***
Капли стекают по шее и мерно падают на голые плечи. Ацуши умывает лицо холодной водой, хлопает себя по щекам, пятернёй зачёсывает светлые волосы назад, привычно колючие и лохматые — насмешка природы над непробиваемыми азиатскими генами. Подарок папаши-иностранца, даром, что такие же жёсткие, как у других японцев. Влажные пряди ложатся волной, топорщатся во все стороны и без того сырые от пота на висках. Можно было залезть в душ с головой и вымыться полностью, но тащиться домой с мокрой головой не хотелось, а бегать и искать по раздевалке фен не прельщало вдвойне. Нужно только дотянуть до дома, набрать до краев ванну, засыпать её солью из вырвиглазно-розовой упаковки: как говорила Кёка, когда дарила, мол, и расслабляет, и успокаивает, и воспаления снимает, и на нервную систему хорошо воздействует. Танидзаки ещё остроумно шутил, что соль по-настоящему снимает напряжение, только если её варить. Набрать ванну, лечь на самое дно, уйти под воду всем телом и долго-долго не выныривать. Может, повезёт — и выныривать уже не придётся. По крайней мере, не самостоятельно. Он набрасывает чистое полотенце на голову, смотрит в последний раз в зеркало и разворачивается к двери. Ручку на выходе из душевых привычно клинит: он нажимает на неё и толкает пластиковую дверь плечом, пока она громко щёлкает и распахивается. Уже год починить не могут. В душевых душно и влажно, и нет нормального освещения, кроме тусклой крохотной лампы, вмонтированной в потолок: одна на всё помещение со своим слабым сероватым сиянием. Или это наводят тоску тёмные стены с потёртым кафелем и узором-россыпью чёрной мозаики, которая за столько лет уже въелась в мозг так, что дайте ему ручку с листком, и он повторит расположение мелких квадратов с закрытыми глазами. Зато в душевых не пахнет, как в раздевалке: в воздухе только висит слабый запах какого-то хвойного геля для душа, мыла и тёплого пара — от попытки Ацуши свариться в кипятке пять минут назад. И здесь есть возможность вырвать кусочек времени на то, чтобы остыть головой, а если ещё и зависнуть дольше всех, то можно успеть привести мысли в порядок в одиночестве, без необходимости перебрасываться с кем-то односложными фразами и натягивать на лицо бессильную улыбку. Он знал, он стойко чувствовал, что все вокруг притворяются: взгляды липли, слова стихали, люди смолкали. Все здесь делали вид — окружающие считали, что он глухой и слепой, а он и рад был прикидываться незнающим, чтобы сохранить равновесие в себе. Да и что он мог им сказать? — Да не, ты посмотри! Он лучше остальных тащит, и ловушки вскрывает, и хилит всех, а если прокачать по мечу, то он больше половины за удар сносит, нет, ну ты видел… А покажи, как ты здесь прошёл… Танидзаки, развалившись на скамейке в одних штанах и уперевшись спиной в шкафчики за собой, что-то увлечённо тыкает в телефоне вместе с другим парнем. Ацуши мажет по нему взглядом, но фамилии не вспоминает: имя, кажется, Цубаса, и это явно кто-то из парников, но не сильно техничных — он знает две лучшие пары штаба, потому что Озаки возится с ними, как с несмышлёными младенцами, — и он в них точно не входит. Полотенце летит в Джуничиро. Ацуши цепляет чистую футболку, падает рядом, уклоняясь от ответного удара, и тянет на себя молнию спортивной сумки. Нашаривает ладонью ключи, скомканные носки, мягкую силиконовую защиту, которую подкладывал в ботинки коньков — не помогло, всё равно растёр в кровь, — бутылку воды, клейкую ленту, наушники, перчатки… Резким движением он дёргает сумку на себя и высыпает из кармана на лавку всё, пока на глаза наконец не попадаются пластыри и мазь. Танидзаки рядом присвистывает. — Ты чё кипешуешь? — тянет Джуничиро, поднимая глаза от экрана. Тёмно-рыжие волосы взлохмачены, на шее болтается цепочка с каким-то символом: кажется, парный кулон, потому что его сестра носит такой же. Они виделись, когда Танидзаки несколько раз притаскивал его домой к родителям на Новый год. Наоми — она тогда казалась совсем мелкой, хотя у них разница едва ли больше, чем в два года — была такой же шумной, как брат, громкой, болтливой, совершенно не стеснялась присутствия чужого человека и не отлипала от Джуничиро ни на минуту: из его спальни, где постелили футон и для Ацуши, на ночь девушку пришлось выдворять почти силком. Танидзаки жаловался, что когда он только принял решение переезжать из родного города в Осаку ради тренировок, Наоми закатила истерику и дулась следующие два месяца, игнорируя его звонки и сообщения. — Я не кипешую. — Ацуши хмурит брови и прикусывает ленту тейпа, отрывая её зубами. — Кипешуешь. Что за злобное выражение на лице? — Танидзаки что-то яростно нажимает в телефоне, и за чередой тихих игрушечных выстрелов доносится перезвон монет. — Опять не получилось утопиться в душе? Ацуши тыкает его локтём, получает ответно в бок, толкается снова и возмущённо мычит, когда из-за удара конец тейпа криво прилипает к ноге. — Прости, что разочаровал, — едко отзывается он, натягивая ленту заново. — Попробую снова в понедельник, только параллельно начну сушить волосы. С феном точно шансов больше будет. — Тебя всё-таки покусал Яцуо? — непонимающе спрашивает Танидзаки, поднимая глаза. Ацуши не любит даже близко подходить к тому, чтобы срывать плохое настроение на друзьях, но стоит злости взять вверх над эмоциями, как мерзкий тон выходит сам по себе. Он думает, что это у него от матери — та тоже выдавала похожее, когда затевала ссору с бабушкой. — Он меня выгнал! — рассерженно выдыхает Ацуши. — Не дал докатать! — Он каждую тренировку кого-то выгоняет, тоже мне, удивил, — ворчит Джуничиро. — Вчера меня выставил, а на прошлой неделе угадай кого? Не угадал? Снова меня! Чудеса, да и только. — Это разные вещи, — вскидывается Ацуши. — Вчера вы с Ямато пытались сделать выброс, пока Яцуо отвернулся. Поразительно, что вас всего лишь выгнали, учитывая вопиющее нарушение техники безопасности, и просто счастье, что вы не убились друг об друга. Это было опасно, безрассудно и абсолютно… — Мы почти сделали, — отмахивается Джуничиро и возмущённо выпрямляется. — Нам помешал только… — Ты не то что выбросить, ты даже не смог его нормально поднять, — фыркает Ацуши. — И вообще, откуда такое распределение ролей? Почему додумались до того, что подкидывать будешь именно ты со своим метр семьдесят? Он же на полголовы выше. — Метр семьдесят четыре! — зашипел кошкой Танидзаки. — Конечно, потому, что я сильнее! — Могу поспорить, — хмыкает Накаджима. Вместо ответа Джуничиро тянет его за шиворот, пытаясь надвинуть футболку на голову, взъерошив волосы на затылке. Ацуши из последних сил вырывается и пинает его коленом, отпихивая, и отползает на скамейке подальше. Тейп на лодыжке снова отклеивается. — А я даже никого не выбрасывал, — обиженно продолжает. — Но выгнали почему-то именно меня. Танидзаки, оторвавшись от игры, откладывает телефон и начинает шнуровать кроссовки. Парень рядом тактично отодвигается и молча копается в своём рюкзаке, собирая вещи. Ацуши щурится: нечего прилипать к его друзьям. И плевать, что они уже столько лет в одном штабе и тренируются вместе кучу времени — сегодня злобная и ревностная сторона личности брала вверх, и хотелось бить по рукам всех, кто хоть как-то приближался к его кругу общения ближе, чем на десять метров. — Будь я на его месте, тоже выгнал бы тебя, — пожимает плечами Джуничиро, и Ацуши мгновенно хочется затупить свои трепетные чувства и отдать лучшего друга в чьи-то руки. Даже не обязательно добрые. — С хрена? — Он выпрямляется и расправляет плечи, пытаясь казаться выше. — Обалдел? Танидзаки молчит, пока обувается, пока натягивает толстовку, пока цепляет на лезвия коньков мягкие чехлы-сушки и пихает их в сумку. Ацуши хмуро проводит пальцами по ноге, переклеенной тейпом — синяя лента пёстро и ярко смотрится на его светлой лодыжке, ленты телесного цвета он приберёг для соревнований, хотя и там под брюками не видно, — и тоже молчит. — Яцуо правильно сделал. Ты со стороны себя не видел, а я смотрел. У психов и то взгляд осознаннее будет. Ты, конечно, разумом не блещешь, когда дело касается фигурного катания, но это уже слишком: шёл в прокат, как в последний раз, в прыжки, как сумасшедший вкручивался. Их не то что приземлить, с них убиться можно было — а ты заходил снова и снова, и потом падал, падал и падал. Тренер с Коё аж морщились, а у тебя будто цель не выехать прыжки была, а побиться с них как можно больнее. У тебя такое лицо было, — Танидзаки понижает голос и неопределенно взмахивает рукой, — что хоть до потери сознания, хоть до перелома, до проломленного льда нужно прыгать, пока не получится. А у тебя и не получилось бы: на таком настрое уже не приземлишь, с таким только падать и биться. И ты падал. И скажи мне сейчас, понравилось? На колени свои посмотри. Ацуши невольно опускает взгляд вниз, на темнеющие на коже синяки и красноватые пятна, которые уже к утру наберут цвет. На левой ноге расплывается некрасивая ссадина: сбил в кровь, улетая с флипа до разноцветных искр перед глазами. Спина всё ещё ноет после этого падения во время последнего проката — навернулся так, что уже сомневался, сможет ли собрать себя с катка и подняться. Задумчиво скребёт ногтем лакированную поверхность скамьи, чувствуя, как холодеют босые стопы от отсутствия движения, как нервной дрожью сковывает правую руку, и упрямо поджимает губы. Царапает витиеватый рисунок дерева, похожий на закрученный зигзаг, и хмурится сильнее. — Он на то и тренер, чтобы останавливать все глупости. А у тебя совсем тормоза отказали. Мало, наверное, было, да? — Джуничиро кивком указывает на переклеенную ногу. — Только полноценно вышел в сезон, уже решил обратно на больничный наведаться. Если бы Яцуо не запретил докатывать, ты бы обязательно пошёл до конца из принципа, пока всё не выедешь чисто. А чисто ты бы уже не выкатил, конец тренировки, тебе банально не хватило бы сил. Но ты хотел пойти и разбить себе об лёд всё, что можно. Чокнутый. Ацуши хочет вспылить, вскинуться, кинуть что-нибудь едкое и раздражённое, ядовито выдать, что психоанализа он не просил, что ему хватает этого на приёмах у психолога, которого его обязали посещать ещё год назад, и что беспокоиться за него, разумеется, не надо. Но искра до сухих дров, готовых вспыхнуть в одну секунду, не долетает — только тлеет рядом, гаснет. В углу сознания мелькает мысль, что так нельзя, иначе он растеряет остатки уважения к себе, что это же Танидзаки, Танидзаки — который терпит его уже многие годы и видел в самых худших состояниях, который был рядом во все тяжёлые времена, стойко выносил каждый заскок там, где другой бы уже покрутил пальцем у виска и открестился от происходящего. Был тогда, когда год назад Ацуши с психом сломал при нём свои костыли — лёгкие и металлические, выданные в больнице, — как только перешагнул порог дома, и стены осознания схлопнулись по воспалённому мозгу. В тот вечер Ацуши выставил всех из квартиры и просидел, забившись в угол дивана, до глубокой ночи. Сухие глаза, стоило первым рассветным лучам коснуться зашторенного окна, жгло уже до рези, от застывшего положения онемела шея — пришлось подниматься и ковылять до раковины, чтобы плеснуть в лицо ледяной воды. Той ночью маленький коридор внезапно схлопнулся и растянулся почти в три раза: таким длинным путь от зала до ванной не казался ещё ни разу, и никогда не был и не будет более унизительным, чем тогда — он поскользнулся на ламинате в первую же минуту, забыв учесть свой новый гипсовый центр тяжести, и здорово приложился об пол головой. Как пошёл дальше — уже не помнит. Помнит только, как выкрутил кран в холодную сторону и долго стоял в полумраке комнаты, наклонившись, пока вода хлестала по щекам. Наутро Джуничиро тихо поскрёбся в дверь и притащил ему новые костыли: деревянные, тяжёлые, крепкие. Три следующих дня Ацуши проревел ему в плечо и со свинцовой от слёз головой учился ходить на одной ноге. Воспоминания помогают заземлиться, кипящая злостью кровь остывает, и он, кажется, даже не осознавал насколько напряжённым был всё это время. Мышцы и синяки взвыли с удвоенной силой: на адреналине и будучи на взводе не сильно обращаешь внимание на такие неприятности, как боль. А ему стоило бы — откуда иначе начинаются все проблемы. Танидзаки — вечно расслабленный, вечно ухмыляющийся, с полным отсутствием манер и чувства такта, таскающий с октября по апрель тяжёлые берцы, подкладывающий ему в сумку пластыри с цветными картинками, ворчащий на учёбу, на тренировки, на жизнь, на сестру — был смешной и забавный, и находиться рядом с ним было так же легко, и знали они друг друга как облупленных, и жизнь связала их куда крепче, чем обычных друзей и сокомандников. Как себя вести, когда Танидзаки начинал включать рассудительность и умело давил на больные точки, потому что долго наблюдал, смотрел и подмечал — Ацуши не знал, поэтому с тихим вздохом отвернулся и принялся надевать носки, делая вид, что не ощущает тяжёлого взгляда в районе затылка.***
Ацуши чертыхается, неловко скользит на лезвии и спотыкается, сгибая колени и касаясь пальцами льда в попытке удержать равновесие. Холод обжигает ладонь, он замедляется и несколько секунд тупо смотрит вниз. Опускает взгляд на свои руки в ледяной крошке, проводит ими по катку, замечает торчащую нитку возле швов перчатки и думает, что нужно не забыть потом её выдернуть или отрезать — иначе так и будет отвлекать внимание. Стопа выворачивается в другую сторону, не удержав такую неустойчивую позу, лезвие по инерции ведёт в сторону, и Ацуши заваливается набок, мягко шлёпаясь на каток. Ни капли не больно по сравнению с тем, как он обычно падает с прыжков: с размахом, крепко, уверенно; так, чтобы потом плестись в раздевалку и баюкать ушибленный до ломоты локоть. Ацуши делает вдох, слабо хмурится и испытывает настойчивое желание обижаться и шуметь, как маленький ребенок — потому что сил на другое уже не остаётся, и не хочется думать, копаться в себе, выискивать настоящие причины, лезть в кровоточащую рану руками и ковыряться там пальцем; с ними не хочется разбираться, думать, анализировать, что-то решать. Когда ресурсов ненавидеть себя уже нет, приходит она — апатия. И ему ещё предстоит выяснить, что из этого хуже, потому что дни мелькают бешеной вереницей, и схватить время за хвост всё никак не удаётся. Ночи сменяются по щелчку пальцев, пролетают быстрее, чем за одно моргание, и спать хочется постоянно до ужаса, по утрам становится всё холоднее, и подниматься с кровати с каждым днём все тяжелее: он с трудом продирает глаза только залезая в холодный душ и не чувствует себя человеком до тех пор, пока не выйдет на улицу и не вдохнёт стылый воздух перед пробежкой. Казалось, что только вчера он приехал домой, одурманенный внезапной победой, а уже на следующей неделе предстоит вылетать в Эспоо — на следующий этап. Холодный воздух треплет волосы, щипает за щёки — наверняка красные, как на морозе. Ацуши поднимается, упираясь ладонями в лёд: снова и снова, уже который раз за эту тренировку, и не сосчитать на пальцах, сколько сегодня он срывал риттбергеры и лутцы, теряясь с каждым последующим падением. Яцуо твердит, мол, оставь ты этот риттбергер, прыгай зубцовые — они нужнее и стоят в программе, лутц всё равно дороже, нужна стабильность, и Ацуши понимает всё и сам. Но ему требовательно нужна эта капля свободы, необходимо это маленькое отступление в сторону, осознание того, что он может позволить себе хотя бы это — небольшая вольность, на которую он будет идти с упёростью барана, чтобы окончательно не потеряться в этой череде приказов и правил. Первое падение всегда самое страшное. Но чем больше бьёшься об лёд, тем спокойнее их воспринимаешь. — Ну! Локоть выше, плавнее, почему он как угол острый торчит. Накаджима! Кто на прямых коленях едет, чтоб тебя! И с одной стороны хочется сесть посреди катка и расплакаться как пятилетка, колотить кулаками по льду и громко кричать в надежде, что до кого-нибудь получится достучаться — рыдать до сорванного голоса и бить до разбитых ладоней. Но потом Ацуши думает, что тренер и другие спортсмены в комплексе, наверное, не поймут, и с тихим вздохом снова выворачивается во вращение с заклоном. Хореограф отрицательно качает головой, стоит только Ацуши посмотреть в её сторону, и начинает жестикулировать активнее: показывает, что «Там нога как в третьей позиции, сделай нормально», «Руки, руки! Что за тряпки!», «Где твои уши, на какой секунде идёт смена такта, чем слушаешь?» Он кивает, откатывается назад и объезжает каток по кругу. Встряхивает ладонями, тянет плечи назад, сцепляя руки за спиной — лопатку прошивает болью, и он морщится, бьёт себя по ногам, разминая мышцы, и вновь возвращается к Озаки. Исходная позиция: руки вперёд и плавно повести их на себя, опустив подбородок вниз, а потом резко развернуться и уйти в тройку, чтобы перейти во вращение. Ацуши упорно держит корпус, не расставляет локти, вытягивает ноги как по учебнику и всё ждёт недовольного окрика, но его не случается — поразительно, но ликовать рано, и он делает заход на аксель. Приземляет. Криво, но приземляет. От радости едва не теряет концентрацию, но упрямо катится дальше, чувствуя, как многочасовая усталость почему-то отступает.***
Сухой воздух в зале до боли режет глаза. Ацуши нестерпимо хочется потереть лицо, расчёсывая веки до красноты, но не может — руки во второй позиции и пристальный надзор Озаки не позволяют даже свободно вздохнуть. Под ногами скрипит деревянный пол, покрытый пожелтевшим от времени лаком, станок под ладонью сухой и горячий, нагретый от контакта с телом. Зал хореографии, небольшой и душный, ощущается дверью в прошлый век: стены облицованы досками, в углу примостился старенький рояль для занятий по классике — несколько раз в неделю им аккомпанирует пожилая Канадэ-сан, добродушная женщина с воздушными кудрями и длинной-длинной шалью, которую она заворачивает вокруг шеи. У неё всегда с собой толстая нотная тетрадь, которую она ставит в держатель, но не перелистывает ни разу за занятие, а её мелодии не меняются уже какой год. Если есть что-то вечное, то это оно — и тот факт, что в этом зале не ловит даже связь. Не то чтобы он хоть раз от скуки включал здесь телефон, но отсутствие интернета горестно подметил Танидзаки ещё очень давно. Ацуши в кои-то веки расслаблен, спокоен и сосредоточен. Слушает счёт, послушно попадает в ритм, не сбивается, тянет ноги так, что у хореографа не остаётся деталей и мелочей, чтобы докопаться. Мышцы в очередной раз прошивает болью, потому что растянут Ацуши всё равно недостаточно — не так, как требуется от учеников Озаки. Но он делает, потому что не чувствует своих пределов. Потому что боль отходит на второй план, оставляет пустое выжженное место в мыслях, где нет абсолютно ничего. Один, два, три, батман тандю вперёд, ан деор, два-три-четыре, гранд батман, плие, раз-два, батман тандю жете… Экзерсисы последовательно сливаются в сплошное пятно на карте реальности, из колонки медленно льётся Бах, и действительность такая неторопливая, долгая и вялая, что это начинает злить. Тёплый яркий свет словно раздаётся в ушах, преобразовываясь в шум, и Ацуши не понимает, как это работает, но он запечатлевается противным тихим треском и откладывается где-то на фоне, рассеиваясь и расщепляясь на крохи. Ацуши по-настоящему ненавидит свет в этом зале — слепящий и прожигающий до рези, и нет возможности его избежать, потому что направлен он ровно на станок. Тяжесть оплетает грудь, обвивает шею, будто радуясь и принимая его в долгожданные объятия. Её прикосновения остаются ожогами на коже, которые ощутимо вспыхивают и горят — Ацуши не может понять, ему нестерпимо жарко или до смерти холодно. Понимает только то, что воздуха в лёгких не хватает на банальные вдохи. Внутри только пожирающая пустота, и остатки кислорода быстро испаряются вместе с его самообладанием. Он не отвлекается ни на чужую тонкую спину, обтянутую чёрной футболкой, не сверлит его взглядом, не смотрит на плавные движения, изящные линии, балетные руки. Акутагава стоит всего в паре метров от него — только дотянись ладонью и сможешь коснуться, ощутить на пальцах текстуру его одежды, — но на самом деле пропасть между ними огромная и всеобъемлющая. Они не разговаривают. Дополнительные часы хореографии поставили только им, запихнув лично под контроль Озаки — кроме них здесь только пара девочек из её личных учениц: Акутагава Гин, и должна была быть Кёка, но та свалилась вчера с простудой. Они оба вымотанные настолько, что это видно невооружённым взглядом: после станка им ещё идти на лёд и бесконечно прыгать, разбивая себе конечности. Этап уже совсем на носу, и ещё немного, и сон прямо в спортивном комплексе, чтобы не тратить время на дорогу домой, перейдёт из разряда шутки в реальность. Никто из них не говорит ни слова против. Ацуши долго возится после тренировки, делая вид, что ищет в сумке воду, чтобы успеть хоть немного прийти в себя и выйти из зала не с подрагивающими от усталости ногами. Девочки звонкой стайкой удаляются первые: некоторые косились на него всё занятие, явно недовольные мужской грубой ноге в женском царстве, но стойко молчащие. Они окружают Гин, что-то щебечут, пытаясь привлечь внимание, но та кивает на их рассказы будто невпопад, погружённая в свои мысли. Взгляд Ацуши она ловит уже на пороге, посылает скупую улыбку в ответ и разворачивается спиной — чёрный хвост волной хлещет её по спине. Он один — Акутагава испарился сразу же по окончании занятия, разойдясь с сестрой в разные стороны — они не перекинулись за хореографию ни единым словом и, кажется, даже нарочно не смотрели друг на друга. Что там происходит в их родственных отношениях и переплетениях, Ацуши не знал и разбираться в тонкостях не планировал. Оба были сложными, с момента начала сезона ещё более нервными, кидали на окружающих такие угрожающие взгляды, что даже не причастным к ним людям хотелось на всякий случай выставить белый флаг и объявить нейтралитет. И Ацуши совершенно не желал оставаться с ним в раздевалке один на один. Странное чувство копошилось внутри, усиливало разбитые ощущения в голове и ядовито разливалось чуть ниже солнечного сплетения. Поначалу, когда он только появился в штабе, Акутагава казался страшным. Это прошло, стоило им только оказаться поселёнными на сборах в одну комнату: тяжело опасаться человека, которого видишь по утрам в пижаме и со следом от зубной пасты на щеке — никто не будет церемониться с выдачей спортсменам отдельных ванн, ходили умываться к уличным умывальникам все вместе, группой, толкаясь и веселясь, когда роса ещё блестела на траве, а утренняя прохлада щипала за голые щиколотки. Зато можно было переглядываться с друзьями в крохотные зеркала во время чистки зубов, корчить смешные лица и стряхивать друг на друга воду с рук — а потом бежать на завтрак, теряя тапки и торопясь, чтобы следующие полчаса кисло смотреть в тарелки с кашей. На плечо ложится рука, и нервное дёрганье удаётся сдержать с трудом. Он оборачивается — смотрит, распахивая глаза, — и злится на то, что мысли абсолютно не желают собираться в одну кучу и выдавать что-то вразумительное. — Ацуши, — стальные нотки в голосе теряются, уступая место более мягкому тону. Ацуши кажется, что он ослышался, и голос вообще принадлежит кому-то другому — настолько непривычно слушать его без повелительной интонации. — Всё нормально? У Озаки сжатая линия губ, ровный прямой взгляд и необъяснимая эмоция в глазах. Он смотрит куда угодно, но не в них, пристально изучая замысловатую вышивку на воротнике у хореографа. У Озаки изящная линия челюсти — свет в зале погас, и холодноватые лучи из окна тонко скользят по её лицу, — чувствуется лёгкая вуаль цветочных духов, немного терпких, свежих и с примешивающимся горьковатым запахом. — Просто устал, — согласно выдыхает, цепляется за свою сумку и вешает на плечо, отбивая себе бедро. — Да… Как обычно. — Слова путаются на языке. — Нормально. — Ты в порядке? Ацуши теряется.***
Шаг, тройка, перетяжка — Ацуши кажется, что вместо дорожки шагов у него сейчас случится диссонанс в голове, и он просто-напросто запутается в ногах, зацепится зубцом лезвия и пропахает собой каток. Упасть не с прыжка и даже не с вращения это, конечно, сильно, но Ацуши не шибко желает пополнять коллекцию самых неудачных и нелепых падений, несмотря на то, что они не торопятся спрашивать его и коллекционируются сами, происходя с завидной регулярностью. Он перебарывает желание втянуть голову в плечи, когда острый взгляд тренера натыкается на него, и вместо того, чтобы поёжиться и запнуться, как это бывает обычно, почему-то отстраняется от факта чужого пристального внимания. Да пусть смотрит, ради бога, он смотрит на него каждую тренировку, по много часов в сутки, шесть дней в неделю, знает и понимает язык его тела лучше, чем он сам, да он его всего знает лучше, чем родная мать — а ещё Ацуши с детства вдалбливали в голову, что слово тренера — закон, нравится тебе или не нравится. Ацуши прыгает каскад — косой, кривой, ужасно клюющий на сальхове и с коротким выездом, но прыгает. Не валится назад, не падает на спину, не опрокидывается плашмя на лёд, а приземляет, пусть прыжки похожи на настоящие и хорошие только отдалённо, если сощуриться, отойти на двадцать метров и повернуться затылком. По звуку шуршащих лезвий будут вполне себе неплохие прыжки. Краем глаза он замечает, как Акутагава переходит во вращение, словно перелетая из либелы, цепляется пальцами за лезвие конька — выгибается так поразительно гибко и завораживающе, почти под чётким углом в девяносто градусов, что начинает печь где-то ниже ключиц. Они репетируют программы под музыку по очереди, и Ацуши кажется, что даже во время чужой раскатки он не может успокоиться и сосредоточиться на себе, потому что оторвать от Акутагавы взгляд так тяжело, что за свою голову он уже не отвечает. Это как прийти в Лувр с завязанными глазами — будет до слёз обидно, что не дают посмотреть на искусство. Ацуши фиксирует повязку на ноге, залепляя край перевязочной ленты пластырем, и разминает ногу, привыкая. Ему всё ещё страшно каждый раз при приземлении, и сердце вечно тревожно замирает или проваливается куда-то в пустоту. Он не уверен, что это когда-нибудь действительно пройдёт до конца — это что-то въевшееся в подкорку мозга, опасение на подсознательном уровне, которого у него, в общем-то, раньше никогда и не было. Он собирает набор из трёх четверных к третьей попытке. Это лучше, чем вчера, позавчера или неделю назад. Это охренеть как круто, машет ему от бортиков Танидзаки, хлопает его по плечу так, что выбивает последний воздух и торопится на физиотерапию — проблемы с коленями снова дают о себе знать. Ацуши удаляется с катка один, оставляя воодушевление там, на льду, и даже удостаивается того взгляда Яцуо, — не злого и не раздражённого, скорее уже близкого к терпимому одобрению. Радоваться или ликовать нельзя, как откатал сегодня, не откатает уже завтра, но вместо стабильного желания упасть лицом в подушку чувствует себя почти готовым на подвиги. Можно купить в магазине еды для котов, позвонить Кёке, справиться о самочувствии, приготовить на ужин что-нибудь полноценное и полезное, не перебиваясь батончиками и порошковой едой, как это обычно бывает. В раздевалке тихо. Пустота недружелюбно давит на блеклые стены с облупившейся штукатуркой, касаясь обнажённых участков кожи пронзительным холодом и заставляя торопиться, чтобы не превратиться в ледышку. Ацуши это и стремится сделать — он быстро переодевается, запихивает форму в сумку, цепляет на себя кроссовки и возится с коньками, несмотря на то, что сегодня его никто не ждёт и смысла подрываться особо нет. И пусть он и не любит возвращаться домой в одиночестве в мерном шуме мегаполиса, есть что-то пленительное и очаровательное в том, чтобы прогуливаться поздним вечером по тихим дворовым улицам под музыку в наушниках. Он заправляет шнурки и пихает коньки к остальным вещам, вставая, поворачиваясь лицом к стене и резко чувствуя, как напротив, у другого угла раздевалки, кто-то появляется. Акутагава выходит из душа уже собранный — и по его виду очень сложно сказать, насколько он сегодня устал и вымотался, потому что про постоянную утомлённость и нелюдимость чемпиона Японии ходят легенды, сочиняющиеся для отпугивания юниоров. Оба молчат. Сил разговаривать нет — и нельзя сказать, чтобы они хоть когда-то стремились к разговорам, несмотря на то, что проводили вместе дикое количество времени. Он с лучшей подругой и то меньше видится в тренировочные дни: сказываются разные группы. Зато молчание — самый уютный вид общения, и Ацуши после многочасовых тренировок в обществе других спортсменов, криков и постоянных разговоров, невыносимо с этим согласен. И потому он совсем не ожидает услышать голос за своей спиной, который, по профессиональному мнению Ацуши, похож на тихое раскатывающееся мурчание. Хриплый, чёткий и слегка приглушённый — и с повисшей в воздухе полувопросительной-полуутвердительной интонацией. — У тебя не осталось пластырей? Ацуши спешно оборачивается, смотрит на Акутагаву, на застывшее на его лице странное, непонятное выражение, и подвисает, игнорируя чужой пристальный взгляд. Спохватывается — вздрагивает, отводит взгляд куда угодно, кроме тёмной фигуры спортсмена, и ещё несколько секунд думает над прозвучавшим вопросом, внезапно потеряв способность мыслить. — Поцарапался на вращении, — видя невысказанное недоумение Ацуши, поясняет Акутагава и приподнимает ладонь, смазывая кровь на пальцах. Бледная кожа кажется почти серой в мраке раздевалки, синяя олимпийка застёгнута до самого конца молнии и воротником упирается в подбородок, чёрные волосы спереди занавешивают лицо, острые скулы выглядят как ровный срез ножом под прямым углом, глаза — пронзительно-стальные, блёклые, безликие. Кровь резко контрастирует на белоснежности руки, каплей скатывается по линии жизни, бесшумно впитывается в пол. Ацуши кивает — несколько раз, пока до него не доходит, и оживает. Сам сколько раз так царапался до того, как стал носить перчатки на постоянке. Он роется в сумке, находит распечатанную пачку пластырей и отдаёт её, получая в благодарность лёгкий кивок. Когда Акутагава заклеивает пальцы и возвращает пластыри, Ацуши пихает их обратно, внезапно осознавая, что дал ему те проклятые пластыри, которые кладёт ему Танидзаки — сам отдаёт, сам крадёт, — учитывая, что у него были припасены обычные. И этот факт почему-то заставляет его невероятно смущаться. Акутагава Рюноске, «князь подземелья», дьябло, дьявол, — прозвища от фанатов, которые те ещё любят писать на плакатах и хором скандировать на арене, — и в разноцветных пластырях. Кажется, там были нарисованы комиксы, кошки и мультипликационные картинки. Они с Джуничиро постоянно боролись за «Гравити Фолз», которых в наборе было всего несколько: Ацуши почти всегда уступал и покорно клеил на себя кошек. Он не знает, что чувствует, потому что одновременно хочет смеяться и паниковать на пустом месте, поэтому торопливо прощается и вылетает из раздевалки, хватая сумку с вещами.***
Крюк-выкрюк-петля, выезд в либелу, протянуть руки в четвёртую позицию и перейти во вращение. В голове глухо стучит, пока он бездумно отсчитывает обороты — привычно, как всегда. — Перетяжка, Накаджима, а не выкрюк назад-внутрь! — Громкий голос тренера — холодная сталь и звенящее железо — больно бьёт по ушам. Наотмашь. Ацуши оступается, неловко двигает ребро лезвия на внешнюю сторону и поскальзывается: просто на скорости слетает с оборота и бьётся коленями об лёд, выставляя руки вперёд и царапая пальцы. Морщится, упирается ладонями, поднимается — уже без лёгкости. Голову ведёт после резкого вращения, и он упорно встряхивает ей. Чувствует, как ткань неприятно прилипает к разбитому месту, но только двигает на пробу ногой и вновь опирается на неё. — Отвратительное катание, — в тоне — сплошной яд, проникающий острыми шипами, — ни единого чистого каскада! Что в слове «четверной» тебе непонятно, Накаджима? Четыре оборота, а не три с половиной! Или тебя вновь отправить в зал прыгать, а? Куда у тебя ось постоянно слетает, ты можешь нормально вытянуться? Ацуши глухо рычит внутри себя, молча кивает, не имея возможности ответить: горло от злости словно заливает расплавленная медь, не давая ничего сказать. Оно и к лучшему — иначе он бы просто ругался вслух. — Я тебя спрашиваю, Накаджима. Когда тренер орёт на тебя — это одно. Когда он говорит тихим, злым тоном, проницательно пригвождает равнодушным взглядом к катку, меньшее, что хочется сделать, это провалиться под лёд. Ацуши не хочет ничего. Вернее, он знает, чего ему хочется: поправить скотч на коньках, заклеить ссадины, стянуть с себя мокрый рашгард и умыться. Но каток пустеет, спортсмены расходятся — все, кроме них, поэтому Ацуши делает справедливый вывод, что позаботится об этом он не скоро. Когда прыгнет ровные каскады с правильной осью раз пять, не меньше. С правильной осью и нормальной высотой, а не этим кошмаром, думает Ацуши и разминает ногу — она отзывается ноющей болью, засевшим в кости тупым гвоздём. Яцуо убивает его взглядом — неудивительно. Ни одного чистого проката за сегодня. Шаги на третий уровень, вращения с кривой центровкой, раз за разом сорванные прыжки и сотни падений — он упал даже с чёртового кораблика, когда просто слишком сильно отклонил корпус назад и позорно проехался спиной по льду. Подниматься под поражённым взглядом было так стыдно, что хотелось остаться лежать до тех пор, пока не заставят вставать, дёрнув за шкирку. Никто не сказал ни слова, но Ацуши чувствовал висящие в воздухе невысказанные непечатные выражения. Он трёт лоб, откидывает мокрые волосы и измученно дышит. Лёгкие, кажется, решили объявить ему войну именно сегодня, потому что воздуха катастрофически не хватает. Дикая усталость оседает в районе шеи, с силой тянет вниз, глаза режет от света и отдаёт в виски уже настолько привычно, что не вызывает реакции. Ацуши устало моргает, но на ресницах ни слезинки — раньше он считал, что от неудач и плохих тренировок плачут только девчонки, но у всех знакомых девчонок на лицах только терпение, непокорная смирённость и взгляд воинственной Афины с копьём наперевес, а не слёзы. Сейчас с переменными успехами плачет только Ацуши. Раздражение глухо зацепилось в груди вперемешку с железными шипами, остро торчащими между ребёр и колющими изнутри. — Я прыгну, — голос — глухой и опустошённый, эхом раскатывается по арене. — Обещаю.