и дракон летит ввысь над замком, едва касаясь
и это наш ослепительный танец,
но есть реальность
и жизнь жестче, чем нам казалось
♫ Alai Oli — Howl in despair
У горизонта в темнеющем небе тлела узкая полоска розового заката. Океан за изрезанной линией скал превратился в темное зеркало, и по нему лениво скользили редкие огни прогулочных катеров. В фиолетовых зарослях бугенвиллеи на террасе стрекотали цикады. Андрес взял запотевшую бутылку из ведерка со льдом, обернул горлышко белой салфеткой и медленно наполнил бокал Агаты. — Местное, из долины Хантер, — негромко произнес он. — В нем есть ноты лайма и меда, который собирают здесь, на побережье. Найроби сидела в плетеном кресле, подтянув одну ногу к подбородку, похожая на отдыхающую пантеру. Взяв протянутый бокал, она посмотрела на вино на свету, изучая, как переливаются оттенки. Выглядела она спокойной и отдохнувшей, признаков ПТСР сегодня Берлин у нее не видел, и решил, что самое время начать тот самый разговор про ее друзей. — Знаешь, дорогая, вчерашний вечер оставил у меня странное послевкусие. Словно я посмотрел только первый акт очень длинной и шумной пьесы, — он медленно опустился в кресло напротив, не сводя с нее глаз. — Твоя компания… Беа, Лусия, Мариса. Расскажи… какими они были? Агата подозрительно прищурилась. С одной стороны, это было нормально — интересоваться жизнью человека, который… ну, спит с тобой в одной кровати. С другой… она как-то не была готова выкладывать все о себе, да и о нем спрашивать тоже — ей было интересно, но она думала, что прошлое вроде как не имеет значения. Прошлое осталось за границами Австралии, она и о себе почти не вспоминала, и вдруг… — Про Марису я уже рассказывала, — осторожно начала она. — Она была моей соседкой, наши бабушки дружили, так что и мы… сначала играли вместе, потом учились. Какой бы она ни была розовой, она была хорошей. Андрес слегка кивнул, принимая информацию о Марисе как пройденный этап, Соседство, бабушки, общая песочница… Эта подруга была безопасной. — Семейный фольклор, — он понимающе улыбнулся. — Но Беа и Лусия… Они ведь не из тех, кто достался тебе в наследство от бабушки? Они тоже из Кадиса? — С ними я училась в школе, — Агата посмотрела куда-то вдаль. — Беа была очень серьезной, а Лусия вечно влюблялась в каких-то придурков и рисовала пейзажи. А что насчет тебя? — вдруг перевела она стрелки. — У тебя же были друзья, кроме Серхио? Андрес слегка приподнял бровь и негромко рассмеялся, пригубив вино. — О, дорогая, ты пытаешься применить ко мне мою же тактику? Мои друзья — это либо тени, либо имена на надгробиях. Продолжай. Твоя серьезная Беа тоже влюблялась в придурков? Агата ощутила себя странно. Светская беседа начинала напоминать допрос. Но если он хотел о ней знать… в этом все равно не было ничего криминального. — Беа ни в кого не влюблялась, — сказала она. — Ну… или никто про это не знал. А Лусия просто была романтичной. Ей было достаточно рассмотреть у парня красивые глаза или неоцененный талант, и она сама себе придумывала его идеальный образ. — Какая трогательная картина, — произнес Берлин с легким сарказмом. — Лусия, живущая в мире своих прекрасных иллюзий, и Беа — святая дева без личной жизни, чьим единственным интересом был твой пустой кошелек. Ты действительно веришь, что они были такими плоскими? Выглядел он так, будто составил из ее слов какие-то выводы, и эти выводы ему явно не понравились. — Слушай, — не выдержала Агата, — ты сейчас на что намекаешь? — Я не намекаю, любовь моя. Я констатирую, — произнес он, слегка приподняв бокал. — В твоем рассказе нет ни одного равнодушного человека. Все они либо тряслись от ярости, либо молча несли за тебя ответственность. Ты не думала, что Лусия придумывала образы придуркам, чтобы не смотреть на тебя? Найроби застыла с приоткрытым ртом. Он что… он решил, что… — Ты чокнутый? — она резко села в кресле. — Ты себя слышишь? — Скажи мне, — перебил ее Андрес, — в те жаркие ночи, когда вино лилось рекой, неужели не было момента, когда… неужели ни одна из них не пыталась тебя поцеловать? Под предлогом утешения, после лишнего стакана сангрии… Найроби моргнула. Это было уже за гранью добра и зла, но… …но с Лусией… Это не было чем-то настоящим. Это действительно была жаркая ночь, им было по семнадцать лет, они обе напились, им обеим было интересно понять, как это — с девушкой, и они спрятались в закрытой комнате дома у подруги, пока остальные танцевали под музыку на патио. Потом обе решили об этом не вспоминать, и все. Если Берлин это узнает, у него же пар из ушей пойдет. И, собственно, почему она должна скрывать? Она взрослая женщина, у нее была своя жизнь, у него тоже. Он сам начал расспросы, и раз уж и так сидел с недовольным лицом — пусть у него хоть будет для этой кислой мины реальный повод. — С Лусией, — бросила Агата. — Один раз. И это были не только поцелуи. Доволен? В его глазах на секунду отразился искренний шок, а потом взгляд стал тяжелым и темным, и губы исказились в почти страдальческой усмешке. — Так вот почему она тряслась от злости. Это была не зависть к твоему аппетиту — это была ярость обладания. Она знала, каково это — касаться тебя, а потом ей пришлось смотреть, как ты просто ешь чуррос и ведешь себя так, будто ничего не произошло. — Интересно, откуда у тебя такой развитый гей-радар? — вскинула бровь Найроби. — Если ты по одной злости от чуррос такое вычислил? — О нет, дорогая, — он чуть склонил голову набок. — У меня есть радар на тебя. Я анализирую то, как ты реагируешь на мир и изучаю каждый миллиметр твоего прошлого, как стратегическую карту, потому что я одержим тобой так, как твоя Лусия даже не смела мечтать… потому что я знаю: нельзя просто смотреть, как ты живешь, и не хотеть тебя уничтожить, присвоить или умереть в твоих руках. Найроби ошарашенно смотрела, как он медленно поднимается из кресла. Протянув руку, Берлин очертил пальцем контур ее губ, и его взгляд стал обжигающим. — Этот радар настроен на любую угрозу моей исключительности в твоей жизни. Мужчина, женщина, призрак из Кадиса — мне плевать. Если кто-то касался тебя так, как я, он становится моей личной проблемой. И, — он наклонился к ее уху, — раз уж ты призналась… скажи, Лусия была хорошим художником? Она смогла нарисовать тебя такой, какая ты есть? О, подумала Найроби, вот в нем и включился нарцисс. Угрозу своей исключительности рассмотрел. Теперь он что, ждал, что она начнет оправдываться за то, что с кем-то дружила? А потом — что вообще перестанет общаться с кем-то, кроме него? Да щас. — Твоя личная проблема в том, что я не ведусь на такие трюки, — отрезала она. — Да, у меня были друзья. Да, у меня были парни, а еще у меня есть сын, и он не от непорочного зачатия. Да, Лусия была прекрасным художником, и да, — Найроби опасно сузила глаза, — в тот единственный раз с ней мне понравилось. Это не мое, но опыт был интересный. Берлин опустил руку от ее губ, метаясь взглядом по ее лицу и осознавая: она же думает, что он хочет запереть ее в клетку. А что еще она должна думать? Она и так только недавно начала менять мнение о нем в лучшую сторону (по крайней мере, он на это надеялся), и у нее были все причины считать его просто… тираном? А как иначе? То колкие замечания и оскорбления, то подарки и заботливое поведение, теперь — открытое заявление, что он ее изучает… и она уйдет гулять со своим Габриэлем даже не чтобы его проучить, а просто чтобы вернуть себе свободу, которую, как она боится, может потерять. И он будет считать секунды, пока ее нет, а она и это примет за очередной трюк. — Я не манипулирую тобой, — тихо сказал Андрес. — Если бы я хотел манипулировать, ты бы никогда не почувствовала давления. Ты бы просто оказалась там, где мне нужно, с улыбкой на губах. В этом я мастер. Но с тобой… — он горько усмехнулся, — с тобой я бездарен. Я просто стою здесь и пытаюсь не захлебнуться от того, что ты для меня — реальна, и когда я спрашиваю про Лусию, я… пытаюсь нащупать границы своего существования в твоем мире. Мне не нужно, чтобы ты велась, мне нужно, чтобы ты поняла: я здесь не для того, чтобы играть с тобой в шахматы. Я здесь потому, что без этой одержимости… просто не знаю, как мне тебя не потерять. Найроби приподняла брови, очень внимательно изучая его лицо. Допустим, если бы он хотел манипулировать или хотя бы как-то контролировать ее, он бы вел себя более… тонко. И более жестко одновременно. А он не в первый раз казался искренне испуганным. Она привыкла не доверять никому и постоянно искала двойное дно, и у него это двойное дно находила, но какое-то совсем не такое, как у классических абьюзеров, и в этот раз вышло так же. Берлин опустился обратно в кресло, глядя не на нее, а на залив. — Если тебе так паршиво знать про мое прошлое, — Агата отставила в сторону бокал, — зачем спрашивать? — Ты права, — произнес он, криво усмехнувшись. — Это мазохизм в чистом виде. Но я предпочитаю знать, какой именно нож меня ударит, чем вздрагивать от каждого сквозняка. — Да какой нож! — возмутилась она. — Какой к черту нож? Какая тебе разница, кто у меня когда-то был? У тебя самого было пять жен, я же не расспрашиваю, как тебе с ними было хорошо! Он прикрыл глаза, и на его лице промелькнула тень то ли боли, то ли раздражения. — Потому что ты цельная. Тебе хватает себя самой, чтобы чувствовать почву под ногами. Тебе не нужно пожирать чужое прошлое, чтобы заполнить пустоту в своем настоящем. А я… — он подался вперед, вцепившись пальцами в подлокотники. — Разница в том, что мои жены — это кладбище, и я знаю там каждый камень. А твои друзья — они живые, и каждый раз, когда ты вспоминаешь их, ты… становишься той Агатой, которой я не знаю. Которая не принадлежит мне ни на йоту. Агата внимательно посмотрела на него, пытаясь понять логику. То есть… она цельная, а он себя таким не считает, что ли? И поэтому ревнует ее даже к прошлому, но все равно ковыряется в этом прошлом, чтобы… чтобы что? Это же даже не соперники. Ей что теперь, вообще ничего не вспоминать вслух? Фильтровать речь, чтобы случайно не вызвать ревность? Да щас! — Так, давай договоримся на берегу, — мимолетно Найроби подумала, что с берега они давно успели сойти, ну да ладно, — Я не собираюсь следить за словами. У меня есть друзья, у меня есть семья, у меня есть сын и у меня есть призраки. У тебя тоже все это есть. Но мы здесь, — она взмахнула рукой в сторону куста бугенвиллеи. — И… На этом Агата осеклась: продолжение звучало бы тошнотворно. Нечто вроде «и мы счастливы в настоящем»? Или «не надо портить прошлым то, что у нас есть»? Фу, гадость какая. — …и все, — отрезала Найроби, снова взяв бокал вина и делая первый глоток за вечер. Берлин несколько секунд смотрел на то, как она пьет, и его радар зафиксировал: территория закрыта. Конец дискуссии. Дальнейшие расспросы сейчас приведут к тому, что она встанет и уйдет спать в другую комнату — и потому, что снова увидит манипуляции, и потому, что ее попросту начнет утомлять его интеллектуальная рефлексия. — Ты права, — он тоже взял свой бокал, но не стал пить — просто смотрел на игру света в рубиновой жидкости. — Мне придется научиться просто слушать тебя, а не анализировать под микроскопом каждое слово. По крайней мере, я постараюсь. Сделав глоток, Андрес замолчал, но внутренне пообещал себе, что не забудет про Лусию — просто спрячет этот вопрос поглубже, пока море не станет спокойнее. Найроби немного подумала и сказала: — Давай так. «Правда или действие». Только без действий. Вопрос-ответ, по очереди. Если отвечать не хочется, каждый имеет право не отвечать. Если ответ не нравится — никто не виноват. Если начнешь говорить гадости — вылью на тебя вино. Поехали? — она протянула руку, сжав кулак. — Камень-ножницы-бумага. Давай, докажи мне, какой ты мастер международного класса. Берлин медленно выпрямился, азартно сузив глаза, и поднял руку, сжав кулак напротив ее руки. — Берегись, дорогая. Я могу просчитать траекторию падения королевских династий, неужели ты думаешь, что я не угадаю, что ты выкинешь? — Раз, два… — начала считать Найроби, — …три! Кулак Андреса так и остался сжатым в камень, ее ладонь раскрылась в бумагу, и она торжествующе хлопнула его по руке. После секундной паузы он театрально уронил голову на грудь, издав тихий стон, и откинулся на спинку кресла, разводя руками в жесте капитуляции. — Признаю, мастер международного класса только что был разгромлен на собственной террасе. Твой первый ход. Агата хмыкнула, задумываясь над вопросом. Про жен? Да плевать она хотела на жен. Жены и жены. Были и были. Про детей? Ему сорок пять, у него не может не быть детей. Ну… ну и что? Дети — тоже связь с женами. Серхио? Ну Серхио и Серхио. Профессор. Организовал ограбление, попутно подцепил полицейскую по имени Ракель Мурильо и теперь отдыхает с ней на островах — этой информации Найроби было вполне достаточно. — У тебя была кошка? — наконец спросила она. — Или собака. Или кто угодно, в смысле, домашнее животное. Андрес несколько секунд просто смотрел на нее, моргая, а потом легко и немного растерянно рассмеялся. — Агата, ты только что выиграла право заглянуть в самые темные бездны моей души и спрашиваешь… про домашних животных? У меня был пес. Когда я был совсем маленьким. Его звали… — он замялся, словно имя заржавело от долгого неиспользования. — Соломон. Огромный, бестолковый золотистый ретривер. Но он умер, когда мне было двенадцать, и я решил, что привязываться к кому-то, чья жизнь короче твоей — это слишком жестоко. — О, — протянула Агата. — Моя очередь? — он хитро прищурился, явно быстро стараясь перевести тему. — Какое самое нелепое преступление ты совершила в жизни? Не ради денег, просто по глупости или из чистого озорства? Что-то, за что твоя серьезная Беа наверняка прочитала бы тебе лекцию на три часа? Найроби хмыкнула уже весело — да ладно, он спрашивает не про то, как именно она переспала с Лусией, с кем впервые поцеловалась и кто был ее первой любовью, а про смешные случаи из жизни? Ничего себе. — Когда я училась в Севилье первый год, — начала она, — во время Семана Санта там вывесили рекламные плакаты в человеческий рост у подножия башни Хиральда. Со святыми покровительницами города. Меня ужасно выбешивала эта севильская религиозность, и я подрисовала им усы и сигареты во рту, — фыркнула она. — Полиция неделю искала вандала-сатаниста. Я не попалась. Андрес разразился коротким лающим смешком, живо представив эту картину: суровая, торжественная Севилья, звон колоколов, запах ладана — и Агата, крадущаяся с маркером к святым покровительницам. — Святые Хуста и Руфина с сигаретами… — он покачал головой с искренним восхищением. — Агата, ты сотворила маленькое чудо. Ты дала этим бедным женщинам хотя бы пять минут перекура за последние пятьсот лет. — Именно, — хохотнула она. — Теперь моя очередь. Ты у нас эстет с тонким вкусом, но я не верю, что все в тебе по этому шаблону, так что скажи, что тебе нравится из того, что ты сам называешь вульгарным? Если скажешь, что я — брошу в тебя бокалом. Берлин заерзал в кресле, словно воротник рубашки стал ему тесноват, и на его лице отразилось искреннее мучение. Найроби думала, что он откажется отвечать, но, помолчав, он криво усмехнулся и наклонился к ней, понизив голос до шепота (как будто их мог услышать кто-то, кроме цикад). — Старые итальянские диско-хиты восьмидесятых, под которые потеют в дешевых клубах Римини. С этими ужасными синтезаторами и текстами о любви, которые звучат так, будто их писал двенадцатилетний подросток с гормональным взрывом, — он поморщился, но тут же в глазах блеснул азарт. — Иногда, когда я один в машине, я включаю это… это музыкальное преступление на полную мощь. И я подпеваю. Громко. Мимо нот. В этом есть что-то… омерзительно освобождающее. — Ого, — протянула Агата. — Круто. Значит, в итальянской музыке тебе нравится не только Bella Ciao. Ну давай, твой ход. Берлин поднял на нее глаза. — Раз уж мы заговорили о нелепых поступках… Скажи мне, был ли в твоей жизни момент, когда ты была готова бросить все из-за чувства? Случалось ли тебе встретить кого-то — мужчину, женщину, неважно — ради кого ты всерьез подумывала оставить свою свободу и стать… просто кем-то другим? — он подался вперед, глядя прямо на нее. — И если да — то почему ты этого не сделала? Агата моргнула. Вопрос был будто с подвохом. — Понимаешь, что я об этом думаю, — медленно заговорила она. — Если ты кого-то любишь, тебе должно быть с ним хорошо, и не надо терять свободу и становиться другим. Если происходит иначе — это уже не любовь. Андрес медленно откинулся на спинку кресла и посмотрел на Найроби так, словно видел ее впервые — или словно она только что прочитала ему приговор. — Ты только что объявила девяносто процентов мировой литературы, оперы и моей собственной жизни «не любовью». — Потому что это скучная история «жили они долго и счастливо», — задумчиво улыбнулась Агата. — Если бы… ну, например, Скарлетт О’Хара вышла замуж во второй раз за этого… как его… Фрэнка Кеннеди, и жила с ним спокойно, насколько это было возможно в условиях гражданской войны, никакой книги бы не было. Это было бы скучно. И так всегда, потому что нужен цепляющий сюжет… Ладно, теперь моя очередь. Какой же теперь вопрос ему задать… может, про то, какая у него любимая диснеевская принцесса? Найроби чуть не хихикнула вслух, представив лицо Берлина, но решила пощадить его эстетические чувства — он и так пережил экзистенциальный кризис, признавшись в любви к итальянской попсе. Надо спросить что-то более умное. — Что в твоем понимании хуже всего: если тебя будут ненавидеть или если просто… не заметят в толпе? — Найроби прищурила глаза. — Вот ты идешь по улице, и ты — просто один из тысячи. Тебя это пугает? Берлин медленно опустил бокал на колено и его взгляд стал остекленевшим, будто он действительно представил себя в этой толпе — серым, невидимым и обычным. — Ненависть — это признание, — тихо заговорил он. — Если тебя ненавидят, значит, ты существуешь. Значит, ты оставил след в чьей-то душе, пусть даже как заноза. Ненависть — это очень личное чувство. В каком-то смысле это тоже форма любви, только вывернутая наизнанку. Но быть одним из тысячи? — он передернул плечами, как от внезапного сквозняка. — Идти по улице и понимать, что если ты сейчас просто исчезнешь, растворишься в воздухе, то ритм толпы даже не собьется? Это и есть настоящая смерть. Стать просто прохожим — это значит признать, что все мое «я», все мои мысли, вкусы, вся моя боль — ничего не стоят. Что я — просто статистическая единица в очереди за хлебом. Найроби даже стало немного жутко от того, как он все это описывал. Берлин замолчал, вглядываясь в ее лицо и пытаясь понять, не насмехается ли она. — Тебе это кажется тщеславием, да? Но для меня это вопрос выживания. Если я не исключителен, то я… никто. А если я никто… то я не имею права на такую женщину, как ты. Он снова откинулся в кресле, стараясь вернуть себе самообладание, и сделал глоток вина. — Но ты же не никто, — немного растерянно сказала Агата. Андрес накрыл ее ладонь своей и слегка сжал. — Раз так, — почти промурлыкал он, — значит, я имею право на полный доступ к архивам. Давай вернемся к истокам. К тому моменту, когда ты еще не рисовала усы святым и не знала, как печатать деньги. Твой первый поцелуй. О, а вот вечер и начал быть томным. Агата приподняла бровь, увидев азартные чертики в его глазах — похоже, экзистенциальный кризис пока закончился. — Только без прикрас. Это было что-то ужасно неловкое, с парнем, который пах дешевым табаком и боялся, что его застукают родители? Или это было что-то… — он сделал паузу, — …что ты до сих пор вспоминаешь, когда пьешь это вино и смотришь на залив? Ты была влюблена в него или это было просто любопытство? — Начо, — Агата отпила глоток вина. — Его звали Начо. Это был один из наших… ну, друг моего брата. Он был старше меня, мне хотелось научиться целоваться, и я его попросила. Это было странно, — невольно хихикнула она. — А потом нас увидел Рауль и чуть не оторвал ему голову, но мы вовремя все объяснили. Берлин несколько секунд переваривал услышанное, а потом прикрыл лицо рукой, и его плечи мелко затряслись от беззвучного смеха. — Агата, ты сокровище. Пока другие девочки в твоем возрасте ждали прекрасного принца под луной и гадали на ромашках, ты подошла к другу брата и предложила ему… практический семинар, — он открыл глаза, глядя на нее с почти отеческим восхищением (если бы это не было так сексуально). — Бедный Начо. Представляю его ужас. У твоего брата определенно были стальные нервы, раз он не прибил этого бедолагу на месте. — Теперь я, — она приподняла бокал. Промелькнула мысль тоже спросить о первом поцелуе, но Агата тут же передумала — ей просто… не хотелось знать, и все. Возможно, это была такая ревность, хотя она ни за что бы в этом не призналась. Что ж, раз уж была поднята тема книг… — Итак, Андрес, если бы ты мог на один день поменяться местами с любым персонажем из книги — только не с каким-нибудь королем, а с кем-то попроще — кто бы это был? — спросила Агата. — Кому ты втайне завидуешь? Взгляд Берлина стал туманным — она почти видела, как он перебирает в голове огромную библиотеку, выбрасывая тома с золотым тиснением и пафосными речами. — Том Сойер… — наконец произнес он. — Да… Именно он. Маленький тиран и великий режиссер в одном флаконе. Помнишь этот забор? Он заставил всех мальчишек города платить ему за право работать на него. Это же гениально. И у него была эта его… Бекки Тэтчер. — его голос стал ниже и бархатней. — Маленькая блондинка с косичками, ради которой он был готов заблудиться в пещере со смертью на хвосте… Знаешь, мне кажется, если бы мы встретились в том возрасте, ты бы не была Бекки. Ты бы подбила меня украсть плот и уплыть на остров Джексона гораздо раньше, чем это сделал Гек. — А если я была маленькой леди? — хихикнула Найроби. Леди? Берлин внимательно посмотрел на нее — и его накрыло понимание. Она говорила, что ее детское прозвище — «Тита»… это звучало нежно и хрупко. Она выросла со старшим братом, и говорила, что тот чуть не оторвал своему другу голову, застав за поцелуем с ней, с абсолютной уверенностью, что брат мог и должен был так сделать — значит, ее защищали. И она вспоминала не то, как Рауль учил ее драться или ездить на велосипеде — она вспоминала, как вместе с ним смотрела на звезды. И эта Мариса, этот розовый сахар с блестками… Агата, с ее прямолинейностью, должна была отсечь такую подругу еще в подростковом возрасте, но она этого не сделала. Почему? Потому что в ней самой была эта часть? И в своей компании она в первую очередь вспоминала именно подруг: Мариса, Беа, Лусия. Не парней. Не потому что щадила его чувства и не хотела вызывать ревность, она прямо заявила, что не собирается подбирать слова… Наконец — Академия изящных искусств. Не финансы, не экономика, не юриспруденция — искусства… — Маленькая леди… — повторил он почти шепотом. Агата смущенно заправила за ухо прядь волос. — Лет до семи я носила платья. Мама хотела типичную куколку. Потом меня начало это бесить, но в целом… — Хм, — Берлин чуть прищурился. — Тогда вопрос такой: если бы я завтра решил устроить для тебя самый настоящий старомодный бал — с оркестром, длинным платьем и дурацкими реверансами — ты бы меня высмеяла? Или маленькая Тита внутри тебя хотя бы на один вечер согласилась бы потанцевать со мной? — Бал? — опешила Найроби. Это было нелепо, но воображение тут же нарисовало картинку: зал, музыка, он в костюме… это было бы красиво, хотя ей не подошло бы бальное платье. Агата моргнула, прогоняя наваждение, и быстро выпалила: — Нет! А потом поняла, что это могло бы звучать и как «нет, не высмеяла бы», и резко отвернулась, чтобы Андрес не видел ее лицо. — О… — протянул он. — Это «нет» было самым громким «да», которое я когда-либо слышал в своей жизни. Не бойся, Тита, я не буду заставлять тебя делать реверансы. Леди не обязана следовать протоколу, если она сама — закон. Но то, что ты на секунду представила этот оркестр… это значит, что в твоем мире все еще есть место для сказки. Найроби молчала, неотрывно глядя на залив.