Ленинград, 1987 г.
«Тебе понять бы самому, для чего ты здесь и почему?»
Ночное полотно укрывает объятиями уставший Ленинград. У северной столицы свой, отличный от других городов, шарм. Старые парадные, разводные мосты, узкие дворики и величественные площади. А чего стоит Мариинка! Видавшая виды и верно служившая Екатерине Великой оплотом театрального искусства. Город пережил страшную блокаду, но не сдался, и теперь приветственно сияет огнями даже во время белых ночей. Максим не просто так перебрался сюда: окрылённый потоками морского воздуха, влюблённый донельзя, от Невского до окраин — он будто себя нашёл. Москва — хорошо, с её столичным натужным пафосом, златоглавыми куполами и алым Кремлём, но в Москве и люди другие, суетливые, важные и обременённые. Там, кажется, атмосфера иная совсем. А свободному духу придётся по нраву всё, что есть здесь, во творении Петра. Мужчина, наконец, встаёт из-за стола и кидает тускнеющий взгляд на часы: стрелки механически отмерили без двадцати минут четыре. Работа преподавателя требует максимальной отдачи и вложений. Не материальных, конечно, а энергетических. Сколько ты отдаёшь, столько студенты и получают. И чем больше ты готов отдавать, тем больше надежд вселяется в новое поколение. Тяжело говорить и даже думать о новом поколении, когда тебе почти тридцать — двадцать семь лет это ни туда и ни сюда. Везде и во всём найдётся кто-то моложе и проворнее тебя, и, казалось, за твоей спиной какой-никакой опыт, но везде и во всём найдётся кто-то старше и опытнее. Максим вспоминал себя в более юные годы, рефлексия накрывала умеренно, но была достаточной для того, чтоб хранить в памяти людей и даты, с которыми его больше ничего не связывает. Ладонь музыканта касается холодной стены и тянется по направлению к выключателю, будто в этом был какой-то смысл. Через час уже совсем светло, и новый рабочий день не заставит себя долго ждать, колесо Сансары даст новый оборот. Буравцев падает в прохладную кровать, не нагретую никем за столько лет. А кто в состоянии нагреть? Полуприкрытые веки пророчили скорый отход ко сну, взор затуманен, а руки всё слабее сжимают мягкое тело подушки — Максим засыпал. Засыпал с мыслью о массивной Авроре, о своих студентах с горящими глазами, и свои горящие глаза ненароком вспоминал. Иногда в полусонный бред закрадывается далёкий космос, тихо шепчет и манит созвездиями, но после таких снов всегда болит голова и отчего-то щемит в груди. Такие сны хочется и не хочется видеть одновременно — пережитки прошлого мешают смотреть вперёд. Внезапный удар по гитарным струнам заставляет мысли проясниться и широко распахнуть глаза. Звук такой, будто во дворе кого-то насмерть зашибли инструментом. Либо какой-то горе-романтик пришёл горланить именно в его двор. Именно сейчас, когда на сон осталась пара часов. Пара часов — ничто, глаза закрыл и открыл, но лучше, чем абсолютное ничего. Максим прекрасно знал своих соседей и что сейчас начнётся. Знал, кто первый из окна выглянет и какие литературные слова полетят в адрес Трубадура. А их будет много, ночной певец точно пополнит свой словарный запас крепкими матюками в духе советских пенсионерок. Хотелось лишь укрыть подушкой голову и надеяться, что в программе одна-две песни, а не пластинка Магомаева с обеих сторон. Звук повторился. Довольно уверенный бряк. Публику он что ли там собирает? Мужчина отворачивается к стене. « — Да штопанный ты Джон Леннон, рожай», — в мыслях пронеслось. Чем раньше начнёт, тем быстрее будет отшит, и домой потопает. В эту же секунду со двора Макс слышит своё имя, с неуверенной приставкой -Дмитрич-, а потом без неё, и ещё раз. Да быть такого не может, неужели какой-то троечник решил напеть на автомат? Максим поднимается с кровати, накидывает халат на голые плечи, и спешно к окну подходит. Открывает его как можно тише, пока никто из соседей не разбужен, выглядывает во двор, моментально впуская в комнату ленинградскую прохладу. Пятью этажами ниже стоял никто иной, как Сашка Беклемишев — бывший лагерный подопечный, а теперь красавец-юнга. Выдавала его тельняшка, прекрасно сидевшая на мускулистом и подтянутом теле, видимо юноша даже не успел переодеться, и сразу рванул сюда. Взросление явно пошло ему на пользу: из хулигана превратился в человека, готового служить своему делу и нести пользу обществу. Сам он знатно вытянулся, и даже чем-то изменился в лице после их последней встречи. Максим отчасти понимал, почему он выбрал эту профессию. Неугомонный нрав и жажда приключений не прошли с годами, а идеально вписались в компетенции, раскрыли Беклемишева с другой стороны. Будет теперь бороздить моря, смотреть города и страны, одной ногой здесь и другой там, молодой, задорный, неуловимый. Настоящий Артур Грэй, мечта каждой девчонки с берега. А ведь когда-то мечтал стать пиратом. Буравцев широко улыбается: очень неожиданно увидеть его здесь и сейчас, а ещё неожиданнее осознавать, что письмо он сохранил, не выбросил на дно морской бездны, и даже адрес нужный нашёл, вчитался. «Если бросишь якорь в Ленинграде, я буду рад тебя видеть» — гласили те самые строчки, написанные ещё давно, но от души. Честно, от души. — Горланить пришёл? — летит сверху вниз в темень двора, будто на дно колодца, но чужая улыбка хорошо различима, а инструмент уже наготове. Тот самый лагерный подарок, с которого Саша сдувает пылинки с давних пор, трепетно перетягивает струны, чистит, вон даже ремешок через плечо для удобства сделал. Максим был очень счастлив, что акустика попала в хорошие руки. Сам он на ней вряд ли играл бы, может только по праздникам, дабы развлечь коллег на унылом новогоднем корпоративе. Отец бы гордился. — В лучших традициях, — привычный для блондина ответ. Стоит весь гордый, от того что должное ему внимание привлёк. Кладёт руки на струны верным хватом, лишь изредка на гриф посматривая, и играет. Играет сам, складно, настолько чисто, что хочется слушать чуть дольше, чем бесконечно, под возмущённые вопли и претензии соседей. Играет Цоя, конечно же, его относительную новую «Это не любовь». В душе колыхнулось под звуки чужого голоса, и Максим ладонью щёку подпирает, завороженно глядя на юного моряка, что был рад стоять здесь прямо сейчас, позориться перед сонными жителями Ленинграда и дарить свой концерт лишь одному человеку, как и хотел когда-то давно. В какой-то момент мужчина с места спешно подрывается, оставляя Беклемишева в явном замешательстве. Халат потуже завязывает и выбегает в парадную, бесшумно торопится вниз по лестнице, к тому, кто не забыл. Дверь широко распахивается, Буравцев семимильными шагами выходит навстречу к младшему его товарищу, чуть ли не сбивая того с ног. Сгребает в объятия, яростно к груди прижимает вместе с гитарой, да носом зарывается в короткие светлые волосы. От него пахнет табаком и морской солью, а руки его постепенно отпускают акустику, ложатся на талию Максима, к себе прижимают так же крепко. Скоро ведь опять уйдёт, уплывёт далеко, оставит лишь эту ночь и россыпь веснушек на подушке. Неуловимый как он есть.— Здравствуй, Сашка.