Кладбищенская карга

NC-21
Завершён
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 3 849 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
Я не часто выходила за территорию. Только когда была уверена, что мама долго не вернётся. Сегодня как раз был такой день. Она ушла рано — в своём «тёмном пальто» — и я знала, что раньше трёх её точно не будет. Она всегда задерживалась, если брала с собой ту большую сумку. У меня было время. Примерно сорок минут. Может, чуть меньше. Я смотрела на свои розовые часики с зайцем — стрелки показывали 14:08. Это был мой секрет. Моя маленькая свобода. Я называла это "вылазкой". Я никогда не шла далеко. Только до старого кладбища. Оно было рядом, за ржавыми воротами. Мне нравилось его исследовать. Иногда я представляла, что я шпионка. Или сыщик. Прячусь, наблюдаю, подслушиваю. Я знала каждый угол, каждую трещинку на плитах. Знала, где шатается ограда, а где под ногами скрипит мох. Здесь всегда было тихо. Иногда ветер, иногда птицы. И больше — никого. Но в тот день что-то было иначе. Я услышала голоса. Две девушки стояли у ворот кладбища. Они курили и разговаривали громко, не замечая, что кто-то рядом. Я притаилась за каменным столбом, который стоял у самого входа, и замерла. Я делала так не раз — иногда подслушивала, как на улице говорили взрослые. Это была моя игра. Я придумывала, кто они, откуда и куда идут. Мне казалось, будто я невидимка. Наблюдаю за настоящим миром из своего тайного убежища. На этот раз всё было по-другому. Они стояли близко. Курили. Смеялись сначала. А потом — замолчали. И одна заговорила хриплым голосом: — Я читала… маньяк снова на свободе. Я затаила дыхание. Маньяк. Слово пронеслось, как ветер. Я не знала точно, что это значит, но мама говорила, что такие люди делают «страшные вещи». — Пропадают девчонки. Молодые. Всё по той же схеме, — продолжила она. Вторая вздохнула. — Да, он как будто снова начал. Говорят, он мстит. Я не знала, кому. Но мне стало холодно. Хотя была весна. Я прижалась щекой к камню и посмотрела из-за него. Девушки были красивые. Молодые. Одна в джинсовке, другая — в длинном пальто. Их волосы развевались, и мне показалось, что ветер шевелит не только их волосы, но и слова. — Лучше не шататься по вечерам, — тихо добавила одна. — Особенно одной. Сердце у меня глухо стукнуло. Я была одна. И тогда я вдруг поняла: они говорят про таких, как я. Про тех, кто один. Кто выходит, когда никто не должен. Я сразу посмотрела на свои часики. 14:12. Осталось немного времени. И тут я ощутила, как будто за мной кто-то следит. Как будто чьи-то глаза прячутся за одной из плит. Я вжалась в камень, стараясь не дышать. Я знала, что не должна здесь быть. Мама строго-настрого запрещала выходить, особенно одной. Но я всё равно приходила — ведь это был мой способ касаться мира. Хоть одним пальцем. Теперь я не знала, радоваться ли, что я услышала это, или бояться. Я шла осторожно. Ноги проваливались в рыхлую землю между могилами — мягкую, как старая подушка. Она будто звала меня лечь. Отдохнуть. Заснуть. Я не заходила далеко — не потому что боялась, а потому что знала: мама может вернуться. Хотя в глубине души мне уже было всё равно. Поздно — это плохо, да. Но хуже — проснуться и снова быть здесь. Быть в теле, которое болит. В голове, где всё кричит. Я ходила в ту часть кладбища, где плиты почти полностью скрылись под землёй. Как будто мёртвые устали быть видимыми. Там всегда было тише, и даже ветер казался уставшим. Мама называла это место «старьём». Я называла его иначе. Домиком для мёртвых. Мне нравилось так думать. Дом — это же там, где тебя никто не трогает. Где тебя не дергают за волосы. Где ты можешь просто лежать и не говорить. Где никто не требует, чтобы ты улыбалась, когда тебе не хочется. Мёртвые не улыбаются. Им не нужно. Мёртвые не кричат. Но иногда я думала — они всё же говорят. Только не вслух. Только мне. Тишина здесь была такая густая, что казалась чем-то живым. Она ползла в уши, под кожу, в сердце. Я слышала, как скрипят мои ботинки. Как хрустит лист под ногой. Каждый шаг — как выстрел. Как будто я мешала им спать. Вороны сидели на ветках. Чёрные, тихие. Смотрели, как учителя. Я чувствовала, что они знают про меня всё. Наш дом — гнилой, с треснутыми окнами. Когда я впервые увидела его, он показался мне уродливым. А потом стал родным. Как синяк на теле. Привыкаешь. Забираешься в него, как в нору, и замираешь. Мама называла это «начать заново». Только началось всё не с начала, а с конца. Она приносила одежду. Иногда тёплую, иногда колючую. Она пахла землёй. Иногда — как подвал. Я спрашивала, откуда. Она улыбалась, показывая зубы: — Из волшебной коробки. Но я знала — ничего волшебного в ней нет. Я спрашивала, можно ли пойти с ней. Один раз. Только один. Тогда она швырнула чашку в стену. Осколки блестели, как лёд. Я больше не спрашивала. Коробка где-то за кладбищем. Или под ним. Может, и в самом кладбище. Там, где мёртвые уже давно не люди, а просто — вещь. Вещь, которую можно забрать, разделить, унести. Как куртку. Как еду. Я стояла у одной могилы. Маленькой. Плита покосилась, будто устала стоять. Я щурилась, пытаясь прочитать надпись. Буквы расплывались, плясали. Как будто кто-то их прятал от меня. Не хотел, чтобы я знала, чьё это имя. — Ты тоже ждёшь? — прошептала я. Мой голос звучал, как чужой. Иногда я думала, что могилы — как старые игрушки. Пока ты смотришь на них — они тихие. Но стоит отвернуться — и начинается шёпот. Тихий, цепкий, как мамин голос за дверью, когда она ждёт, чтобы я открыла. Были ночи, когда я хотела лечь в землю. Просто лечь. Закрыть глаза. И не просыпаться. Не потому что хотела умереть. Я просто не хотела больше быть. В теле, в доме, в страхе. Иногда мне казалось, что из-под земли на меня смотрят. Не сверху. Снизу. Будто кто-то под плитами всё ещё жив. Смотрит. Ждёт. Я слышала, как корни скребутся по гробам. Как что-то чешется в темноте. Может, мыши. А может — те, кто ещё не ушёл до конца. Я не боялась этого. Мне казалось, что если лечь — они примут меня. Без крика. Без наказаний. Просто — тишина. Наконец-то тишина. Я услышала плач. Тихий, будто кто-то очень маленький захлёбывался, не знал, как дышать. Такой звук слышала я только однажды — когда соседская кошка прижала лапой новорождённого котёнка, и тот пищал, пока не замолчал. Этот звук не отпускает. Он прилипает к коже, как грязь. Я замерла. Мои розовые часики показывали 14:56. Если я опоздаю — мама узнает. Она всегда знает. Говорит, что чувствует ложь по глазам. Что запах чужой улицы — как плесень, она сразу его учует. Тогда её ногти впиваются в волосы, а ладонь бьёт по щеке. Жжёт, как кипяток. Но я всё равно сделала шаг вперёд. Не страх двигал мною. Любопытство. Скользкое, как змея. Холодное и тянущее — как кошка, которая видит открытую щель в двери и не может не влезть. Я пробралась между кустами. Осторожно. Я знала, как быть незаметной. Пряталась за плитами, перебегала от дерева к дереву. Сердце било в горле, как будто оно хотело выскочить и убежать раньше меня. Плач становился громче. Я увидела их между могил — женщину со светлыми волосами и девочку. Женщина обнимала ребёнка, гладила её по спине, шептала на ухо. Они были так близко, что казались одним целым. Как будто слиплись от боли. Немного поодаль стоял мужчина. Высокий. В чёрной куртке. Он крутил головой, смотрел по сторонам. Искал кого-то. Я вжалась в дерево. Так, чтобы ни капельки меня не видно было. Только уши — только слушать. — Кто ей сказал идти через кладбище? — женщина говорила зло. Голос дрожал, но не от страха. От ярости. От боли. — Не знаю… — парень вздохнул. — Может, испугалась. Может, хотела быстрее домой. — Где телефон? Он должен быть где-то рядом. — Я слышал… кто-то сказал: «Выключи его». Может, забыли. — Ищи! — выкрикнула женщина. Парень достал телефон и начал набирать что-то. Пальцы у него дрожали. Не от холода. От чего-то внутри. Я замерла. Если бы я не вернулась… если бы я не пошла обратно за безделушкой, они бы нашли его. Телефон. Тот, который мама заставила меня принести. Он звонил. Светился. И мама рассердилась. Сказала, что так не должно быть. Сказала, что «теперь это наш». Она дала мне тряпку и велела собрать осколки, когда разбила его молотком. Сказала, что так «безопаснее». Я подумала, что, наверное, это не совсем правильно. В других домах, кажется, так не делают. Я видела, как люди разговаривают по телефону. Смеются. Держат его в руках. А у нас — телефоны не живут. Они сразу умирают, как только попадают к нам. Плач усилился. Девочка снова прильнула к женщине. А потом — случилось странное. Женщина заплакала. По-настоящему. Не как мама — со злостью, с криком. А как будто у неё внутри что-то порвалось. Она держалась за девочку, как за спасательный круг, а та — за неё. Две фигуры, одно дыхание. Мне стало… странно. Щекотно и тяжело одновременно. Я не понимала, что происходит. Почему они плачут? Почему из-за мамы никто так не плакал? Когда её били — да, она плакала. Но никто её не обнимал. Никто не искал. Никто не кричал её имя. Может… потому что она делает что-то не то? Я не знала, как назвать это. Но внутри что-то говорило: это не так, как должно быть. Парень резко сказал: — Ублюдок. Он за это заплатит. Похищать людей — это уже за гранью. У меня внутри всё сжалось. Как будто железный обруч стянул рёбра. Я не дрожала. Я не плакала. Но мне стало… тесно. В теле. В голове. Я знала, о ком они. О той женщине, которую мы привели домой. Мама кричала тогда: «Падаль! Тварь! Ты ещё пожалеешь!». Женщина отбивалась. Она ударила маму штукой, из которой шёл свет. Мама закричала, как будто её током ударило. Она дрожала. Не могла идти. Я поднимала её, как могла. Она на меня кричала. Я боялась. Но слушалась. Потом мама дала мне молоток. Сказала: «Надо. Помоги.» Я била. Сначала по руке. Потом по ноге. Чтобы она упала. Чтобы мама успела сделать укол. Это было не в первый раз. Я знала, что надо делать. Я не думала. Просто делала. Как будто во сне. Только теперь, смотря на этих людей — я начала думать. А может… это неправильно? Может… мы не просто «берём», как мама говорит? Может, мы… крадём? Или убиваем? Я не знала ответа. Но люди — знали. Это было видно по их лицам. По тому, как мужчина сжал кулаки, а женщина тихо шептала: «Господи, только бы не поздно…» Мне захотелось исчезнуть. Раствориться, как туман. Чтобы меня не нашли. Чтобы мама не нашла. Чтобы никто не знал, что я всё видела. Всё помнила. Но я знала: поздно. Я уже часть этого. — Хочу к маме! — закричала девочка. — Она же не умерла? — Нет, конечно нет… — ответила женщина, но её голос дрожал. «Умерла?» — я повторила это слово про себя. Да… наверное, умерла. Но мама сказала, что теперь еда будет. Мы ужинали мясом. Оно было странное, не как курица. Но мама сказала: «Почти как свинина, только нежнее». Я не знала, почему они так испугались этого слова. Почему их лица вытянулись. Разве они сами не делают так же? Почему для них «умерла» — это ужас, а для нас — просто то, что случается? В ту же секунду волосы натянулись, а рот накрыла холодная, вонючая рука. — Дрянь мелкая… — прошипела мама. — Как ты выбралась из конуры? Я промолчала. Знала, что ей не понравится мой ответ. Я давно научилась открывать замок. Просто… не говорила. — Не важно. За мной. — Она дёрнула ошейник. Он затянулся на горле туго, как ремень. Дышать стало трудно. Мама приложила палец к губам. Знак молчать. Я знала: если издам хоть звук — будет хуже. Поэтому шла тихо, сжав зубы, смотрела себе под ноги. Она всё время оборачивалась. Дёргалась от каждого шороха. Щурилась на темноту, как будто из неё могло выскочить что-то страшнее, чем она сама. Торопилась, подгоняла меня — шёпотом, но злобно. В голове всё ещё крутились слова тех людей. Они не кричали, как мама. Не били. Они смотрели на ту девочку и плакали — просто потому, что её мама пропала. Странно это. Умер кто-то — и они плачут. А у нас мама только смеётся. Когда мы дошли до дома, мама показала рукой на сарай — деревянное сооружение с низким потолком. Она называла его "конура". Она всегда сажала меня туда, если я в чём-то провинилась. Я залезла внутрь. Спина сразу заныла — доски были холодные, неровные. Запах земли, мокрых листьев. Сидеть в конуре я не любила. Особенно осенью — там всегда сыро и холодно. Но сегодня утром я разбила кружку — ту самую, что осталась одна на двоих. А значит, наказание было заслуженным. Раньше у меня была своя комната. С игрушками. Я помню: розовые занавески, мягкое кресло с мишками. Тогда ещё был жив папа. Мама говорила, что он — пьющий урод, что она молилась, чтобы он сдох. Но я помню, как он смеялся, как носил меня на плечах. И когда мама била меня, он кричал на неё. Потом бил её. У нас всегда все били друг друга, но мне казалось — он хотел меня защитить. Когда он умер, всё стало другим. Мама как будто взорвалась. Она схватила меня, сунула в старую куртку, в одной руке держала пакеты, другой — мою ладонь. Я спросила, где папа. Она меня ударила. Потом за любой вопрос — тоже. Крик той девочки не выходил из головы. Такой громкий, такой отчаянный. Она звала свою маму так, как я звала папу. Иногда — шёпотом. Иногда — во сне. Иногда — когда кричала в подушку, чтоб мама не слышала. И тогда мне пришла идея. Если девочка увидит свою маму, может, ей станет легче? Пусть даже… не всю. Хоть руку. Ведь она же её любит. Наверное, захочет попрощаться. Или… что-то почувствует. Я бы почувствовала. Мама спала. Я слышала — тяжёлый храп, как будто внутри неё тоже что-то хрипело. Иногда дёргалась. Это всегда было после той штуки, что бьёт током. Она называла её «собачкой». Принесла её та женщина, с тёмными волосами. Теперь её не было, а «собачка» осталась. Как и синяки. Я не спала. Сидела в углу кухни, колени к груди. Смотрела на мусорный пакет. Он лежал на столе, рядом с мятой газетой. Мама говорила, что скоро испортится, надо «сделать холодный суп». Я не понимала, зачем говорить про суп, если там рука. Правая. На безымянном пальце — кольцо. Оно блестело даже сквозь чёрный полиэтилен. Я вспомнила ту девочку. Её лицо. Крик. Не из-за страха. Из-за потери. Она звала свою маму так, как я раньше звала папу — будто если звать долго, он появится. Я не думала, что так бывает — что по родителям плачут, а не боятся. Это было странно. Неправильно. Но вдруг — правда? Если бы мне дали руку папы, может… я бы поняла, что он не ушёл. Что не бросил. Что умер — и больше не может защищать. Может, и она поймёт. Я подошла ближе. Осторожно, будто не к столу, а к краю чего-то страшного, куда можно упасть и не выбраться. Газета шуршала под пальцами, мягко, как сухие листья. На мятом листе — лицо женщины. Та самая. Улыбается. Живая. Волосы блестят, как у кукол, которых мне больше не дарят. А я знала — она мертва. В пакете — не просто рука. Это её рука. Та, что, может быть, гладила свою дочку по волосам, держала за руку, когда ей было страшно. А теперь — отрезана, свернута, лежит вон там, рядом с плитой, как мусор. Мама говорила: «Чтобы было чем объяснять». Я не понимала, кому. Но она всегда так: говорит — и не объясняет. Я провела пальцем по строчкам, как учила в школе. Когда-то.

«П… о… хищение» «Дочь ищет» «Домой» «Убийство»

Слова резали внутри. Как будто кто-то тонкой проволокой стягивал грудь. Я вдруг поняла: где-то рядом девочка зовёт свою маму — так же, как я когда-то звала папу. Думает, что она просто ушла. Думает, ждёт. А я стою здесь, в грязной футболке, рядом с пакетом, и знаю правду. Знаю — и не могу ничего сделать. Глотнула. Воздух был тяжёлым, будто в нём плавала пыль, смерть, несказанное. Холодильник гудел. Единственный звук, кроме моего сердца. Я подняла пакет. Он был тяжёлым — но дело не в весе. Он будто тянул вниз. Как будто всё плохое в нашем доме, всё, что делала мама, всё, что она заставляла видеть, теперь лежало в этом чёрном мешке. Я хотела просто показать. Найти ту девочку. Показать, что мама — правда не вернётся. Чтобы она перестала ждать. Чтобы могла поплакать. Попрощаться. Я уже стояла у двери, когда локтем задела тарелку. Тонкий звон, как стеклянный крик. Замерла. Сзади — шорох. Шевеление. Тело на диване дёрнулось. Мама открыла глаза. Сначала — пустые. Без мыслей. Как у сломанной куклы. Потом — налились злобой. Узнала меня. Увидела пакет. Зрачки сузились. — …Прости… — выдохнула я. Губы дрожали. В груди — страх. Не острый. Медленный, глухой. Как холодная вода. Я шагнула назад. К двери. К спасению. К неведомому. Только бы не остаться. Только бы она снова не схватила. Я сорвалась с места — не бежала, летела, как перепуганный зверёк, которому прижгли шкуру. За спиной — крик. Не человеческий. Такой не издают люди. Глухой, хриплый, как если бы внутри кого-то ломались кости, пока он орал. Я слышала, как хлопнула дверь. Потом — топот. Спотыкающийся, резкий. — УБЬЮ! — орала мама. — РАЗОРВУ! НЕ СМОТРЕЛА БЫ ТАК, ЕСЛИ БЫ НЕ БЫЛА ВИНОВАТА! Я бежала, как умела. Рвано дышала, глотая холод. Воздух обжигал лёгкие, ноги вязли в мокрой траве, но я не могла остановиться. Я знала, что будет, если она меня догонит. Я слышала, как она хрипит. Волочит за собой ноги. После «собачки» она всегда дрожала. Пальцы её сжимались в судорогах. Но голос — голос был сильным. Таким, что в груди сжималось всё. Даже сердце. "Люди… Где вы?.. Пожалуйста…" Я повторяла это мысленно, как молитву. В голове была только одна цель: дойти до дороги. Там были люди. Я видела их. Кричали в рупор, держали фотографии. Искали. Если я покажу руку — они поймут. Заберут. Всё закончится. Оставалось немного. И тут — удар. Что-то тяжёлое с глухим звуком ударило меня между лопатками. Воздух выбило из груди. Я вывернулась, полетела вперёд, как мешок. Удар о землю. Камень отлетел в сторону. Пакет вывалился из рук. Я захрипела. Рот полон грязи. Пальцы дрожат. Всё внутри хотело умереть раньше, чем она подойдёт. Она приближалась. Я слышала, как хлюпает мокрая трава под её ногами. Видела её лицо — красное, как мясо. Перекошенное. Без мысли, только ярость. Уголки губ дёргались, зубы оскалены. Глаза — не мамины. Не человеческие. Такие у собак, которых били и не кормили. Только хуже. Я поползла к пакету. Внутри кричало тело: «Ползи, пожалуйста, быстрее!» Но пальцы — как в воде. Я почти добралась, когда её рука накрыла мой рот. С силой. Я захрипела. Её ногти врезались в щёку. Вторая рука сбила меня на спину. Удар. Голова откинулась, вспышка в глазах. Ещё. В лицо. Снова. Кулаком. Потом — открытой ладонью. Резко. По уху. В висок. — СУЧКА! — рычала она. — ЭТО ТЫ ВСЁ ЛОМАЕШЬ! ВСЁ ПОРТИШЬ! Я ТЕБЯ СОЗДАЛА, Я ТЕБЯ И СЖУ! Я пыталась закрыться, но она села на меня. Тяжёлая. Боль давила, как плита. Сверху — кулаки. Один за другим. В лицо, в висок, в щёку. Звук был мокрым. Как будто били по куску мяса. Я не чувствовала щёк. Только гудение, как от роя пчёл внутри черепа. Она схватила меня за волосы, рванула. Голова откинулась, и тогда она вдавила её в землю. Лицом в грязь. В камни. Они резали кожу. Воздуха не было. Только паника. Не «боюсь». А умираю. Я дёргалась, била руками по её рёбрам, но она только сильнее надавила. Хруст. Что-то сломалось в плече. Или в шее. Я заорала, но — только внутри. Рот всё ещё был закрыт её ладонью. Пальцы залезли в рот. Воняли железом и жиром. — МОЛЧИ, ТВАРЬ! — прошипела она. Пена на губах. Она была в экстазе. Удовольствие — в глазах. В животе у меня всё сжалось. Я видела небо. Тёмное. Я думала: почему никто не слышит? почему никто не приходит? Удар. Ещё. Лицо пульсировало. В одном глазу стало темно. Я не чувствовала ног. Руки слабо дергались, как лягушка после ножа. — Ты не доживёшь до утра, — прошипела она мне прямо в рот. Словно плевала ядом. — Я тебе обещаю... И в этот момент, короткий, словно вдох, земля показалась тёплой. Мягкой. Как одеяло. Как те дни, когда я пряталась под кроватью с подушкой и представляла, что папа вернётся. Последнее, что я увидела — её лицо. Расплывчатое. Звериное. Не мамино. А потом — темнота. Словно кто-то выключил свет. И стало тихо. Слишком тихо.

***

Сегодня на ужин были макароны с домашними котлетами. Я съела даже вторую порцию. Удивилась сама себе — раньше не могла. Комок стоял в горле, всегда. Бабушка подошла и забрала тарелку. — Не лопнешь? — улыбнулась. Погладила меня по голове. Я вздрогнула, едва ощутив её пальцы — движение было слишком неожиданным. Мелькнуло: рука, как у мамы. Та же мягкость на секунду — перед ударом. Но потом запах бабушкиной кофты — мука и ваниль — выдернул из этой мысли. — Нет! Ты очень вкусно готовишь, — засмеялась я, на автомате. — Тогда ступай умывайся и спать. Уже почти одиннадцать. — Хорошо... Я бросила взгляд на большой деревянный стол, накрытый белой скатертью. Он казался почти живым. Пах варениками, борщом, пирогами. Этим запахом можно было укутаться, спрятаться. Он был как щит. Не как тот стол... из старого дома. Там пахло иначе. Кровью, плесенью, железом. Там на стол клали пакеты. Я пошла умываться. Вода была тёплой, из крана — не из ведра. Зеркало над раковиной мутное. Я не всегда могу смотреть туда. Иногда вижу не себя — её. Мамины глаза, как будто в моей голове. Сквозь отражение. В комнате всё казалось тише, чем должно быть. Стены — в старых обоях, а на одной — ковёр с узором. Я долго его боялась. Мне казалось, что из завитушек на меня смотрят глаза. Иногда они моргали. Может, на самом деле — нет. Но тогда я не знала, как отличить страх от реальности. Я легла на кровать. С тех пор, как я у бабушки, у меня есть своё одеяло. Не вонючее. Не с чужими пятнами. Я больше не сплю в куртке, не жмусь к стене. Но тело — помнит. Я всё ещё просыпаюсь от шорохов. Прячу руки под подушку — так не видны синяки. Иногда дышу только носом — чтобы не слышать, как плачу. Это выработалось давно. Там, где плачь — значит хуже. В голове крутится: «Тебя больше не отдадут». Я знаю. Юрист говорил. Бабушка плакала. Документы. Фотографии. Красной ручкой — слова: «опасно», «рецидив», «жестокое обращение». Но всё равно... Ночью я не сплю. Лежу с открытыми глазами. Считаю дыхание. Иногда — уговариваю себя, что всё прошло. А потом — скрип. Тихий. Слишком знакомый. Я замираю. Грудь перестаёт подниматься. Как будто тело решило: лучше не дышать, чем привлечь внимание. Шаг. Второй. Медленно. Осторожно. Как она ходила, когда проверяла — сплю ли. Или прячусь. Шёпот. Нечёткий, но я узнаю его. Он, как запах — въелся в кости. Потом — бег. Быстро. Прямо ко мне. Я сжимаюсь. Прячусь внутрь себя. Это она. Я знаю. Я слышу, как шепчет мне в темноте: — Ты не убежишь. Я тебя найду. Тело не слушается, но я поворачиваюсь к стене. Закрываю лицо руками. Я знаю, это не поможет. Но это как привычка. Когда-то помогало хотя бы не видеть. Шаги — у самой двери. Ногти — по дереву. Скрежещут. Как когти у зверя. — Привет, — говорит она. Мир в этот момент обрывается. Меня будто вышвырнули из тела. Как в сарае, когда она душила. Всё вокруг — тугое, липкое, глухое. Кричать не получается. И вдруг — темнота. Я просыпаюсь от света. Он бьёт в глаза. Сажусь. Всматриваюсь в комнату. Тихо. Очень тихо. И вдруг — голос бабушки. Живой. Спокойный. Я вскакиваю и бегу в коридор. Она стоит у двери, в лёгком сарафане, с пакетами. Улыбается. — Ой! Ты чего так рано встала? До обеда обычно не поднимаешься. — Солнце… Я проснулась от солнца, — выдыхаю. Совру. Как всегда. Она кивает. — Ну вот и хорошо. Я блины жарить буду. Сгущёнку купила, как ты любишь. Иди, умывайся. Я вдруг подхожу к ней. Обнимаю. Крепко. Я не вижу её лица. Но чувствую — она удивлена. Потом — прижимает меня к себе. Тихо. Нежно. По-настоящему. Её руки тёплые. Мягкие. Они не бьют. Не сжимают горло. Не давят. И в этот миг я понимаю: мама не ушла. Она всё ещё там. В углу памяти. В скрипах. В ночи. Но здесь — её нет. Здесь только бабушка. И блины. И руки, от которых не страшно. Ни капли.
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник