ты и он, айлавью

NC-17
Завершён
207
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 568 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
207 Нравится 13 Отзывы 18 В сборник

сам себе паразит

Настройки
      Когда банда посоветовала мне присмотреть за Кащеем, я не был особенно счастлив. «Да только ты способен с ним хотя бы пару слов связать. А после отпиздиловки — ваще зачёт!» — сетовали мне пацаны, навешиваясь гурьбой. Я никогда его не любил вот чтобы откровенно и много — Кащей был тем ещё психом. Он называл меня «деткой», завешивал стены фотомонтажными плакатами Густава Клуциса, коллекционировал гильзы разных форм и размеров и программки бродвейских мюзиклов, не в тему декламировал Лема и Хемингуэя, громко разинув рот в таком же громком «Мёртвое море знаешь? Я умертвил», ел мюсли с водкой на завтрак и раз в месяц ездил кормить бродячих собак, видимо надеясь в будущем устроить криминальные бои. Но никто лучше Кащея не решал деликатные районские проблемы, так что с его чудачествами приходилось мириться. Мало ли, пригодится ещё.       Дома у Кащея, хотя домом это назвать было сложно, скорее — хрущёвка два на два метра, была маленькая придверная рюмочная — в ней можно было найти абсолютно что угодно и одновременно ничего и херь с гулькин нос. Со стен старого здания осыпается штукатурка, обнажая грязно-серую поверхность, в которой отчётливо ощущается запах мочи и дешёвых сигарет. В углу возле батареи, что была укрыта пледом, похожая на собачий загон стоит коробка с новорождёнными котятами, и Кащей старается выпускать дым через приоткрытое окно и стряхивать пепел в сторону дабы не помешать развиваться в газовых условиях новой жизни. Судя по виду, он ждёт примерно полчаса, и за это время угроза рака легких подкралась ближе еще на половину пачки магны.       Первый день каждого месяца в прошлом у нас проходил одинаково — на крыльце среди вонючих рыбных очисток и вопящих дворовых котов. Под звуки «Седой ночи» Кащей обычно разделывал корюшку. Лучшие куски отправлялись в кастрюлю с маринадом, всё остальное — в эмалированное ведро. В такие моменты я схватывал стакан и набирал в рот воды, заплескав при этом нос, чтобы рыбой уж сильно вблизи физиономии не смердело. Злобно зыркал на себя в полированное отражение рядом стоящей кастрюли. Краса—а—авец — щёки как у хомяка, ноздри воинственно раздуваются, глаза полны боевого задора: «Я всё равно тебя сделаю и уничтожу!».       Вот и сегодня, неожиданно для меня, как в старые добрые, я сидел на убитом жизнью табурете, слушал, как Кащей безмятежно подпевает Юре, и смотрел, как ловко нож скользит вдоль тонких волокон. — Жизнь прекрасна, — заявил Кащей.       Я счёл излишним спрашивать, что привело его к этому выводу. Мне хотелось спать, а еще больше — удавить Кащея, но банда бы не одобрила. И, видимо, моё недовольство было настолько крупногабаритным, что его способен пронюхать даже рядом стоящий человек, поэтому, лишний раз желая изъебнуться, Кащей стрельнул в меня взглядом. — Алкоголичка — это не просто признак дурного вкуса. Это клеймо «СОВОК» у тебя на лбу, Вов, и, должен тебе сказать, не в самом лучшем его проявлении, — рассуждал прямо рядом с моим ухом, белозубо улыбаясь корюшке, упитанной, блестящей от жира и умопомрачительно ароматной, — Свежая! — главный в палате номер 6 протянул мне небольшой кусочек. Покривив носом, ну, потому что какая нахер рыба из кащеевских рук, которые наверняка пару минут назад трогали нечто твёрдое и крупное, «откуда мне знать?» я отказался. — Не хочешь, как хочешь; наше дело — предложить. Тогда плескани коньячку. И себе тоже.       Потупив рядом с плитой неплохие 30 минут, я перешёл на не особо симпатичный диван, поставив перед собой табурет, на котором сидел, в качестве своеобразного стола. — К столу, господа тунеядцы! — крикнул Кащей, видимо забыв напрочь, кто, когда и по какой причине разукрасил его лицо некоторое время назад. Ставит на табурет тарелку, на ней по феншую — корюшка, немного какой-то картошки, овощи и обязательно коньяк, который я так и не налил, но, поскольку Кащей реальный кощей — ибо, словами великого, опьянение есть добровольное сумасшествие, а этого давно уж покосило, так не даётся, пока не пошаманишь как следует — налил себе сам. — Это выглядит как хуй без яиц. — По-моему, это и есть хуй без яиц, — флегматично соглашается Кащей, залпом опрокидывая в себя рюмку коньяка.       Корюшка, разделанная, с головкой в виде картошки посреди полотна тарелки не вызывает почти никаких эмоций. Был бы я чуть более пьян — поржал бы, наверное; но на этой стадии «опьянения-я-терплю-терплю» все мои мысли сосредоточены скорее на кончиках собственных пальцев, нежели на поверхности глазной сетчатки.       Кащей скашивает на меня взгляд и возмутительно мягко хмыкает: — Мне кажется, твой долг перед отечеством и перед пацанами лично выполнен. Оставайся у меня, а?       Не поняв вопроса, хотя не глупый, переспросил с тупым этим «Перефразируй». — А лан. Забей. Играем в «слово или слово»? — вдруг обрывая смех, весело и трезво спрашивает он. — Это как? — Как «слово или дело», только без дел. Игра в правду, — тёмные глаза искристо мерцают в темноте. У меня по загривку неожиданно ползут мурашки: правды я не боюсь, но ужранный человек — он вообще способен что-то адекватное спросить? Уложить бы его по-хорошему спать, да вот не дастся.       Я неуверенно пожимаю плечами. Не то чтобы уверен, что это хорошая идея, но у меня, честно говоря, к Кащею миллион вопросов. Хочет задавать свои — пусть отвечает сперва тогда уж. Поэтому киваю, лишний раз дважды, вдруг в его сознании не отпечатался мой первый. — Мать, ну даёшь, отлично. Ты спрашиваешь, давай, — и погрузил в себя ещё один стопарь. — Что тебе больше всего нравится в сексе?       И в этот момент я хотел просто встать и уйти, как настоящий солдат по команде Вольно. Просто, блять, развернуться на 180, пошагать к Высокой звезде. Но пути назад нет, пацаны не извиняются, выкарабкиваться и строить невинность желанием не горю, списать на пьяный бред не получится — я не пил, поэтому я просто замер и вытаращил глаза. На меня — в ответ, но по-лисьи. Это уже гляделки какие-то: Кащей смотрит спокойно, серьёзно, внимательно; я, пытаясь оклематься от стрёмной информации, которую сам же воспроизвёл, скорчил такую же фальшиво-уравновешенную мину.       Впрочем, подумав пару минут и сформулировав внятный ответ — действительно по чуть-чуть возвращает себе уверенность. — Увидеть, как ты кончаешь, — вот теперь Кащей щурится почти с вызовом. Почему-то он ждёт от меня, ну мне так показалось, по крайней мере, — одно из двух — или насмешки, или жалости; чисто назло — ещё раз резюмирует, задирая подбородок: — Чтобы я смог доставить удовольствие в первую очередь тебе. Держу пари, тебе никогда не делали хороший минет.       А я его не трогаю. Вообще не двигаюсь, у меня даже выражение глаз не меняется — но моё сознание почему-то сбивает дыхание одной фразой. Слегка краснею, признаюсь сдавленно: — Никакой не делали, — неблагодарная это работа — оправдываться. — Решаемо. — Что?.. — А что? Ты хочешь?       Я нервно моргаю, зависая и увязая в безнадёжно-ёбнутом, но почему-то таком спокойном и ласковом взгляде; губу зажёвываю больно. Всё взрывается пикселями, чертовыми пикселями и голографическими полигонами вдруг ставшего нереальным мира, и всё это поблескивает в странном, ниспадающем ритме беззвучной музыки… Зачем такое нагромождение фраз? Откуда у меня в башке столько сентиментальной прозы — понятия не имею. Видимо, нервоз уже конкретный от абсурдности и нереальности происходящего.       И мотаю головой вверх-вниз, как самый последний стыдливо покрасневший двоечник у доски. — Хочу. — Так.       Я растерянно открываю рот в немом возгласе, когда дверца окна хлопает; Кащей ко мне наклоняется слишком уж трезво — движения пугающе чёткие, не обкуренные и не пьяные; а потом отключка: мою голову под подбородком придерживает и целует глубоко.       Уплывая, тихо стону и языком толкаюсь в ответ в горячий рот. Это вкусно. Это хорошо... У Кащея негромкий, почти мурчащий шёпот отдаётся странными сладкими мурашками под кожей. — ... Просто развернись ко мне. Успокойся, вдох-выдох... Вова, блин, не верти башкой своей. Там в соседней Марат спит. Эксклюзивом я его обеспечу, ну ты понял, поведаю ему тонну приколов про «показалось», он не выдаст, смышлёный малый. А вот тебе сейчас светиться не надо, так что не высовывайся, ладно? И не бойся, ну. Это просто поцелуй был. Считай, это благодарность за то, что тренировку выдержал.       Абсолютно не улавливаю, когда Кащей успевает перетянуть мои ноги к себе и дёрнуть шнурки на трениках; категорически-абсолютно не улавливаю, когда губы начинают гореть — Кащей целует меня, неудобно выгибаясь, у него наверняка затекла шея...       Я, задыхаясь, совершенно-категорически-абсолютно не улавливаю, когда Кащей передо мной опускается на колени. Пачкает пижонские брюки об грязный ковёр. — Ты нормальный вообще, блять? — шепчу потерянно, глядя в открытое насмешливое лицо. Почему-то сверху вниз. Почему-то с неосознанным чувством силы. Почему-то хочется вплестись пальцами в его волосы и.… сжать... — Когда был здоров? Диагнозы на год вперёд. Кащей мрачно ухмыляется, облизывая губы, и так нарочито покорно и уязвимо держит глаза открытыми. — Вот, к слову, моё ментальное состояние и сила воли — это единственное, что осталось у меня от отца, сил ему на небесах. Не слишком возбуждающе, знаешь ли, Вов.       Хватаю порывисто воздух губами: Кащей накрывает мой член ладонью. Пока через одежду, пока не всерьёз. Уже слегка пиздецово. Ошарашенно таращусь в блестящие глаза, едва дыша. Кащей шлёт мне последний воздушный поцелуйчик с вербальной отмашкой: — Если вдруг захочется что-то со мной сделать — делай, я — икнул — не обижусь.       Всё-таки угораздило связаться с полным психом. Как иначе объяснить, что...       Кащей устраивается между моих разведенных коленей как-то поразительно уютно, обнимая правую ногу; легко перестаёт дразниться, уверенно стягивает край боксеров ниже и обмахивает выглянувшую головку пальцами. Сразу же тянет их в рот, облизывает со вкусом. Безумный. — Что ты-       Головка входит в чужой рот так легко — и это пиздец, пиздец, пиздец. Физически — это едва ощутимо: мягкие, почти робкие касания губ и языка; но ментально... Да я даже думать об этом не могу.       Моё притупившееся зрение не может на него смотреть, но и не смотреть — не может: Кащеевский искрящий, наглый, абсолютно ёбнутый взгляд держит сильнее магнита. Как тогда, при драках. Как тогда, при тренировках. Плавно и медленно насаживается ртом на член так сильно, как только может, лбом на секунду утыкается в живот — и качается обратно; и, взяв новый вдох, начинает сосать. Взахлёб, ритмично двигая головой, с вязким клокочущим звуком в горле каждый раз, когда головка толкается в заднюю стенку; это заводит просто бешено. Кащей берёт в рот снова, и снова, и снова, и берёт яички на ладони, сжимает с силой. Затем, снова на секунду соскользнув, сильно-сильно высовывает язык и — у моей инстанции перехватывает дыхание — ударяет по нему моим, блять, членом.       И опять заглатывает.       А я в этот момент не тут и не там, буквально чувствую, как становлюсь у Кащея во рту ещё твёрже и больше, и это, ну. Пиздец. Открылся новый фронт, называется коммунальный блюз. Вход только по приглашениям. В программе блюза: собственные стоны.       Я невольно поддаюсь бёдрами и с тихим всхлипом всё-таки зажмуриваюсь; дышу тяжело и быстро. А Кащей тем временем надо мной, урод, смеётся. Буквально: гулко хохочет, снова выпустив мой член — из губ, но не из пальцев. Насмешливо чмокает самый кончик, щекочет-дразнит языком обнажившуюся чувствительную плоть...       Я ахаю, порывисто обнимая его за шею ладонью.       Я резко тяну к себе, входя в горячий рот.       И кончаю внутрь.       Ощущение такое, словно какофония сменяется абсолютной тишиной. Я не могу совладать ни с сердцебиением, ни с дыханием, но продолжаю прижимать Кащея к себе, чувствуя, как тот лениво обмахивает языком последние капли, проглатывая и их тоже.       Чуть-чуть зубы распускает, напоминая о себе. Пусти, мол, принцесса, твой маленький праздник окончен. Ебучий Аусвайс на небо.       Вздрогнув в послеоргазменном шоке, взмахиваю ресницами: снизу вверх на меня с насмешливой нежностью глядят глаза с огромными зрачками. Заставляю себя расслабить ладонь, позволяя Кащею выпустить обмякший член изо рта, но тут же давлю на загривок снова — тяну его к себе, наклоняясь неудобно. Жадно нахожу солоноватый привкус на губах недалеко от своих собственных. Жмусь к ним долго и жалобно, то верхнюю прихватываю, то нижнюю, и остаточно дрожу.       Кащей как-то умудряется вывернуться. Скорее, поставив меня в ступор яркой солнечной улыбкой, нежели ещё чем-то. — Ну как? — выдыхает неожиданно мягко,— Не понравилось? — на красивом лице — почти виноватое, встревоженное выражение. — Понравилось, — шепчу сдавленно, похмурив брови.       Переглядываемся. Молчим. А тот резко начинает ржать во всё горло. Ну не еблан ли?       Я не могу сформулировать даже половину того, что чувствую. Между шоком, пидораснёй, заполонившей всю мою голову, восхищением, благодарностью... Мысль крутится в голове — и, кажется, даже вне её, внутри пропитанной запахом коньяка комнаты. — Я хочу что-то сделать для тебя в ответ, — уверенно и тихо заключаю я, хорошо обдумав. Не по-пацански как-то получается, пусть этот пидор и умеет ломать абсолютно весь тон ситуации, но человек же. Ловлю Кащеев удивлённый взгляд и осторожно добавляю: — Можно? — Зачем? Ты мне ничего не должен.       Кащей спокойно качает головой, всматриваясь в мои глаза. Я взгляд не отвожу, пытаюсь сформулировать, но в голове крутится только детское «ты мне — я тебе» и не менее детское «это же нечестно» — что я кончил, а ты нет, ну да, аргументация на уровне первого класса, взрослые же люди, хоть и вытворили хуйню по пьяни. Чужой пьяни. — Я просто хочу, — тихо повторяю я. — Если можно. Если ты хочешь. — Ну ты и чудак. Вставай собачкой давай, будем полосу препятствий проходить вместе, а-ха-ха-ха! — икает — не, Чайковский, не выдумывай. Ты к скорлупе лучше шуруй, они там указаний твоих ждут, ты ж авторитет как-никак у них теперь, уважение имеешь.       До уличной тренировочной площадки тогда я добрался на абсолютном автопилоте: в ушах звенело, стыд окатывал щеки краской каждые две минуты, мне казалось, что простудился, что окаменел и едва могу двигаться, что мечется, не находя выхода, горячий воздух и вот-вот вздернет от земли в небо. Позже, я захлопнул дверь своей комнаты, сбросил прямо на пол одежду, включил магнитофон с абстракционной музыкой, спрятался с головой под одеялом и дрочил так яростно, как никогда прежде, будто мне только что главная цыпочка Голливуда руку засунула себе в трусы.

***

      Так я к нему и не возвращался, до определённого момента. Нарушил тотально свои принципы, сказал про себя «да и хуй с ним». Думал списать на идиотию, на мимолётную слабость. Но в день, когда чудовищные вещи произошли в «Снежинке», когда с Наташей разговориться пытался, приобнял её, помолчал, подумал о банальном — как тяжело быть одному.       Кабинет Наташи — напротив хирургического. Хорошее помещение, даже чуть больше стандартного офицерского. По крайней мере, вместо крошечного откидного столика в ней помещается нормальный большой стол: хоть есть за таким, хоть работать, хоть три литра спирта выставить.       Наташа заваривает чай, ставит на стол одну кружку, потом начинает рыться в сумке, стоящей в углу. Вытаскивает вторую кружку: точно такую же, но другого цвета. Подковыривает ногтем стикер на донышке, приклеивает его на торец стола. Споласкивает кружку кипятком, протирает салфеткой. Кошусь на стикер: дата продажи — вчерашнее число. Похоже, что кружку она купила специально для меня, а может, и для любого другого гостя, но очень любезно — колготки-то она не приняла, а вот таким делится.       Чай у неё очень крепкий. И очень сладкий: Наташа, не спросясь, бросила мне в кружку сразу четыре кубика сахара, как и себе. Отхлёбывает глоток, сползает на стуле пониже, укладывает голову виском на столешницу: хорошо, что нет здесь этой чертовой струбцины, какая есть там, у Кащея. И смотрит на поверхность чая в кружке: сначала одним глазом — сбоку, потом другим — сверху. На стол рядом с ней опускается пачка галет, в чай ныряет ложечка, поверхность закручивается воронкой: Наташа по-хозяйски размешивает сахар сначала в своей кружке, потом — в моей.       Она посматривает на меня с максимально строгим выражением лица — анализирует, на шрамы, порезы то и дело заглядывает, подносит руку к моему лицу — и нажимает на челюсть. В голове взрывается и пульсирует боль, как когда мне там, у кафе в живот прилетело, в ушах щёлкает, и рот закрывается сам собой. Я выдыхаю и сползаю по спинке кресла, словно из меня выдернули позвоночник. Не зажило ещё, гадство. Наташа заглядывает мне в лицо, треплет по макушке. Лоб в испарине, весь взмок, словно мышь под метлой, и майка под курткой липнет к спине. — Зря я тебе эти галеты подсунула, — сокрушенно бормочет Наташа. — И на ужин, небось, твердое что-нибудь жевал? — Яблоко, — со второго раза выдавливаю я. — Откусил пару раз. — Яблочки, значит, жрал? Ах ты идиот! — обманчиво-ласково тянет она. — На физиотерапию будешь ходить через день.       Я пугаюсь, что та сейчас вскочит и побежит писать назначение. Но Наташа лишь стоит рядом, вплотную, легонько продолжает массировать челюсть и скулу. Трогает уши, задевая верхнюю жесткую кромку. — А это еще зачем? — недоуменно спрашиваю, проводя пальцем по краю ушной раковины. — Не знаю, — честно признаётся она.       Кажется, её потихоньку отпускает. Руки уже не трясутся, сердце не пытается пробить грудную клетку. А то как нас с Маратом увидела — побледнела.       Мы просидели так порядка нескольких минут. Промочив в спирте вату, намазав меня всего мазями, от которых очень неприятно пахнет, Наташа задумалась, будто бы немного выпав из реальности и концентрируя взгляд исключительно на моих руках. Когда же руки сковывает холод, видимо, от волнения, и они кажутся синими, почти фиолетовыми, Наташа улыбается и говорит, что шрамы — это красиво. Ниточки вен, малиновые отметины, выпуклый заживший некогда порез, замёрзшие пальцы с изломанными ногтями, — Наташа говорит, что уважает. И я боюсь не верить.       Попрощавшись с Наташей, кивнув ей в знак благодарности и поцеловав тыльную сторону ладони, я зашагал в сторону Кащеевской лачуги.

***

      Этих взаимоотношений всегда было мало, они выжигали в груди чёрную дыру, заставляли лгать, постоянно шифроваться, балансировать на грани провала. Пидорастия, мужеловство, куча синонимов сходящих — чушь, инородие. Поэтому я звал их больными. О том, что они дают некое очищение и чувство настоящей жизни вместо вечных легенд РСФСР, запретов на разглашение и сокрытия своего рода занятий, думать было нельзя. Иначе я мог утонуть ещё больше. В мечте легко утонуть. Ведь здесь, в небольшой хатёнке Казани, нечего было разглашать, нечего скрывать, мы друг перед другом стояли голыми во всех смыслах. И это делало взаимоотношения ещё острее, глубже, больнее. Правда между нами двумя и ложь между нами и остальным миром — мне следовало его за это благодарить?       Не заметил, как в размышлениях дошёл до нужного места, словно отработал в КИП-автоматике. Открываю дверь в привычном жесте — слишком тихо, спит, что ли? И правда: открыта форточка, к оконной раме под давлением ветра прилипли небольшие крупицы снега, холод, даже скажу — дубак едкий, а Кащей лежит без футболки-майки — только в одних штанах. И какое-то животное, кормящее желание появляется — дотронуться. Показать, что рядом. Отругать за необдуманную херню тогда и сейчас. Как Наташа сделала.       Подхожу ближе, незаметно ложусь рядом, кладу прохладные руки на спину: мозоли наверняка будут неприятно проходиться о гладкую поверхность, поэтому невесомо поглаживаю — моя маленькая революция, не иначе.       Кащей подымается слишком резко даже для подготовленного человека. Ударяет кулаком в стену рядом с моей головой, и я вздрагиваю. Трясёт кистью — конечно, имидж не то же самое, что действительно избивать руками стены. — Какие люди у нас в свинарнике! — сглатываю, обжигаясь о его взгляд, полный горечи и презрения ко всему окружающему. — Чего пожаловал, княже?       Приближает своё лицо к моему так, что нас отделяет всего пара сантиметров. — Проведать тебя пришёл, дурья башка. Распоряжение такое. Пацаны посоветовали. — Такое оправдание я уже слышал, тем не менее, ты не с того момента. Да и хуй с тобой, ты наверное решил для себя, а потом и суп с котом, это я правильно сейчас понимаю? — Прошло всего ничего — не озвучиваю. А чего тогда дверь открыта? — А открыта для кого надо.       Едко. И глупо. Окидывает меня задумчивым взглядом, словно взвешивает свои какие-то за и против. Только бы не в нос. А то нахватался. Наконец, приняв решение, усмехается и резко подаётся вперёд, встречаясь со мной губами. Простое прикосновение без намека на что-то более интимное. Однако моё сердце начинает биться ещё чаще, чем минуту до этого. То ли от злобы, то ли от вихря эмоций, что затаил в себе Кащей, вываливая, как ошмётие.       Отстраняется и проводит подушечками пальцев по губам, словно оценивая только что произошедшее. Как и я. Не в себе. — Мать Пугачёву слушает, — пытаюсь нашептать я, переводя дыхание. — Позови меня с собой, знаешь такую? Охуительная такая романтика. Я Наташе спеть хочу. Там про приход сквозь злые ночи, что бы путь мне ни пророчил. Лёгкая, ненавязчивая. — Рад за вас, голубков. — Ты дослушай. Я же эту Пугачёву вообще ни во что не ставил. Попса для стариков. Как-то послушал — про Виноватую любовь — и ассоциация пришла. С тобой. Подумал, странно это всё, навеяло собакой с глистами, что некрасиво, неэтично, мерзко и отвратительно. — Это тебе так мозги просквозило? — Ты тут полуголый валяешься. Если у кого и просквозило, то тебя, твой хуй, очко и всё в таком духе. — Вот это ты конечно Пушкин! Хотя с усами такими — Гоголь, да точно он. Вот и правильно, не-цыганская-роза. Всё правильно ты сделал. Всё абсолютно правильно! — он взял мою ладонь в свою, очень крепко сжал, расхохотался. Похоже на вещества, очень бодрящие, встряхнуло его как Бог знает кого, но лучше так, чем никак, и на моральные красноречия я не готов сейчас. — Кой-чего расскажу, чтоб твоя тощая задница не загонялась. — А ты не смотри. — Тшш, юнга! — он моргает поочерёдно, ну точно нечистый, — Слушай, вот я вспомнил одну историю из моего прошлого, когда был совсем сосунком. Я заинтересовался весьма спорной исторической фигурой — Хоакином Мурьетой, ну Зорро, ты понял. Мужик же, а меня не смущало. Но большинство людей игнорирует неприятную или неинтересную правду и считает его благородным грабителем. Мне лично было абсолютно до хуя, насколько благороден он был. Вот ты представь: я мечтал, чтобы он так сильно меня любил, что был готов уничтожить всех моих обидчиков и увезти меня, желательно не в тартарары…       Я вижу в его глазах граниты. Крупные такие, под тусклой лампой — огроменные. Прикасаюсь к его подбородку, там щетина колкая-острая, крепкая кость выступает в подбородке, на ней ямочка. Перевожу взгляд чуть ниже — он же всё ещё без верхней одежды, и кожа там мурашками покрылась, и сухая она донельзя — простынет ещё, пот уже давно выветрился. Удивляюсь его необдуманной херне снова и снова.       Заглядываю в глаза. Оглядываю десять тысяч метров понимания, бессмысленное море, которое рядом с нами, вокруг нас и внутри нас самих. Поэтому мы ощущаем такое глубокое спокойствие, и касания больше не вызывают страха или чувства чужого. Мы обнимаем друг друга с прохладными и немного влажными губами, мы переплетаем пальцы и пропускаем их сквозь волосы, взаимно, обоюдно, мы отражаем свет наших символических тел, мы становимся нежными и неопределёнными. Похер, да максимально. — Я тебе спою. Улажу дела и спою. Всё будет. — Я не сомневаюсь.       Встаю из-за дивана, пол под ногами неприятно прогибается, с дичайшим скрежетом. Закрываю форточку, накрываю придурка рядом лежащей наволочкой. Он забавно корчится, будто карапуз в люльке, и показывает язык. Мы ничего друг с другом не делим и не можем делить — лишь в этой сиюминутной микровселенной за нас говорит жидкое и бесформенное чувство — единство. Станция одиноких сердец. — Вов, а что за дела? Вов?       Лишь любовь во всём виновата, то-то и оно, то-то и оно.
207 Нравится 13 Отзывы 18 В сборник
Отзывы (13)