7625 год от Рождества Христова. Фландрия, Алимания.
Уже начавший таять снег был везде — на воротнике куртки и за воротником, хрусткие ломкие ледышки прилипли к рубахе и оставили на спине розовые будто ожоги следы. Брют сбрасывала с себя одежду, словно она была отравленная. Никогда не видавшая зимы уроженка Ливанта тряслась в ознобе и уже начала покашливать. — Сейчас… сейчас легче будет. Панцербарон облил свою штурманшу можжевеловкой и принялся растирать грудь и спину. Гоблиница оглушительно клацала зубами и смеялась сквозь кашель. — Моё самое лучшее Рождество, Конни. — Как ты разговариваешь с его танковой светлостью панцербароном Аламейном, штурман Янссен… Брют стянула с кровати ворсистое покрывало и накрыла им себя и своего коммандера как плащ-палаткой. — Ты всегда будешь для меня Конни. Конни Готтерфюнкен. Конни Божья Искра. Бог высекает искры и не смотрит, куда они упадут. Лицо Аламейна разом стало серьёзным. — Бог не смотрит, а ты увидела. Разглядела искру. Всем, что у меня есть, я обязан тебе, Брют. Своим панцербаронством. Своей жизнью. Конни Готтерфюнкен наклонился и поцеловал своего коммандера в уголок рта. — Какой же ты балбес, Конни, какой балбес… простите, панцербарон Аламейн. Да нет. Всё-таки Конни. День зачатия Элли Янссен приходился на самый рождественский сочельник, и её мать всегда дарила один подарок вместо двух. Элли злилась сколько себя помнила, но спорить со штурманом панцербарона не решалась. Мать никогда не ругалась, а если била, то била больно. Колотушки не были системой воспитания — чаще Брют Янссен наказывала дочь трудом. Вот и теперь вместо послеобеденного сна, бани и застолья с подарками Элли в собственный праздник моет Шермана. Шерман, танк системы «Центурион», был меньше панцербароновской Гинзбург, но легче от этого не стало. Сходить к колодцу, набрать воды, забраться с ведром на танк, тереть танк шваброй, пока вода не станет чёрной от грязи, выплеснуть обмывки, слезть с Шермана — и всё сначала. Конечно, можно попросить у Торнби пожарный насос, но мать уже сбегала к главному механику и сказала не давать Элли ни насос, ни шланг, сколько бы ни просила. Важно не отмыть танк — важно думать над своим поведением. А что Элли в сущности такого сделала? Ну положила герру Шалинскому в бардачок скорпиона после того, как проклятый биириец дал ей подзатыльник за брошенное сцепление. Никто, кроме штурманши Янссен, не имеет права бить Элли Янссен. А сколько возни было со скорпионом… Мерзкую гадину для начала надо было поймать. Элли попёрлась к огнемётчикам и выклянчила латные рукавицы, чтобы не быть невзначай ужаленной. Огнемётчики, забубённые головушки, сперва вдоволь нашутились, что штурманшева дочка страшнее напалма, но рукавицы дали. К рукавицам прилагался путеводный пендель и дурацкое замечание насчёт того, что огнемётчики к горячим штучкам привыкли. Ловить скорпиона в рукавицах оказалось тем ещё занятием, но пробить стальные на кевларовой подкладке рукавицы холоднокровная дрянь не смогла… Орал герр Шалинский громко и жаловаться на ученицу пошёл самолично. Брют решила не откладывать наказание. Элли раздражённо откинула влажные от пота косички, плюхнулась на помытое и свернула «козью ногу». Осталось получить втык за весели-траву. — Не угостите сигаретой, фрёкен? Под дулом Шермана, приспустив очки на нос, стоял сам панцербарон. От неожиданности Элли икнула и забыла спрятать самокрутку. — Здрасьте, коммандер… Аламейн в три прыжка забрался на башню, сел рядом и без приглашения набил себе косяк. — Только Вы мамке моей не говорите, ладно… Хозяин «Мёртвой Головы» коснулся клыка. — Слово панцербарона… За что она тебя? — За скорпиона. Элли выложила всё как на духу, и даже без привычного приукрашивания. Коммандер Аламейн смеялся через слово, очки прыгали на носу, заставляя бриллианты в оправе брызгать радугой от каждого смешка. — Доча про тебя рассказывала. Говорила, что ты врушка каких поискать. А ты не больно-то врёшь. — Врать панцербарону — я ещё не совсем дура. Виноградно-зелёные глаза встретились с ярко-лимонными. — Правильно. Врать будешь Королю Гоблинов. То есть в смысле доводить до высшего командования ту информацию, которую оно хочет слышать. От непривычно длинного и складного предложения панцербарон с силой затянулся. — Ну Брют, конечно, даёт… Ни праздника, ни подарков, да ещё танк мыть. Аламейн щелчком выбросил бычок чуть ли не за бархан, похлопал по карманам военных штанов и вдруг отцепил от своего ожерелья один из оберегов. — На вот, на удачу. У меня ёбушков-воробушков всё равно целая стая, а тебе один пригодится. Не бог весть какой подарок, но обещаю, ты больше никогда не будешь наказана на свой день зачатия. — Спасибо, коммандер, — еле пролепетала Элли. Панцербарон каракалом спрыгнул с танка и помахал девушке рукой. Закатное солнце последний раз блеснуло в серьгах и очках Аламейна и скрылось за горизонт. Дрожащими руками штурманка приладила серебряную фигурку на самую длинную косичку и впотьмах поплелась домой. Фло надо бы вздуть — слишком много болтает всякого вздора. Милый мой Уголёк. Алимания и Фландрия — самая некрасивая и самая странная девочки — подружились сразу. Это не была двух война изгоев против всех, это была любовь с первого взгляда и на всю жизнь. Элли помогла новенькой очистить платье от пыли и проводила драконочку домой — в шатёр к самому панцербарону. «Ну он завтра им всем за дочку устроит второй Аламейн», — наивно подумала тогда Элли, но второго Аламейна не случилось ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. Фландрия Аламейнсдоттер ходила в схолию своими ногами и даже без денщика, сама научилась давать сдачи, и Элли прониклась к панцербароновской дочке безусловным уважением. С девчонкой, которую батя научил драться, хотелось дружить. — Меня вообще Элли зовут. Ну Алимания Янссен. Дочка штурманши твоего батьки, штурманка, стало быть, — после очередной стычки наконец-то решила официально познакомиться Элли. — Я знаю, что ты панцербаронка. — Не говори так, — детская рожица с ямочками приобрела совсем взрослое выражение. — Панцербарон мой батька, а я просто Фландрия. Смешно — Фландрия и Алимания, как две части одной страны. Элли согласно закивала и взахлёб, словно боялась, что не успеет сказать самое главное, разом выпалила: — Какая же ты вся чёрная! Настоящий уголёк. — А ты высокая, сильная и смелая. После бесхитростного обмена комплиментами девочки решили дружить до скончания времён, но в обед подрались из-за последнего инжира. Своё слово панцербарон сдержал и уже на тролльское Рождество, когда у Нэландского вермахта заканчиваются зимние каникулы, после встречи Штаба отвёл Брют в свой шатёр и спросил с глазу на глаз: — За что твоя Элли всё время наказанная? Штурман Янссен будто ждала вопроса. Гоблиница поморщилась, нервно передёрнула плечами и повернулась в профиль, чтобы понять выражение лица было невозможно, но кончики губ вдруг предательски поползли вниз. Отлично владеющая собой правая рука панцербарона держать лицо уже не могла. — Тебе хорошо рассуждать, папаша, — внезапно перешла в наступление штурманша. — У тебя подарочный ребёнок. Будущая панцербаронесса! Тебе твоя драконка ненаглядная досталась уже готовая! Ты её не вынашивал, не рожал и не кормил! Будь у тебя родной ребёнок, я бы поглядела, как бы ты её любил! Чувствительный к чужим эмоциям и явной несправедливости панцербарон мгновенно вышел из себя: — Ну не любишь ты Элли — не люби на здоровье! Но не презирай! Не наказывай просто так! — Нашёлся советчик! — со слезами закричала в полный голос Брют, совершенно не стесняясь лишних ушей. — А пошла ты вся нахер, Брют Янссен! Вот прям щас взяла и пошла! Кончишь — авось подобреешь! — Я уже 17 лет назад нахер сходила! Теперь воспитываю! Такая же потаскуха уродилась, как папаша! Одни блядки на уме! Хоть бы что хорошего от тебя было! Панцербарон и его штурман разом замолчали. Брют утирала ладонью пошедшие пятнами щёки и тоненько всхлипывала, изо всех сил стараясь не разреветься окончательно. — А почему ты мне раньше не говорила? — Какой же ты балбес, Конни. Панцербарон — а дурак дураком. Хуи во рту все мозги отбили. А разве такое вообще нужно объяснять? День зачатия в самый сочельник, имя — Алимания. Думаешь, я то Рождество забыла? У меня о нём постоянное напоминание. И глаза твои. И рост. И плечи. Только твоей прозорливости нет и ясности ума. Всё плохое от тебя досталось, от меня — ничего. Молчали долго. Так долго, что уже послышалось крики на обед, но никто не собирался ни уходить, ни продолжать разговор. — Ты Элли не любишь — я буду её любить. Своё говно малинкой пахнет, — постановил панцербарон коммандер Аламейн и поцеловал красную от слёз штурманшу в висок. …Когда Аламейн увидел Элли со шваброй на Шермане в следующий раз, он не поздоровался с девушкой сразу. Панцербарон спрятался за Гинзбург и принялся наблюдать за нечаянно обретённой дочерью. Фрёкен Янссен безмятежно насвистывала и пританцовывала. Она не была похожа ни на Конрада-Элизабет Готтерфюнкена, ни на Брют Янссен, а словно бы сама по себе — сама родилась, сама выросла, сама воспиталась. Сходство с панцербароном было совершенно условным, как если бы Конни Готтерфюнкен родился некрасивой девочкой. Как у порочно-прекрасного Аламейна и его миловидной штурманши получился до такой степени обаятельно-несимпатичный ребёнок, ведал один Господь Бог. Элли, совершенно равнодушная к своей внешности, тем временем сделала волну животом как заправская драконья баядерка. Панцербарон только присвистнул. — Подглядываете, коммандер? — Ага, подглядываю! — с готовностью ответил Аламейн. — Где ты таким фокусам научилась? — На кейфе. Драконихи могут — а чем я хуже? У меня такое же пузо, только впукнутое. Панцербарон хотел было заметить «А не рановато ли на кейф ходить?», но разумно промолчал. — За что на этот раз? — За минет. Нечаянный отец поперхнулся. — Ой, да бросьте, Ваша танковая светлость, — Элли опёрлась о швабру и шкодливо лыбилась на хозяина «Мёртвой Головы». — Можно подумать, что Вы в рот только едите… Кстати, а правда, что Вы мой батя? — Кто тебе такое сказал? — Мамка. Она мне с 13 лет повторяет, как мы особенно разосрёмся: «Вся в своего папашу-хуесоса!» Его танковая светлость мгновенно забыл, что он панцербарон коммандер Аламейн. Одним прыжком взлетев на Шермана, гоблин попытался схватить забывшуюся девчонку, но Элли грациозно вывернулась и треснула своего коммандера шваброй пониже спины. В драках фрёкен Янссен была серьёзным соперником даже для мужчины. Элли легко уворачивалась от не самых метких от ярости ударов, наконец, она схватила гоблина за предплечье и отточено перекинула через спину, прямо на ведро с обмывками. Грязная вода мгновенно привела панцербарона в чувство. — Наобзывала, в мляке искупала. За оскорбление представителей высшего командования полагается гауптвахта… — растерянно бухтел панцербарон, разглядывая грязные разводы на новых штанах. Элли присела рядом и протянула косяк мира. — Я Вам отстираю… Знаете… Я Фло очень завидую — что у неё такой батька. Не потому, что Вы панцербарон, а потому, что Вы её любите. Я бы себе такого же батьку хотела. Жить самостоятельно Элли начала в 14 лет — после особенно бурной сцены с матерью. Брют заявила, что не намерена терпеть в своём шатре собачьей свадьбы и дочь будет жить по её правилам. В ответ бастарда панцербарона молча взяла палатку, котелок, кофейник и торбочку с переменой белья на первое время. Обосновалась фрёкен Янссен на самой окраине Панцерплац, рядом с танками. Первые три дня Брют надеялась, что не привыкшая к самостоятельной жизни Элли опомнится и вернётся, но Элли приходила забрать то одну, то другую необходимую в хозяйстве вещь и домой решительно не собиралась. Через неделю Брют сама наведалась к блудной дочери с вином и пирогами. Вино и пироги сильно взрослая девочка приняла охотно и тут же разделила трапезу с ночным гостем. Штурманша тяжело вздохнула и побрела домой — вся в отца. Втемяшится — и не растемяшится до Третьего Пришествия. Жить своим домом и своим умом Элли нравилось. Конечно, завтрак, обед и ужин приходилось стряпать самой. У матери стряпнёй занималась глухонемая, но крайне расторопная денщица Минни. Стирка тоже оказалась нелёгким делом. Но вообще есть, спать и чесаться без оглядки на мать было приятно. По вечерам, перемыв посуду, штурманка набивала «козью ногу» и с удовольствием слушала тишину. От одиночества Элли Янссен не страдала. В 15 лет Элли не боялась ничего — ни песчаных бурь, ни алгебры с геометрией, ни даже рихтеров. С рихтерами — огнемётчиками, неприкасаемыми Нэландского вермахта, садистами, насильниками, убийцами и каторжниками, фрёкен Янссен зналась накоротке. Девушке доставляло своеобразное удовольствие дружить с теми, кого все сторонятся. Огнемётчики отвечали штурманке своеобразной взаимностью. Когда Смерть, главарь огненной ганзы, наполовину белый от рубцов, наполовину зелёный от портаков, недвусмысленно схватил девушку за локоть, Элли сказала только: «Я тебе лицо обглодаю, Герхард Штайнхольц». «Да пошутил я, дура, ты шуток не понимаешь, что ли…» — пролепетал каторжник и больше руки не распускал. Уже потом, после несчётной рюмки можжевеловки, Смерть признался, что после несчастного случая он неполноценный мужчина и на женщин может только смотреть. Более чем полноценная Элли только шмыркнула носом «Ах, Герти!» и на следующий вечер, когда Смерть проспался и окончательно протрезвел, принялась возвращать алиманцу уверенность в себе. Прилагаемые усилия не были соразмерны результату. Отчаявшись, Элли делала массаж простаты, но зарубцевавшаяся плоть так и осталась холодной и неподвижной. Заживо умершее тело не отреагировало даже на укол сапожной иглой. «Герти, бедненький мой Герти!» — в порыве человеколюбия Элли целовала безобразный комок рубцов, за чем Брют и застала дочь. «Шерман!» — брезгливо бросила гоблиница и хлопнула полой палатки. «Фру Янссен! Госпожа полковница! Разрешите объясниться!..» — бессильно прохрипел вслед Смерть, за волосы скидывая с себя штурманшеву дочку. Тем же вечером Брют плакала панцербарону в плечо. — Каторжник… убийца… А Элли… с ним… я понимаю, мальчики… я понимаю, девочки… даже дракончики… но рихтер… Господи, Конни… рихтер! Аламейн гладил свою штурманшу по идеально побритому черепу и пытался подобрать слова: — Отстань от неё. Я же тоже был совершенно разочаровательный. — Ты был моим денщиком. А это моя дочка. Наша дочка. Твоя. — Ну. И чего ты тогда от Элли хочешь… Штайнхольц теперь и ссыт-то через раз. Наверное, девочка просто хотела его подбодрить. У неё, уверен, получилось… Ну не плачь, пожалуйста. Когда ты плачешь, я тоже хочу плакать. Элли совсем не дурочка, себя в обиду не даст. — Конни, я так от неё устала… — Ты будешь ей гордиться. Потом. Чем Брют действительно могла гордиться, так это чистотой Шермана — грязь просто не успевала образоваться на броне: шкодила Элли исправно. И точно так же никакие взрослые пороки не оставляли следа на лице девочки. Непомерная непристойная всеохватная как стихия чувственность не метила фрёкен Янссен ни болезнью духа, ни болезнью тела. Зелёные как недозрелый лимон блудливые глаза смотрели на мир весело и просто. Покушать, поспать, подарить радость. «Припёрлась, шкурка барабанная», — расплывался в улыбке давно забывший как улыбаться Смерть. Улыбалась и всегда печальная Фландрия. — Мы с тобой словно бы одно целое. Ты гоблин, а я дракон. Ты белая, а я чёрная. Ты всегда веселишься, а я будто не умею. Ты… страстная. А я… я не по-настоящему. Элли поцеловала подругу в лоб, почесала до крови рассаженный бок и высыпала в ноги Фландрии полную торбу инжира. — Угощайся, Уголёк. Сладкий — как ебля! …Инжир Хаята-эфенди Элли приметила давно. Развесистая бархатисто-зелёная крона виднелась ещё с улицы. Когда в кроне начали появляться бледно-зелёные плоды, в голове фрёкен Янссен начал зреть злодейский план. Когда инжир из бледно-зелёного сделался густо-фиолетовым и над уже треснувшими от сочности плодами начали роиться пчёлы, штурманка решила навестить сад старого дракона. В самое пекло, когда весь Ливант отправляется на послеобеденный сон, гоблиница в один прыжок перемахнула через забор... Если где-то на земле и был рай, он располагался в Медине, в саду придворного ювелира Хаята аль Кемет ибн Фаруха абу Сина аль Аламейн. Апельсины. Не те, что растут на улице или в роще, а благородные тонкие деревья, дающие сияющие как солнце плод слаще первородного греха. Нежные будто кожа девственницы персики, что не выносят грубых прикосновений. Рассыпающиеся драгоценными зёрнами гранаты, в которых плещется сама жизнь. Редкая для Страны песков диковина — яблони. И наконец, султан сада — королевский инжир, предков которого вывели в мёртвых песках дети священного Аламейна. Элли ляпнулась на тяжёлую от зелени траву и потёрла нос руками — ароматы в саду старой ящерицы пьянили не хуже можжевеловки. В глубине сада подстригала розы девушка в золотистой абайе. Услышав шум, драконочка обернулась и тут же прикрыла лицо полой платка. Штурманка не растерялась. — Драгоценный цветок Страны песков! — тут же вскочила гоблиница и довольно грациозно поклонилась. Драконочка, как видно, такая же озорница, как и незваный гость, не спешила ни убегать, ни звать на помощь. Золотые глаза из-под чёрных ресниц смотрели с лукавым интересом. Совершенно осмелевшая Элли стянула штаны. — Видишь, я не мужчина. Нету болтушки! Нету! — для подкрепления слов штурманка потрясла костлявым тазом. Драконочка отвернула шемаг и засмеялась. На вид девушка была ровесницей Элли. — Я Алимания ибн… Тьфу. Ну батьки у меня как бы нету. — Ибн говорят только про мужчин, — на чересчур правильном общем ответила драконочка. — Про женщин говорят аль и добавляют город, где они вылупились. — Тогда Алимания аль Медина. — Вот как… — зыркнула будто ожгла новая знакомая и щёлкнула тяжёлыми ножницами. — Я Эзире-хабиби. — Хабиби? Младшенькая? Драконочка едва кивнула и срезала ещё одну пожухшую розу. Элли засмотрелась на профиль новой знакомой и ела клубнику прямо со слизнями. Эзире-хабиби — «лунное золото» — была самой младшей, самой любимой и самой непослушной внучкой Хаята-эфенди. Старый дракон всячески баловал свой самородочек — Эзире умела читать, писать и считать, знала общий язык. Более того, девушке было разрешено читать книги. За чтение не предназначенного для девичьих глаз фолианта Эзире-хабиби и подстригала розы в самую жару. Драконочка щёлкала ножницами будто во сне и совершенно не собиралась поторапливаться. Словно сквозь туман Эзире-хабиби срезала то один, то другой старый цветок, нюхала только что распустившиеся розы и смеялась, глядя на напудренные пыльцой шмелиные седалища. Элли, никогда не видавшая мохнатой насекомой жопки, только приспустила очки и поскребла затылок — Бог велик, Аллах велик. Наклонившиеся над цветком девушки встретились взглядами, и Эзире-хабиби только дрогнула такими же пушистыми, как лапки шмеля, ресницами. Вдруг драконочка вскрикнула и отдёрнула руку. Элли машинально схватила девушку за руку и сунула пальцы в рот. Щёки Эзире-хабиби от смущения начали приобретать апельсиновый оттенок. Без всяких задних мыслей гоблиница высосала и выплюнула жало и продолжала оказывать первую помощь как умела — держа драконью ладошку во рту. На вкус кровь драконов была такая же, как у всех. Эзире-хабиби мялась и краснела не в силах убрать пальцы из горячего гоблинского рта, кожей ощущала острые гладкие клыки — и заливалась краской ещё сильнее в неясном предчувствии. — Приходи сегодня в полночь, — глядя на колечки в сосках гоблиницы, прошептала драконочка. — Ага. Приду, — чересчур опытная Элли не заметила никакого чувственного томления. Фрёкен Янссен беспокоил куда более насущный вопрос — не помнётся ли драконий инжир в её торбе. В полночь Эзире-хабиби в накидке из пустынных лисиц, казавшейся изумрудной в лунном свете, уже ждала под инжиром. Элли не опоздала. Легко подтянувшись, гоблиница удобно устроилась на нижних ветках и без труда подтянула на дерево почти ничего не весящую драконочку. Эзире-хабиби мяла мех и ждала. Штурманка не видела ничего кроме инжира. Гоблиница срывала казавшиеся чёрными плоды, смачно откусывала то от одного, то от другого, чавкала, не стесняясь новой знакомой, и набивала объёмистую кожаную торбу. Когда все ветки на расстоянии вытянутой руки были безжалостно обобраны, штурманка полезла к верхушке. Заскучавшая Эзире-хабиби неловко покарабкалась следом, обдирая тонкий мех. Элли сидела на инжире в шпагате и, уже чувствуя в животе нехорошее бурчание, всё равно ела. Драконочка, пришедшая явно не за поздним ужином, вдруг потянулась к застёжкам поясной сумки гоблиницы. Под ремнём военной сумки располагался собственно ремень штанов. Элли вскинула брови и недовольно рыгнула. — Ты чего это делаешь? Эзире-хабиби только улыбнулась, но гоблиница довольно грубо сбросила руки драконочки с пряжек. — А лет тебе сколько? — на всякий случай поинтересовалась первая потаскушка Ливанта. — Двенадцать… — растерянно промямлила не ожидавшая холодного приёма Эзире-хабиби. В полутьме было заметно, как зрачки гоблиницы из круглых сделались овальными. — Сдрисни отсюда, сикараха! Тебе по ночам спать надо, днём в куклы играть, а не гоблинов за ремни тягать. Твой дед мне ноги из жопы выдернет и в плечи переставит. И прав окажется! — шипела старшая всего-то на 3 года Элли. — Пошла отсюда спать домой! Растерявшаяся Эзире-хабиби всхлипнула и принялась неловко спускаться. Элли положила в торбу ещё три инжирины, раздражённо плюнула и полезла следом. Тут ветви не выдержали, и гоблиница, сдержанно взвизгнув, рухнула на землю. Торба упала следом. Спустившаяся без приключений драконочка нехорошо сощурилась. — Эзире-хабиби никто и ни в чём не отказывал… Элли почесала ушибленный бок — под пальцами чувствовалась кровь — завязала торбу и похромала к забору. — Не отказывал! — передразнила гоблиница. — Подрасти сначала, малявка! Если мне так захочется дракониху, у меня есть… Элли осеклась, смолкла и неловко перевалилась через забор. Бедный инжир! Ну хоть несколько плодов будут целые… …Фло ещё не спала. Элли тенью проскользнула за полог и высыпала райское угощение прямо на одеяло. Уголёк, сама не своя до инжира, тут же схватила самый большой плод. Гоблиница глядела на чёрную дракониху, чёрный в свете ночника инжир и тихо улыбалась. Радость любимой оправдывает любые неприятности. Утром Эзире-хабиби, плача и заламывая руки, бросилась деду в ноги. Гоблинская девица именем Алимания аль Медина съела и вытоптала клубнику, понадкусывала яблоки, сломала дерево королевского инжира, а на десерт, так и не утолив горькой сладости, надругалась над внучкой самого Источника Жизни, да продлит Аллах его дни ещё на сотню тысяч лет. При виде плешивого поломанного дерева — на самых верхних ветках кое-где ещё поблёскивали прихваченные патиной тумана плоды — Хаят-эфенди схватился за голову. Горе деда не уберегло Эзире-хабиби от расправы за наглую ложь. Приказав внучке спилить поломанные ветки, старый дракон умылся и, не попив кофе, направился к панцербарону. — Подобно тому как ты сровнял с землёй священный Аламейн, спустя много лет гоблиница Алимания порушила королевский инжир Аламейна, — старый дракон говорил тихо и ясно. — Конрад ибн Конрад, я не желаю больше иметь с тобой дела. С тобой, твоими детьми, твоими бастардами и детьми их детей. Я простил тебе мою родину — моего инжира простить уже не могу. Рана слишком глубока. Когда за старым ювелиром захлопнулся полог шатра, Аламейн без стука ввалился на половину дочери и выволок Элли из кровати прямо за ухо. — Гинзбург! Руками! Тряпкой! В лицо штурманке полетели штаны и военные сапоги со стальными носами. — Фалько тебе больше не видать! Водить научись! Позорище! — А ты… — панцербарон отвернулся. — Доча, я так зол! Я в ярости! Ты моешь Гинзбург вместе с Элли. Инжир вы лопали обе. Фландрия, будто совсем ничего не случилось, шнуровала топ. Девочки приводили в порядок любимый танк панцербарона до самого заката. Помыть махину системы «Марк» руками было несоизмеримым с проступком наказанием, хотя обе понимали: дело не в сломанном инжире — дело в родовых обидах и уязвлённой гордости. Никто ещё не отказывал от дома великолепному Аламейну. Элли таскала воду, а Фландрия мыла. Не спеша, будто в радость, протирала нарисованные цветы и плоды, умывала оскалившиеся морды водяных коней, омывала лица и груди райских птицедев. Девочки молчали до самого обеда. Молча расстелили пару шемагов в тени Гинзбург, молча доели проклятый инжир с хлебом и молча устроились на послеобеденный сон. Элли — на боку, Фландрия — прижавшись лицом к грязной костлявой груди, спрятавшись от всех невзгод в самое солнечное сплетение сестры-подруги-возлюбленной. — Батя купит Хаяту новое дерево. Пустыню просеет — а саженец инжира Аламейна найдёт. — Конечно, — Элли прижала к себе плавное прохладное тело. — А как иначе. Он же панцербарон коммандер Аламейн… Фло. Я люблю только тебя. Фландрия поворочалась. — А как же Герти? — Герти я тоже люблю, но меньше. Старый, толстый, человек. — Ты любишь всех, кто обделён твоими дарами… — Конечно! Мне досталось за вас всех, значит, я буду вас любить! Чтобы вам тоже было хорошо. Всем должно быть хорошо. Иначе нехорошо. — Рассуждаешь как батя, даже его словами. Девочки смеялись, и звук голосов таял в звенящем от зноя послеполуденном воздухе. В час, когда солдаты Нэландского вермахта возвращаются со служб домой, на Панцерплац появился панцербарон. Великолепного коммандера Аламейна было не узнать. Хозяин «Мёртвой Головы» с распущенными пересыпанными пеплом волосами, весь в грязи, пуху и курином дерьме, полз по ещё горячему песку на коленях, толкал перед собой кадушку на колёсиках, позванивал в колокольчик, каждые 10 шагов падал лицом в пыль и орал «Позор!». В кадушке тянул к звезде Чигирь полупрозрачные веточки саженец королевского инжира, весь перевязанный шёлковыми ленточками. Удивительное зрелище мгновенно собрало толпу зевак. Танкисты не знали, куда деваться от стыда за своего коммандера, но вмешиваться в антрепризу не решались. Алиманцы-механики, не выносящие никаких публичных скандалов, старались пройти мимо, но вид Аламейна с инжиром в куриных говнах был слишком соблазнительным зрелищем. На крики пришли даже врачи и рихтеры. Огнемётчики, для которых унижение было делом привычным, только посмеивались и лузгали фисташки. «Мёртвые сраму не имут», — вдруг заметил Смерть. «И другим не дают», — отозвались рихтеры. Хотели позвать доктора Майерсена — слишком его танковый полюбовничек разбушевался — но раздумали: не каждый день панцербарон обмазывается куриным говном и ползает в пыли. Но ни грязь, ни помёт не могли погасить свет звезды по имени Аламейн. Когда зрителей набралось достаточно, панцербарон вдруг вскинул скульптурную голову и весь запрокинулся к самым вечереющим небесам. Прекрасные тонкие пальцы схватились за виски. Фигура разом осела и распласталась по песку, чёрные с пыльной проседью локоны разметались по белому песку. Панцербарон как заправский актёр выдержал паузу и вскинулся вновь. — О Хаят аль Кемет ибн Фарух абу Син аль Аламейн! Драгоценный Источник Жизни Аламейна! Взываю к милости Аллаха и твоему милосердию Слышащего Дыхание! — Аламейн расфокусированным взглядом обвёл толпу и позвонил в колокольчик. Смерть забыл сплюнуть скорлупки. — Я его танковая светлость панцербарон коммандер Аламейн. Полковник Конрад-Элизабет Готтерфюнкен. Божья Искра. В 43 года обратил в прах священную обитель золотого народа. Горе мне, горе, недостойному! Горе мне, шайтану длинноухому! Бог и Аллах отвернулись от меня! Панцербарон упал лицом в песок. Худая рука с точёными мышцами выпросталась из-под ливня волос и позвонила в колокольчик. — И вот спустя 17 лет плоть от моей плоти, моё зерно и дыхание, ломает твой любимый инжир! Нет мне и моему роду прощения. Аламейн закрыл глаза, медленно зачерпнул горсть песка и тонкой струйкой высыпал его себе на макушку. — Хаят-эфенди! Взываю к твоей милости! Прими этот скромный дар — дитя Исфахана. В толпе началось оживление. Старый ювелир острыми локотками распихал зевак и схватил панцербарона за запястье. — Аламейн-ага, право слово… Как не стыдно! Мог бы просто принести кадку ко мне в лавку… Фу-фу-фу… Прощаю тебя, только ради Всевышнего встань и помойся, — шёпотом зачастил старый дракон. Виноградно-зелёные глаза панцербарона улыбались. День зачатия Фландрия и Алимания праздновали с разницей в один день. Когда-то панцербарон сам выбрал для приёмной дочери дату её появления на свет — самую долгую ночь — и теперь тихо радовался мудрости мира. На 16-летие своих девочек Аламейн хотел сделать особенный подарок. Но больше всего хотелось порадовать Элли. Брют права. Любить Элли тяжело. Обо всём имеющая собственное мнение, упрямая, непристойно темпераментная даже для гоблиницы и не думающая сдерживать свою темпераментность даже в рамках элементарных приличий. А разве Конни Готтерфюнкен был другим? Сколько слёз пролила исполняющая обязанности панцербарона над своим денщиком… Вечно одетый не с того конца, чтобы было видно ноги и кружева расшитых панталон, с самого утра разрисованный как биирийская неваляшка, невоспитанный, неграмотный, постоянно попадающий в самые глупые истории. Чего только стоит, когда Конни по недоразумению изрезал рот драконьим членом и не смог потом переводить для Брют. Пошёл извиняться — вышло ещё хуже: вместо schwüle получилось schwule и алиманцы оскорбились до глубины души. Ну а кто бы не оскорбился. А Брют любила — верила в Божью Искру. Может быть, у Элли тоже есть божья искра. Просто Бог поместил её не в голову и не в сердце, а значительно ниже. Надо просто любить и верить. Перед родной дочерью Аламейну было стыдно — нелюбимая матерью, лишённая отца, ищущая поддержки у старого рихтера. Подарками годы нелюбви не искупишь… Панцербарон, чувствовавший, как мало ему осталось, хотел провести с дочерьми как можно больше времени. Но не забывал, что девочки уже совсем взрослые, и на каникулы разрешил им ехать в Бенетию самим, без Хеля. Подарок вышел на славу. Элли, не бывавшая дальше Исфахана и Порта Александрийского, прыгала чуть не до самых стропил и выклянчила у панцербарона его шубу-сутенёрку. Шуба пришлась рослой широкоплечей фрёкен Янссен в самый раз. Девушка ещё долго вертелась перед зеркалом, поигрывая стальным песцовым мехом. Фландрия, заражаясь настроением сестры, тут же забралась под полу — ей меха шли значительно больше. Аламейн, не вытряхивая дочерей из шубы, крепко обнял девочек. — Повеселитесь там как следует. Разнесите Оперу и Дуомо по камушку. Только блядей не берите — они и так жадные, а на карнавал совсем с глузду съедут. Бенетия встретила дочерей панцербарона ледяным ветром Адриатики и жаром карнавала. В густых свинцовых водах каналов отражались похожие на цветки физалиса фонарики гондол, плакало пламя факелов, крутились и гасли шутихи, взмывали в тяжёлое небо разноцветные змеи фейерверков. Разодетые в меха и бархат бенетийцы в драгоценных масках поднимали тонкие бокалы с игристым. Радость людей пьянила сильнее вина. Пахло порохом, апельсинами и древностью пережившего Смерть города на воде. Бенетийцы расступались перед рослым, но ещё не вошедшим во взрослые стати гоблинским юношей в стоящей целое состояние шубе. Играющий бледным золотом мех изумительно не подходил к чёрной от загара наивной мордочке в огромных очках и россыпи дурацких зелёных косичек. Из-под полы шубы выглядывала как удод из дупла чёрная дракониха. Выморщить у панцербарона сутенёрку оказалось на редкость светлой идеей: не знающая холодов Фландрия мёрзла в шерстяных брюках, шерстяном свитере, кожаной куртке и сапожках на двойном меху. Даже красоты бенетийского новогоднего карнавала не могли заставить драконочку вылезти из-под полы. Элли радовалась за двоих. Гоблиница не торгуясь наняла разубранную остролистом лодку, поуютнее прижала к себе совсем потухшего Уголька, пригубила из фляги можжевеловки и закрыла глаза. Тихий плеск густой от холода воды, нестрашные взрывы петард, мягкий круглый гул толпы, огни в небе, огни в воде, маленькое сокровище под боком — жизнь стоит того, чтобы жить. Фландрия заворочалась, высунула из шубы голову, но молчала — слова были лишними. Гондольер, не отличавший гоблина от гоблиницы, про себя порадовался за некрасивого длинноухого паренька. — Будьте счастливы, сеньорино, — всё же сказал человек. Гоблинский юноша ответил ему благодарной улыбкой и поцеловал свою удивительную спутницу. Потом было именинное джелатто наполи — любимое лакомство панцербарона. Таберны по случаю праздника были набиты под завязку, но для гоблинского мальчика в драгоценной шубе находилось и место, и угощение. Элли кутила с размахом отца. Шмыркающая от холода Фландрия пила греющееся на горелке пряное вино с цукатами и закусывала горячим яблочным пирогом, под боком пирога таяли от жара шарики мороженого. Любопытные и основательно согретые шампанским бенетийцы подходили к удивительной паре с пожеланиями светлого Йоля и благополучия в новом году. Уже как следует захмелевшая от можжевеловки и тепла таберны Элли только снисходительно улыбалась и мастерски хрустела цыплятами-корнишон. — А сделай им чудо, — после очередной рюмки вдруг предложила совсем окосевшая штурманка. Фландрия облизала липкие от пирога пальцы. В ту же минуту таберна наполнилась прозрачной полутьмой. Малефициара выворачивала пространство словно плела тончайшее кружево. Ни зла, ни ненависти, ни ярости, ни болезни, ни горести — пусть уходят вместе с тьмой. Бог, Аллах, Нисходящая, Путеводная, заберите тьму из света, заберите тьму из душ, пусть завтра взойдёт новое солнце — ярче прежнего. Фонари, фонарики, лампы и горелки рассыпались мелодичными искрами. Искры падали вертикально вверх, собирались под стропилами стаей светляков и уходили под ставший прозрачным потолок к ледяным адриатическим звёздам. Притихшие люди слушали сюиту вечности. — Сколько же вам дано… — всхлипнула от красоты Элли. Фландрия обтряхнула будто после мытья руки, и пространство вернулось в изначальную форму. Таберна взорвалась аплодисментами. И Опера, и Дуомо так и остались на своих местах — выросшие из моря в море и вернутся. Фландрия, чихая от сырости, с вежливой скукой поглазела на древнейшие фрески и юркнула обратно под шубу. Элли поорала в древние своды матерное, и эхо ответило ей тем же, как отвечало всю жизнь на хвалы и хоралы. В Оперу сходили из любопытства. Элли, тщеславная как отец, не могла отказать себе в радости — на её спутницу будут смотреть. И смотрели. Бесстыжие блестящие лорнеты ни на секунду не отрывались от одетой в пунцовый бархат драконихи с чёрными бриллиантами в волосах. Фландрия зевала и таскала из шуршащих пакетов цукаты и орешки. Элли подкрепляла тело и дух можжевеловкой и на середине действия задала трубного храпака, перебив многопудовые контральто. После оперы девушек пытались слегка пограбить. Элли сломала карманнику руку и челюсть. Обиженный вор обратился в полицию, и день зачатия фрёкен Янссен девочки провели в участке. Уставшие от драчунов и пьяниц служители закона с удовольствием взяли взятку, выпили за здоровье задержанных и даже наняли девочкам гондолу. Праздники удались. Новогоднюю ночь провели в постели — Фландрия простудилась окончательно. Оклеенная перцовыми пластырями, в шерстяном свитере, со слезящимися от болезни глазами дракониха всем телом жалась к пышущему гоблинскому боку и беспрестанно сморкалась. Элли разминала крошечные драконьи ступни и согревала их во рту. — Уголёчек, я всё хотела тебе сказать, да времени не было… — гоблиница перебирала когтями крохотные чёрные пальчики. — Я в Юнивёрсум буду поступать на врача. Фландрия подняла на сестру порозовевшие от простуды глаза. — Вот ты панцербаронессой будешь. Ну это не секрет! Твой батька тебя к этому с детства готовил. — Он и твой батька тоже. — Вот именно. А из меня какая панцербаронесса?! Да ну его! Столько еботы!.. Панцербарон вон с утра до вечера на ногах, к нему люди стадами ходят, всё чего-то просят, то денег, то заступничества… к Королю тоже на поклон ездить надо… К чёрту! Я с «Мёртвой Головой» лучше самобуквально поебусь, а у тебя к этому божья искра. — Ревнуешь? — Да не в жизнь! Панцербарон твой батя с твоих десяти лет, а у меня — последний год, какая ревность… Я про Юнивёрсум давно думаю. Фландрия положила голову Элли на плечо. — Я всё думаю. Вот смотри — у вас с батькой получается людьми управлять. Вы будто ничего не делаете — а люди вас слушают как крысы под дудочку. А у меня с людьми ничего кроме как кроватиться никогда не выходило. Ну и вот. Я всё думаю — ведь каждому Бог ебли свою мерку отсыпал. Кому-то мало надо, а кому-то, как мне, всё не в прок. Вот почему оно так? Или вот ещё — почему драконихи не кончают? Господь ведь не дурак, если людям было бы невкусно, они бы и тараканиться не стали. Значит, драконихи кончать могут — просто не умеют. Или не научили их. Или они умели — но забыли. Ну вот человеческим же мужикам знаешь какая морока про своих баб думать? Я знаю. Наверное, драконьим мужикам такая же, вот они и сочинили, что драконы выше этого всякого… Фландрия почесала переносицу. — А у тебя вообще мужчины были? — Один раз. Торнби. — Торнби конопатая елда?! — Элли зашлась хохотом. — Мой кока?! Этот рыжий старый пентюх?! Ну ты себе и выбрала первого мужчину! Да Брэнди только с моторенами и лежать! Этот от всего отвадит! — Было приятно — совсем как с тобой, только чуточку по-другому. Элли схватила Фло в охапку и прижала к себе. — Обещаю, сестрёнка, я стану врачом — первым в Третьем Мире врачом по кроватным проблемам, и тебе будет очень-очень-очень приятно, на всю жизнь, до конца дней. Брют ехидничала, что день, когда Элли получит права, нужно сделать в Ливанте государственным праздником. Панцербарон смотрел на четвертушку гербовой бумаги словно на артефакт до Смерти. С цветной фотографической карточки шкодливо лыбилась лихая и придурковатая Алимания Янссен в форме, но с неизменными зелёными косичками. Девушка не потрудилась даже снять любимое украшение. Права в Ливанте, в отличие от Нэланда, выдавались бессрочно. По случаю фореркорта тут же был устроен суаре — девочки объедались любимым пирогом с голубями и запивали его совершенно невинным чаем. Фландрия, сдавшая на права экстерном ещё в 13 лет, радовалась за сестру больше, чем за себя. — Ну, фрёкен Янссен, осталось получить аттестат — и перед Вами открыт весь мир, — шутил, любуясь дочерями, Аламейн. — Я в Юнивёрсум поеду, коммандер, — с набитым ртом ответила Элли и потянулась за следующим куском. Панцербарон не ответил. Сухая рука с вызолоченными когтями только огладила перья веера. Элли давно заметила, что коммандер начал сдавать — высохло и без того скульптурное лицо, заострился нос, движения сделались более плавные, каждую свободную минуту панцербарон проводил на любимой оттоманке. «Год, может быть, два. Потом Фло станет баронессой», — думала Элли, даже про себя не произнося страшное слово «смерть». Смерть. Смерть в Ливанте дело житейское — каждый день кто-нибудь встречается со Скуластой. Гоблины верят в Господина Смерть, набивают его образ на левой части груди, справляют саовинны, стараясь угодить Нисходящей, рихтеры вообще берут смерть в жёны. Но это всё словно бы понарошку. А высохший до состояния мощей батя — по-настоящему. Элли знала — в Ливанте она не нужна. Какие бы отметки не были в аттестате, у неё свой путь. Когда Брют увидела аттестат дочери, она чуть не разорвала документ на мелкие клочки. — Потаскуха! Шкура! Бездарь! — бушевала штурманша. — Какой тебе Юнивёрсум! В шиномонтажку к Торнби пойдёшь! Будешь вместе с Петрушей кофе слесарям подавать. С поклоном! Дрянь. Элли защищалась от каждого слова как от удара. Ярость матери была совершенно справедлива. Геометрия — удовлетворительно, алгебра — удовлетворительно, нэландский — удовлетворительно, география — удовлетворительно. Почти все предметы, за исключением анатомии и рукопашного боя, были удовлетворительно, по анатомии и рукопашке стояли отлично с отличием. Ни о порядке поступления в Юнивёрсум, ни о профильных предметах, ни об экзаменах Элли не имела ни малейшего представления, но твёрдо знала одно — в Ливанте она не останется. — Да ты и на семестр не насосёшь, шлюха, — хлопнула Брют пологом палатки. Поставленное на совесть строение не выдержало и накрыло свернувшуюся бессильным комочком девочку. Тем же вечером Брют рыдала в кровати панцербарона. От истерики не помогали ни объятия, ни можжевеловка, ни чай, ни настойка валерианы. — Какой ей Юнивёрсум с таким аттестатом! Брэнди ключи подавать — и то шикарно будет! Ну какой из неё врач! Что она лечить собирается? Нестоячку человечьим мужикам? — надрывалась бордовая от слёз и криков штурманша. — Да она же на Севере по рукам окончательно пойдёт! Сдохнет в канаве. Конни! Ну сделай же что-нибудь! Ты панцербарон! Своего коммандера она послушает! Мать не послушает, панцербарона — да! — Брют, милая, любимая моя, драгоценная Брют, моё сокровище… Элли не послушает никого — и правильно сделает. Если бы я послушал тебя — не видать нам Аламейна. Из девочки выйдет отличный врач. А уж что она будет лечить и как — дело десятое. Подари ей свой моторен и материнское благословение — это лучшее, что ты можешь сделать. В Ливант она всегда вернётся. И станет штурманом Фландрии. Не сомневайся. — Какое красноречие! Тебе легко говорить… — Не легко. Я умираю. Я прожил ужасную жизнь. Я просрал родную дочь. И теперь хочу, чтобы она жила своим умом, мечтала свои мечты. А не ошивалась в шиномонтажке, лишь бы тебе было спокойно. …Главный механик Брэндон Торнби смотрел на крестницу будто видел её первый раз в жизни. Гоблин поскрёб огненно-рыжий затылок и тяжело вылез из-за кажущегося игрушечным стола. — Дядя Брэнди… мне ну правда нужна работа. Правда… — Элли, не смея поднять глаза, рассматривала корешки гроссбухов. Брэндон Торнби и Брют Янссен были знакомы с младенчества. Вместе лепили куличики в одной куче песка, вместе отрывали ящерицам хвосты, вместе пошли в схолию, вместе попробовали курить, вместе переживали первую любовь и плакали друг дружке в плечо. Именно Торнби первым увидел Элли после рождения и стал её крестным. На руках главного механика Элли открыла глазки, под чутким руководством крёстного сделала первые шаги. Жизнь Торнби и Элли была безоблачной, пока девочка не вошла в рост и не занялась половыми изысканиями. Элли, желающая попробовать рыжего мужчину и увидеть, везде ли он покрыт веснушками, не нашла лучшей кандидатуры, чем собственный кока. Двухметровый, раза в три шире чистокровного гоблина докрасна-рыжий и апельсиново-конопатый Торнби тогда забыл, как материться, и выгнал крестницу взашей, надавав хороших пинков, чтобы мозги в заднице встали на место. Больше крёстный и крестница не разговаривали. — Работа… — Торнби поиграл железным пёрышком, которое, казалось, вот-вот сломается под пальцами. — Работа… Работа. К чему у тебя талант есть, то тут и после обеда не ко времени. Главный механик профессиональным взглядом окинул рослую фигуру с лёгким недостатком веса и небольшим переизбытком мышц. — Девка ты, конечно, для шиномонтажки крепкая, но мужики у нас больше потребные. — Дядя Брэнди… Прости меня! Мне в Нэланд ехать «золотуха» нужна! Мамка не даст, у барона просить не хочу! Торнби всё скрёб затылок. Непутёвую штурманку он простил давно — как можно держать зло на почти что родную кровь. Но работы для девочки всё равно не находилось. Тут взгляд главного механика упал на гроссбухи. — Вот что. Будешь мне секретарём. Книги приходно-расходные заполнять — у меня перо держать руки давно несподручные. И… поручу я тебе Петрушу. Сладишь с Петрушей — сладишь со всеми. — Сладю, кокочка, честное танковое, сладю! Дядечка! Милый! — Элли бросилась к крёстному на шею и расцеловала в пятнистые обветренные скулы. — Ну пойдём покажу, с кем ладить надо. Над поставленным на живую нитку навесцем из пальмовых ветвей и тёртых драконьих хиджабов стоял видевший ещё Рассвет Мира оглушительно воняющий диван неясного колера. Клопы, в изобилии ползающие по дивану, сказали бы, что когда-то он был расшит пионами. На диване в позе одалиски возлегал тощий узкоплечий коротконогий гоблинид и томно обмахивался веером из перьев диких кур. Пыльно-пепельные, густо распудренные золой волосы гоблинида были собраны в тяжёлую многоуровневую причёску. Кое-где виднелась в изобилии пакля и стальной каркас куафёры. Причёску во множестве украшали подвески с бенетийской люстры и ровно одно страусиное перо, от постоянного использования уже основательно плешивое. Крысиную мордочку гоблинида покрывал толстый слой дешёвой пудры и несколько мушек из машинного масла. Брови, густо наведённые сажей, расползались по всему лбу. Краска на прекрасных, будто не от этого лица сапфировых глазах растекалась по натёртым свёклой щеках. Губы, нарисованные гораздо шире природного контура, нежно улыбались. Уши гоблинида были увешаны латунными серьгами-обманками. Тощую с острым кадыком шею украшала перетёртая бархотка. Узкую впалую грудь пересекали многочисленные латунные цепочки. Цепочки спускались до самой юбки. Юбка, собранная кокетливым воланом спереди, сзади ниспадала кривым оттоптанным шлейфом. По поясу шедевра портновского мастерства шли огромные бархатные банты. Элли прыснула в ладошку. Гоблинид веером обтряхнул с себя клопов, встал с дивана и слегка поклонился. — Старший помощник младшего автослесаря Петрос Попандополос. — Элли… — девушка получила незаметный щипок за бедро. — Алимания Янссен. Твой коммандер. Стёртая бровь поползла к буклю из пакли. — Петрос, будьте настолько любезны, приготовьте кофе коммандеру, — наигранно льстиво расплылся Торнби. Герр Попандополос оправил юбку и неспеша поплыл в кухонный шатёр. На бледной дряблой пояснице поблёскивал стог сена с крыльями летучей мыши. Вопреки опасениям, с работой Элли справлялась блестяще. Приходила вовремя, уходила вместе со всеми, в обед не водила ни мужиков, ни баб и общалась со слесарями вежливо, но без толики флирта. Потрёпанные, разваливающиеся гроссбухи девушка аккуратно переклеила, снабдив каждую книгу симпатичной бисерной закладкой. Элли старательно линовала толстые жёлтые листы и наивным детским почерком вела отчётность: «палучено за корбюратор», «палучено за ынжектер», «палучено за техническае абслужывание». Стоимость услуг моторенмайстеров штурманка обозначала красными чернилами. Сладить с Петрушей не составило особого труда. Старший помощник младшего автослесаря, исполняющий при механиках роль мальчика на побегушках, оказался чрезвычайно падок на самую грубую лесть. — Доброе утро, Петрос! — склабилась Элли. — Вы как всегда лучезарны! Солнцеподобны! Изумительны! А волосы… Никогда не видела у гоблинов таких волос… А я видела много гоблинов… Петруша самодовольно поигрывал паклей и от бедра плыл распоряжаться насчёт завтрака. Когда гоблинид припёрся в шиномонтажку в жилетке из гаек и медной мелочёвки, Элли сделалась воплощённый подхалимаж: «Потрясающе! Восхитительно! Бесподобно! Сам панцербарон не сравнится с Вами!» Герр Попандополос был готов умереть за своего коммандера. Торнби только разводил руками — раскрашенный божедурок так не слушался даже его самого. Во время послеобеденного сна Элли вела свои собственные записи. В толстую тетрадь в матерчатой обложке девушка заносила свои половые наблюдения. Знания и умения, которые можно найти в любой гоблинской «весёлой книжке», её не интересовали — будущий научный труд касался самой сути влечения и наслаждения. Штурманка, от напряжения потряхивая ухом, систематизировала и анализировала все свои наблюдения. Тетрадь она поделила на разделы — гоблины, люди, драконы. Троллей труд не касался — в Ливанте малорослых пухляков просто не было. Разделы, в свою очередь, делились на подразделы по полу и возрасту. Элли тщательно записывала каждую мало-мальски значимую деталь, вплоть до рациона любовника или любовницы и их любимых блюд. Язык opus magnum не отличался изысканностью, половые органы назывались просто — елда и манда. На научность Элли не претендовала — ей было важно изложить саму суть и не ехать в Юнивёрсум с пустыми руками. Жить штурманка окончательно переехала к рихтерам, и сам Бог-Создатель не ответил бы, что прельстило темпераментную гоблиницу в старом импотенте. Герхарду Штайнхольцу сожительница нравилась. Хозяйка из Элли была так себе, гоблиниц как женщин Смерть не любил, но одно присутствие девушки рядом радовало главаря огненной ганзы. «Шкурка барабанная» — в этот нелестный эпитет Герти вкладывал всю давно забытую нежность. Однажды, когда Элли перебирала сундук со старыми вещами, она нашла на самом дне доспехи рихтера и огнемёт. Штурманка огладила потемневшие от времени пластины кирасы и бережно положила её на матрас. В сундуке нашлись перемотанные тряпками остальные детали лат. На самом дне, на завёрнутом в рогожу огнемёте лежал шлем с настоящими бараньими рогами. Элли мгновенно забыла об уборке. Вышедший до ветру Смерть нашёл свою любовницу неумело влезающей в кирасу. Элли покраснела. Герти тоже. — Старое ворошишь… выбросить давно надо было. Но нельзя, — отводя глаза от доспеха, прошептал Штайнхольц. — А можно… можно разок пальнуть? — Ну… баба заблажила — Бог не отговорит. Плохо слушающимися пальцами Смерть надел на девушку полный доспех рихтера. Элли страшно пожалела, что в шатре Герти нет ростового зеркала. Холодея от восторга, штурманка взяла огнемёт. Будто всю жизнь носила. Ранец лёг на широкую мускулистую спину как влитой. «Против закона Божьего и человеческого» — вилась книжная алиманская вязь. Закат давно догорел. В отдалении рихтеры сидели у костра и дулись в скат. — Будто такая и родилась! — Смену готовишь, а Смерть? — Без доспеха страшна, в латах так вообще обосрёшься! — Заткнитесь, уроды, — цыкнул на ганзу Смерть и поёжился. 40-килограммовый доспех почти не ощущался. Элли встала с подветренной стороны, набрала полные лёгкие воздуха и нажала на курок. Пламя, будто только того и ждало, со стоном взметнулось чуть не до самого неба, с непривычки ослепив девушку, заиграло в блестящих пластинах и умерло. Элли захохотала. Взбесившийся огонь разрезал непроглядную южную тьму и тоже ревел от радости. Штайнхольц кривился. — Ты, шкурочка, того… осторожнее. Огонь шутников не любит. — Ну ещё разочек! Последний! Элли нажала на курок. Что-то пронзительно свистнуло, и полновесные капли живого огня упали на латы. Девушку скрутило от невыносимой боли. Наступила тьма. Следующим же утром Герхард Штайнхольц подал в отставку и закопал проклятый огнемёт так, что и концов не найти. Мучительные часы рихтер просидел на полу в Мединском госпитале, уронив в ладони лицо, и не своей рукой хватал бордовые робы хирургов. — В рубашке родился, — после бессчётных минут ожидания раздался откуда-то сверху голос Иегуды Майерсена. — И она тоже. Чудо. Божья милость. Провидение. Алхимия… Считай, отделалась лёгким испугом. Хорошо, что гоблиница — носить декольте не грозит. Горящий напалм растопил кирасу и оставил на груди обширный, но не смертельный ожог. Живой огонь на всю жизнь пометил заигравшееся дитя, но до костей грудины не дошёл. Первых дней в госпитале Элли не помнила. Девушка в горячке металась по постели, стонала от боли и забывалась липкими чужими снами. Боль придала чёрной от загара мордочке нездоровый пунцовый оттенок. Слёзы текли по гранатовым от румянца щекам и скатывались в свалявшиеся косички. Каждый вздох давался с трудом. Но настоящей мукой были перевязки. Штурманка кричала в голос, шипела, скрипела зубами и однажды даже плюнула в медбрата, когда с неё снимали старые бинты, кривилась от запаха и всё плакала и плакала. Сидеть, лежать и даже просто дышать было тяжело. Через неделю температура спала, рана перестала мокнуть и словно бы нехотя принялась затягиваться полупрозрачной розовой кожицей. От опиума, который давали, чтобы облегчить боль, начались видения. В радужном от слёз в глазах ореоле к Элли пришли Майерсен и отец. Панцербарон и врач ругались оглушительным шёпотом, но девушка только улыбнулась — какая же они красивая пара, Аламейн умеет выбирать любовников. Потом была Фландрия. Чёрная дракониха сидела на самом краешке голубоватой от чистоты постели, кончики пальцев уходили внутрь повязки, ресницы дрожали, губы шевелились. «Сердце не задето», — с трудом разобрала штурманка. Следом явилась Брют. Гоблиница целовала дочери руки и плакала. Элли никогда не видела мать плачущей. Жёсткое, словно окаменевшее лицо, поджатые губы, морщинки в уголках рта. Мать могла наорать, дать пощёчину, но плакать — никогда. Теперь Брют Янссен плакала. Порозовели от бессонницы и слёз глаза, поплыл от бессилия и страха жестокий красивый рот. — Моё зёрнышко, — облизывая потрескавшиеся губы, шептала мать. — Моё зёрнышко… Моё зёрнышко, прости меня. — Ма-а-ам… — язык не слушался. Однажды утром дышать стало почти не больно, и Элли поняла, как же она проголодалась. Жидкую госпитальерскую кашку девушка проглотила одним махом, подтёрла булкой тарелку и ощутила себя почти совсем здоровой. Во время утреннего обхода заглянул сам Иегуда Майерсен. Элли, насколько позволяла рана, откинулась на подушку, полуприкрыла глаза и томно прошептала: — Воды… а лучше пива. — Фрёкен Янссен на выписку, — подмигнул главврач дежурному. — Не надо выписку, герр Майерсен! Я совсем больная! Вся-вся! Честное танковое! Болеть было весело. Через две недели Элли беспокоил исключительно аппетит. Госпитальерская диета из каш на воде, пустых постных супчиков и одного цыплёнка вечером не утоляла голода выздоравливающей. Фландрия носила сестре любимые блюда, выпечку, кофе и однажды даже пронесла шкалик можжевеловки, спрятав его между желудком, печенью и кишечником. Иногда быть малефициарой даже хорошо. Девочки, беспрестанно косясь на дверь, тут же пропустили за здоровье по запрокиньке и закусили кебабом. Элли попросила принести от Герти и её тетрадь. Набравшись храбрости и скушав ещё рюмочку для силы духа, штурманка, в одной больничной робе, босая, просочилась перед обеденным сном в кабинет главврача и, невнятно бормоча, протянула чуточку заляпанное кофеем дело жизни. Майерсен пришёл после отбоя сам. Без суеты оправил расшитое апельсиновыми деревьями шёлковое платье, извлёк из-под матраса штурманкову заначку и налил две рюмки. — Пью за здоровье первого в Третьем Мире сексолога доктора Алимании Янссен! Коллега… Элли во все глаза смотрела на мединского главврача. — Вам правда понравилось? — Правда. Курить у тебя есть?.. Над изложением следует поработать, но сама суть передана отлично. Я уверен, в Юнивёрсуме твои наблюдения оценят по достоинству. До Смерти, Элли, существовали доктора, изучающие то, чем занимаешься ты. Есть такие врачи и у русов. Но для Третьего Мира твои знания новаторские. Новаторские — и нужные. Особенно людям и троллям. Я напишу тебе рекомендательное письмо. — Не надо письмо. Я сама. Мамка в меня не верит, а Вы верите. Этого хватит… А Вы к барону идёте такой красивый? Майерсен усмехнулся. — Какие у Лема всё-таки разные дочери… И какие чудесные. Да, Элли, делать детей — тоже искусство. Госпитальер пожал девочке руку и вышел. Элли взбила подушки и, вдыхая всё ещё невыветрившийся аромат гвоздики и апельсинового цвета, крепко уснула. В Нэланд Элли собирали чуть ли не всей Мединой. После выписки девушка переехала обратно к матери. Штурманша и штурманка наконец-то помирились. Несчастный случай с дочерью открыл Брют глаза на всю её жизнь. Беспрекословное подчинение приказам, решения для блага большинства, трезвость и половая умеренность отнюдь не рецепт счастья. Нужны любовь и вера. Каждый вечер фру Янссен вспоминала, как много лет назад в возрасте Элли она продала родительский дом и выкупила Шермана — потому что любила и верила. Любила Ливант — свою родину — и верила, что поможет закончить войну. Собравшиеся на покой в Нэланд Янссены только крутили пальцем у виска: война, доченька, не с тебя началась и не на тебе закончится, а будет длиться столько, сколько решат Король Гоблинов, султан Ливанта и драконьи старейшины. Но Брют решила по-своему и со всем идеализмом юности принялась воевать за всеобщее благо. Благо… Настоящее благо Брют Янссен сделала только для своего денщика. Всю жизнь полковник Янссен любила не свою родину, не Короля Гоблинов, не Нэландский вермахт и даже не свой танк, а Конни Готтерфюнкена. И он вернул любовь сторицей — взял Аламейн, стал панцербароном и сделал самый лучший подарок на Рождество. Теперь подарок достоин своего дарителя — взрослая, самостоятельная, уверенная в себе молодая гоблиница, будущая студентка Юнивёрсума, будущий врач — первый в Третьем Мире в своей специальности. Элли, высунув от старательности язык, всё правила и правила свои заметки. Брют взъерошила косички дочери, провела по щеке, и Элли как в детстве потёрлась о руку матери. «Моё зёрнышко…» — «Мамуль, не мешай, пожалуйста…» — «Не мешаю, радость…» Свой моторен, совсем новый, пробега не наберётся и 50 миль, Брют отогнала на диагностику лично к Торнби и вручила ключи дочери как вручают Золотой Крест. Забирать моторен Элли пришла сама. Под неизменным навесом стояло сменившее диван кресло — без клопов, с имеющей понятный цвет обивкой, но основательно изгрызенное. На кресле восседал, кокетливо вытянув коротенькие ножки, Петрос Попандополос и играл со щенком. Щенок, весь в тонком золотистом пуху, с несоразмерно длинным носом, толстыми лапами и смешным хвостом-колечком, рычал и тоненько взлаивал от радости. Элли засмеялась. — Здравствуйте, коммандер, — не удосужившись подняться, поприветствовал бывший подчинённый и с самым серьёзным видом продолжил: — Это бультельель, одна из самых грозных собак до Смерти. Одна из самых грозных собак до Смерти схватила шлейф Петрушиной юбки, раздался треск расходящейся ткани. — Малик! Фу, Малик! Как не стыдно! Приличные собаки не рвут юбки своим хозяевам! Сейчас же извинись! Малик вместо извинений побежал ласкаться к Элли. Девушка ерошила нежный мягкий мех и улыбалась. Бультельель облизал штурманку и с лаем понёсся грызть кресло. Заглянула Элли и к Герти. Бывший главарь огненной ганзы рассматривал алый рубец и не знал, куда девать руки. — Прости, шкурочка… — наконец выдавил из себя старый алиманец. — Недоглядел за тобой. Теперь вот… меченая. Барон меня еле от трибунала отмазал. Зря. По мне виселица давно плачет. Слезами обливается. Девушка крепко обняла бывшего сожителя. — Женись. А повеситься всегда успеешь. Бабы, Герти, совсем не плохие люди. — Кому я такой нужен. Урод, старый, нищий, елда сгорела. — А мы с тобой и без елды жили. Не в елде дело. Ты очень добрый, просто забыл об этом. Теперь вспомни. Со мной же вспомнил. — Ты, шкурочка, особенная. Вся в барона. Папенька твой что солнышко — только его увидишь, сразу на душе теплеет. Вот и ты такая же. Папенькин лучик. Тем же вечером Штайнхольц отвёл Элли к самому дорогому в Медине татуировщику, из бенетийцев. Штурманка отказалась от сказочной флоры и фауны и набила себе на груди безыскусное биирийское Neperemožna Syla Duhu, от себя Герти добавил парящего альбатроса. Не забыла Элли и про доктора Майерсена. — Ну куда по живому-то мясу! — взвился при виде свежей татуировки на свежем рубце Медноликий и тут же был заткнут поцелуем. Элли, вся состоящая из углов и костей, будто распалась, гоблина наполнил пряный терпкий жар самой жизни. Колени предательски подогнулись. — Это за то, что поверили в меня, — почти не шевеля губами, прошептала штурманка на ушко, отдувая каштановый завиток. — Я к Вам вечером приду. — Лем на Панцерплац отрежет мне член и заставит съесть его без соли. Ты же не хочешь, чтобы Медина осталась без главврача? — так же прошептал Майерсен. — Ты приедешь в Нэланд, поступишь в Юнивёрсум, получишь свою практику — и тогда мы непременно поужинаем. С десертом. Долгие проводы — лишние слёзы. Панцербарон лёг на оттоманку и больше не вставал. От хозяина танковой дивизии остались одни воспоминания. Элли смотрела на обтянутый белой кожей череп в веснушках, хризолитовые глаза и почти плакала. Рука, больше похожая на куриную лапу, мягко опустилась на затылок, поиграла косичками, потрепала за щеку и притянула на грудь. — Мой самый лучший подарочек. Моё зёрнышко. Что бы ни говорили люди, что бы ни делали — стой на своём. Жизнь рассудит. А для меня ты всегда самая лучшая. Доктор Алимания Аламейнсдоттер. Панцербаронесса Фландрия Аламейнсдоттер приняла присягу. — Кокоша, руль подержи… Элли перегнулась через руки попутчика и принялась отыскивать в бардачке карту. Вдруг девушка сдавленно вскрикнула, судорожно сжала руки на груди и зарыдала. В замешательстве Николас Штутгарт еле заглушил машину. Элли плакала и плакала. Слёзы непрекращающимся потоком текли по щекам, скапливались на подбородке, падали на прикрытый татуировкой белый рубец, текли по впалому животу и блестели как алмазы. Истерика прекратилась так же внезапно, как и началась. — Пустяки… Женское, наверное… Такое… случается, — давясь соплями, прошептала Элли и от души высморкалась. — Кокошенька, выброси. Николас двумя пальцами утрамбовал траченный бумажный платок в банку с окурками. — Эл… А где твой оберег? Девушка схватилась за волосы. Самая длинная косичка с бусинками, жемчужинками и серебряными цепочками была пуста. — Улетел… Улетел мой воробушек. Улетел. К папе…7652 год от Рождества Христова. Нэланд.
Главный врач Госпиталя № 1 города Медины генерал-полковник Иегуда Майер, Медноликий Хирург, сидел под каштанами и потягивал эль с грушевым сиропом. Ветер, дующий после заката с Северного моря, перебирал докрасна-каштановые пряди, целовал острые медные от загара скулы и хулиганил, украшая коктейль прозрачно-восковым каштановым цветом. На противоположной стороне улицы лихо парковался баклажанного цвета военный моторенваген с хулиганской надписью на заднем стекле. Доктор Алимания Янссен мало отличалась от штурманки Элли Янссен — тот же непомерный для женщины рост, та же грациозность циркуля. Шаловливую копну зелёных косичек сменила аккуратная стрижка. В оправе очков взблёскивали слезами крошечные бриллианты. Не слишком хорошо отглаженная, но чистая рубашка в кои-то веки закрывала грудь. А вот клетчатые штаны и военные сапоги остались неизменными. Доктор Янссен одним глотком выхлебала коктейль доктора Майера. — Дядя Май!.. Миленький! Хороший мой! Золотой! Медный! Как я по тебе соскучилась! — И я по тебе, — Медноликий Хирург прижал к себе молодую женщину и не хотел отпускать. Говорили долго. Так долго, что не заметили, как управляющий кафе начал готовиться к закрытию. — А ба… батя сильно страдал перед смертью? — наконец собралась с духом доктор Янссен. — Как праведник. После завтрака прилёг подремать и отошёл за Предел. Элли поглядела на непорочный июньский полумесяц и улыбнулась. — Дядь Май, ужин был вкусный, давай уже перейдём к десерту! Ты обещал! Помнишь? Взгляд Медноликого остановился на обручальной серёжке. Элли фыркнула, блеснули в сиреневой полутьме белоснежные клыки. — Да когда это кому мешало! — Папина дочка! Сексолог и военный хирург хохотали до изнеможения и отправились спать каждый в свою постель. В саду придворного ювелира Хаята аль Кемет ибн Фаруха абу Сина аль Аламейн шелестели во сне листьями два пригожих дерева королевского инжира. Плоды их были слаще первородного греха.