* * *
На краю света царило безвременье. Сквозь него в замок-фантом, где отныне обретался Сережа, не проникал ни скрежет стрелок часов, ни шелест листьев календаря. Для Сережи эта оторванность от мира была спасительной. В ней он, оставшийся наедине с собой, мало-помалу возвращал себе ясность мыслей и будто заново учился понимать, какие чувства и почему он испытывает. Чувств было множество, причина — одна. Причина крылась, разумеется, в его прошлом. Причиной был не кто иной, как он сам. Маленький мальчик, влюбленный в живопись и в искусство, полный несбыточных, иллюзорных надежд и вызывающий у Сережи сегодняшнего смесь сострадания, вины и стыда. От того юного, невинного мальчика в Сереже нынешнем ничего не осталось — все было вытоптано, раздавлено, выжжено. Все так болело, что хотелось опять, как в Петербурге, заглушать опьянением память о бытности ребенком, выскребать из подреберья те осколки невинности, что иногда напоминали о том, каким Сережа был наивным и чистым. С каким восторгом он глядел в небеса и как мечтал, что подрастет и научится с помощью кисти и холста отображать не красоту как таковую, но ощущение или скорее даже предчувствие красоты. Сережа вырос, и на место предчувствия пришла усталость и пресыщенность — красота отныне им не ощущалась, не чувствовалась, и смысла не было ни жить, ни писать. Хотелось разве что лежать в запертой комнате, глядя сквозь стекла незанавешенного окна в пустое небо, выцветающее, будто простыни, и бесконечно о себе горевать. Сережа принялся исполнять это желание и вскоре понял, что безмерно устал и что теперь он хочет выйти из комнаты. Он начал с малого: в одну из ночей спустился в сад с мерно покачивающимися тамарисками, давно отцветшими акациями и айлантами, в кронах которых притаилась луна. Она смотрела на Сережу опасливо, ожидая, что он расставит силки и неминуемо пленит ее, но Сереже на самом деле ненавистен был плен. Сережа сам прожил в неволе достаточно и не хотел лишать свободы других. Он прислонился к стволу дерева и задумчиво, почти мечтательно закрыл глаза. В темноте шелест ветвей и рокот моря звучал так вкрадчиво и так интимно, словно кто-то шептал Сереже на ухо утешения-обещания, и сердце медленно отогревалось в груди. А отогревшись, просило жизни, просило действия, гнало из сада, робко прятавшегося за особняком, куда-то к морю, на холмы и возвышенности, где было ветрено, светло и легко, где пахло горечью полыни и вереском. Где обещание ночного ветра сбылось. Думал ли доктор, настоятельно рекомендовавший Павлу Аркадьевичу отправить «бедного Сереженьку» на юга, что пациент его действительно выздоровеет? Что пациент будет вставать по утрам (чаще к полудню или позже, но все-таки) и в одиночестве прогуливаться среди скал, бродить по выгоревшим на солнце предгорьям и до заката сидеть у моря? Доктор считал, что для Сережи нет другого лечения, кроме покоя и полной трезвости. Он был прав. И даже Поль, что поначалу не соглашался на путешествие, поскольку сам не мог оставить дела, а отпускать Сережу одного было безумием, в итоге сдался, осознав правоту и подчинившись авторитету доктора. К тому же, был у него знакомый, который мог подыскать для Сережи надежного сопровождающего. Этот знакомый, как позже выяснилось, умолчал об одной важной особенности «сопровождающего»: долго ходить Василий не мог — он хромал, верней, прихрамывал и слегка подволакивал правую ногу, когда, по-видимому, начинал уставать. И Сережа не преминул этим воспользоваться — четыре длительные прогулки спустя Василий, дав ему сомнительные наставления вроде «шею себе не сверните», сам перестал за ним таскаться. Пришла свобода. Она, как солнце, взошла на небе, и ярким заревом заполыхал горизонт. И море вспенилось и заиграло, шумя волнами, а вся земля запела радостно и легко. И вместе с нею запело сердце Сережи. Он огляделся, сраженный сказочной красотой, и край, казавшийся ему пустым и безжизненным, вдруг словно ожил у него на глазах. Сереже сразу же захотелось узнать его: открыть все грани, отыскать потаенные, никем не виданные доныне места… Одно такое ему встретилось в скором времени — за длинным мысом, рассекающим берег надвое, скрывалась маленькая песчаная бухта, куда едва ли кто-то заглядывал, ведь она была достаточно удалена от поселения (деревушки мазанок в двадцать, расположенной вблизи от дома, где остановился Сережа). В этой бухте Сережа сделался частым гостем — здесь, в тени низких кустарников, что росли у самого подножия мыса, он мог порой даже забыться во сне. Здесь сновидения не рассеивались с пробуждением, а продолжали очаровывать, волновать и подчинять себе рассудок Сережи. Здесь стерлась грань между действительностью и сном. Тот день был ясным и безветренным. Светило солнце. Чайки летали над тихим морем, изредка вскрикивая, шелест их крыльев сливался с шепотом волн. В нагретом воздухе стоял запах моря, запах горячего песка, сухих трав и нескончаемого лета. Близился полдень. Сережа, пряча лицо от солнца, лежал в тени и то проваливался в зыбучую дрёму, то неожиданно выныривал из неё, сонно моргая и оглядываясь. Негромкий шорох вдруг долетел до его слуха — это шуршал морской песок под чьей-то твердой ногою. Вскочив с расстеленного на земле покрывала, Сережа выглянул из-за ветки куста и вдалеке увидел юношу. Высокий, стройный, наполовину обнаженный, тот стоял у самой кромки воды, и мягкий бриз слегка ерошил его волосы. Юноша явно не был здесь чужаком — это читалось в солнечной бронзовости его кожи, в смоли волос, в бесстыдной босости стоп. В том, как прибой ласково терся о его ноги, а блики света оставляли на его плечах свои застенчивые, точно девичьи, поцелуи. И щедрый юноша позволял себя целовать. Он неподвижно стоял минуту-другую, пристально вглядываясь в синеву тихих волн, словно прислушиваясь к их невнятному бормотанию, а после плавно поднял руки и потянулся. Красиво выступили мускулы на его спине, между лопаток пролегла линия позвоночника. Сильное тело его запружинило, напряглось и тут же снова расслабилось. Руки медленно потянулись к поясу и развязали тесьму. Спустя мгновение брюки юноши были сброшены. Они лежали, небрежно смятые, на песке, не прикрывая наготу его тела к радости моря, тут же раскрывшего свои объятия для него. Юноша смело нырнул в прохладные волны, и лишь тогда Сережа отмер. «Это оно, — билось в висках вместе с ударами пульса. — Это Париж, это «Купальщики»*, это Сезанн… Это вся суть, вся сердцевина искусства. Сама гармония, сама красота.» Восторг зажегся в груди Сережи, и это пламя, как благодатный огонь, сошедший с неба, не обожгло, не искалечило его душу, а обогрело. Оно румянцем расцвело на его щеках, в глазах блеснуло искрой света, тронуло губы тенью мечтательной улыбки. Сережа ожил. Он с полчаса понаблюдал, как над водой мелькает темная макушка. Юноша двигался с ленивой грацией мифического тритона, свободно плавающего меж нимф-океанид. Казалось, море для него было родной стихией — не опасаясь глубины темных вод, он заплывал так далеко, что Сережа почти терял его из вида, боясь, что тот вот-вот вернется в свое подводное царство, простившись с чуждой его сердцу землей. Однако, страхи эти были напрасны, ведь вскоре юноша уже стоял на берегу, и истосковавшееся по нему солнце ласкало его покрытую мелкими каплями грудь, упругий пресс и мускулистые бедра. Сереже вспомнился вдруг флорентийский Давид* — юноша явно превосходил его. Во многом. Трудней всего было дождаться, пока́ не замечающий чужого присутствия юноша наденет брюки, немного скрадывая свою наготу, и зашагает прочь от моря. Тогда Сережа, спалив остатки своей робости и стыда в костре томительного ожидания, наконец вышел из редких зарослей кустарника. Юноша обмер. На его смуглом, прежде нахмуренном лице, отобразилось не удивление, не смущение, но настороженность лесного зверя, на чьем пути возник охотник. — Прошу прощения, извините, — мигом смешавшись, сказал Сережа. Голос сорвался. — Я не хотел вас напугать, я лишь хотел… — путались мысли, говорить было трудно. Сережа сбился и умолк. — Не напугал. Я не напуган, — его голос звучал низко, хрипло, словно молчание было привычнее для него, чем человеческая речь. — Извините, — зачем-то снова шепнул Сережа, потупившись. И незнакомец смягчился — из его позы исчезло видимое напряжение, взор потеплел, губы разжались. Он спросил: — Вы заблудились? Сережа, вспыхнув, закивал. Он не мог сказать ни слова под внимательным взглядом юноши и отчего-то застыдился невинной лжи, что позволяла чуть отсрочить признание. — Тогда идемте, провожу, — хмыкнул тот, махнув рукой в сторону мыса. — Спасибо. — Сережа чуть приободрился, протянул юноше руку: — Я Сергей. Разумовский. — А я Олег. — рукопожатие его было уверенным, крепким, долгим. Путь же до дома пролетел в один миг. Они с Олегом шли бок о бок, молчали. Сережа думал, как начать разговор, и лишь украдкою поглядывал на Олега, а тот, казалось, не сводил с него глаз, и у Сережи горели уши и щеки. Дом с серой башней уже маячил вдали. — Почти пришли, — неловко выдал Сережа. Олег кивнул. — Вы не хотите зайти? Олег приподнял в удивлении брови — не ожидал, что пригласят, или счёл этот вопрос несвоевременным, неуместным? Видно, Сережа ляпнул что-то не то. Видно, Сережа, как всегда, всё испортил, ведь кто так делает — зовет к себе в дом первого встречного? Никто! У Сережи спёрло дыхание от страха и от стыда, от отвращения к себе. — Я художник! — в панике вырвалось у него. — Я бы хотел, чтоб вы позировали мне. Не сегодня… Ну, разумеется, не сегодня и не сейчас — вы не одеты, вы совсем не готовы… Быть может, завтра или в любой другой день у вас найдется немного времени для портрета? Я так хотел бы написать ваш портрет! — слезы душили, подступая все ближе. Сережа сам не понимал, что несет. Никак не мог остановиться. — Я согласен. — вдруг перебил его Олег. — Я приду. Сереже сделалось легко, как от опиума.* * *
Из окон лился свет заходящего солнца. Пурпурно-розовый, оранжевый, золотой, он наполнял собой просторную мастерскую, менял оттенки, переливался и бликовал. Глаза Олега он превращал из каштановых в почти янтарные, а на коже играл багряно-алыми, напоминающими румянец отблесками. Олег сидел на мягком кресле лицом к окну и явно силился не шевелиться, даже не щурился, хоть солнце било ему в глаза. Его спина была прямой, как у гимназиста-отличника. Плечи расправлены, шея вытянута, на лице — сосредоточенное, серьезное выражение. Олег действительно старался, и оттого Сереже было вдвойне обидно, что не выходит, не получается его писать. Не идет. Четвертый день Сережа стоял перед мольбертом, глядел на холст, а холст смотрел на него слегка восточными, как у Олега, глазами из-под сведенных, как у Олега, бровей и на Олега не походил ни капли. Портрет был мертвым, а натурщик — живым, и в этом было его отличие от всех прочих: Сережа прежде рисовал мертвецов. Князья, графини, генеральские жены с вечно трясущимися собачками на руках — все были счастливы при виде портретов, лишенных жизни и движения, ведь они так походили на них самих. Но в Олеге Сережа видел нечто большее. — Всё не то, — пробормотал он раздраженно. — В чем же дело? — В том, чем вы пишете, — раздалось за спиной. Сережа, вздрогнув, обернулся. Рыжий мальчик стоял поодаль, у окошка, не отводя грустного взгляда от работы Сережи. — Что ты здесь делаешь? — Сережа хоте́л звучать сурово. Получилось испуганно. — Пришел помочь, — мальчик печально улыбнулся. — Дело в том, что вы пытаетесь работать, как раньше. Как вас учили в Академии, как диктовал ваш покровитель, как желали клиенты. Вы снова пишете не сердцем, а лишь рукой, и оттого в вашем портрете нет жизни. — Что же, я должен рисовать, как дитя? Бездумно мазать по холсту яркой краской? — Нет, не должны. В том-то и суть — не должны, а только можете, если хотите, Сережа. — Что-то не так? — вдруг подал голос Олег. В его вопросе явно слышалось беспокойство. — Я что-то делаю неправильно? — Нет, с чего… с чего вы взяли? — Сережа вымученно улыбнулся. Мальчик смутился и, шепнув: «я наверх», спешно взбежал по узкой лестнице. В библиотеке за ним захлопнулась с жалобным звоном входная дверь. — Вам не по нраву мой портрет, — сказал Олег. Его слова были исполнены горечи. — Мне жаль, что я вас так расстроил. Сережа охнул — он совершенно не ожидал, что Олег так близко к сердцу примет его огорчение и будет чувствовать вину. Виноват в произошедшем был один лишь Сережа. — О, уверяю вас, вы здесь ни при чем. Я опечален только собственной неудачей. Мне так хотелось изобразить на холсте то, что я видел в нашу встречу у моря, но образ словно выцветает, и у меня не получается его поймать. Я не в силах придать портрету сходство с вами, Олег, и я в отчаяньи. Умолкнув, Сережа вновь бросил взгляд на одинокий мольберт. Четыре вечера подряд Олег являлся к Сереже в дом, чтобы позировать для него, сидел часами в статичной позе, не выражал ни недовольства, ни протеста, и всё без то́лку. Сережа мучил его впустую, Сережа сам напрасно мучился — он был бесталанен. Он был бездарностью. — Выходит, что вы хотели видеть меня таким, как в день встречи? — Олег обвел глазами комнату. — Но ведь здесь это становится невозможным… Быть собой можно лишь в месте, где тебе все знакомо, где ты спокоен и свободен. А разве здесь вы сами чувствуете себя собой? — Я? — Сережа будто впервые огляделся по сторонам, чтобы увидеть и почувствовать мастерскую. Олег был прав — здесь становилось не по себе. Одна из стен была окрашена алой краской, возле нее стояли два топчана, а между ними — бюст царицы Египта. Не Клеопатры, не Нефертити — Таиах. Она следила за каждым шагом Сережи со снисходительной улыбкой на устах, будто посмеиваясь над его неудачей. Из отдаленного своего уголка она выглядывала таинственным силуэтом и вызывала у Сережи… нет, не страх, но нарастающую тревогу. Остальная часть мастерской была просторна и светла. Кроме мольберта, полок с красками, секретера в ней были только стеллажи с сотней книг, что, очевидно, не умещались в библиотеке, располагавшейся наверху. — Это так, — признал Сережа. В нем проснулась надежда, что еще можно всё исправить. — Быть может, нам стоит вернуться в ту песчаную бухту, где я вас встретил? Ведь не зря же я брал с собой этюдник — напишу вас у моря! Если, конечно, вы не против, если у вас найдется время для меня. — Оно найдется, — с мягкой улыбкой Олег ответил: — идем. Писать Олега оказалось легко, и для Сережи это стало открытием. Еще вчера, томясь бездействием в мастерской, Олег был тих и неподвижен, но как только он очутился на свободе, то вся его пластичность, гибкость, оживленность вернулась. Вновь проявилась в нем особенная красота, напоминающая чистоту первобытности и вызывающая тот волнующий страх, какой бывает лишь при встрече с неведомым. Сережа был им очарован и покорен. Он не испытывал такого даже под опиумом. Он был настолько экзальтирован, что иногда по возвращении домой обнаруживал среди эскизов и набросков те из них, которые не узнавал и не помнил. Они всегда были особенно хороши. Сережа, глядя на них, испытывал гордость. Он также чувствовал, как день ото дня он все сильнее привязывается к Олегу и все отчаянней увлекается им. Писать Олега стало смыслом его жизни, видеть Олега ежедневно — его нуждой, знать об Олеге каждую мелочь — необходимостью. Это пугало, но Сережа не считал свой интерес чем-то болезненным. «Это нормально, — в минуты паники уговаривал он себя. — Именно так и должно выглядеть вдохновение.»* * *
Стремясь узнать Олега ближе, Сережа расспрашивал его о доме и семье, о детстве с юностью, о настоящем и о прошлом — обо всем том, что помогло бы его понять, что обещало открыть Сереже его тайны. Но жизнь Олега оказалась проста, а его сердце для Сережи — открыто. Олег жил в доме на отшибе села, не знал родителей, ведь мать умерла в родах и забрала в могилу имя отца. Бабушка с дедом тоже не знали его имени и лишь догадывались, что дочь понесла от обманувшего ее цыгана из табора, который был проездом в этих краях. Цыганской кровью объяснялись чёрные волосы, смуглая кожа и восточные глаза, а вместе с ними и нелюдимость Олега — с самого детства он сторонился односельчан и даже дома, среди родных, иногда чувствовал потребность в том, чтобы побыть одному. В семье его не понимали, но любили и принимали со всеми странностями. Похоронив сначала деда, а после — бабушку, Олег не стал покидать дом своего детства, решил остался в родных местах. Здесь он продолжил заниматься виноделием, как предыдущие поколения его семьи, и жил хоть скромно, но не бедно. Когда Сережа сказал, что хочет сам взглянуть на его быт, Олег ответил, что он вовсе не против, и так в один из теплых, солнечных дней Сережа в самом деле сумел узнать тайну, однако вовсе не об Олеге, а о себе. Она проснулась вместе с ним ранним утром, что наступило после пары часов сна. Она кралась за ним от дома до поселка, где он до этого бывал только раз, в одну из первых своих прогулок. Она чертёнком легко запрыгнула ему на плечо и наблюдала, как, найдя дом Олега, он шёл вдоль крепкого высокого плетня, глядя с волнением на ухоженный виноградник, пока не замер, разглядев меж кустов широкоплечий силуэт Олега. Олег стоял недалеко от плетня, не замечая пока присутствия Сережи, и уверенными движениями собирал с упругих лоз гроздья созревшего винограда. Штаны его были закатаны до колен, рукава белой, как снег, рубашки — до предплечий, ворот расстегнут до середины груди, почти до солнечного сплетения. Его кожа бронзой загара создавала контраст с белой рубашкой, уже влажной от пота. Сережа чувствовал на расстоянии его жар и зачарованно следил за руками, что с осторожностью придерживали виноград. Гроздья ложились в руки Олега, отяжелевшие, влажно поблескивающие от сока, и иногда ягоды лопались под его бережными касаниями и темный сок бежал по пальцам и по кистям. Струйки нектара текли по коже манящей сладостью, то повторяя рисунок вен, то расходясь с картой сосудов и артерий. Сережа, жадно прослеживающий их путь, вдруг осознал, что умирает от жажды. Она накрыла его внезапно — словно стрела пронзила горло и застряла в трахее, не позволяя ни вздохнуть, ни сглотнуть, лишая силы и возможности мыслить здраво. Вместо того, чтоб попросить ковш воды или хотя бы добрести до колодца, что был лишь в нескольких минутах ходьбы, Сережа бросился бежать без оглядки, не зная сам, зачем бежит и куда. Пришел в себя он от того, что Василий с силою вырвал из его пальцев пустой стакан. — Ну разобьете же, ей-богу, куда вы! Вцепились намертво, хоть доктора вызывай! Сережа выдохнул, моргнул. Жажда спа́ла. — Так не пойдет, голубчик барин. Я вам сказал, что сумасбродства не потерплю. Ваш хозяин велел следить, чтоб вы не сбрендили тут с ума — чтоб ели, спали, да картиночки малевали, а не якшались с кем ни попадя. Стойте! Куда..? — К себе, Василий. Умоляю, оставьте. Дойдя до комнаты на ватных ногах, Сережа запер дверь на ключ и повалился на незаправленную постель. Он был без сил. Он ощущал себя неправильно: грудь вздымалась, сердце стучало как сумасшедшее, а в паху все сладко ныло и просило прикосновения. Сережа робко опустил руку и сжал себя. Тело немедленно отозвалось удовольствием вместо привычного удушливого стыда. Сережа ахнул и толкнулся себе в руку, забыв, что брезговал касаться себя, что игнорировал зов плоти, что боялся и ненавидел свое тело и себя за всю ту грязь, в которой он замарался. Сереже стало хорошо. И вот тогда тайна напала на него безжалостным зверем, и, раздираемый ее когтями, он осознал свое влечение и тягу к Олегу. Сережа понял, что желает его, и тогда тяга переросла в одержимость.