«все люди хотят жить достойно, только достоинство понимают по-разному»
Парадокс: в полумраке видишь лучше, чем при свете дня, и видишь больше, чем следует. Надпись на бумажке, заткнутой за зеркало вместе с парой фотографий — меньшее из зол, как и оставленные кем-то у входа кроссовки. Раздавленный чьей-то ступней пластиковый стаканчик. Провод от зарядки для телефона: бледный тощий змей. И собственные стопы в розовых носках; вообще-то носки белые, но из-за фокуса с освещением кажутся прибито-розовыми: слишком бледный для фуксии, но оттенок родственный. Нёвиллет подходит ближе к приоткрытой двери. В руке у него стаканчик, за плечами — никого. А в комнате двое. Возятся в таком же розовом полумраке. Сидя на кровати, один прижимает второго к себе; это аль-Хайтам, а руки он греет на пояснице Кавеха. Вдвоем они с разных факультетов и вращаются в разных кругах, но на каждой вечеринке неразлучны. Ругаются, спорят, скандалят; иногда. Иногда уезжают раньше. Иногда — позже. Однажды Кавех, пока аль-Хайтам вышел с кем-то покурить, придерживал длинные Нёвины волосы, пока тот всю душу не выблевал: кто-то шутки ради подлил водки в его лимонад. И Кавех сидел рядом с ним, даже резинкой хвост закрутил, чтобы волосы не мешались, и на каждое полупьяное стыдно отвечал все в порядке, все хорошо. Свет в ту ночь был белым, как первый, еще не истоптанный снег. Вспарывал замыленный взгляд аккурат посередине. Нёвиллет, растрепанный и бледный, еле фокусирующийся хоть на чем-либо в пространстве, рассеянно глазел на Кавеха, внимал его теплому голосу и не мог избавиться от ощущения, будто бы над белокурой макушкой у него светится нимб; а может, он и правда был, у такого-то светлого человека. Аль-Хайтама же Нёвиллет видел издали, и всегда — рядом с ним. И сейчас он рядом. Покосившись, вдруг смотрит на Кавеха. что с тобой? Кавех мотает головой, бегло взглянув исподлобья. Прикрывает глаза, спасая их от малинового света. На изнанке век у него — самые каверзные фантазии: прикосновения, скольжения и снова прикосновения. Мысленно дюжина Хайтамовых рук сжимает его и обнимает, обводит по ореолу соски, сдавливает грудь, шею, бедра. Приподнимает бесстыжее лицо, просовывая большой палец в распахнутый рот, и раздвигает ноги — сразу вдвоем, втроем, — полируя снизу. Кавех чувствует его везде одновременно: во рту и позади шеи, на груди, на животе и на члене; между бедер — от колен и выше — и в заднице. Везде его пальцы, нещадные и нежные, грубые и ласковые; неторопливые поначалу, а затем ускорившиеся — особенно на стволе. У основания и вокруг головки. Глубже в нем и полусогнутые — там медленнее. Те, что на шее, бережно стискивают ее, не позволяя лишний раз шелохнуться. Гладят позади горла, где он уязвимее. Так Кавеха хватают со всех сторон. Дрессируют со всех сторон. Приручают, заставляя послушно сидеть у ног, и Кавех стекает к ним. Садится, положив подбородок на колени. Его под ним чешут, как песика, и гладят макушку, а он задирает голову, чтобы его погладили и почесали еще. Аль-Хайтам ухмыляется ему. Совсем легонько. С ним самозабвенно забавляются, терроризируя истонченную нервную систему будущего архитектора — и без того взбалмошного, на минуточку, — и тут было бы кстати нагнать хладнокровия да гордо вскинуть подбородок, но ему кажется, что, пошевели он хоть пальцем, как тут же рассыплется. Кавех бесстыдно пялится на руки Хайтама. Громадные широкие ладони в перчатках; это его фишка — их не снимать. Кавех пялится на них (Нёвиллет налегает на дверной косяк) и, явно желая стащить, медленно оглаживает кончиком пальца. По Кавеху видно; у него зудит где-то в затылке — настолько он хочет, чтобы этими же руками его схватили за волосы. Чтобы они были на его теле повсюду. И всюду, всюду, всюду только эти руки, эти пальцы: сухие и влажные, в слюне и смазке. Холодные и горячие. Чтобы ими его царапали и кромсали, изничтожали, перемалывали в труху и склеивали из пепла, и разбирали до винтика вновь, не оставляя без внимания ни единую деталь. Черт бы побрал эти вечеринки. Черт бы побрал эти надписи на клочках бумаги и унылые бумажные фонарики, проедающие сетчатку малиновым безумием. Нёвиллета никто не держит, но он как приклеенный стоит, наблюдая, до чего медленно Кавех распахивает рот и погружает в него большой палец Хайтама. В перчатке. Нёвиллета никто не держал и не держит. Но он не может уйти. Закусив ребро ладони, делит вдох на несколько частей. Кажется, в его сторону косятся — и Нёвиллет отворачивается, намереваясь вот-вот уйти или хотя бы сдвинуться с места, но не может. И не смотреть не может, не может исподволь восхищаться простым уравнением близости: два силуэта, прилипших друг к другу, и серенада слаженных движений. Руками вверх-вниз по коленям, пальцам. Шеям. Кавех поднимается и усаживается на бедрах аль-Хайтама, где и сидел, когда за дверью появился Нёвиллет. Черт бы побрал чужие дома и умение заплутать по пути из ванной. Черт бы побрал эти вечеринки. И собственные инстинкты. Нечто природное, отсылающее к первородному греху. Упадничество, волнение. Любопытство. Желание исподволь. Нёвиллет пытается увести взгляд в сторону, но его, как магнитом, тянет назад. И он смотрит. Смотрит, как вдвоем они отстраняются с тяжелым выдохом, а приближаются со сдавленным стоном. Кавеха приближают с любовью, а Хайтама отталкивают чуть небрежно, но в повороте запястий без труда угадывается та преданность, в которой не сомневаешься. кавех, осторожнее мм? не ерзай так, прошу хайтам просит, ну на-адо же! Красно-розовый бумажный фонарик над ними угрюмо качается, и его отсвет пляшет на распаленных лицах. Возбуждение вибрирует в них — и в Нёвиллете — мелко, но точно, словно крохотные молоточки, колотящие по каждому нерву. Чистейшее, без примесей, вожделение: такое, что из-за него рассыпаешься в прах, а восстаешь кем-то… другим. Руки свидетеля безбожно трясутся. У Кавеха трясутся губы, пока аль-Хайтам неторопливо стаскивает с него рубашку. Целует узкую, цветущую трепетом грудь, и тут же разводит в стороны знойные ягодицы. х-хайтам… Нёвиллета потряхивает. Закусив губу и кое-как сглотнув собственное сердце, он пытливо всматривается в ребро чужой ладони, надавившей между округлых ягодиц. Они у Кавеха голые, и Нёвиллет умудряется рассмотреть небольшую родинку на левом бедре. Ее любовно поглаживают; знают, где прячется. что такое? Кавех мотает головой. Чмокает приоткрытые губы — и в них ему усмехаются, стискивая пальцы на взмокших бедрах. Раздосадованный, Кавех скулит в распахнутый рот и прижимается к аль-Хайтаму, неторопливо ерзая на его члене. Цепляя губами кончик чужого языка, Кавех вбирает его в рот и раздвигает колени шире, дальше, разъезжаясь ими по матрасу. Цепляется за крепкую шею, поскуливая и целуясь, и все пытается насадиться на пальцы в перчатках. Нёвиллета простреливает от копчика до затылка; закатив глаза, он немного сдвигается, наваливается на дверной косяк и медленно касается себя снизу. Его нервы подпалены — как и у Кавеха, вероятно, — и каждым обугленный окончанием, каждой изнывшей клеточкой, фейерверком выстреливающими по телу, он, словно синхронизировавшись, ощущает в заднице фантом широкого пальца, загнанного до костяшки. Кавех ерзает, вдавливая зубы покрепче в губу. Аль-Хайтам двигает ладонью. Нёвиллет чуть ли не рыдает, мазнув задом по воздуху, и останавливается, потому что на его бедрах вдруг оказываются чьи-то руки. — Ты чего это? Споткнулся? Спрашивают шепотом, губами еле касаясь уха. За дверью грохочут мычания Кавеха, а под сердцем Нёвиллета — неожиданная горечь, досада и возбуждение, разлиты ядом и фонят радиацией. Он исподлобья смотрит на Ризли, который теперь смотрит на приоткрытую дверь. — О, — говорит. — Я знал. — Знал что? Нёвиллет отстраняется. С Ризли он почти не знаком, да и не хотелось бы; было в нем нечто вороватое, шальное, хотя с ходу и не скажешь: уж слишком собран, сдержан. Деловит. Но неспроста же о Нёвиной проницательности ходят легенды — и пусть он с трудом понимал природу чувств, замечал он многое и умел читать между строк. Хотя с Ризли он мог ошибаться, и, скорее всего, ошибался. — Рассказать или сам увидишь? Ошибался и, опасаясь провала, не хотел вникать. С людьми Нёвиллету некомфортно: тяжело привыкнуть и тяжело забыть, когда нужно. Застигнутый врасплох, он заметно волнуется, — и черт бы побрал его взвинченность, его перевозбуждение, когда каждое слово или взгляд все равно что прилюдное сдирание только что приросшей кожи. Как будто мало этого, так еще и Ризли держит, словно они парочка. Слишком интимное прикосновение. И руки у него такие же огромные, как у аль-Хайтама — на бедрах Кавеха. — Вот не делай такой вид, будто бы шел мимо и увидел их только что. Нёвиллет взволнован до дрожи в коленях и старается выглядеть как обычно. Он прикладывает усилия, какого не помнят мышцы, чтобы стащить с себя чужие лапы, но тщетно. Одновременно с руками аль-Хайтама (одна в перчатке, вторая без), Ризли тащит свои вдоль живота Нёвиллета, поднимаясь к дрогнувшей груди. Аль-Хайтам делает то же с Кавехом. Только ведет ладонями вниз: от груди к паху. ты все еще обижаешься? ах, отстань… — Приятно, правда? Ризлины плечи — гранит. Дыхание хмельное, пьяное. Бедра тяжелые. А под животом магма. Нёвиллет сходит с ума, плавно въезжая в тектонические плиты, в ослепительное зарево, где ему одновременно приятно и страшно, и он плавится между громадных ляжек и пальцев. Кавех — его он видит в профиль — запрокидывает голову (свою Нёвиллет чуть наклоняет) и ерзает, и его тело пленительно сияет в клубах розового. Высунув язык, аль-Хайтам размашисто ведет им по приоткрытому рту напротив. Всасывает верхнюю губу, сминая резцами, и скользит ими ниже по сырой коже, по плоти, двигавшейся слишком резво; что и говори, а чесать языками — во всех смыслах — они давно приловчились. Кавех почти ложится на аль-Хайтама. Аль-Хайтам не отпускает соломенных прядей. Вдвоем они без устали упражняются в том, кто кого крепче схватит за волосы. Кавех цепко держит Хайтама, вдавливая ногти под каждый серый волосок, и слабо тянет их в такт движению губ. Аль-Хайтам елозит пятерней по растрепанной макушке, то сжимая, то разжимая, и он остервенело держит распаленное лицо, с вызовом кусая распухшие губы, — и ему все мало, мало, мало. я не обижаюсь, хайтам и он не обижается Расцветшая, в чем-то уязвленная любовь, похоть и обожание. Нёвиллет не может оторвать взгляд от щек Кавеха, — слишком розовых от алкоголя и отсвета бумажного фонаря — и тут же следит за скольжением большой пятерни по веснушчатой спине. Ризли невесомо целует Нёви за ухом, вдыхая запах волос, и бережно опускает ладони к узким бедрам. Снова. — Тебя возбуждает за кем-то подглядывать? — Нет, я… — Ох, Нёвиллет. — Левой ладонью Ризли накрывает тугой пах и сжимает, оглаживая подперший ширинку член. — Только не делай вид, будто не хочешь оказаться на его месте. Будто не хочешь, чтобы это тебе целовали плечи и спину, и чтобы это по ним спустились губами — до самого копчика. Оглаживает и сжимает. Разжимает. Ствол пухнет в его ладони. Нёвиллет подгибает пальцы на ногах, зажимая рот рукой. — Или тебе нравятся манипуляции с горлом? Аль-Хайтам как раз сдавил Кавеха под кадыком, а тот, радостно простонав, завилял бедрами — насаживался на пальцы. В перчатке. Ризли отнимает руку от члена и кладет ее на загривок, осторожно сминая. — И не делай-ка вид, — шепчет он, — будто бы ты не хочешь, чтобы это твой зад расцеловали, и чтобы это в него втиснулись лицом. Нёвиллет мотает головой, не в силах ни возразить, ни согласиться, а Ризли гладит нежный зашеек: слишком горячий для парня, от которого веяло холодом. Нёвиллет, он ведь недружелюбный и бесстрастный, он — перерождение зимы, причем в самый крепкий ее минус. Его коснешься — задубеешь, так думал Ризли, но, как оказалось, прикосновения к нему обжигают. И уязвляют. Ризли сдвигает пряди с заалевшего загривка, убирает руку. И наклоняется, целуя взмокшую кожу: тонкую и соленую. Пространство, и без того тесное, сужается еще. Еще и еще. Нёвиллет почти всхлипывает. Почти становится звездами в глазах Кавеха и румянцем на его скулах, становится его веснушками и бисеринками пота — в ладонях аль-Хайтама. Становится каждым атомом, молекулой, ткавшими тесные метры вокруг, — и тут же остается собой, застигнутый врасплох чутким зверем. В его хватке. Ризли придерживает бледную шею, нажимая у основания, и шепчет Нёвиллету, покорно наклонившему голову, в стык челюсти с горлом: — И не делай-ка вид, будто бы ты не хочешь поочередно взять в рот чужие яйца и облизнуть их, обсосать их, и как следует согреть на языке все это барахло. Вот только не надо, не надо не надо делать вид, будто бы ты стоишь тут просто так, а не потому что хочешь, чтобы тебя трахнули. Нет, ну надо же. Беспредельная наглость. Нёвиллет скулит ему в ладонь; Ризли зажимает рот прежде, чем тот распахнется. Как и Кавех, Нёвиллет плавится с пяток, тактильно воссоздавая то, чего им, взведенным и одурелым, так не хватает, и Нёви несмело виляет бедрами, желая внимания снизу. Кавех протягивается по пальцам туда-обратно и поджимает стопы, и нервы его будто игрушка, потеха для одного бесстрастного буквоеда — как и нервы Нёви; для джентльмена с повадками шпаны. Накрыв ладонью шершавую смуглую руку, Нёвиллет вжимает ее в свой рот и увесисто дышит, чуть ли не живьем сдирая кожу пламенными выдохами. Кавех роняет обтрепанный стон в потный кулак. Аль-Хайтам укладывает его на лопатки, разводя в стороны заалевшие колени. А Ризли ощущает себя странно на этом празднике жизни; ему с первого дня хотелось оберегать Нёвиллета, хотелось подобраться к нему поближе, хотелось вытащить его в кино или еще куда, — а тот ни в какую — и это странно, что сошлись они спустя полгода под тирадой чужих вздохов. Вскриков. Скрипов. Шлепков. Черт бы побрал эти вечеринки с их подноготной и тайнами, которые и скрывать-то никто не пытался. Черт бы побрал этого Кавеха, по-львиному гибкого и свободного, накачанного магмой, и аль-Хайтама, в чьих руках он плавился, как воск, а тот лепил из него что угодно. Лепил, величавый в своей бесстрастности, и оттягивал белокурые волосы на макушке, — а Ризли сам этого хотел; хотел тащить Нёвиллета за волосы, мотать их на кулак и трахать его долго и глубоко, вдавливая лицом в подушку. Он хотел узнавать о нем больше. Быть к нему ближе. Сделать его своим — как делали это они, изводившие друг друга чуть чаще, чем постоянно, и неустанно двигающиеся друг к другу с разных концов комнаты, будто два хищника: присматриваются, рыскают, выжидают; кто первый? Вдвоем они достаточно усвоили правила, чтобы не дать осечки, только их специфика — споры и ссоры, а Ризли хотелось любви и нежности. В меру. — Иди сюда. С невинным, в чем-то наивным Нёвиллетом иначе нельзя, — а он и не может, не хочет, и плавно тащит его за собой по узкому коридору, накачанному жаром и розовыми сумерками. Затаскивает Нёви в соседнюю спальню. Хлопает дверью — может даже специально погромче, чтобы за стенкой переполошились, но тем плевать: слишком заняты друг другом. в-вот так, да посмотри на меня, хайтам… Их возбуждение, возбуждение Нёвиллета передалось и ему по каким-то невидимым каналам связи. Ризли вдавливает Нёви спиной в дверь и смотрит, всматривается в потемках в его колдовские глаза, а он все отводит их, жутко смущенный. — Зачем ты меня сюда привел? — Хватит с тебя, — шепчет Ризли. — В обморок упадешь. Нёвиллет мотает головой. — Мне открыть окно? Снова мотает. Прикрывает руками пах и смотрит в пол: сама невинность. Которой, на минуточку, по нраву легкая боль — это Ризли выяснил чуть ранее, с силой сдавив его загривок. Его сладкую шею. Фантом его жаркой кожи и высверк лица, запечатленного под веками, фонтанировали в груди и под животом. Черт бы побрал это все. — Ладно, — говорит Ризли, — я оставлю тебя здесь, если хочешь. Можешь их послушать и подрочить как следует, если тебе это поможет. А Нёвиллет переступая с ноги на ногу, вдруг: — Сожми мне горло. — Что, прости? Бедняга, одурев, совсем не соображает. Поднимает взгляд, а в нем — туман. Дымка, будто перед рассветом, и сгинувшее в измороси солнце; оно пунцовое, как свет в коридоре, и бледное, как осознание того, что происходит. Ризли озадаченно наклоняет голову. — Повтори. — Г-горло… — И Нёвиллет сжимает себе шею, а его локти вспыхивают аппетитными персиковыми сводами. — Как ты сделал там, в коридоре. — Нёви. Он мнет шею, отчаянно-нелепо обхватив ее двумя руками. Ризли возникает перед ним: отчего-то озадаченный. Накрывает дрожащие ладони своими, а Нёвиллет, мягкий и покладистый, выглядит испуганным; вероятно, тем, что узнал о себе только что. Ризли грубо обошелся с ним, потащив за собой вот так, но за осознание ошибок и работу над ними не упрекают, — наоборот — и он, помедлив, неторопливо приподнимает бледное лицо. — Посмотри на меня. За стеной стонут. — Посмотри на меня. За стеной трахаются. — Смотри на меня, Нёви, и не думай о них. За стеной пыхтят и мычат, возятся и громыхают. Кавех громкий, от его криков штукатурка сыпется, — и чем крепче становится его голос, тем невыносимее им вдвоем, загнанным в дурман неожиданного… осознания. … -там… хайтам! Нёвиллет жмурится. Ризли сует колено между его бедер. — Смотри на меня. И назови мое имя. — Р-Ризли… — Вот так. Умница. Нёвиллет шмыгает носом; стояк подпирает ширинку так, что он в слезы. Ризли придерживает Нёви под подбородком, чтобы не отводил взгляд, и растерянно, сумрачно глядит на него, облизывая губы. — У тебя это впервые? На Нёви белая-белая рубашка с роскошным, расшитым бисером воротом. А на коже ни родинки, ни шрама. Чистейшее полотно, которым бы восхищаться. Нёвиллет кивает. — Прелесть. Нёвиллет скулит; синхронно с ним стонет Кавех. — Все в порядке. Нёвиллет отворачивается, зажимая уши руками. С невнятным звуком, вырвавшимся из гортани, он старается вытащить себя из сумрачного ощущения, к которому начал прикипать подошвами, и, вдавив ладони, пытается не зациклиться на одной-единственной кляксе посреди груди, в которую обратилось изнывшее сердце. Пока он сражается с самим собой и тенью того, прежнего Нёвиллета — кем он был, пока не стал соучастником, — пунцовая хмарь налегает на окна. Вечер усиленно стирают с неба; стирают и скручивают, выжимая над горизонтом, и тут же швыряют к подножью, словно старую вонючую тряпку. Пришедшая на смену ночь плавно надвигается со всех сторон. Поступь у нее славная, мягкая, и снаружи она мглистая, а внутри — малиново-розовая, насыщенная, как слизистая рта. Как пасть неведомого монстра, схватившего их за шкирку вместе с домом и швырнувшего себе на язык, чтобы обглодать каждую фазу смущения и хмельного неосознания. Странного притяжения, которому вроде как не место, и уязвляющей, нагой пустоты, суть которой Нёвиллет не осознавал несмотря на ледяной ожог посреди ребер. Страх ли. Возбуждение ли. Зависть ли. Желание. Раздражение. Опасение. Что. Черт бы побрал Ризли. Нёвиллет отворачивается, желая уйти. Его начинает мутить; не убирая рук от ушей, он прикрывает глаза и, вяло ударив по двери плечом, тут же скатывается, садится на корточки. Ризли — за ним. — Ты чего? Зажмурившись, Нёвиллет обращается в гремучую смесь гудящей похоти и трясущихся поджилок. Напряжение такое, какое обычно пускают по линиям электропередач. Его мелко колотит изнутри, словно он мерзнет, но он не мерз — не мог, ведь здесь так жарко, в этой блядской удушливой комнате самая настоящая жаровня, — и он сжимается, обнимая себя за плечи. Стоны и возня за стеной не располагают к драме, но Нёвиллет их не слышит. Ризли на пробу касается его локтя. — Ты сегодня странный. — Разве? Оба облизываются. Нёвиллет всхлипывает, не решаясь поднять взгляд, а Ризли подается вперед, стаскивая тугой серебристый крабик с его макушки. Нёвиллет всегда — с иголочки, утонченный и манерный, такому путь в Эти-Ваши-Высшие-Круга выстлан красной дорожкой, а он не чурается измятой рубашки и потрепанных волос. В заднем кармане джинсов у него старенький смартфон с треснувшим по углам экраном, а белые носки истерлись у пяток. На руках, у больших и указательных пальцев, разгрызенные заусенцы. Ризли обожает в нем эти крохи неидеальности. Этой неряшливости в миниатюре. И то, как длинные-длинные волосы ниспадают ему на плечи, так же приводит в немой восторг. Приблизив заколку к лицу, Ризли вдыхает запах снежных прядей, оставшийся на пластмассовых зубчиках. — Странный, да. Нёвиллет наклоняется так, что волосы скрывают его профиль. Его шею. Его плечи. Его всего — до самых колен, и Ризли осторожно заводит несколько прядей за ухо, вытаскивая на свет румяную скулу. — Чего ты? — Не знаю, что со мной, — признается Нёвиллет, — и чувство это такое… обширное. Странное. Меня оно пугает, если честно. Ризли задумчиво жует губу. Как Тарталье ему не ответишь, а того хоть на все стороны посылай — плевать, — да и как Клоринде тоже не скажешь, не та толщина кожи. Нёвиллет слишком ранимый. И принимает все близко к сердцу. И когда исчезает ямочка у него на щеке, которую Ризли видит даже из другого конца комнаты, у него сердце срывается со всех тросов. Приблизившись, он опускается на колени, а Нёвиллет съеживается, закрывается. — Много выпил? Нёвиллет мотает головой. — Я не пью. — А. — Ризли чешет в затылке. Розовый свет позади вплотную облегает его массивные плечи и широкие пальцы, которые он почти театрально держит под подбородком. Лицо в полуоборот задумчиво и в чем-то сурово. — А, тогда дело... в них? Кивает в сторону стены; за ней так шумно, что так и гляди, весь периметр по швам разойдется. До того там трахались и обожали друг друга. Ризли кусает губу. — Тебя это возбудило? Нёвиллет пожимает плечами. Он не понимает, как ему реагировать и что он чувствует, и необузданное влечение — или страх? досада? — кроют его, постепенно скрывая от целого мира. Взглянув исподлобья, он неожиданно оборачивается к Ризли: — Из головы не выходит то, что ты сказал в коридоре. Про «не делай вид» и все такое. — Ага, это значит. — Про «посидеть на лице» и «чтобы тебя трахнули». Ризли жует губу. Выглядит скорее сосредоточенным, чем виноватым, и абстрактная, абсолютная пустота — без объема и света — сжирает его черепную коробку. Под градусом думать тяжело, а еще тяжелее вспомнить, что было несколько минут назад. Виски гудят, пока перед глазами маячат тонкие щиколотки, обернутые в эластичную черную ткань. В запястьях тут же — пульс целого мира, во рту засуха, словно в пустыне, и Ризли ничего не хочется, кроме как лизнуть косточку под микронами кожи. На лодыжке. Он сглатывает, а Нёвиллет говорит чуть громче: — Это грубо. — Ворчит. И тут же добавляет: — И ты меня не знаешь. — Не знаю, — соглашается Ризли, щупая нос. Он пьян, но уже более-менее. Лицо на ощупь резиновое и горячее, и Ризли вдруг начинает ненавидеть самого себя: ему бы подкатить к Нёвиллету, да осторожнее, но сердце (и член) жгло желанием уложить его прямо здесь. Прямо сейчас. На полу. Ризли голоден, как никогда — и он тут же становится варваром, которого посадили за воображаемый стол: сияние солнца в серебре у тарелки, разномастные вилки-ложки, роскошные блюда. Зверю это ни к чему, зверь рычит и махом сбрасывает приборы. Залезает на стол, проскальзывая коленями по скатерти, и тянет руки вперед, тянет их к одному-единственному лицу, сияющему, словно далекая планета, словно звезда, по которой он должен отыскать дорогу домой, и ему хочется, чтобы Нёвиллет стал его домом, его причиной куда-то возвращаться. Конечно, не к месту сейчас разводить сопли, но сантиментов у него не отнять: многообразие форм и предзнаменований позвякивают в Ризли и ширятся в нем, вибрируя между вен и артерий, пока он неторопливо поднимается на ноги. Нависает над озябшим Нёвиллетом. Осматривается. Лучшее решение сейчас выйти на воздух, да только через окно не вылезешь — высоко, а дверь подпирают тонкие колени. Ризли смотрит на них и как никогда он ненавидит свою животную суть. Ну и то, что он сказал… было слишком. Нёвиллет прав. — Прости, — шепчет. — Перегнул. Крыша поехала. — А? — Не знаю, ты... Ты был там, а вокруг никого, ну, не считая тех двоих. — Рот стягивает молниеносным желанием закурить; Ризли сглатывает, прочищает горло. — И… Нёвиллет робко подтягивает колени к груди, глядя снизу вверх. Их сиюминутные соседи ненадолго замолчали. — И что? Ощущение такое, будто бы Ризли никто и ничто — причем Никто и Ничто с больших букв, — и его сердце, его душа нараспашку не более чем сосуд для заполнения реальности. Шкатулка для хранения эмоций: пустая, полая. Взгляд Нёви — чуть затравленный и при этом окрепший — замораживает ход времени и испепеляет всякую попытку оправдаться. Даже слово подобрать. Он не выглядит озлобленным или раздраженным, но Ризли делается не по себе, и он хочет что-то сделать, но не знает, что именно. Куда ему себя деть. И чего он добивался. Добивается. — Ты красивый, — говорит, — и я давно хочу с тобой сблизиться. Только пойми меня правильно, хорошо? Нёвиллет умолкает, переваривая слова. Ближе к полу холоднее, и его затрясло сильнее, чем когда он стоял на ногах; не выдержав, Ризли опускается снова, неловко приобнимая за плечи. — Все в порядке. — Губами касается пульсирующего виска. — Мы можем просто… поговорить, знаешь. Если хочешь. Или посидеть вот так. С Нёви творились странные вещи. Ризли достаточно пригладить его предплечья, чтобы он, вдохнув жаркий воздух, вмиг разоружился и подался вперед. Как в замедленной съемке, подторможенный и оцепенелый, он обнимает Ризли, и его тень, удлинившись, вытягивается вдоль пыльного розового пола. — Я не понимаю, — повторяет Нёвиллет. — Не понимаю, что это. — Что именно? Нёвиллет качает головой. При каждом ее движении, сквозь жар и пыль, пробивается тонкий запах с его одежды: мыло и что-то еще, напоминающее предгрозовое смятение в летний вечер. Свежий воздух, влага и высоковольтное напряжение, ныряющее по нервам; Ризли отчего-то волнуется, всматриваясь в лицо напротив, и ему с трудом верится, что он может пялиться на это сокровище без всяких преград. Так близко. И так долго. Нёвиллет лишь успевает раскрыть губы, чтобы ответить, как Ризли целует его: с тихим рыком, со звоном в ушах, как контуженный, он приближается и бесцеремонно всовывает язык прямо в мелкий скользкий рот. Цепляет им язык Нёвиллета, и в ладони тут же становится тяжело: Нёви наклоняет голову, надавливая скулой ему на пальцы, а Ризли тащит их ниже по шее, по чувствительной коже — до ключиц. Там останавливается, откровенно балдея от соприкосновения плоти с кромкой чужих зубов и с чужой плотью, и бережно вылизывает его марево, его неловкий язык и мягкое-мягкое нёбо, пока Нёвиллет запрокидывает голову, позволяя целовать его глубже. Ресницы у него подрагивают. Длинные, приятные. Ризли на пробу расстегивает пару пуговиц на рубашке, оставляя высокий ворот нетронутым, и просовывает кончики пальцев в образовавшийся вырез. Через нее удобно трогать грудь — и он трогает, пропуская соски между пальцев. К своему удивлению, сопротивления он не встречает. Озадачившись, отстраняется и смотрит на Нёвиллета, а Нёвиллет — краснее прежнего. — Тебя никто не касался прежде, верно? Кивок. Смущение. Его румянец на щеках обращает в драгоценности все, что можно. Лицо, силуэт, и взгляд того, кто на него смотрит — настоящее благословение, боже. Он невероятен. Ризли не верится. — Целуешься ты скверно, — продолжает он, ухмыльнувшись, — но потенциал хорош. Даже очень. — Оцениваешь меня? — А нельзя? Нёвиллет покусывает губу. Точь-в-точь как Ризли. — Это грубо. — Я это уже слышал. Хмурится. Ризли не убирает рук с груди и, растаскивая вырез дальше, накрывает ими узкие мышцы и сминает, то сжимая, то растаскивая в стороны. Нёвиллет вновь умолкает, не находя нужных слов — или находя, но без сил как-нибудь отреагировать, — и запрокидывает голову, и его великолепные волосы стекают до самых пяток. Боже. Он невероятен. Ризли приближается к влажной шее и, высунув язык, плашмя ведет им от кадыка до подбородка. Косточка под ним вздрагивает, напрягаются мускулы. Ризли касается ногтями сосков — и Нёвиллет зажимает рот рукой, Ризли осторожно кусает его за ухом — и Нёвиллет закатывает глаза, ерзая на месте. — Тебе это нравится. — Шепотом — прямо в ушную раковину, а потом губами по мочке. — Пусть ты и боишься, и я тебя понимаю, но… тебе нравится. Нра-авится. Твое тело честнее. Нёвиллет тихо скулит. Возня за стеной дает о себе знать, только стоны становятся тише и в унисон, и доносятся они не как сквозь толщу воды, но что-то вроде. Как потускневший голос через радиопомехи. С другого конца Вселенной. Ризли их больше не слышит. Полностью сосредоточившись на Нёвиллете, на его теле, тепле и запахе, он ничего не слышит, кроме дыхания над макушкой и тихого вжих, с которым он сам же расстегивает ему ширинку. Нёвиллет несмело пихает его в грудь. — Р-Ризли! — Тише, — Ризли не отрывается от его шеи, вылизывая ее уже смелее. — Потом спасибо скажешь. И, не церемонясь, берет в руку сырой член. Тонкий и аккуратный, липкий, жаркий; ладонь тут же саднит, и Ризли вылавливает в полутьме сухие губы, слопав на них хилое сопротивление. Ему нравится, как Нёвиллет мгновенно прикрывает глаза и выдыхает ему в рот, прерываясь, после чего сам целует Ризли, неловко вцепившись в его запястье. Ему нравится спад его голоса и волосы, липнущие к взмокшим щекам и шее. Сладкие бедра. Узкие пальцы. Цветущая волнением грудь — и соски, торчащие так, что на них держится разведенная в стороны рубашка. Да, нравится. И нравится, как Нёвиллет, сам того не осознавая, подчиняет его и подчиняется сам: для этого достаточно задвигать кулаком, насаживая его на стояк. Приподнявшись на коленях, Нёвиллет содрогается, одновременно смущенный и бесстыжий. Нравится. Ризли целует его снова. Цепляет теплый язык: по-кошачьи шершавая фактура, влага и сладость. Стоит слегка надавить у основания — и Нёви вздрагивает, цепляется за бока Ризлиных бедер. Он рассеяно тащит ладони вниз, а Ризли, кусая и оттягивая его нижнюю губу, мгновенно облизывает ее, спускается к шее. Самой большой ошибкой было открывать для него горло. Потому что ничего не стоило приспустить по нему белый пышный ворот и припасть губами к трепету, накачанному в сонной артерии. К ее ритму он привык быстрее всего, к этим игрищам Ризли привык быстрее всего. Воспаленные окончания его обугленных нервов искрили с концов. Не говоря ни слова, Нёвиллет отстраняется, робко повиливая бедрами. Тут же набирается смелости — и смотрит Ризли в глаза; слегка затравленный, но при этом острый взгляд. Марафон небес и круговерть восходов и закатов, родственным тем, что рождались и погибали задолго до них, вдруг заискрились на дне волшеюных серых радужек. Нечто невероятное, магнетическое, чем Нёвиллет обладал с рождения, оттенилось чем-то потусторонним, как обратная сторона луны: вожделение, обоюдно ткавшее их, наполняло и сокращало пространство и передавалось по воздуху, накачивая собой каждый атом. Каждый угол. Каждую черточку, создававшую их совместную реальность: пусть даже на одну ночь. Придерживая Нёвиллета под подбородком, Ризли не отнимает руки от его члена, размазывая влагу и постепенно наращивая темп. Полуприкрыв глаза, Нёвиллет хмурится, кусает губу и повиливает бедрами, вбиваясь во влажный полукруг шершавых пальцев — сплошь шрамы да застарелые мозоли, — и от соприкосновения с грубой кожей Ризли, со всеми его шероховатостями и неровностями, Нёвиллет царапает мускулистое предплечье. Еще мгновение — и сведет с ума даже трение ткани о яйца. Напряжение в икрах. Напряжение в пальцах. Туго натянутая кожа на костяшках Ризли. А Ризли сведут с ума его тазовые кости, на которые Нёвиллет может складывать запястья, как на перекладину: вот насколько они прощупываются, взрезают ладони и распарывают его. Ризли, в котором тут же лопается какая-то невидимая пружина, с тихим рыком тычет носом между влажных ключиц и обнимает локтем белесую шею, проскальзывая ладонью от мошонки до головки. — Нёви, ты прелесть. Он будто оскверняет само понятие невинности: в первозданном ее виде. Окропляет каплями спермы, как жемчугом, и растаскивает их по животу Нёвиллета, куда он обильно кончает, дрожа так, что вот-вот бы содрогнулась и земля под ним. Рубашка нещадно испачкана, на тугих джинсах — каверзные пятна. Ризли смотрит на них, на свою руку, на семя, растягивающееся между пальцев, и ему хочется трахать эту недотрогу до потери сознания. Его и собственного. — Иди-ка сюда. Собственный голос непривычно щекочет глотку. Вплывая в маленький раскаленный полукруг, которым стало пространство вокруг Нёвиллета, Ризли берет его за руку и, подняв на ноги, тащит к кровати. Садится на ее край, наблюдая за реакцией: Нёвиллет выглядит чуть ошарашенным и дезориентированным. Но член у него по-прежнему стоит, и отчего-то это вызывает у Ризли усмешку; уложив Нёвиллета на спину, он сдирает с него джинсы и разводит длинные ноги в стороны. Белые длинные носки —до колен — сводят с ума. Напряженные пальчики под ними сводят с ума. Полурасстегнутая рубашка и волосы, на которых он лежит, как на пледе, — тоже. Нёвиллет чувствителен и бесподобен, прелестен, невероятен в своем необузданном желании. Без жульничества. Без притворства. Ризли ощущает его, и ему начинает казаться, будто его пронзило огромной стрелой: громоотвод кольнувшего раздражения. Бескомпромиссный вес, жар и острие, прошедшее навылет, увесисто стягивает под левой лопаткой. Пот кажется кровью, убегающей вниз по спине и плечам Ризли, по животу и груди Нёвиллета, и дальше, дальше, глубже, соединяя их где-то на недосягаемом уровне: в небе ли или под землей, куда они проваливаются, цепляясь друг за друга, как последние вышившие. Это не исступление, но что-то вроде; нечто ему родственное, схожее, сияющим нимбом замыкающееся вокруг радужки. Огладив член Нёвиллета — еще чувствительный, — Ризли бережно вдавливает ноготь в уздечку, вынуждая того взвыть, и растирает смазку по кругу, опускаясь кончиками пальцев по набухшим жилам. — Я же сказал тебе смотреть на меня. Целует белую щеку, кажущуюся сейчас слишком розовой. Целует губы, едва Нёвиллет задирает голову, и убирает руку. Облизывая его язык и нижний ряд зубов, он гладит Нёвины грудь и предплечья. Соскакивая по ним вниз, несильно щипет кожу у левого локтя и оттягивает, усмехаясь. Нёвиллет кусает кончик его языка. — Когда это? Влажные рты соприкасаются с каждым слогом. Они целуются и целуются, и целуются, будто бы ничего больше не остается, кроме как целоваться. — Когда мы пришли сюда. — Вот как… — Смотри на меня, Нёви, — повторяет Ризли, вмиг посерьезнев. — И не бойся. — Я не… я не боюсь. Просунув пальцы под низ рубашки, Ризли тащит ее вверх по животу, но тут же передумывает и возвращается к тому, чтобы ее расстегнуть. Нёвиллет отстраненно наблюдает за его руками. — Ризли, я не знаю, что чувствую, но это точно не страх, — говорит он. — И мне… мне нравится. Это так странно, но мне нравится. И он говорит, сгибая указательный палец и кусая косточку на нем. — Это п…приятно. Очень. Твои прикосновения, и… И он говорит, наблюдая, как Ризли молча дергает ремень на своих джинсах. — … и ты. Я… немного не в себе, быть может, и в самом деле дезориентирован. Он говорит, откровенно пялясь на очерк члена, врезавшего ткань белья, и на него же, из-за них выпрыгнувшего. — Хоть мы и плохо знакомы, но… я… я н-не против, чтобы… чтобы со мной был ты. Сейчас, по крайней мере. Ризли вяло надрачивает, ни на секунду не сводя глаз с лица Нёвиллета. Выглядит сосредоточенным — вернее, выглядел бы, если бы не вспахавшая смуглое лицо ухмылка. — Продолжай, пожалуйста. — И он двигает рукой по стволу, смотря в глаза Нёвиллета. — Мне так нравится слышать твой сладкий голос. Очарованный им, его похотливым видом и развязным движением руки, слегка расслабленной у локтя, Нёвиллет смотрит исподлобья. Растрепанный, славный, в чем-то ошалелый, но тут не разберешь: уж слишком темно. Слишком мглисто — и взгляд Ризли обращается в ночные часы перед рассветом, которые темнее и глубже. Он придвигается ближе, не отнимая руки. Сердце рвет у него из груди, воздух выбивает из легких, и Ризли, вообще-то старающийся подавать себя со спокойной сдержанностью, размещает свой вес на белых коленях. Наблюдая за тем, как Нёвиллет наблюдает за ним, Ризли с разбега врывается вперед, в похотливое нутро самых далеких, сумрачных фантазий, которые проявлялись, как только что сделанная фотография на «полароид». Вытягиваясь над беловолосым принцем, произрастая из чертог самой жизни, самой неизвестности, он не отнимает взгляда от раскрытых губ и пунцовых щек, от капелек пота в ложбинке между ключиц и твердых сосков, от подтянутого живота — в сперме — и дернувшегося члена, по нему шлепнувшего, и все, чего ему хочется (и хотелось всегда), — это трахать его и снова трахать, и трахать. Любить его с той самой нежностью, что не ставит условий, а без раздумий размывает под ребрами, словно щелочь, самая обходительная и нежная химия, — и тут же трахать. Бережно зажимать его по углам и хватать до будущих синяков. Оберегать его, — а это само собой, у Ризли натура такая: он костьми ляжет за тех, кем дорожит, — и исковеркать, искоренить саму природу невинности в этом искреннем взгляде; в его опасении, в его оцепенелости. Да. Нёвиллет такой славный и сладкий, что не кажется зазорным возжелать его, захотеть сделать его своим: до банального. До приземленного. До простого просто переменить порядок вещей, к которому он привык, и, провернув невозможное, развернув вмиг русло реки, переманив на свою сторону солнце, которого Ризли вечно не хватало, и сделав лето своим союзником — а Ризли знает: летом ему не везет чаще всего, — ему хочется, наконец, полюбить так, как он умеет, и того, с кем мог быть. Как это? Как они это называют? Счастье. Пусть так. Ризли наклоняет голову, прикрыв глаза. Сам не замечает, как рассаживается на белых липких бедрах, и его огромная мясистая задница обтекает их по углам. Такой утонченный и приятно-худой; не тощий, а скорее тонкий, собранный из самых изысканных сторон этой тонкости, что тысячелетиями воссоздавали в искусстве всех народов мира: от глиняных посудин до нетленной классики, втиснутой в рамочки в том же Лувре. Ризли мало в этом смыслит, да и не хочет, ни сейчас и ни впредь; он ускоряется, распахивает глаза и смотрит на неровно вздымающуюся грудь. На вырез рубашки, который он сам соорудил, и алые, пришитые к ткани бисеринки над сосками. Словно миниатюрные капли крови. Ризли смотрит на них — и закатывает глаза. Облизывает губу. Он хочет, чтобы Нёви, прелестный девственный Нёви, забрался на него сверху и сел ему на лицо. Хочет на себе его губы, язык и клыки — в придачу к бесчинствующим рукам. Хочет, чтобы он, прогнувшись в спине, терся промежностью о нос и рот Ризли, пока он сам как следует отлизал бы ему, впихнув язык поглубже. Он хочет поменять положение, и чтобы Нёвиллет взял у него в рот, неторопливо просунув за щеку, пока Ризли бы полировал по кругу его расслабленную дырку, то вытаскивая язык, то всовывая его снова. И снова. И снова. Да. Он бы толкнулся ему в глотку, проникая почти целиком, а сам бы, разминая мошонку, вылизал бы как следует — и пусть Нёвиллет не делает вид, будто бы ему это не нравится. Пусть он даже… — Ризли? … не пытается притвориться. Будто бы он не убежал сейчас лишь из вежливости. Будто бы ему не нравится подглядывать. Зажмурившись, Ризли обильно спускает на грудь Нёвиллета, придвинувшись почти вплотную. Ажурные своды его мускулов, его прогалинка под горлом, похожая на треугольник, и кадык, подбородок — все покрывается тончайшим перламутровым слоем. Черт возьми, даже простая, самая простая, обычная сперма переливается на нем подобно каратам, подобно реликвии древних или какому-нибудь симпатичному ожерелью, когда-то гревшемуся под шеей какой-нибудь там баронессы, а теперь пылившемуся под музейным стеклом. Но блеска у него не отнять; не отнять пленительного великолепия граней и изящества камней, настолько дорогущих, что отпадает всякое понимание того, как люди вообще могли позволить себе что-либо подобное. Тогда и сейчас. А Нёвиллет — он еще драгоценнее. Схваченный и растормошенный, весь на взводе — так и гляди, заискрится, — он медленно отирает щеку запястьем (на нее тоже попало) и, дурея, зачем-то облизывает кисть. Слизывает семя с пальцев. Его чертово семя, которое вроде бы как считается грязным или что-то вроде, — а он слизывает его, медленно просовывая фаланги в мелкий горячий рот. Обсасывает их, будто конфету, и Ризли, завороженно наблюдая, наконец подает голос: — Сегодня мы не зайдем дальше, ну… Я имею в виду, что я не собираюсь тебе вставлять, — говорит. — Вернее как: вставить-то вставлю, но не сегодня. Он говорит: — Я только растяну тебя, если позволишь. А завтра, завтра… завтра у нас нет пар? У тебя тоже нет? Он говорит, а Нёвиллет качает головой. — Отлично. Завтра ты придешь ко мне, и мы продолжим. Говорит, а Нёвиллет просовывает пальцы глубже, почти до костяшек. — Я буду… я постараюсь нежнее. Я все понимаю, это первый раз, и надо быть осторожнее, знаешь, и… Говорит, а сам хочет вдалбливать его до потери пульса. Его и собственного. Брать его так, чтобы он срывал голос и качал под ним своей аппетитной задницей, насаживаясь на Ризлин ствол. Кончить в него — и снова трахать, не вынимая, прямо по сперме, и еще глубже, глубже; так, чтобы тугие яйца каждый раз шлепались о его ягодицы. — … и вот. Да. Завтра. Он говорит и, кажется, начинает понимать аль-Хайтама. Не того, с кислой рожей и парой слов для поддержки диалога, — а порой и тех не дождешься, — а Хайтама расцветающего и кому-то преданного, воодушевленного, вдохновленного. Сияние это тонкое и настройка весьма чувствительная, и увидеть-то это чудо можно лишь под определенным углом, но Ризли, кажется, начинает понимать, отчего порой этот тихоня светится, как апостол Петр. Хоть вместо фонаря его бери, да освещай улицы, и электричества хватит как минимум на пару-тройку кварталов. — Ты не хочешь продолжить? Это Нёвиллет. Вынимает пальцы и глядит, чуть склонив голову. Ризли разоружен им. Он ему предан — и понимает это только сейчас. — Хочу, но я… Нёв, я слишком пьян, чтобы сделать все, как полагается, понимаешь? Нёвиллет молча расстегивает рубашку. Он, кто вечно сидит полубоком, чтобы соседи не списывали, и надменно задирающий нос; он, такой недосягаемый и нереальный, сидит под Ризли, из плоти и крови, и расстегивает рубашку. Раздвигает ее, оголяя бесцветную грудь, и снова наклоняет голову, будто вопрошая: ну? — Блять, Нёв… Берет теплую широкую ладонь и кладет себе под ключицы. Его не остановить, а Ризли в чем-то наслаждается финальной стадией их неловкого переглядывания — перед тем, как уложить его на лопатки. Перед тем, как он добудет сейчас лубрикант, щедро выльет его на пальцы и проникнет в тугую задницу. Провернет их там, в склизком мареве, и раздвинет изнутри. — Нёви… Это — финальная стадия перед тем, как Нёвиллет притянет его к себе, разместив между раздвинутых ног, и откинется на чужих подушках. А еще перед тем, как Ризли перейдет на шепот, а он всегда, возбуждаясь, переходит на шепот. — Нёви. Да. Это — финальная стадия между руками, пущенными по бедрам, и усмешкой, втиснутой в ухо под светлыми прядями. Между ладонями на бедрах и двумя легкими шлепками по ним, чтобы слушался. Между тем, как Нёвиллет нетерпеливо прильнет к нему и поцелует вновь. — Нёви, ты великолепен. Стадия между поцелуем в уголок челюсти и ногтями, легонько оцарапавшими позвоночник. Нёвины ладони тут же проникают под футболку Ризли и тащат ее, теплую и сырую, вверх по спине, наводя свои порядки. Сумеречно-пряный запах с черного воротника сводит с ума. Не то слово. Нёвиллет вдыхает его полной грудью. — Ох, Нёви, Нёви… Это стадия между переходом из одного часа в другой, из одного мира — в следующий, сокрытый между озябших слов. В его глазах — ни капли сострадания или сожаления; да и в собственных тоже. Ризли размякает, требовательно надавливая ему на ребра. Берет горячую руку и ведет языком по костяшкам, смотря в очаровательное бесстыжее лицо. Розовый полумрак становится насыщеннее, тени — гуще, и Ризли хватается за ладонь Нёвиллета. Сдавливает ее. Лижет, как пес, и посасывает. Снова облизывает. Кусает. Сжимает. А его тонкие руки стискивают до того основательно, что Ризли ощущает себя крошечным и незначительным, как пылинка на кардигане, как жухлый лист под подошвой; как то, до чего сужаешься — и тут же распахиваешься, оборачиваясь для него целым миром. Как нечто неосязаемое, стоит щуплым локтям или пальцам замереть в миллиметре от кожи — и как то же, что поглотить проще простого, стоит этому эльфу приблизиться и укусить в плечо. Стоит ему вогнать зубы поглубже, как и ногти — в каменные бедра, — и стоит ему пошевелить челюстями, неловко целуя, кусая, посасывая Ризли под горлом. Стоит ему сжать пальцы на оливковых ягодицах, а Ризли — возвести глаза к потолку. Обронив с губ нечто невнятное, скомканное, сакральное, чего сам не в состоянии разобрать, Ризли перестает что-либо понимать, перестает что-либо принимать, кроме кристально чистого осознания того, до чего же он, о боже, все-таки прекрасен.//
18 декабря 2023 г., 20:00
Примечания:
спасибо!
мой тгк: https://t.me/h2dhoe