***
6 декабря 2023 г., 20:49
Боль прострелила руку, похожая на мощный разряд тока. Не ожидавший ее, Дилюк выпустил из ослабевших пальцев кружку, и тёмный чай мигом залил письмо, над которым он сидел уже с полчаса. Он поморщился и постарался размять сведенные судорогой мышцы на предплечье. В одном из ящиков стола был спрятан пузырек мази из тычинок огненных цветов — неожиданный подарок от Альбедо.
Однажды они встретились на Драконьем хребте: Дилюк шел по следам мага бездны, алхимик, кажется, просто гулял. Ночь стояла темная и звёздная — как вино, сделанное из волчьих крюков. Снег скрипел под ногами, сиял самоцветами, от холода на ресницах выступил иней — и приходилось смаргивать легкие капли. Альбедо мягко, неслышно ступал за его спиной — не требуя остановиться. В конце концов Дилюк привык к его тихому, молчаливому присутствию.
Лишь около пещеры, от которой тянуло искаженным, неправильным запахом свежей крови, а рядом валялись обрывки одежды и шевроны Фатуи, тот быстро оказался рядом и упреждающие выставил руку. Покачал головой.
— Это засада. Вас там ждут. И готовы принять бой.
— Я тоже готов, — Дилюк пустил по мечу яркий, жестокий огонь. Не в первый раз он разорял их гнезда.
— Я знаю, что вы сильны, — спокойно сказал Альбедо, — многие рыцари ещё ставят вас в пример новичкам. Но я не могу позволить вам туда зайти. Пещера стара, любое неосторожное движение, и вы останетесь там, погребённые под камнями и ледяными глыбами. А они спокойно переместятся в другое место. Я не хочу стать свидетелем вашей напрасной гибели.
— И что вы предлагаете? — Дилюк старался контролировать голос, не дать прорваться жажде битвы. Он выслеживал этих тварей несколько дней — чтобы теперь так глупо отступить?
Он не учёл, что они стали умнее. Если бы не слух, натренированный слышать все, даже самые тихие звуки, свиста отёчных копий он бы не услышал. Загородив собой Альбедо Дилюк поймал и отбросил их мечом обратно — в пещере послышался тонкий возмущённый возглас. Темнота внутри сменилась бледный светом сразу четырёх крио-щитов, послышались их странные, монотонные песнопения.
— Они призывают буран, — сказал Альбедо за его спиной, — склон здесь обрывистый, если случится лавина, нас унесет прямо вниз. Надо уходить, господин Дилюк, и отработать вашу рану.
Только после этих слов он заметил, что один из крупных осколков вошёл в правую руку. Боли не было: лютый мороз действовал лучше любого анестетика.
— Ваша лаборатория, — сказал он, — она совсем близко. Это опасно — идти прямо туда.
Прозрачный до этого воздух заволокло мелкими, колкими снежинками. Небо скрылось под тяжелыми, низкими тучами, завыл ветер — как рев умирающего животного. Глаза Альбедо блеснули звериным, живым блеском: ни следа былого равнодушия.
— Не волнуйтесь, — он пожал плечами, — я знаю, как отваживать нежданных гостей.
Черная, непроглядная метель накрыла весь хребет. Деревья над ними стонали и кидали в лицо пожухлые листья и иголки. Они шли почти на ощупь — и теперь Альбедо ступал впереди, а Дилюк огненными всполохами старался хоть немного разогнать бушующую стихию. Оставалось надеяться, что никто в эту ночь не решил попытать счастья в этих мёртвых горах.
Издевательский смех смешивался с воем бурана, лип на лицо, и Дилюк скрипел зубами от бессильной злости. Ничего. Он настигнет их позже, когда никто не сможет его остановить.
Несколько старых берёз не выдержало. С всхлипом их стволы упали вниз, взметнув и без того легкий снег. Позади раздался рев и гулкие удары о камень. Дилюк обернулся: лавачурл метался по поляне, то и дело врезаясь своим массивным телом в гору.
— Он пытается сопротивляться, — прокричал Альбедо, — маги воздействуют на его разум. Но он не хочет этого. Нужно ускориться, господин Дилюк, мы уже близко!
Ветер врывался в легкие, резал их острыми перьями. Дышать было почти невозможно. Даже в Снежной такие бури были редки — а в Мондштадте, с его ласковым бризом с привкусом соли, он уже успел позабыть, что это такое: замерзать по-настоящему. Слишком мягок он стал на родной земле. Непростительно.
В лабораторию они буквально ввалились, чуть не пропустив ее из-за слепого снега. Огонь в очаге давно потух — и Дилюк зажег его, осветив пещеру. Поленья весело затрещали, пока Альбедо чертил что-то прямо на полу. Некоторые символы он узнал, это были древние алхимические руны, которые иногда проявлялись на стенах и колоннах подземелий. Альбедо взмахнул тонким и острым — как большая игла для швеи-великана — мечом, и вход заволокло золотыми нитями. Щит отрезал их от вьюги. Наступила та самая тишина, что бывает ночами в доме, пока за закрытыми дверями и ставнями ревет и мечется диким зверем буря. Лишь пламя костра, ничем теперь не потревоженное, лизало своими язычками каменный пол и мокрые от снежинок бревна.
Альбедо положил руку на сотворенную им преграду и удовлетворенно кивнул.
— Она продержится несколько часов. За это время метель должна хотя бы немного притихнуть. Господин Дилюк, располагайтесь. Не могу предложить вам приёма, что будет достоин вашего статуса, но, пожалуй, для краткой передышки сойдет.
Помотав головой, Дилюк сбросил с волос налипшую на них ледяную корку. Хмыкнул:
— Вы спасли мне жизнь. О каком статусе сейчас может идти речь?
— Возможно, не пойди я за вами, вы не пропустили бы тот удар. Приняли бой — и вышли из него победителем. К сожалению, издержки моего ремесла всегда заставляют меня просчитывать все варианты развития событий, и из них всех выбирать самый худший. Я не брал в расчет вашу силу и навыки, лишь поступил так, как сделал бы я. Если есть возможность избежать открытой конфронтации, то я выберу ее. Вы же, по моим наблюдениям, действуете иначе, и… Впрочем, нет смысла об этом рассуждать. Позволите мне осмотреть вашу рану? Не думаю, что на копьях был яд, но обработка в любом случае не повредит.
Было приятно — слушать умного человека. Пожалуй, с Альбедо они бы сработались. Тот излагал свои мысли беспристрастно, не делая попыток навязать своё мнение. Он понял это ещё за их краткую переписку по поводу артерий, а теперь получил ещё одно подтверждение. Возможно, не будь он в Ордо Фавониус, Дилюк обращался бы к нему куда чаще, а не искал сведущих алхимиков по всему Тейвату.
Осколок все ещё торчал из его руки чуть выше локтя. При свете огня стало видно, что это был не обычный лед, а тот самый, что синел в пещерах хребта и разбивался лишь с помощью кварца.
Боли не было. Лишь неприятное, пульсирующее ощущение разливалось от кончиков пальцев до плеча. Альбедо прикоснулся к краю и сразу отдернул руку.
— Как интересно! В смысле… — но Дилюк кивнул: продолжай, — лед подморозил кожу, останавливаясь кровотечение, но в то же время начал поражать и сосуды. Можете пошевелить пальцами?
Дилюк послушно сжал и разжал ладонь.
— Отлично, нервные окончания ещё целы, — алхимик нахмурился, — Придётся срезать весь рукав, тогда я смогу точно оценить ущерб. Вы не против?
— Делайте что должно.
Скальпелем — что только не хранил он в своей лаборатории — Альбедо освободил всю руку. Кожа на ней была бледной, но в нескольких местах наливались красные пятна.
— Я извлеку осколок, промою рану, — деловито начал перечислять Альбедо, словно он каждый день делал такое, — потом пустите по руке немного пиро. А дальше будем смотреть по состоянию.
Порез оказался не таким страшным, как могло показаться. Лед вошёл не глубоко, но сильно распорол кожу, поэтому Альбедо умелыми стежками зашил рану — и лишь после этого довольно выдохнул.
— Надеюсь, никаких негативных последствий не будет.
— Спасибо, — повторил Дилюк, — у вас талант к врачевательству.
— Что вы, — алхимик взмахнул рукой, — Мне далеко до даршана Амурты или способностей госпожи Барбары. Но все, что я делаю, я стараюсь делать хорошо. Иначе нет смысла и начинать. Пожалуй, мой перфекционизм когда-нибудь сыграет со мной злую шутку.
Он встал, разминая затёкшие от сидения на коленях ноги, прошёл к костру. Из незаметной выемки в тёмной части пещеры достал тыкву-горлянку и наполнил водой котелок. Обернулся:
— Я знаю про вообще отношение к алкоголю. В какой-то мере и сам его разделяю: не люблю, чтобы мои мысли были чем-то потревожены. Могу предложить хороший чай, травы для него я сам собрал и засушил тем летом. Поможет восстановить силы. Из съестного есть только сушенное мясо кабана, к сожалению.
— Ничего. Мне хватит и просто чая. Я вышлю вам несколько сборов из Снежной. Думаю, вам понравится.
Чай оказался горьковатым, с запахом сена и бутонов диких роз. Дилюк пил его мелкими глотками, смакуя как хорошее вино. В нем чувствовалось долгое и жаркое мондштадское лето: блики солнца на плодородной земле, шелест высокой, полной силы травы, томная духота предгрозовых вечеров, свежесть огуречной лозы и холодок туманных цветов. Он зажмурился от удовольствия: в стылую зимнюю ночь этот напиток перенёс его в яркий золотой полдень на исходе августа, когда осень уже начинает свою мягкую подступь.
Открыв глаза, он наткнулся на внимательный взгляд Альбедо. Тот сжал губы и перекатывался с пятки на носок, будто раздумывал о чем-то.
— Могу я высказать одну дерзкую просьбу? Можете не соглашаться, если это покажется вам неприемлемым.
Дилюк пожал плечами.
— Сейчас вы выглядели… хм. Неважно. Просто понял, о чем говорил кое-то… Так вот об одолжении. Раз уж мы все равно заперты здесь, не позволите ли запечатлеть вас на наброске? Честно говоря, мне уже давно этого хотелось. Я уничтожу его, если вы того потребуете.
Интересная просьба. Из разговоров в таверне Дилюк знал, что Альбедо за работой любит также и рисовать в своём блокноте. Часто эти листы шли на растопку горелки, но некоторые — видимо, самые удачные — оседали потом в кабинетах ордена. Он мельком видел их — быстрые карандашные зарисовки — на столе у Лизы в библиотеке, на диванчике Джинн, когда сдавал налоговые отчетности в конце года.
Уже давно никто не писал его портретов. Последний, выполненный талантливым мастером из Фонтейна, теперь пылился где-то на чердаке винокурни среди остальных свидетельств прошлого. Отец собирался вызвать того художника ещё раз, аккурат на май, когда Дилюку исполнилось бы восемнадцать. Возможно, эта картина заняла бы почетное место в отцовском кабинете, а ее маленькие копии рассылались бы потом тем девушкам, что сочлись бы подходящей партией.
Этого не случилось. А после своего возвращения, в суматохе с Фатуи, вниканием в состояние винокурни, Дилюк отбросил это дело за ненадобностью. Ему не нужны были портреты, чтобы увидеть себя таким, каким он стал. С этим справлялось и зеркало по утрам, и рябое отражение в озёрной глади.
Разочарование отца. Сын, не оправдавший надежд.
— Господин Дилюк?..
Он встряхнулся. К черту эти мысли — они отравляли разум и кровь хуже любой порчи.
— Я не против. Главное, чтобы это изображение не оказалось потом расклеено по всему городу. Скажите лишь, что нужно делать.
Альбедо благодарно кивнул, подтащил поближе к костру этюдник.
— Не волнуйтесь. Я умею хранить секреты: и свои, и чужие. Просто сидите так, как сейчас. Этого будет достаточно. Если потребуется перерыв или почувствуете боль в руке, то сразу же говорите.
Время текло медленно, колыхалось в тенях на сводах пещеры, щит мерцал золотом и почти звенел — как лира в руках у барда, если в него попадали комья снега или осколки. Метель снаружи стихала, но слишком, слишком медленно. Сколько же часов они уже провели здесь? Мерный скрип карандаша по бумаге дарил внезапное ощущение спокойствия. Иногда Альбедо замирал, поднимал глаза, и они пересекались взглядами — аквамарин и пламень — а потом вновь опускал их.
Дилюк ничего не мог в них прочитать. Да и не пытался.
Лишь один человек когда-то давно мог вызвать внутри чувство, похожее на фейерверк в темном небе над морем. Теперь же душа рвалась на части, словно старая, ни на что негодная рыбачья сеть.
Теперь они даже не смотрели друг другу в глаза. Как это оказалось легко. Как это оказалось больно.
Он постарался избавиться от этих мыслей: ни время и не место (думать об этом всегда было — как тонуть в стоячей воде).
— Как вышло, что алхимик вдруг полюбил живопись?
Альбедо хмыкнул.
— Вы не первый, кто задается этим вопросом. Сначала это были просто зарисовки на полях журналов для опытов. Изображения растений, ингредиентов, насекомых. Однажды эксперимент шёл из рук вон плохо, оставить его было нельзя, но и постоянно думать — бесполезно. Тогда я взял перо, чистый лист и нарисовал что-то обыденное. Кажется, голубя, который прилетал ко мне на балкон каждое утро. Я посмотрел и понял, что чего-то не хватает. Детализировал перья, придал блеск глазам, постарался передать остроту когтей. Потом вспомнил, что стену оплетает плющ, а за окном виднеется угол мельницы. Штрих за штрихом, деталь за деталью. Я добавлял и добавлял новое, и вскоре увидел перед собой эту птицу — почти как живую. Ещё немного, и он бы проворковал что-нибудь на своём языке. После этого я уже не смог избавиться от наваждения. Оно захватило меня почти с головой. И вместе с ним я понял, что живопись сродни алхимии: она тоже возникает из пустоты. Вы ведь из семьи аристократов. Наверняка в ваш список достоинств входит и это.
Дилюк моргнул. Да, в детстве и краткой бездельной юности отец приглашал множество наставников по самым разным дисциплинам: языки (они никогда ему не давались), музицирование, танцы, этикет, философия, каллиграфия, литература. Достойный наследник должен уметь поддержать разговор на любую тему. Из всего богатого списка Дилюк полюбил только две вещи: музыку и рисование. Он и сам до конца не понимал, почему. Может, потому что оба этих искусства обставляли после себя след. Музыка была невидима, но ее ноты оседали пылью на гардинах, пушинками разлетались по полям и долам. Даже в ночи, прислушавшись, он ещё мог различить скрипичный плач.
Рисование же было дня него сродни бою. Непокорная акварель, пропорции и кьяроскуро. Как передать блики солнца на металле или дорожку из лунного света на волнах озера? То, как учитель несколькими взмахами кисти передавал изгибы виноградных листьев, их живость и капли росы на самых кончиках.
— Вы правы. Нас действительно этому обучали. Но ничего выдающегося я продемонстрировать не смогу. Не тот уровень, — «мы», «нас» прорвалось в речь так обыденно, что пришлось закусить губу. Но Альбедо не стал уточнять. Или просто не обратил на это внимание. Он чуть нахмурился.
— Это ведь не совсем правда, господин Дилюк, не так ли? Я видел одно из ваших творений. Не могу назвать себя мастером в оценке, но это прекрасная картина. Побережье Сокола на закате. Я случайно нашел ее на складе, увидел ваши инициалы на раме. Это замечательное произведение.
Дилюк не шелохнулся, но что-то внутри дрогнуло. Он был уверен, что ее либо продали за бесценок, либо изломали и бросили в камин на растопку. То, что она до сих пор пылится где-то там, в Ордо, стало удивительным и непонятным до конца открытием.
…Была ещё одна причина такой любви к холстам и краскам. Отец интересовался живописью: посещал аукционы, картинные галереи и выставки. Часто находил уличных художников, видел в них талант — и оплачивал им обучение в Академии искусств. Многие из них до сих пор присылали длинные, полные благодарности письма и звали Крепуса в гости. Дилюк не знал, что с ними делать. Бумага жгла пальцы и обычно он, чувствуя себя последним негодяем, отдавал их Эльзеру: тот сможет подобрать добрые, но безличные слова утешения и отказа.
Они с Кэйей росли среди произведений искусства. Картины висели в холле, коридорах, библиотеке, кабинете отца.
И Дилюк, тогда ещё глупый и наивный юнец, тоже решил преподнести отцу пейзаж, написанный собственноручно. Как раз близился его день рождения — и это казалось прекрасным подарком.
Долго он думал, что же изобразить на холсте. Винокурню? Сидровое озеро? Вид с колокольни собора на Спрингвейл? Но однажды идея пришла сама собой.
Они с Кэйей возвращались домой на длинные выходные. Спешить было некуда — они отпустили вожжи и позволили лошадям вести их по тёплому солнечному дню. Перламутровое небо, похожее на внутренне часть раковины, тихий шелест огромного дуба, крики чаек над побережьем. Начинался отлив; спешившись, они сняли сапоги, засучили штанины и прошли по мокрому песку вглубь пляжа, оставляя за собой четкие следы. Крабики разбегались под их ногами, выброшенные водоросли пахли солью, море — как шаловливый ребёнок — убегало все дальше, оставляя за собой лишь пену. Дилюк раскинул руки, отдаваясь бризу — как птицы, парившие в высоте. Он запутался в его волосах, забрался под рубашку и пощекотал рёбра. Кэйа шёл впереди, стараясь ногами изобразить на песке ровную линию. От ветра и блеска солнца на воде чуть слезились глаза, пришлось закрыть их, давая временную передышку.
А когда он открыл их, то увидел, как прекрасен был мир.
Золото подсвечивало пушистые облака и песчинки, ложилось на кожу Кэйи сладкой, тягучей карамелью, падало в море и рыбы, выпрыгивающие из воды, были похожи на огромные куски янтаря.
А Кэйа смотрел на него, склонив голову и мягко улыбаясь.
Вот оно, понял Дилюк. Это я и хочу нарисовать. Навеки запечатлеть в своей памяти.
Он подошёл к Кэйе, и вдвоём они постояли ещё какое-то время, соприкасаясь плечами, пока солнечное, наливное яблоко этого дня совсем не скрылось за косой линией горизонта, а на пляж не начала возвращаться вода.
Вернувшись домой тем вечером, он взял свой старый, потрёпанный мольберт со сколотой ножкой, несколько плотных листов и выскользнул на улицу через дверь в кухне. Руки горели от желания поскорее перенести тот вид на бумагу. Он делал набросок под лунным светом и пением лягушек на реке.
Тот пейзаж представал перед взором — как живой. И сначала ему хотелось запечатлеть на песке и дорожку следов, и коней, пасущихся на пригорке, и Кэйю, который был тогда для Дилюка самым красивым человеком на свете.
Нет.
Кэйа не любил портреты. Даже на уроках, когда их сажали друг напротив друга, он всегда говорил: не надо подробно, с меня хватит и «палка, палка, огурец — получился я, подлец».
(По прошествии лет Дилюк понял, кажется, причину такого поведения. Может, Кэйа не желал увидеть себя таким, каким видел его Дилюк. Чего он боялся? Того, что это станет еще одной цепью, которая удержит его, когда придёт время? Раздерет кожу, перемелет кости?.. Дилюк не знал, и не имел возможности спросить)
Кэйа нашел его спустя час. Накинул на плечи плед, присел рядом, уложив голову на колени, сонно вздохнул.
— Зрение посадишь, — пробормотал он, — очки тебе не пойдут.
Дилюк хмыкнул и пробежался свободной ладонью по его волосам. Кэйа притих, подставляясь под ласку.
— Красиво, — сказал он.
— Ещё ничего непонятно, — возразил Дилюк.
— Неправда, — Кэйа уткнулся в его колени и тихо прошелестел: — Все, что ты делаешь, — красиво.
Картину Дилюк закончил за несколько дней, как раз в аккурат к празднику. В конце даже не выдержал и покрыл позолотой кромку моря. Он решил отдать ее вечером перед торжественным приемом. Почему-то думалось, что отец поднимет ее и покажет всем гостям: посмотрите, что подарил мне сын!
Все чаяния разбились о пустое, ничего не выражающее отцовское лицо. Он покрутил холст, пробежался пальцем по засохшей краске. Дилюк стоял рядом с выпрямленной спиной и руками по швам. Крепус прислонил картину к креслу и спросил:
— На это ты тратил свободное время?
В горле пересохло. Дилюк сглотнул, не отвечая. Все пошло не так. Отец размял виски.
— У тебя сейчас сложный период в ордене. Варка говорил, что ты в одном шаге от становления капитаном, сын. Разве не должен ты больше стараться в этом деле? Мы все ожидаем, что ты оправдаешь наши надежды. А это… Не думаю, что такое увлечение пригодится тебе в будущем. Лучше сосредоточься на тренировках и советах от старших товарищей. Но… Спасибо за подарок. Можешь повесить ее у себя в комнате.
Дилюк вышел из библиотеки, сжимая в руках куски дорогой обёрточной бумаги. Дорогой, сделанной талантливыми мастерами Ли Юэ из шелковицы и листьев риса. Она тлела под его пальцами.
После он сидел на кровати, водил рукой по пейзажу и думал, что пора ложиться спать. Завтра будет трудный день. Нужно встать на рассвете и повторить несколько приемов с мечом, каким учил его Варка. Нужно будет встать и стать сыном, который не разочарует своего отца. Нужно будет…
В ночи хлопнула соседняя дверь. Послышались громкие, рассерженные шаги — и Кэйа ворвался в его комнату, похожий на разъярённого слайма. Увидев Дилюка, склонившегося над картиной, он как-то сник, но все равно прошествовал к постели и высыпал из мешочка звонкую мору. Дилюк знал, что он копил ее на набор дорогих метательных кинжалов из инадзумской руды. Кэйа упал рядом и придвинул горсть монет к нему.
— Сколько она стоит? Я выкупаю ее у тебя.
Дилюк дернулся как от удара.
— Кэйа…
— Молчи, — тихо и зло сказал тот, — я знаю, что ты хочешь. Но нет. Я люблю эту картину. И не позволю тебе ее уничтожить.
— У нас весь дом в пейзажах куда лучше и искусней этого, — покачал головой Дилюк, — отец прав: я неразумно потратил своё время.
— Прекрати. Прекрати. Я не знаю людей, которые писали эти картины. Не понимаю, что они чувствовали. А ты тебя — знаю. И помню тот день и вечер, который ты нарисовал. Мне не нужно чужое. Я хочу твое. Потому что я буду смотреть на неё и вспоминать, как ты жмурился от солнца, как кричали над нами чайки, как шумело море. Каждый раз я словно буду там. Сколько бы лет не прошло.
Дилюк растерянно хмыкнул и придвинул холст поближе к нему. Взял одну монетку, покрутил ее в пальцах и положил на тумбочку. Кэйа обнял картину и закачал ее — как давно потерянное дитя.
— Мы повесим ее в твоём новом кабинете. Прямо около двери, чтобы каждый заходящий смотрел — и восхищался. И никому не назовём автора. Пусть думают, что хотят.
Так и вышло. Спустя месяц на главной площади состоялось посвящение Дилюка в капитаны. Люди смеялись и хлопали в ладоши, пока он произносил клятву, в воздухе летали лепестки цветов, а белые голуби сидели на статуе Барбатоса, воркуя о чем-то своем.
И с тех пор Кэйа, заходя в кабинет, всегда поправлял раму, закусив губу, — будто бы за его отсутствие кто-то мог ее наклонить.
Дилюк предполагал, что от неё избавились с его уходом, как и со всеми остальными вещами. Оказалось, нет. Она все ещё пылилась там, на складе, никому не нужная, наверняка покрывшаяся мелкой сеточкой морщин — кракелюр, который мог появиться из-за неправильного хранения или банальной старости. Интересно, знал ли об этом Кэйа. И если да, то о чем думал.
Он покачал головой.
— Это просто мазня одного неумехи. Не стоит и упоминания.
Альбедо нахмурился и отложил карандаш, подошёл к огню и разлил по чашкам добавку.
—…я бы так не сказал, господин Дилюк. Возможно, мое мнение вам неинтересно, но все-таки — есть в этой картине что-то чудесное. После этого вы уже не творили? Безмерно жаль, если так. Вы ведь живете в таком замечательном месте. Мы с Кли гуляли поблизости как-то вечером. Уже появились первые светляки над рекой, кристальные бабочки медленно летали над лозами, на которых наливалось множество ягод. В доме зажегся свет — и разрезал окружающую тьму. Я не смог пройти мимо. Хороший получился набросок; капитан Альберих очень быстро его у меня отобрал. Только попросил внести одну маленькую деталь.
— Какую же?
Альбедо прокашлялся и продекламировал отлично поставленным голосом, так похожим на голос Кэйи, когда он говорил с чужаками: мед и яд.
— «Какая же винокурня без хозяина?»
Дилюк моргнул.
— Я нарисовал вас вдали и со спины, — уже своим обычным тоном продолжил Альбедо, но можно было различить чуть оправдывающиеся нотки, — никто бы вас не узнал. Да и не думаю, что капитан кому-либо его покажет. Близился его день рождения, а идей для подарка совсем не было, и я подумал…
Пришлось поднять раненую руку, останавливая алхимика.
— Ничего, — сказал Дилюк и повторил, стараясь уместить в своих мыслях то, что в кабинете или квартирке Кэйи хранится этот рисунок: вид на винокурню в ночном сумраке. Зачем он ему? Почему Кэйа обязательно хотел увидеть на нем Дилюка? — Ничего.
Метель унялась только к первым, робким признакам зари на горизонте. Она повалила деревья, намела огромные сугробы с ледяной крошкой — пробираться вниз, к подножию оказалось тем ещё делом: долгим и выматывающим после ночи без сна. Они разошлись около лагеря: Альбедо собирался в город, доложить в Ордо о «внезапном и необычном буйстве стихии», а Дилюк на винокурню, надеясь урвать перед утренними делами хоть час отдыха.
— Господин Дилюк, — алхимик обернулся, — спасибо, что согласились побыть моделью. Даже если это было вызвано лишь чрезвычайными обстоятельствами.
— Спасибо вам, — сказал в ответ он, — за… вообще все.
Легкий, ласковый ветер гладил его по волосам и спине: день будет солнечным и беззаботным — как и почти все дни в Мондштадте.
Робкая улыбка тронула лицо Альбедо.
— Не стоит. Я пришлю вам мазь для руки и… кое-что ещё. Надеюсь, вы не сочтете это за наглость. До свидания.
И уже на следующий день аэростат с пустыми винными бочками действительно доставил небольшой ящик. Дилюк, не распаковывая, занёс его в кабинет — сколько он этой мази передал, раз уж он был таким тяжелым? Оказалось, всего один маленький пузырек. Остальное было тем, что Альбедо при прощании назвал «кое-чем ещё»: несколько разноразмерных холстов, стопка бумаги, акварель, карандаши, палитра и даже тюбики масляной краски. Внизу покоилось и письмо.
«Наносите мазь утром и вечером. Не забывайте промывать рану и не напрягать руку.
Я не мог перестать думать о нашем разговоре, поэтому все-таки решил преподнести вам и некоторые приспособления. Вы можете посмеяться, но я действительно считаю, что вам нужно вернуться к рисованию. Вы многое видели за своё путешествие, многое узнали. Бумага позволит рассказать вам об этом, не размыкая уст. Это тот же диалог, в котором вы можете поведать все, что таится у вас на душе.
С уважением,
Альбедо»
Смеяться Дилюк не стал. Он просто убрал эти нежданные дары в шкаф, запер его на ключ. И решил никогда не возвращаться — даже в мыслях — к той ночи и их разговору об искусстве. У него было много других дел: и на винокурне, и тех, о которых никому нельзя рассказать.
Ему в какой-то мере нравилось то подобие жизни, в какое он сам себя заключил. Безвременье виноградных полей, слепой свет фонаря по ночам около таверны, слетающиеся на него мотыльки. Кровь, навеки застывшая на руках, ни спрятать ее, ни отмыть. Разве мог убийца создать что-то прекрасное?
Иногда, стоя после тяжёлой работы в лозах — они все норовили подогнуться, сломаться под тяжестью ягод — под тёплой водой из летнего душа (воду туда наливали рано утром, и за день она успевала впитать в себя всю теплоту мондштадского солнца) он все пытался оттереть свои руки, но темные, багровые пятна не проходили. Он будет жить с ними. И с ними же умрет. Кровь дорогих людей никогда не исчезнет. Она хуже шрамов, хуже колотых ран, ведь отравляла не тело, но саму душу.
Но все равно, подспудно, мельком об этом думал. Вспоминал все то, что увидел за годы странствий: раскладывал по полочкам, доставал на свет те места, что так и просились быть перенесенными на бумагу.
Оазис в пустыне. Хриплые песни туземцев, шепот песка и стук барабанов, отбивающий ритм сердца. Если днём ее заливало безбрежное, драгоценное золото, то ночь была отдана серебру. Звёзды и тьма неба переливались в чистую воду из кувшина, который держала богиня, застывали там до первой зари.
Та же пустыня, но вместо песка — крупинки снежного сахара. Огромное плато, солнце — как огромный шар, не дающий тепла, — по центру синевы. Маленькая деревня, где домишки — избы — прятались в сугробах. Суровый лесник, что нашел его, раненого и изломанного в одном из ущелий, и всю долгую зиму отпаивающий густым куриным бульоном и сующий в рот ложки с вареньем из шишек. Он полюбил этого старика и эту деревню какой-то странной, почти детской любовью (тогда он не думал, что в нем ещё осталось хоть что-то, способное так любить). Никто в ней не слышал о Фатуи, о мире знал лишь то, что он огромен и не так суров, как их холодный край. Молодежь уезжала, и в старых избах остались лишь их родители, которые приняли Дилюка как родного сына. Пекли пирожки, топили баню, не спрашивали, кто он и откуда. Просто заботились и выхаживали — словно он был неокрепшим и слабым птенцом.
Везде, повсюду — была доброта. Она стесывала острые грани боли и предательства, и с каждой новым днём Дилюк все больше напоминал себе семечко, что летает по свету, ища свой родной дом.
Как он сможет нарисовать это?
Он и сказать-то об этом был не в силах.
Но кое-что все-таки было. Он вспоминал о единственной написанной им картине и думал: что-то я все-таки упустил. Потерял.
Рука все ещё болела. Он быстро понял, что постреливать и ныть она начинала к непогоде, но за окном все ещё светило ласковое, доброе солнце. Тучи клубились где-то вдали — и может, отмели Ли Юэ затопит внезапный, никем не предсказанный шторм. Возвращаться к делам винокурни тоже не хотелось, Дилюк знал, что сосредоточиться на них все равно не выйдет.
Черт.
Он взял карандаш и неудавшийся черновик письма.
Если и рисовать — то только тот вечер, далекие волны и краски заката. Человека, стоявшего к нему спиной, которого целовало солнце и ветер.
Которого так и не смог поцеловать он сам.
Но не повторять ту картину, нет. С тех пор на побережье многое изменилось: море ушло чуть дальше, подросли деревья, на новом пляже теперь хозяйничали не только чайки и крабы, но и хиличурлы со слаймами.
И Кэйа изменился — тоже. Не стал совсем другим, но время их обоих по отдельности перекрутило сквозь мельничные жернова, размололо в труху, слепило вновь.
Нужно было узнать, изучить его заново. Наконец-то не отводить взгляд.
Он занялся этим с удивительным рвением. Благо, место их встреч изменить было нельзя: таверна, вечер, звон бокалов и скрип стульев, плач лиры и смех чужих людей. Дилюк смотрел на Кэйю, подмечая все детали, любое движение, шероховатость улыбки, темноту вдоха. Видел, что ему неуютно от такого внимания, но уже ничего не мог поделать.
Семя, случайно кинутое Альбедо в выжженную дотла почву, дало корни. Проросло по венам, добралось до сердца. Расцвело.
…Дилюк закончил ее за неделю. Это было странно: опять держать в руках кисть, смешивать краски, чувствовать плотность бумаги и призыв: творить, творить, творить.
И не понравилась она ему сначала: слишком грубая, слишком дилетантская, слишком наивная в своей простой красоте. Но при взгляде на картину все равно на душе становилось спокойно и светло: как небо над морем после прошедшего шторма.
Кэйа пришел, как и ожидалось. Стоило попасть на глаза рыцарям в одну ночь — и по городу вновь пошли толки, а бравого капитана, конечно же, отправили проверить все факты.
Дилюк не встретил его внизу, как обычно, позволяя Аделинде провести его в кабинет. Тихо щелкнула дверь: и они остались одни среди сумраков и теней. День стоял пасмурный и душный, а дождь все никак не хотел подарить людям желаемой прохлады.
Мольберт с холстом стоял около шкафа. Не прячась, но и не выскакивая на любого вошедшего с криком: вот он я! Но Кэйа со всей своей наблюдательностью не мог его пропустить. Он прошел, болтая какую-то чушь о Ордене, Полуночном герое и всяких слухах, пока не обошел его полностью. Замер на середине шага, прошептал:
— Что это?
— У тебя же есть картина со мной. Почему же и мне не заиметь такую? — честно сказал Дилюк. Он не заготовил речь. Он просто хотел, чтобы Кэйа ее увидел — а там будь, что будет. Испортить все равно уже было нечего.
Кэйа сжал руками виски.
— Альбедо.
— Да. А ещё мне было интересно, смогу ли повторить тот пейзаж по памяти. Это ведь-
— То самое, что ты подарил отцу. Я помню. Не маразматик.
Смущаясь, Кэйа всегда становился похожим на рассерженного кота. Шипел, кусался, топорщил шерсть, выпускал когти. Дилюк был к этому готов. Любые царапины заживут — и следа не останется. Но их самих — их связь, их прошлое, настоящее и будущее — он хотел сберечь больше всего на свете.
Кэйа прошёлся по кабинету, опять остановился около мольберта — и отшатнулся, словно картина причиняла ему почти физическую боль. Он подошёл к окну, распахнул его настежь — нервно задребезжали стекла — и высунулся наружу. Дилюк подошёл следом, встал рядом: близко, но не впритык. Давая свободу. Кэйа заслуживал ее больше всех остальных.
Он дышал воздухом, пахнущим виноградом и вчерашним солнцем, и все никак не мог надышаться. Сжал руки на подоконнике.
— Если это тот день… — начал он глухо, — то где ты? Почему тебя там нет? Почему я один?
Это были не те слова, которых он ожидал. И Дилюк не знал, что на это ответить. Кэйа продолжил:
— Ты ведь не понимаешь. И не поймёшь, наверное. То, чем для меня стал. Я привык к одиночеству, смирился с ним, как и со все остальным. А потом появился ты. И дал мне так много… а потом забрал, унёс с собой, а я не знал, что теперь делать. Как вообще быть, если тебя рядом нет.
— У тебя неплохо получилось, — осторожно заметил Дилюк.
Кэйа ломко улыбнулся.
— Правда ли? Не то чтобы я этого хотел.
— На самом деле, я там есть. Кто-то же должен был это увидеть.
— Это все равно другое, Дилюк. Видеть и быть — разные вещи, — он цапнул Дилюка за рукав, подвёл к мольберту: — Ты должен стоять прямо здесь. Рядом со мной. И следов должно быть вдвое больше. И…
Он сжал губы.
— Забудь. Чушь говорю.
— Не чушь, — возразил Дилюк, — не чушь. Продолжай.
Кэйа медленно выдохнул. Посмотрел на него, сумрачный, тихий, грустный, юный и взрослый одновременно, посмотрел на него — как тогда.
— Ты должен смеяться, а ветер ерошил бы твои волосы, а я глядел на это и завидовал его смелости — лишь он мог касаться их — и тебя — безнаказанно. Я смотрел на тебя и думал: нельзя так любить, это просто невозможно.
— Я показался тебе самым красивым человеком во всем мире? — хмыкнул Дилюк.
— О, ты не казался, — Кэйа тоже ухмыльнулся, но треснуто, безнадежно, — Для меня ты всегда таким был. И будешь. Я же говорил: все, что ты делаешь, — красиво.
Дилюк прикрыл глаза. Потянулся к Кэйе — давнее, невысказанное, не обретшее жизни желание.
Поцелуй вышел робким, наивным, детским. Не было в нем страсти, огня и жара, была лишь хрупкая, как крылья кристальной бабочки, надежда: позволишь? Ты позволишь мне — нам — попробовать ещё раз?
Кэйа прижал его к себе: кожа к коже, сердце к сердцу. Не слова, но действие: и это был лучший ответ.
Ночное море шептало. Лизало голые ступни. Они сидели на большом валуне, ещё теплом от солнца, вплавившись друг в друга как сиамские близнецы. Дилюк не вслушивался в его тихий ропот. Ему хватало дыхания — одного на двоих, невесомых прикосновений к телу: Кэйа ласково и голодно изучал его, словно давно потерянное сокровище.
Дилюк палкой рисовал на мокром песке: косые волны и двух человечков, что стояли и улыбались во весь рот. «Палка, палка, огурец…»
Получились мы, конец.
Звёзды мерцали над ними, похожие на светляков, что заполоняют собой поля с уходом солнца. Их серебряный свет мягко вычерчивал погруженный в забытье мир — и двух человек, которые не собирались больше расставаться.
Эту картину смоет и унесёт в своих бережных лапах прибой. Растворит в воде и соли, навеки запечатлит в своей памяти. Никто не будет смотреть на неё равнодушно, пробегая взглядом среди других полотен; никто не оставит ее пылиться на складе позабытых вещей.
Мир рисовал для людей самые лучшие, самые прекрасные, самые правдивые картины. Только и знай — успевай их запомнить, сжать в руках и никогда не отпускать.