ID работы: 14156829

Вертикаль

Фемслэш
NC-17
Завершён
57
Пэйринг и персонажи:
Размер:
19 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
57 Нравится 14 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Я на неё смотрю и совсем забываю о разнице в девять лет. Её поющие руки геометрически выверены. Её хорошо поставленная речь, её сильные, умные ноги. Это всё про человека с городом в голове. Столицей опыта и практики. Нейронными ветвями, растущими ввысь, как оленьи рога.       Премия Дудинской в четырнадцать лет, в пятнадцать получает номинацию «Восходящей звезды». В шестнадцать она и вовсе выиграла «Арабеск» с вариацией Одиллии. Дальше — два тлетворных года затишья.       Не сказать, что я ищу и нахожу идеального человека. Она просто наблюдательна и изменчива. Как хамелеон, как гипс, как белый цвет. Кому такие люди не нравятся? Я говорю ей напрягать мышцы под лентами пуант и больше никогда не вижу, как она делает иное. Лимбическая система из хрусталя, перцепция протёрта до блеска. Колени в сторону, живот втянуть, ногу держать вывортно, закончить в «чистой» пятой, пассе-пар-тер через подтянутое положение — она каждому условию уделяет внимание, ни на секунду не выпадает из движения.       Вся её гениальность в слаженной вертикали. В быстрых и долгих вращениях. Не знаю, как она этого добилась — кажется, будто у неё за спиной всегда стоит стена. Пятнадцать секунд баланса в «высоком» аттитюде, вечные восемь пируэтов — мне столько не снилось даже в статусе Мариинской примы. Говорит, что единожды получилось сделать двадцать два. Вращения — это казино от мира балета. Шансы пятьдесят на пятьдесят: если получилось — они тебе нравятся, если нет — не нравятся. Глядя на Марго, я предчувствую ворох театральных низов. Как двойные фуэте станут тройными. Из-за таких, как она, и переписывают методички.       Я подвожу итог урока в своём рабочем блокноте, думаю над составами. Виктор просил не злиться, оглашая название постановки, и я искренне верила, что новое место работы не достойно ни моего глубокого внимания, ни моей злости. «Леонтьева признавалась, у неё нет девочек, на которых можно было бы поставить что-то. Предложила выбрать спектакль мне». Он и выбрал «Щелкунчика». Обилие поддержек, нет актёрских партий сложных. Боже, примитивщина бесхребетная, знакомая и комфортная — ох, это всё о нем, о его Станиславском исполнении, а не о девочке с прекрасной вертикалью!       Но Леонтьева — ох, суку тупее представить трудно. О ней даже разговаривать унизительно.       Я сдержала своё слово — я не злилась. Даже в «Щелкунчике» есть изолы, где можно срезать кривые углы. Я планировала достать из архивов памяти древнюю вариацию Антониетты Дель-Эра. Она там делает шестнадцать фуэте — на момент девятнадцатого века, наибольшее количество вращений. Смахнуть пыль, отредактировать хореографию и заставить милую юлу крутить по шестнадцать пируэтов вместо шестнадцати фуэте.       Заверение о злости я нарушила, когда Виктор с надсадным вздохом сказал, что девочка с прекрасной вертикалью — это второй состав, а не первый. «В первом у нас София Бессмертнова. Странно, что девочки тебе не сказали». Он подавал это, как данность, как прискорбный исторический факт, будто начнётся Апокалипсис, если девочка с вертикалью выступит первым номером. «Зато у неё есть собственная дублёрша — Аня. Третий состав, если угодно». Я спрашиваю — зачем? Виктор отвечает: «На случай, если Марго не придёт на спектакль».       Город в голове молится чётным числам. Её бог — это сама Симметрия. Именно она решает, как руки преподнести, на какой части тела сделать акцент, какая комбинация получилась отлично, а какая — ужасно. Окружающие видят ОКР ужасным недостатком. Но я подхожу к Марго после репетиции в большом зале и спрашиваю: «Может, этой болезни просто не хватает свистка?»       Тяжёлый запах пота, я тру глаза, будто пытаюсь стереть большие позы сегодняшнего экзерсиса. На них без боли не взглянешь. На то, как они матерятся ногами, как бродят на пальцах, словно пьяные. Мы над педагогами смеялись за просьбы «уложить ногу на станок со смыслом». Это ведь просто нога, просто станок. Студентки новой эпохи даже станцевать со смыслом не могут.       Сейчас они интересуются театром, шансами на сольные партии, просят порядки повторить. Спрашивают, больно ли танцевать всё адажио на пальцах.       Я обещаю, что никого не оставлю без внимания, но оставляю их без внимания с первой же секунды. Я обещаю не переучивать выпускных артистов, но на первом же классе задаю шене по пятой. Я обещаю себе, что у меня фаворитов не будет, но превращаюсь в послушную кошку каждый раз, как ко мне подходит Марго. «Обязательно ли делать упражнение со стулом? После него болят ноги». Я отвечаю: «Да, Марго. Для упражнения нужно задействовать все мышцы ноги, ты учишься сохранять стабилизацию в прыжках». «Не могли бы вы повторить, как называется это движение из вариации Китри в третьем акте?». «Па-де-шваль, Марго. Как делает лошадь — бьет копытом оземь».       Её словарный запас, воздушный тембр. С такими людьми всегда хочется говорить горизонтальным голосом. Я не была человеком умным в восемнадцать. Даже не уверена, стала ли такой к двадцати семи годам. У меня вместо черепных небоскрёбов — выжженная пустошь. Пресное восприятие, память зеркала, регрессирующее внимание. Первая прима-ассолюта, что мыслит материальными внешними сущностями. Я мало привнесла в культуру балета. Ну, разве что…       Откладываю ручку, протягиваю и открываю две ладони. Марго вопрошает взглядом, но делает то же самое нерешительно и медленно. — Проверка реакции, — я залезаю левой под её, а правую заношу ввысь. — Ты должна успеть убрать руку до того, как я её накрою.       Умный человек даже знает, когда не нужно задавать вопрос: «Зачем?». Я с сочувствием наблюдаю за подрагивающими пальцами, с улыбкой прошу расслабиться и сосредоточиться. Поворачиваю голову к зеркалу, отсчитываю в мыслях секунд восемь и одним кадром руки ловлю её за пальцы. — Ничего себе вы быстрая! Как стрекоза! — Это ты медленная, — поворачиваю рёбра ладоней. — Посмотри: просто ужасная скорость реакции. — Это плохо? — Алертность в балете важна.       Я расстроена не меньше тебя, Марго. Но вертикаль, геометрические руки, город в голове — достоинства паритетные энтазису. Тебе не нужны ни волчьи связи, ни адажио ассолюты, чтобы стать достойной примой.

***

— Что-то ты больно весёлая для человека, застрявшего со мной в утопающей лодке! — генерал-полковник раздражён смехом Алисы. — По твоей работе похоронный звон, а не по моей! Ты видела, сколько с тебя налогов планируют стричь? — Один хуй, что налоги платить, что тебе — за крышу, — Алиса пытается перестать смеяться, но не может.       Розовые перья птичьего костюма серебрятся в неоне. Музыка сцены мучает уши. Но у неё мертвейшая спокойность на лице, будто нет всего этого — яркого, громкого, сложного. Её не разбудит ни стук бокалов, ни политическая ругань. Её не будят даже мягкие касания к волосам. Кажется, именно от них маленькая синичка засыпает на коленях так быстро и обречённо. — Чего тебе так смешно? — А ты не знаешь? Твой коллега — глава «Беговой аллеи» — застрелился два дня назад, — Алиса закрывает улыбку пальцами. — С ума сойти. У человека пистолет, штат вооруженных подчиненных и единомышленников с половину столицы. Но вместо того, чтобы выйти со всем этим на главную площадь и требовать прекращения закона о легализации казино и проституции — он себе голову прострелил, а не идиоту, что этот закон принял.       Заново раздается заливистый и злорадный смех. Я убираю пальцы от чужого лица. Уснувшая Марго хмурится, зарываясь носом в запястья. Без надежды быть услышанной, просит потише. — Вот тебе и советская селекция, начальник. Сильные и волевые люди давно закопаны под землёй «Коммунарки». А вы — вооруженные дегенераты — заложники стеклянной стены. — Его бросила жена, у него была затяжная депрессия. Он бы и без закона себе голову прострелил через год-два, — говорит генерал-полковник полиции. — Где твоё сострадание, Алиса? Ты же девушка. — В пизде моё сострадание, — резко рокочет её голос. — Организовывай протест силовиков или тоже себе голову прострели. Но не плачься мне в клубе, как тебе плохо из-за нового закона.       Как тебе не идёт мат, Алиса. Ваш разговор вина и водки слушать труднее, чем новости последних дней. Меньше всего я ожидала, что легализация казино ударит по охотникам на катраны.       Мои пальцы путаются в чёрных прядях, пока единственный за столом мужчина покидает его. Развязывается крепкий пучок. Её пыльно-красная помада смазалась из-за других стриптизёрш. «Поцелуй двух «коллег» будоражит посетителей La Rouge», — вещала Марго в начале ночи. Я кладу невидимки на стол. Плавно провожу большим пальцем по контуру карандаша. Стойкое масло стирается и остается пятном на линиях поацита. Интересно, а ей это удовольствие доставляет? Или поцелуи — упоение только посетителей La Rouge?       Ох, я не хочу об этом думать, но не получается! Цепкие мысли, навязчивые монологи — это её стихия, а не моя! Я — человек без памяти. Говорить и сразу забывать. Не думать дважды. Угадывать и притворяться.       Но к ней мужчины постоянно пристают — как же раздражает. Слёзно молят согласиться на приват за шесть тысяч. Поднимают цену до десяти, до двадцати. «Распродажа согласия сегодня»? Семь дней в неделю, друг! Здесь столько риелторов секса — до конца ничтожной жизни не перетрахаешь каждую. Почему ты пристал именно к ней?       Марго стыдно за свои сомнения. Стыдно долго вытаскивать из глубин гортани обычное и приземлённое «нет». Я бы, наверное, не отказала им в подражании. В таких мыслях и понимаешь всю природу этих предложений: после пятого отказа интересно купить уже не секс, а «да».       Алиса удивлённо выгибает бровь, отрывая взгляд от телефона. Я снимаю с головы грязные вопросы. Вот ведь ирония — человека, что панически боится грязи, в этих мазутных мыслях держать.       На выходе из La Rouge прошу её ещё немного дома поспать. Она сонно кивает, мне кажется, не слушает даже. Спрашивает, кто у нас сегодня за рулём. Я киваю на Алису.       Ночное зазимье успокаивает звук улицы. Машины ездят громко, но порош тоже их глушит. Под ботинками поскрипывает свежий снег, ветки деревьев сплошь белые. — Ей хоть восемнадцать есть? — Алиса, она в стриптиз-клубе работает. — Солнышко, они обе выглядят, будто им по четырнадцать, — поддерживает меня Аля. — Никому нет дела до возраста в лесбийском сексе, расслабься. — Ты идиотка, но у тебя это хотя бы на лбу написано, — шипит Алиса. — Она идиотка латентная, великая Мариинская идиотка! Соглашается на ту категорию ответственности, которую никак не тянет. — Не существует никаких категорий ответственности. — Журавлёва, гетеро, как ебаные лебеди, — острие ключей давит мне на грудь. — У них нет понятий свободных отношений, у них нет разницы между сексом и близостью. У них концепция «верности» распространяется даже на собак, даже на Бога! А ей вообще восемнадцать! Умножь эту парадигму взглядов на сто! — Я была точно такой, но тебя это почему-то волновало, — я раздражённо убираю ключи «Фантома» от себя. — Тебе было двадцать шесть, когда мы трахались! И ты всё равно вскрыла себе руки, стоило мне уехать из Питера! А с ней что будет? Станет Шивой и вскроет миллионы вен, целое солнце рук? — Думаешь, я на себя руки решила наложить из-за тебя? — я сладко убрала ей пряди за ухо. — Не льсти себе, Алиса. Забыла, что со мной разорвали контракт? — Миллион людей увольняют из театра. Сто единиц инсулина под кожу ввела только ты.       Пар изо рта выдает, насколько моя прекрасная подруга раздражена. В фарах «Фантома» искрится зимняя морось, машина с молчанием наблюдает за нами. Алиса покидает треугольник разговора и садится за руль.       Зимняя улица не погружается в тишину только из-за ездящих машин. Я в этом шуме выравниваю дыхание. — А Диана? — Аля, пошатнувшись от долгого молчания, выбрасывает сигарету. — Диана…

***

      Дура. Третий день подряд прихожу домой и ловлю себя на мысли, что хочу её ударить. Такая глупая, несамостоятельная. Диана, солнце, зачем ты мне звонишь? Что может беспокоить тебя целый день? Что такого могло произойти, что ты продолжаешь звонить и звонить, звонить и звонить, даже когда я выбиваю звонок? — «Корсар», «Пахита», «Дон Кихот», «Лебединое озеро», — говорю и печатаю одновременно, из-за этого под пальцами вырисовывается сообщение: «У меня сейчас экзерсис, Пахита». — Выбирайте музыку на коду. — «Лебединое озеро», — у Софии выбор без размышлений. — «Дон Кихот», «Дон Кихот», — умоляет Марго. — Прошу, можно сегодня «Дон Кихот»?       Другие боятся либо меня, либо двух хедлайнеров группы. Я достаю из кармана монетку. — «Лебединое озеро» — орёл, — бросаю монету Ане, — «Дон Кихот» — решка.       «Ты не сказала, во сколько сегодня придёшь домой», — приходит сообщение от моей милой Дианы. «Тебе какая разница?» — вывожу на экране и сразу стираю. Алиса создала самую грязную воду в моей голове: из-за неё планка отношений поднялась до надреальной.       Фальцетный голос раздражённо умоляет отойти. Стая хочет узнать коду. — Орёл, — обречённо произносит Марго. — Значит, музыка из «Лебединого озера».       Но правда — грустно. В «Дон Кихоте» можно посмотреть на руки. — Коллонтай, Бессмертнова, Михельсон, Лебедева, Ушакова и Петренко — тридцать два фуэте, — выключаю телефон и оставляю возле ингалятора концертмейстера. — Остальные — шестнадцать.       Фантомные раны поверх пальцев давят на болевые рецепторы. На экране прощально мерцает новость о провале спектакля дебютантки в Большом театре. — Нет, стоп. Все делают тридцать два фуэте. Первые трое — в центр. — Но… — Я сказала — все делают.       Аллегро мольто. Мелодия, знакомая мышцам. Знакомый темп — два и четыре. Будто закрою глаза и снова увижу эти ноты. Бемоли в первой октаве, ноты для левой руки. Будто закрою глаза и снова окажусь на сцене. На предпоследнем фуэте с кружащейся головой.       У Софии такая же фигура, как у меня. Координация, мелкие прыжки. Наверняка первая в классе научилась делать гаргульяд, пока милая Марго путалась в ногах, как сенокосец. Я смотрю на неё, словно в отражение Мариинских зеркал. Мариинские зеркала спрашивают: «Идеальная кандидатура?». Я отвечаю: «Нет».       Смотрю на неё и вижу, как бездарно она распоряжается длинными ногами, ладонями, взглядом. Пальцы складываются банально: она даже не замечает их инструментальной красоты. Они способны петь, они — второе лицо на сцене. Руки, предплечья — фонарный столб. А ладони — сверкающая лампа.       У неё ладони молчат. Она немузыкальна. Делает двойной, одинарный, продолжает двойными фуэте, после шестнадцатого — снова одинарными. «Никакая» проносится в голове. Можно маскировать и прятать это слово. Называть её стабильной, надёжной, «классикой». Но она просто никакая. Хочет без ошибок станцевать, но допускает самую ужасную. — Аня, опорная нога невыворотна! — кричу сквозь музыку и тише добавляю. — Позорище.       Впрочем, «третьему составу» хотя бы не упасть.       Марго начинает с восьми пике — единственная. Делает по два тройными, одинарный, одинарный, два тройными, чтобы после шестнадцатого перейти на двойные. Её ровная спина, воспитанная вертикаль, помогают не заваливаться в сторону. Чувствует, в каких тактах больше воздуха, а в каких его меньше. Но ломается под весом собственной планки: начинает терять зрительную точку. — Коллонтай, съехала! На одинарные переходи!       Разительно выпала из музыки. Закончила вообще на шене. Испортила всё, дура.       После занятия видно, как подавил её неуспех. Я хочу утешить словами: «На то это и практика. Она не обязана быть красивой». Но поклонница симметрии что скажет? Конечно. «Обязана».

***

— Повтори-ка ещё раз, — просит Диана. — Мы расстаемся.       Я будто всю жизнь только и делаю, что повторяю. Повторяю комбинации, повторяю просьбу не звонить, повторяю, что секрет адажио на пальцах не продается. Богатые люди, как клиенты La Rougе: им уже не интересна тайна баланса, они просто любят устраивать аукционы. А я повторяю и повторяю. Сраными вторыми и третьими циклами. Впрочем, «три» — не такое уж и плохое число.       Марго узнает себя в этой сигнатуре. Считает своё тело таким же асимметричным и неидеальным, как «три». Двойка — эталон. «У человека две руки, две почки, две ноги. Истинное воплощение порядка — это всегда отраженная зеркалом пара». Её конечная цель — стать цифрой два. Парной, симметричной и фрактальной.       «Единица — непостижимо далёкая уникальность. Вроде сердца или печени. Категориями единиц никто не размышляет. Это одинокие, самобытные цифры. Они исключены из любых нарративов, кроме богохульных математических и религиозных».       Я могу слушать её часами. О сакральности восьмерки, о цикадах, об интерпретациях спектаклей. Она никогда не говорит паттернами и повторять ей ничего не надо. Вчера она сказала, что считает меня двойкой. «У тебя симметричное лицо, идеальные записи выступлений. Ты любишь подобных себе, сводишь все различия к нулю. Была бы ты цифрой — наверняка двойкой».       Как мило — стать для кого-то подобием столицы в голове. Но я боюсь ей говорить, что я такая же «тройка». — Ты серьёзно?       Готова поспорить, «двойки» умеют красиво расставаться. Они говорят что-то о метаморфозах в единицу, после которых станут независимыми и сильными сигнатурами Бога. Мне даже придумывать ничего не хочется. Смешно: тут и правда проще повторить. — Диана, мне жаль, — держу её за плечи, будто она сейчас набросится. — Я устала от отношений. Чувствую себя в них неуместно. — Конечно, неуместно. Кому нужна девушка, когда есть сразу две подруги, с которыми можно трахаться, да? — она убирает мои руки и идёт за верхней одеждой. — Какое трахаться… слушай, нам необязательно расставаться так ужасно. — Да, давай, предложи мне свободные отношения, — ехидничает Диана. — Как у Алисы и её инфантильной шлюхи. — Я хотела предложить… остаться друзьями.       Ох, котёнок, свободные отношения — явно не твоё. Ты слишком здравая, слишком цельная для них. Свободные отношения — контракт для наглухо больных и идифферентных. Ты же хочешь прийти после барменской смены и долго трещать о клиентах, о разбитых бокалах, о том, как Лиза снова тебя подвела, смывшись курить на целых полчаса. Ты просила, чтобы я проявляла к тебе больше заботы: спрашивала, во сколько ты встала, что ела на завтрак, устала ли после напряжённого дня. Но, милая, думаешь, мне интересно?       Диана фыркает. Мне с секунду кажется, что монолог интерны стал вербальным и очень обидным для неё. Я перестаю гладить взглядом уличную птицу и протягиваю ей деньги на такси. — Друзьями… с привилегиями? — В Pretty voice больше не приходи, — купюры падают на ковер: Диана впервые так хлёстко от них отказывается. — Найди себе другой лесбийский бар.       Рокот двери, лестничные шаги. Что-то внутренне гложет и скребет по костям, заставляет сомневаться. Как было год назад, когда я в последний раз смотрела в коридор своей Питерской квартиры. Её в моей жизни больше нет, как и Дианы. — Жаль, — я дурашливо отшвырнула деньги под тумбу, — ты делала охуенную «Текилу Сансет».

***

      Людям так грустно, когда дома их никто не ждёт. Я бы в это поверила, если во время одиночества дом с тобой безудержно разговаривал. Рассказывал, как страшно гудел холодильник в интервале с часу до двух, как сквозняк снял с тумбы пару мятых чеков, как кто-то маленький приходил, стучал в дверь и смеялся. Но дом молчит. Эти ненужные экзальтированные истории рассказывают мои девушки. В размерах два к одному. Ещё таким восхищенным тоном, будто постигли смысл книги. Я не понимаю: это правда лучше пустого дома? Это правда лучше внутренней тишины? В которой постигаются смыслы, изобретаются новые движения рук?       Мне начинает казаться, что город в голове — это уникальное явление. Алиса намеренно ломает вертикали зданий — говорит, с такими мыслями никогда не станешь «своей». Мне нравилось слушать, как она спорит с Дианой о любимых текстах, о «вечности, что пахнет нефтью», цитируя Рассела. Теперь она притворяется, что не знает слова «дескрипция». Марго уже который экзерсис подряд намеренно заканчивает высокий арабеск раньше времени. Не хочет, чтобы девочки раздражённо ждали, когда её проверки на баланс закончатся.       Я вот думаю: выжженная пустошь — это метафора не из той временной линии. Вернее, у метафоры есть фотография из молодости, покрасивее горящих веток. Города в голове, массивы рассуждений — метафоре уже неважно, как называть проделанную с мыслями работу. Я сегодня с утра попыталась поговорить со спонсором своего Мариинского одиночества. Станцевать адажио на пальцах. И поняла, почему пустошь стала выжженой.       Я делаю затяжку настолько сильную, что от неё начинает кружиться голова. После перемены ещё репетиция выпускного спектакля. А ещё я обещала побыть двухдневным репетитором для — кажется — Эли перед «Арабеском». — Почему ты не хочешь, чтобы Бессмертнова была в первом составе? — спрашивает Виктор, обречённый бросить курить с самого начала.       Иронично, что Марго он нравится. У него волосы такого же цвета, как у неё, глубоко посаженные глаза и акцентная форма лица. Но как можно быть влюблённым в мужчину, что в тебя не верит? Что сначала мило убирает твои волосы за ухо, а в курилке предлагает заменить в спектакле?       Я протираю бровь от снежинки мизинцем и отвечаю: — Она скучная. — И как это мешает? — Не переосмысляет движения, не анализирует их. Значит, в спектакль ничего нового не привнесет. — Станцует стандартно хорошо — это плохо? — Это скучно.       Виктор вдыхает морозный воздух. Всегда выглядел жутко, когда смотрел так глубоко внутрь себя: тени на впалых глазах становятся контрастнее, зрачки замирают, как пластиковые. — У неё тоже хорошие туры. — Три оборота — это уже давно препарасьон к фуэте, а не фуэте, — я лениво стряхнула пепел. — Слушай, у твоей девушки появится возможность стать примой. Тебя это злит? Что девушка станет примой, а ты так и останешься педагогом-репетитором? — Настя, ты, возможно, забыла, но я тоже был премьером. И я за неё беспокоюсь. Это нелёгкая работа. — Это просто ты слабый. Прочитал две статьи и расклеился. — Я не из-за этого ушёл. Но, наверное, Мариинской приме, которой только и делают, что «адажио на пальцах» вылизывают — это трудно понять. — Не обо мне речь, «Мастер», — я рассмеялась его попытке перевести тему. — Если так неприятно, что девушка превосходит тебя по таланту и статусу — не надо тащить её на родное дно.       Я топчу сигарету носком зимних ботинок. И перед тем, как уйти, говорю: — Лучше бросай её.

***

— Какой твой любимый цвет? — на банковских стульях отчего-то тянет инфантильничать.       Взгляд прекрасный и созидательный плавает по содержимому контракта. Она перевернет страницу и, пожалуй, ответит. Я терпеливо жду, смотря новости в телевизоре. «Да плевать всем уже на эти казино! — говорит один из сторонников забастовки. — Игроманы и так найдут эти залы в секретных комнатах аптек, в подвалах дореволюционных домов или на порно-сайтах! Нам обещали снижение налогов в связи с легализацией игрового бизнеса и проституции, но налоги совсем не изменились! На что государство их тратит? На дорогие машины и дома для чиновников?!». Один из работников банка резво тянется к пульту и переключает канал. — Белый. — Белый?       Белый. Экстравагантный выбор, но какой же скудный для препарирования на проекции. Белый — это что? Чистота? Нейтральность? Начало? О её любви к порядку знает даже ректор, даже младший консультант «Николай», отдавший на жертвоприношение четыре новых бланка. — Этот документ должно подписать доверенное лицо, — Коля как раз протягивает бумаги мне.       Локти расщепляются с подлокотниками. Я сажусь ближе и вывожу отточенную автографами подпись. Коля предлагает меня хотя бы ознакомиться с условиями, пока моя «подруга» занята. Но после двадцати начинаешь понимать, какие контракты нужно читать внимательно, а какие можно пропустить.       Но интересно, а что сказала бы Алиса? Она бы, наверное, рассмеялась, спросив: «Ты в курсе, что будешь выплачивать за неё кредит, если она умрёт или сбежит к чертям»? Но Марго? Сбежит? Она хоть из дома лишний раз выходит? Такую должницу никогда не потеряешь. — А тебе какой нравится? — спрашивает Марго на выходе из банка. — Не знаю. Мне нравятся все. — Ну так не бывает, — расстраивается.       «Мне нравятся все» — это то же самое, что сказать: «Мне никакие не нравятся». Но мне выдумать любимый цвет? Каким циничным человеком нужно быть, чтобы врать даже о любимом цвете? Я вдохнула больше уличного воздуха, достав сигареты. — Мне нравится красный. — Почему красный? — А почему белый?       Мы синхронно сложили руки на груди и замерли, как парные статуи. Она в свитере, что сшила сама, и в пепельных джинсах. Я называю их «пепельными» из-за цвета, но, кажется, они и правда стерлись до праха. — Не знаю, — сдается Марго. — На чистый белый приятно смотреть. — Любишь зиму? — У зимы оттенок белого не абсолютный, а какой-то серый, — она осматривает сплошь белую улицу. — Но мне легче, что повсюду снег. Не видно, в каком ужасном состоянии здания, как грязно на улице, какие у людей асимметричные тела. А ещё зимой как-то… плохо. — Плохо? — Держаться… сложнее? Соображать? Не знаю, какое слово подобрать.       Из-за того, что день становится короче, а ночь — длиннее. Вечная проблема всех психически-больных. — Вот мы и узнали, почему сумасшедшие битыми часами сидят напротив белых стен, — приобняла её за плечо, чтобы не обижалась. — Я не сумасшедшая. — Ты с болезнями разговариваешь и тебе нравится «Синий бог», — я развела руками, не убрав их с чужих плеч. — Тебя давно пора привязать к кровати и вколоть рисперидон. — А с «Синим богом» что не так? — Скучный балет. Скучно смотреть, скучно танцевать. — Неправда. — Ты хоть либретто читала? — Да, читала. И мне оно нравится. Всё, тема закрыта, — у милой Марго задето поднимается нос, но тема явно не закрыта. — У тебя вообще «Весна священная» — любимый спектакль, твоё мнение не учитывается.       Люди не любят смотреть на собственные раны. Милая Марго не любит смотреть в узел собственных проекций. Они, как и взгляд на раны, делают ей очень больно. Я хочу сказать, но молчу. Хочу сказать, что «Весна священная» — это балет про моё прошлое и её недалёкое будущее.       Она держит взгляд в асфальте, молча шагая рядом. Наверное, её слегка задевает моё несерьёзное отношение. Я стараюсь, стараюсь, но с каждым днём всё больше и больше понимаю юродивую Алису. Серьёзные разговоры — это мучения людей без города в голове. Они копируют, утрируют, уподобляются и имитируют. Ненавидят свою лимбическую пустыню, стараются её скрыть за сложными формами. Они — собранные из глянца — вызывают умиление: выглядят, как дети, играющие во врачей.       Я не люблю врать. Ни о своих «подругах», ни о своем самоубийстве, ни о своей пустоши в голове. Моё несерьёзное отношение потому, что я не серьёзна. — В моей редакции будет «Белый бог» вместо «Синего», — говорю ей шёпотом в ухо.       Слабая птичья улыбка. И взгляд полный сакрального понимания. «О, ты запомнила», — читается сквозь красные пальцы на лице. — Как-то по-расистски. — Ладно, во втором акте сделаю его «Чёрным». А в третьем снова «Белым». Чтобы гримёры меня проклинали каждый спектакль. — Прямо ремейк «Лебединого озера».       Вопрос про любимый цвет какой-то глупый. Поэтому он и застрял в диалогах детей восьми лет. Все ведь от настроения зависит? Можно же быть меломаном цветов? Сегодня — красный, завтра — пурпурный.       Потому что сегодня я точно фанат белого. Кровавая ванная закрыла собой ассоциации приятные.       Я достаю ладонь из холодной воды. Пульса нет. Рукав красится в багровый. На лице — блаженная смерть. Пугающе бледная, пугающе холодная смерть. Настала точно несколько дней назад. Кошмар — несколько дней. Я за это время рассталась с Дианой. В банке была с Марго, на спектакле «Дочери Фараона», в Arrianrhod. За несколько дней митинги против легализации стали митингами против власти. А тело — холодное и синее — всё это время лежало здесь.       Я споласкиваю руки в холодной воде ведра. Оказываясь в коридоре, туманом иду прямо. Не знаю, куда. В гостиную, свалиться на пол от тошноты. Металлический запах режет в носу. Выворачиваю карманы в поисках телефона.

***

      Спокойно. У тебя вообще нет права так реагировать на самоубийство. Забыла Питер? Как инсулин ощущался под кожей? Как оживали тени и как тряслись пальцы на значениях «1.1. mmol/L»? Нет, не думай про судороги. Это они похоронили твоё «адажио», а не Мариинский театр.       Обратная дереализация. Кровавая ванная кажется настоящей, а родная «Камри» — фальшивой. В зеркале заднего вида нет ни зрачков, ни бликов. Вокруг машины мельтешат люди в форме. Я сжимаю руль, будто жердь Мариинского станка. Умоляю себя прийти в чувство, умоляю собраться перед дорогой назад. Будто открою сейчас глаза и вернусь за кулисы «Спящей красавицы», с сидящей на балконе Островой. А эта свистящая ветром деревня, с деревянными домами и грязными венами дорог — окажется плохим сном.       Марго спит после допросов. Её укрыли пледом. Шерсть пахнет дешёвыми сигаретами и чем-то земельным. В салоне влажный воздух, моя машина промёрзла из-за открытых дверей.       «В этой ванной вскрыло себе вены самое настоящее зеркало, да?» — со злой улыбкой спрашивала в трубке Алиса. Её Питерская поэтика холоднее воды с кровью, циничнее лозунгов антилегализации. Я будто села за стол к маме: она сейчас будет причитать за Мариинскую меланхолию, за трёхзначные единицы инсулина, за подлое самоубийство в декабре. Но Алиса шумно выдохнула в трубку. «Звони в участок, пока оставшиеся менты не уехали разгонять митинги, — заговорила она голосом внезапно твёрдым. — Насколько я знаю, в Одинцово осталась половина рабочих пунктов».       Вопрос морали отмерили гудки. Я о своем самоубийстве никогда не сожалела. Поэтому не сожалею о его?       А кто сожалеет людям, которым не больно? Они как артисты, что уходят со спектакля после первого акта. Настя, ты ему завидуешь, проснись. — Завтра ещё на допрос нужно приехать, — говорит плотно укутанный мент с мятым лицом. — Завтра я не могу. — Можете, — отрезает требовательно, протягивая адрес через открытое окошко. — Это не обсуждается.       Милая Марго ещё будет иррационально доказывать демографические догмы, запивать их бессмысленность алкоголем и рыдать в моих уставших объятиях. Её ржавая цикада на стене будет единственным свидетелем решения… ужасного. Я — с целью хоть как-то утешить — забуду о разнице в девять лет, о парне с именем «Мастер», о «разбитой» «вазе». И поцелую её в губы, расстегивая молнию пепельных джинсов, вынимая невидимки из чёрных речных волос.

***

      Кофе терпкий и дешёвый. Я с мыльными руками жду, пока стечёт ржавая и пойдёт чистая вода. Кафельные плитки рокочут под ногами. На холодильнике — пожелтевшие детские рисунки. Они все мятые и старые. Маленький плачущий ребёнок на них подписан именем «Рита». Над ним возвышается массивная каракульная туча с крыльями и подписью «Бог». «Ну нихуя себе», — с печальной усмешкой вынимаю рисунок из-под магнита.       Тут лет пятнадцать — застой и стазис. Будто в квартире живет не человек, а самая настоящая Депрессия. Здесь пахнет сыростью, здесь зеленеют стеклышки в уголках. Здесь описательная картина одиночества.       Ночью я с ней в небольшую словесную игру решила поиграть. Спросила хриплым голосом: «Марго, чего ты сейчас хочешь?». Ожидала мост слов, постыдных желаний. Хочет, чтобы я её поцеловала, хочет, чтобы я её обняла, перевернула на живот, вставила два пальца. Хочет, чтобы я её вылизала, укусила во внутренней части бедра, чтобы у неё остался засос, напоминающий об этой ночи.       Ожидала самые длинные перверсии. А не досадное: «Чтобы меня любили».       «Что бы меня любили» — полотно похлеще цикады. Полуголая, молочно-белая, ещё немного скользкая от слёз. Избежала таких необходимых прилагательных в своем ответе. Чтобы как тебя любили? Искренне? Долго? Самозабвенно? Такие важные уточнения. В каком смысле «любили»? Так, как любит Алиса? Как мама? Как эти девушки из La Rouge? Пальцы прошлись по щеке, задели ногтем длинные ресницы. Она не рыдала и не просила. Ей было нечего добавить. Похоже, ей и вовсе всё равно — как.       Не-одинокие более предсказуемы в своих желаниях. Они, как правило, «в контексте». Но чему я удивлена? Разве я её когда-либо считала стайной ласточкой?       Я буду читать письма её родителей, куря на подоконнике. Бумажные письма — с кладбища фарфоровой вазы в серванте. Буду угадывать, почему в цифровой эпохе кто-то ещё пользуется почтой. У её ОКРской матери почерк, как у машины. Она из раза в раз задает одни и те же вопросы: «Принимаешь ли ты таблетки?», «Как обстоят дела с Обсессией?», «Какие оценки за занятия классического танца?». Зубы скрипят. Боже, шлюха, проснись: на третьем курсе никто не ставит оценки за экзерсис.       У Марго нет конвертов в квартире. Она не отвечает на эти письма.       Может, оно и к лучшему. Играть в общение с человеком, который тебя бросил — это как глотать каждый день змею. Тебе неприятно, тебе тошно, но полосатый серпантин уже выписан на завтрак. Тебе с ней плохо, как и ей — с тобой. Вы обоюдно верите, что так надо, зачем-то продолжая весь трапезный фарс.       Алиса спорит со мной по телефону. Она убеждена, что я обязана позвонить её родителям, если не хочу стать отражением ещё одного разбитого зеркала. Она пересказывает вымышленный сценарий: я буду терпеливо ждать, пока стечет ржавая и пойдёт чистая вода. Чтобы вымыть руки, вытащенные из ещё одной кровавой ванны. — Коллонтай уже три года не указывает номер родителей, — проректор на том проводе роется в бумагах. — Тут есть её номер и адрес. Я сейчас отправлю. — Не нужны мне её номер и адрес, — я раздражённо открываю дверь машины. — Есть же журналы за прошлые года? За четвертый, за пятый класс? — Я не буду за ними спускаться в архив.       Конечно ты не будешь, ленивая мразь. Твоё дело — диктовать смыть стрелки, с линейкой измерять длину каблука. Больше ты ни на что не способна. — У Екатерины Семёновны Леонтьевой — их прошлого педагога-репетитора — возможно, есть контакты родителей. — Пришлите её номер сообщением, я сама позвоню, — поворачиваю ключ зажигания, тяжело выдыхая.

***

— Хорошо, что пришли, — начальник откашливается, убирая лишние бумаги со стола. — Налить вам чего-нибудь? Кофе, чай? Покрепче? — Спасибо, я не пью.       Таких людей заставить оторвать взгляд и посмотреть на тебя — достижение. Он грузно взирает исподлобья, шумно дышит, как огромное животное. От него вообще много телесных звуков: плескание слюны во рту, кашель, сухой скрежет кожи, словно она из соломы. «Алкоголик», — еле заметно морщусь, глядя на красные контуры лица. — Я же не с плохими намерениями. Тут понимаете: самоубийство, тема очень… — Да, я понимаю. Но я не буду с вами пить. — Со мной? — он смеется. — Настя, если врач выписывает вам пароксетин — это ещё не значит, что он будет принимать его вместе с вами. — «Пароксетин»? — я замялась. — Вы мою медицинскую карту читали? — Я следователь или кто? — он улыбается, как признанный. — Мы рассуждали над тем, может ли это быть доведением до самоубийства. Сами подумайте: учитель год назад совершает попытку суицида, у него не получается. Он начинает злиться, проецировать своё желание на окружающий мир… — Не я была его педагогом, — перебила самым злым и глубоким голосом. — Я преподаю «классику» девочкам, а не мальчикам. Мы виделись только на репетициях, отстранила от постановки его тоже не я. — Хорошо-хорошо, — следователь становится мягче, вытягивает ладони. — Анастасия, не переживайте. Вас никто не обвиняет. Знаете, обычно логика не любит совпадений, а проверять нужно всё. — Лучше бы вы таким дотошным были, когда происходили антилегализационные расследования, — раздражённо выпалила я. — Вы выглядите, как клоун, сидя здесь и расследуя самоубийство.       Он замялся, сцепив пальцы на груди. Для него забастовка силовиков — больная тема. Корчит здесь из себя работающего ради похвалы вышестоящих уродов. — Настя, — он устало вздыхает, — простите. Логика не любит совпадений.

***

— Стоп! Стоп музыку! — кричу я концертмейстеру. — Лина, ты оглохла?       Лина убирает ладони от клавиатуры, будто вынимает их из грязи. — Коллонтай, пятый, — я осипла от злости, — я пятый раз тебе говорю: наверх — быстро, вниз — сдержанно. Что с тобой? Ты ногу разучилась поднимать? — Я делаю так, как надо. — Что ты несёшь, умалишённая? — я оторвала её от станка. — Кому это надо? Ты не релеве делаешь, а гранд-батман. Сейчас барре, а не адажио.       Она слишком много стала себе позволять в последнее время. Спорит, на «ты» называет даже при ректоре. Бесконечно вертикальный город в голове будто проверяет меня на терпение. Я ощущаю груз призрачной вины. Возможно, на неё так тлетворно действуют родители? Или то, что её педагог — девушка, которая ещё вчера позволяла кусаться на поцелуях? — Тут должна быть инверсия, — Марго указывает на фортепиано. — Тоника, как в вариации, те же ноты, те же паттерны… — Коллонтай, рот закрой. — Или что, Мариинская прима разучилась слышать музыку?       Я её ударила.       В классе стало в разы спокойнее и тише.       Исчезли все звуки из пространства. Горящая ладонь складывается указательно и ведёт к двери: — Пошла вон из класса.       Двадцать с чем-то человек замерли, как насекомые. Исчезли все звуки из пространства. Так это и бывает — ты себе обещаешь, что станешь первым репетитором, научившим чему-то без насилия. Но с каждым днём приходит осознание: насилие — это перемотка, краткий пересказ. Оно необходимо, если хочешь научить чему-то за минуту.       Марго трёт щеку, сонно покачиваясь и смотря в пол. С секунду кажется, что я перегнула палку. Но потом она просто безудержно начинает смеяться. — Как со мной трахаться — так пожалуйста, — истеричный реверанс, она пятится назад, — а как постигать инверсию вертикали — так «вон из класса».       Дверь громко закрывается.       Закончить экзерсис после её ухода сложнее, чем станцевать всю «Жизель» от и до. Она уходит и с секунду в зале звучит звенящая тишина. — Продолжаем.

***

      У старой больницы один-единственный шанс вызвать не беспокойство, а эстетическую оттепель. Это оказаться в ней глубокой зимней ночью с сигаретами, в тихом и неярком коридоре перед отделением. Мы будем курить на коридорном подоконнике, за окном будет идти метель. Над горизонтом столицы — сиять оранжевый ореол горящего здания. В новостях говорят, что о здании «Роснефти» можно просто забыть — это теперь один огромный факел Болотной площади.       Нейронные леса и фермы горят так же хаотично. Превращаются в раскуроченные античные руины. Нет больше никакой вертикали, нет больше никакого города в голове. Марго остается верной симметрии даже в такие метели. — Я никогда не брошу не курить, — Виктор раздражённо бросает зажигалку.       Он уволился, но я всё равно вижу в нем педагога-репетитора, которому не повезло ещё больше, чем мне. Алиса говорила, что он похож на само воплощение трагедии. На человека, что пережил целую Илиаду. Ей всегда хотелось его обнять, как младшего брата, сказать, что такие раны не затягиваются, зато забываются с проблемами похлеще. Но, как по мне, ему эти плюшевые параллели были всегда противными. — Хочешь немного статистики? — Какой? — По курению. — Давай.       Даже его сигарета глубоко расстроена: она печально склонила огненную голову вниз. — В больнице самым курящим отделением является психиатрия. Там курят и врачи, и санитары, и больные. Особенно больные. В процентном соотношении, наверное, восемь из десяти человек. — Разве это не запрещается? — В Питере, — я неловко отвожу взгляд, — в отделении была даже курилка. Нам выдавали сигареты, как таблетки. — Почему только в психиатрии? — Не знаю, — лицо моих ладоней смотрит в потолок. — В психиатрии будто вечно тёмные времена. — Тюрьма для невиновных. — Со своей культурой курения.       Он обреченно опускает голову, но быстро собирается с духом. Переводит взгляд к окну со столпом дыма. — Как думаешь, получится с забастовкой? — Вряд ли. — Они подожгли здание в метель, — Виктор вскидывает палец, — выглядит так, будто им всё по плечу. — Даже если и получится, к власти придут силовики, — я затушила сигарету, обняв себя свободной рукой. — К власти всегда приходят люди с оружием. — Скажи это цивилизованному миру. — Мы не в цивилизованном мире, — резко отсекла я, прокашлявшись от дыма. — И вряд ли им станем. Алиса называла это «номенклатурной мышеловкой»: группа ментов станет главной благодаря поддержке других силовиков, требующих прекращения закона о легализации. Но, оказавшись у власти, станут чиновниками, которым выгодны огромные налоги с казино. — Возможно, звучит слишком пессимистично, но хуже они точно не сделают. Посмотри на эту больницу, — он кивает на мрачный коридор. — Помнишь Карину? — Которая за тобой постоянно таскалась? — Артём — кошмарный идиот — уронил её на репетиции «Ивана Грозного». Спину ей повредил, она полгода не могла двигаться, не то что танцевать. Нам было по пятнадцать лет, когда мы сидели в точно такой же больнице и курили на подоконнике, — Виктор бьет пальцем по неровностям белой краски с ручьями трещин. — Ничего не изменилось за двенадцать лет, совсем ничего.       Оранжевое облако на горизонте становится всё ярче и ярче и, кажется, освещает коридор больницы лучше зеленоватых ламп.       Я по инерции открываю медицинскую карту Марго. За последние часы она мне стала «Големом» Майринка. — Тут ведь главное, — Виктор ищет пепельницу на плоскости подоконника, худая полоса дыма повторяет эти суетные линии, — не знаю, таяние ледников. Хоть какие-то перемены.       Алиса называет это правлением «Голого короля», а этот режим — «Стеклянной стеной». Кажется, будто впереди огромный и несокрушимый барьер, но, как и одежда короля, такого барьера просто нет. Ей отчего-то было важно избавиться от таких невидимых текстур, от их иллюзорной и обманчивой природы.       То ли депрессия, то ли здравая реалистика мешает взглянуть на всё взглядом чистым и открытым. Но мне правда хочется верить, что люди на площади наконец увидели хрустальные стены.       Я пододвигаю пепельницу Виктору и переворачиваю последнюю страницу медицинской карты. — Таяние ледников, — повторяю, словно заражённая симметрией.       Протокол годовой давности носит название «Обсессивно-компульсивное расстройство».       Я слёзно усмехаюсь.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.