сидит в школе за партой и ничегошеньки не понимает... — по рядам зрителей прокатились смешки, и Чарли сделал паузу, давая зрителям насладиться веселостью, а после продолжил. — И вот, я сидел за партой и не умел оценить сути и формы поэзии. И тогда я узнал одну важную истину. Прошло уже много лет, а я помню её до сих пор, слово в слово. Мы читаем и сочиняем стихи не потому, что это красиво. Мы читаем и сочиняем стихи, потому что мы представители человечества, а человечеством движут чувства. Медицина, юриспруденция, бизнес, прикладные науки — всё это благородные занятия. И они необходимы, чтобы обеспечивать нам жизнь. Но поэзия, красота, романтика, любовь — это именно то, для чего мы живем. Именно поэтому всякий раз, когда я обращаюсь к свободным и мужественным детям Америки, я начинаю с поэзии. Ведь каждому из нас говорят: ты предатель, ты уклонист, ты не любишь свою страну. Нет. Мы любим свою страну. Я люблю Америку всей душой, и именно потому, что я люблю и ее, и поэзию, я стою сейчас здесь и говорю с вами. Когда-то я учился в престижной школе. Меня изгнали оттуда, как изгнали теперь из Америки, потому что тогда я тоже знал цену верности и не боялся говорить правду. Мой отец тогда сказал мне, что я совершаю ошибку и предаю идеалы семьи. Терпеть мне тоже так говорят: я предаю идеалы Америки. Ну что же. Если предательство состоит в том, чтобы жить в соответствии с достоинством и моралью, чтобы оставаться верным себе, иметь смелость защищать невиновных и говорить правду — я лучше буду предателем... Чарли говорил ещё долго. Глядя на него, нельзя было не подивиться тому, как он вырос и возмужал за прошедшие годы. В его словах и лице не было и намека на того мальчика, что под покровом ночи в пещере рисовал помадой индейские символы и провозглашал возрождение Общества мертвых поэтов. Чарльз Далтон превратился в мужчину. Он взял от жизни и поэзии самое лучшее, научившись понимать и ценить и то, и другое. Он усвоил урок, полученный больше десяти лет назад, и теперь, брошенные на благодатную почву семена не только взошли и разрослись, но и стали давать плоды. Наконец, Чарли закончил, и помолчав, обратился к своим слушателям с совершенно другой интонацией. — Со мной пришли сюда сегодня самые близкие мне люди, — сказал он с лёгкой улыбкой. — Моя прекрасная жена Мэгги, которую, как по мне, знает уже добрая половина Канады. Эта женщина сделала для свободы и счастья своей страны действительно многое. И мой друг — Тодд Андерсон, который говорит с вами на самом точном и правильном языке. Он использует для разговора с вами поэзию. И я горжусь знакомством с ним каждый раз, когда понимаю насколько лучше меня он в этом деле. Чарли выдержал паузу, поглядев на близких людей. Мэгги ему весело улыбнулась и задорно помахала рукой. Тодд смущённо кивнул и совсем чуть-чуть покраснел. — Таким образом, я хотел бы сказать... — вновь заговорил Чарли, овладевая вниманием аудитории, и вдруг осекся. Слова сами собой застряли у него в горле, выбив воздух из лёгких и заставив на краткий миг позабыть, как дышать. Чарли замер. Его взгляд волей случая коснулся рядов, где сбились в кучки одни лишь американские уклонисты, и выхватил из общей массы одного-единственного человека. Он не был каким-либо выдающимся или заметным, скорее, наоборот. Его волосы успела тронуть значительная седина. Он был одет крайне просто: его одежда приобрела вид сильной поношенности. Да и сам он, немолодой и как будто простуженный, выглядел измученным и одиноким. Однако он сидел прямо, и по всему видать, слушал с особым вниманием. Чарли в смятении глядел на него, не веря, не имея сил четко сказать себе, что видит именно того человека, мыслями и поступками возвращался к которому с самой зимы шестидесятого года. Человек поглядел на него, их взгляды встретились, и Чарли показалось, что он узнал его. Он вполне мог в тот момент ошибиться, приняв случайного человека за другого, конкретного. Но, в конце концов, это можно было проверить потом, а сейчас было не важно. Слушатели зашептались, смутившись затянувшейся паузе. Чарли прикрыл глаза, глубоко вздохнул и вдруг заговорил проникновенным, чарующим и каким-то особенным голосом. — О капитан, мой капитан! — сказал он с лёгкой улыбкой. — Как видишь, я не смог стать поэтом. Ничуть в этом не преуспел. Но зато, благодаря тебе я стал Человеком. И это... многого стоит. Спасибо тебе за все, Капитан.